Россия в неволе

Екишев Юрий Анатольевич

Часть вторая.

 

 

# 15. Лучшие друзья девушек…

...Это арестанты. На словах.

Сколько изводится бумаги, ручек, времени, паечных пакетов на упаковку толстых малявок насчет "люблю-куплю", пухлых излияний арестантской любви – это ужас, тихий ужас, один из симптомов тюремной болезни, азартной игры в ничто, без игрового автомата, выигрышем в котором является ответный "сеанс", горячее послание, украшенное то отпечатками поцелуйчиков, то ароматом дезодоранта.

Вечерняя лихорадка начинается после вечерней поверки, когда открывается дорога на губернию, где содержатся и малолетки, и весь женский пол. Горсти мулек "Юлечке", "Оленьке", "Наденьке" – только успевают летать от решки к долине. Дорожники точкуют, ворчат и шутят, иногда ревниво, иногда раздраженно, сетуя на то, что любовь притворная и нет занимает столько сил, суеты. Любовь пышная, с красиво разрисованными розами и сердцами, и любовь первая наивная, восемнадцатилетняя, когда сосед-адресат все это воспринимает внешне легкомысленно, замирая внутренне, комплексуя над неподатливым почерком, потея над десятым черновиком одного и того же письма, консультируясь у старших по любому вопросу, написать ли что ему уже восемнадцать с половиной или не указывать эту "половину", и какой почерк мужественнее, с наклоном или круглый? Как сказать "я молод телом, но в душе уже..." – а что в "душе уже", мертвый холод взрослой обыденности? "Ненужный опыт общения с другими женщинами"? Или байроновское презрение? Как угадать, как отзовется твое слово... Вот фраза "не смотрите, что я молод по возрасту, многое в жизни мне уже пришлось испытать, и я далеко не новичок..." – не вызовет ли такая туманность и легкая дымка загадочности недоверия? – короче, как убить свое время, не убив душу, – как взглянуть в зеркало, и увидеть не бритую голову с порезами и пятнами авитаминозных прыщей, а умный понимающий все взгляд, не возрастные "хотимчики", а "мужественное выражение игнорирующего излишнее благополучие, знающего себе и другим цену, молодого, но опытного, красивого душой, слегка усталого, но не унывающего парня лет двадцати, в кепке и зуб золотой..."

Или написать "пацана"? А поймут? Может, лучше, мужика? Или, зачем им все это – они же не спрашивают, кем живешь? Хотя, с другой стороны, определиться не мешает, на всякий, а вдруг кто пробьет...

Сова грызет карандаш, лежа на подвернутом матрасе. На освободившемся на шконаре пространстве он выставляет чашечку кофе, кожаную пепельницу с откидывающейся крышкой, изрядно похудевшую тетрадь в клетку. И, медленно заполняя лист слишком наклоненным вправо почерком (читая, можно шею сломать), мечтает вслух:

– Вот бы нас тусанули с ними в соседнюю хату... Можно было бы по трубе сколько угодно разговаривать... Хоть целый день... Точнее, ночь! Я хотел сказать ночь...

– Надоест, Коля, быстро надоест разговаривать... – отрываюсь от книжки. Чехов уже почти дочитан. Впрочем, как и Бунин, и Лесков, и Достоевский, и Шекспир, и Цветаева, и даже Дрюон с Ремарком... Телевизора нет, остались только книги, дружба, и невысказанная любовь, наедине с которыми сначала трудно, а потом – все легче, и легче. А потом без них, с другими людьми, книгами и женскими образами – опять невообразимо трудно, как с тремя чеховскими сестрами... За несколько недель до этого хату сильно трясло – то загружали, то разгружали, – что больше похоже на транзит – толком и не разберешь, кто свой, а кто чужее чужого. Саныч уехал на этап, отдав на время Кольке "Сове" место на соседнем со мной шконаре, и – некому посоветовать, некому помочь. Амбалик, гений переписки, уже на пути в свой южный краснодарский край, уже далеко отсюда, уже отчужден этапами, пересылками, другими встречами, чифиром, упаковками феников...

Подсказать Кольке некому. Сидит, мается. Заразился Саныч с Олегом "Полосатым", заехав-то всего на недельку, перепиской. Первым делом выяснили всю движуху: кто где? в какой стороне "курицы"? – и мигом наладили общение с самыми на их взгляд лучшими из "незанятых"... – и укатили. А Колька, как мнительный гриппозник, сразу заболел, взял пример и тоже начал этот бесконечный бессмысленный танец вокруг "люблю-куплю", но только не хватило еще гормонов, брачного пороху, токовать по-взрослому – так, цыплячий лепет.

– Арчи, Леший, есть стихи какие? – спрашивает он у своих коллег-дорожников, здоровячков-мужиков, уплетающих с утра до вечера бичики, картофельное пюре, колбасу, сальцо, мамины пирожки – вперемешку с пайкой – впрок, хотя на этом не запасешься, да и дней-то таких, когда заходит дачка – мало. Вот и приходится – чуть вспышка, чуть дачка, кабанчик! – не зевать, тут же кто с плошкой, кто с ложкой, кто его знает, что будет завтра? Дурак Колька, мышей не ловит, не отбивает дуплей, как можно делать выбор между поесть и стихами? Конечно, поесть! А девушки, и девушек – потом... Да и стихи-то, по правде сказать, хоть и есть – но все уже потертые, не первой свежести, "Я вас люблю, хоть я бешусь..." – писано-переписано до дыр, а не хочется чтобы Оленька или Наденька вдруг обнаружили, что ей и соседке послали одинаковый стих... Это для них, как одинаковое платье – теряет всякую цену, и даже в крайнем случае может объединить против общего врага – парня-обманщика, или же всего мужского пола.

Время течет, проходит, иногда возвращаясь вспять лишь призраком былого, слабым отражением прошедшего, вновь с чьей-то молодостью обновляя старые глупости и ошибки, завершая круговорот, из которого можно вырваться лишь со смертью, войдя в жизнь вечную, без-смертную, и без-временную, в жизнь, не несущую смерть всему живому, цветы которой не увядают, но пахнут вечностью и раем, и возможно, еще каким-то неведомыми, забытыми за тысячелетия, ароматами, которые оживают на миг – мелькнув, как молния, напомнив, что сотворен ты был для великого, но тонешь в суетном и мелком, без-вкусном и без-цветном, одна лишь любовь в своем простом наряде способна дать надежду, что все не напрасно – ни один миг, ни один шаг по этой крутой лестнице. Но мы, как рыбы в быстром потоке, прыгаем вверх, не различив своей цели от обманки с наживой, и вновь попадаемся, когда в слезящихся глазах сквозь струящийся полумрак неверного туманного будущего выхватываем опять, в который уже раз – одиночество и оставленность, обманываясь в обманывающем нас настоящем, которое попытались обвести вокруг пальца.

Новости о настоящем, уже ставшим прошлым, пока они дошли до нас. Газеты месячной давности, набитые, как дохлая рыба, протухшими новостями и мыслишками-опарышами, дифирамбами великим и заботливым карликам в обрамлении узаконенного беззакония, раздачи кому титулов – мисс, человек года, а кому – сроков... Информационное безумие: все плохо, но правят нами хорошо – шизофрения... В России все спокойно, но каждый день почему-то штурмуют квартиры с "боевиками". Народ молчит, но то там, то здесь – склад с оружием, ограбления инкассаторов, ни одного слова ни об одной из десятков тысяч умерших деревень, но "мы в пятерке по экономике"...

Радио "Маяк" – точнее, как его зовут на централе, как одушевленное чудовище – "радиоманьяк" каждые полчаса изрыгает эту неперевариваемую смесь, отрыжку, начиненную тотальным враньем, а потом, после краткой голубенькой политинформации – начинает крутить одни и те же песни. Другого не дано. На Новый год сбилось пару раз на "Русское радио", но тут же местный ди-джей вернул все на круги своя: от Макаревича с каким-то Сергеем или Семеном Канадой – аллергия у большинства с позывами к рвоте и признаками неконтролируемого бешенства. Особенно от загадочного Канады и его ежедневного (на протяжении полугода!) мега-супер-эмпти-хита "Орел и решка..." Некоторые уже предполагают, что это Киркоров или Леонтьев подшутили, и под псевдонимом крутят этот двадцать пятый кадр на всю страну, которая то с одной, то с другой стороны смотрит в решку... – от тюрьмы да погон не зарекайся. Впрочем, чем служить маньякам, уж лучше сума. Уж лучше быть нищим, чем продажным.

Кажется, что выйдешь, – и если их встретишь – Макара с Канадой особенно – снова раскрутишься по 105-ой (преднамеренное, злое умерщвление в трезвом уме с целью избавления остальной части русского мира от серости и банальности, макслеонидовской глупости и уматурмановского балдежа)...

Незаметно заканчивается весна. Которая чувствуется только по картинке за решкой. По едва поголубевшему прямоугольнику открытого квадратика (остальные – немытые, серые, чисовские, недоступные). По слабым ароматам, залетающим случайно в одетые в "шубу" стенки прогулочного дворика. И вот – первый комар. Начало лета. Дрозофил по потолку хаты – все больше. Начинается запрет на все скоропортящееся – майонез, сливочное масло, колбасу... Летний тюремный пост, умноженный на и так скудно сбираемые, отрываемые от семей, дачки загорающим тут арестантам...

И по "радиоманьяку" – каждые полчаса тревожные новости о череде ограблений банков и инкассаторов. Всеобщий минутный интерес. Поймают, не поймают? Одних поймали, другие ушли. Лучшие друзья арестантов это... бриллианты.

Ограбление в Чите. Пик жары в Москве, рекорды температур по стране, волна ограблений с крупными суммами, расстрелянные охранники, "Вот, новый поворот, и мотор ревет", самопропаганда профсоюзов со спортивной окрошкой – корм для свиней, из которого каждый случай дерзкого нападения вызывает в тюремном организме волну какой-то радостной сопричастности: сколько отработали, сколько было человек... Каждые полчаса скрипучий "радиоманьяк" сначала обливался потом от московской жары, и потом скупо сообщал, будто отработались в его кладовых и подвалах, как пушкинский скряжистый рыцарь – уточненные цифры, количество миллионов рублей, килограммов и граммов золота и серебра, растаявших в неизвестности.

Где эта Чита? Где-то далеко "шумят поезда, самолеты сбиваются с пути..." – наверняка дичь, провинция: один аэропорт, одна бамовских времен железка и асфальтовая дорога сталинского образца. И тайга, вечная угрюм-тайга, с такой же речкой, по которой уплыть бы им с этими мешками... Нет, не удалось.

Уйти – и сложно и просто. Каждый, почти каждый здесь это знает. Через пару дней – другие новости, "радиоманьяк" рад до усеру: кого-то взяли в аэропорту с прессом денег (по хате – вздох разочарования...), в перелеске "случайным прохожим" найдены недостающие миллионы (вздох, еще один – зато "радиоманьяк" торжествует, расписывая с утра до ночи, что взяли пятерых, всех пятерых). И через некоторое время, все тем же голосом, привыкшим к бесконечному вранью – взяли четверых, и нашли еще одного, прикопанного уже где-то. Без запинки. Без тени смущения, не краснея (а кто увидит?) – еще вчера взяли пятерых живыми, а сегодня уже их стало четверо, и один якобы в земле (уточненные данные, конечно, за несколько дней "уточнили", а то вдруг на наших ушах доширак не удержится – лапша должна быть качественной, добротной, сказано взяли четверых – значит, четверых, плюс-минус один, это уже мелочи...)

И очень качественная своей правдивостью, провинциальной невыдуманностью, новость про деньги, найденные в лесочке под Читой каким-то "прохожим", будто окурок в проулочном дворике...

Осталось только профессора Капицу засунуть в радиокоробку, чтобы он рассказал нам все это "очевидное-невероятное" – в оконцовке все в хате стали раздражаться на каждое сообщение – да ну на хрен! – а "радиоманьяк" все продолжал смаковать поимку налетчиков, исполняя при этом, казалось, каждые полчаса при этом сообщении свой маниакальный майкл-джексоновский танец. Как только у него нос не отвалится от духовного сифилиса: то петь голосом "Аббы": мани-мани-мани-мани, то сокрушаться, как красиво пацаны отработались, то злорадствовать, как одного из них взяли в частном аэровокзале, с наклеенными усами, бородой!

– Эх, дурни, тайга же там кругом... Сел в лодочку, и плыви себе туристом... – вздохнул кто-то, пока радиомонстр катился по стране волной, вызывая ответную волну желчи в людских умах, занятых повседневностью, и во многом оскудевших от нелюбви и нищеты.

– А дерзкие ребята! – ответил Шувал, и принялся вновь разжевывать спичку, размышляя над очередной отпиской по женским адресам.

Радиоманьяк будто школьный учитель, как наяву, вновь прошелся по хате, пройдясь от убийств к погоде, от рекордов похищенного к рекордам температуры, вновь пережевывая эту пищу всех радио- и теле-монстров. Хорошо, что в хате нет телевизора, а то и телекамеры бы мозги выели.

В Москве беспрецедентная жара, а у нас – снег за решкой, мелкий, колючий, противный, как сухая чисовская сечка. Повешенное в качестве занавески одеяло надувается внутрь хаты, как серый с белыми крестиками парус. И эту слабую преграду, приходится снимать к каждой проверке – не положено, вдруг решку подпиливаем, да еще в хате побегушник Костя, которого проверяют каждые четверть часа (вдруг надумал очередной, седьмой, побег... – бац "красную полосу", особый контроль). Сова завернулся в лантухи, да еще накинул сверху на лицо свою кожаную куртку, напоминая свернутую, спеленутую куколку-мумию какого-то неизвестного огромного насекомого. Действительно, что из него вылупится в местном инкубаторе? Пока что этот короед способен рассуждать о Боге, о правильности жизни без предательств (его подельник грузит, а он только улыбается), получая дачку от мамки с бабушкой тут же раздает сигарчухи всем, кто ни попросит, да не по одной, а пачками, слегка при этом розовея от удовольствия (правда, смотришь, дня через три уже вновь стреляет, по одной).

Шувал, зная, что Сова спит чутко, толкает его локтем. Сова отзывается из-под куртки неопределенным стоном, означающим: что хотел?

– А дерзкие ребята... Тридцать шесть мультов, это сколько, если на бакинские перевести?.. Мульта полтора... А ты, Сова, за сотовый задроченный какой-то заехал! И то не смог отработаться, пятера твоя... Что жил – то зря!

Хотя, этой жизни-то у Совы – восемнадцать лет безотцовщины. Он еще, судя по движениям, неловким пируэтам худосочного юношеского тела – ребенок даже не вчерашний, а еще сегодняшний, только вошедший в эту реку, несущую его в невидимую даль, мимо наклеенных на шконке суперкаров и красоток, несуществующих и недоступных.

Сова высунул из-под куртки руку, потом появились его сверкающие огромные глаза, поинтересовался у Шувала, остановившегося над какой-то строкой:

– Оля?

Шувал, смакуя очередную спичку, кивнул.

– Не идет?

– Да вот, написал ей, что "чипы горят". А она не знает что такое "чипы". Спрашивает, волнуется, вдруг это что-то особенное. А мне хочется какой-нибудь стишок влепить.

– Хочешь напишу? – щедро и резво откликнулся Сова.

– Напишешь? Спасибо... Я знаю, что ты напишешь. Лучше, конфетой угостил бы друга...

– Конфеты кончились. А стишок я хорошо напишу, – волнуется Сова, встревожившись, что кто-то считает будто он что-то делает плохо: пишет мульки, стихи, юношеские откровения – почерк не тот? или слова?

– Спасибо, мне уже Шприц однажды написал. Весь день пыхтел, а потом родил. Говорит, садись, сейчас буду читать. Сейчас, вспомню... Наизусть врезалось... О!

Здравствуй, дорогая!

Отписывает Шприц!

С днюхой поздравляю!

Хули ты молчишь?!

И смотрит на меня – ну как? А я даже сказать ничего не могу – сигарета прилипла... Как присел, так и повалился на шконарь, от смеха...

Сова тоже хохочет, спрятавшись в лантухи, как стыдливая девица, а Шувал продолжает, улыбаясь:

– А он обижается – ты че? Шувал, что-то не так? Рифма вроде нормальная: шприц – молчишь, там и там – на "шэ".

А я – закатываюсь в истерике! В простыни закапываюсь. Он повторяет: "Здравствуй, дорогая! – а что? Хорошее начало. Традиционное. Забитое, малость, конечно, ну ничего. Отписывает Шприц – а что не так? Я же не сухарюсь. Как зовут, так и пишу. Если что, ты из-за этого!.. Так Шприц поменяй на Шувал, делов-то! Просто в образ вошел. Поставь – отписывает Шувал, тоже на "шэ" букву, сойдет! С днюхой поздравляю – это самое тяжелое, потому что дорогая, хотя, поздравляю с днем рождения, чтобы "с днюхой" втиснуть, чуть все чипы не сгорели. То с днем, то с именинами долбаными – чего только не пробовал... Пришлось с днюхой написать. Конечно, не ахти как интеллигентно, зато – в струю! Ровно по количеству слогов, я проверял! Ну и хули ты молчишь? Что тут не так? А хули она, Паша, молчит? Животное... Ты же ей когда еще отписал... Ну что ты ржешь... Шувал, ну что не так – хули ты ржешь?" А я ни слова не могу сказать – задыхаюсь. Приход, аж потемнело в глазах.

Сова, хихикая под одеялом, замечает сквозь смех. – А что? В самом деле, что такого? – и просто радуясь вместе с Пашей его рассказу, что сказать – дитя!: – Ой, не могу. Спасите меня от этих лютых поселенцев... Где вас только набрали по объявлению? Сова ты придуряешься, или не понял на самом деле? – Шувал, прошедший огонь и воду, кровь чеченских зачисток, потерявший практически всех друзей, обращается к худому, сотрясающемуся от радости червяку:

– Сова, притворяешься? Варакушечку за дурость? Ну, покажись!

– Не-а! Я не дебил!

– Ну тогда печенюшечку по лбу!

– Не-а! Что я, дурак что ли?

Мы как солдаты, даже не идущие к победе в невидимой войне. Свыкшиеся с тем, что есть только миг, в окопах, с окопным грубым юмором, без которого – не обойтись. Только миг этот – как капля янтаря, в котором мы барахтаемся – и вовсе не между прошлым и будущим, которых нет, как нет на земле полной свободы или безгрешности. Тюрьма, как улей, напичкана только не медом, а нами: то возбужденными, то сонными.

Около полуночи. В хате потихоньку стихает ажиотаж – мульсы отправлены, ответов пока нет. Иногда, правда, смотришь, пошла мулька – и неожиданно, под надуманным предлогом – тусанули обратно. Якобы пайка плохая, хотя наверняка, стоит там какой-нибудь гаишник-малолетка, пост ДПС на дороге – прохлопали мульс, пробили, а кто это пишет той же Оленьке, которая с кем-нибудь из них в придачу пишется. И мучайся гневом праведным-неправедным, ругай вовсю ревнивого малолетку-дорожника, посылай его в, и к, и на!.. Как это, почти весь централ, вверх-вниз, по долинам, по решкам мулька проскочила, а тут, дойдя до губернии – пайка плохая!.. Кто-то воюет, а кто-то дуркует!..

Шувал разозлился не на шутку. Прошел засады, зачистки, ловил измену, в которую кидает на настоящей войне после затяжки планом, посттравматические синдромы и многолетние тяжкие запои – шатанья по окопам злой нынешней "мирной" жизни, дурных командиров и верных подельников, потери, потери, потери, лучших, лучших, самых лучших друзей – а тут какая-то наглая маленькая хитренькая ручонка ему стопари выписывает:

– Опять на том же месте! Как это так – пайка плохая! Она, выходит, весь централ пробуравила, пайка была хорошая, а тут – возвратом... Пайка плохая... Вчера на миллиметр, ровно на миллиметр "эм"-ка была длиннее спичечного коробка – опять эти же малолетки возвратом толкнули! Что за дурь! Ну не уроды они после этого?! Маленькие дурковатые прыщавые пупырчатые уроды! Да, Сова? Тебя ведь оттуда подняли? Тоже мульки прохлопывал?

– Я нет... – ржет Сова под одеялом.

– Я убью их на хрен... – пропел Репа на манер оперной арии или пионерского сигнала. Это шутка, конечно, но все же останавливать воина на полпути к женщине, на четверть шага от ницшеанского отдыха, единственного и естественного – опасно. Воин может снова вспомнить, что создан для войны... И ушатать всерьез.

В Москве – "небывалая жара, перекрывающая абсолютный рекорд температур", "профсоюзы стоят на страже интересов граждан", "Путин – тут, Путин – там", а за решкой – усыпанный бисером снежной крупы серый шифер, дрожащий от ветра. Хата, будто стадо телят, выращиваемых "холодным способом", утепляется как может – все заползли под одеяла, куртки, в штанах, как челюскинцы – по хате гуляет почти полярный, арктический ветерок... Репа в своем углу высунулся из-под всех утеплителей, прикурил "Честер" – и тут же вихрь по кругу доносит вкус до другого уголка, просквозив все преграды. Опять "Шизгара", "Я буду долго гнать велосипед" и очередное промывание, очередная всероссийская процедура промывания мозгов читинской касторкой. Что делать? На зимовке – информационный холод и голод – некоторые еще не замерзли насмерть, еще шевелятся. По сравнению с тонущей, ограбленной страной – это всего лишь учебный случай, всего лишь азбучный пример не продуманного до конца отхода... Грех взять награбленное, по сравнению с вывезенной за границу страной, оккупационной нищетой, бездомностью и никчемностью – просто комариный укус. Объект, на который можно потратить несколько мгновений, минут, движений.

– Загрузят по полной. "Пэжэ" голимое кому-то светит, – комментирует Шувал. Долгая арктическая пауза.

– Да не... П/ж не дадут... – Сова, ночная птица, отличающаяся длинным носом, который нужно всюду сунуть о чем бы ни зашла речь: о женщинах, о пожизненном...

– Да что ты говоришь, малыш? А не слышал – за две курицы мужичок 11 строгого взял?

– А за вагон взрывчатки – условняк!

– А Носу из 62 за то, что спьяну на катере покатался, знаешь сколько дали?

– Ну сколько? Сколько!

– Десять не хочешь?

– Месяцев?!

– Лет, малыш, лет! Десять лет...

– Я в шоке!

Да, в судах, особенно в Коми – творится невероятное. Погода отдыхает. 11 лет строгого за курицы – это не вымысел, и не предел. Дядька этот недавно уехал с централа на зону, так и не добившись правды ни в судах, ни выше. На исправление. На искупление своего греха перед законом и людьми. На дворе 21 век, но судя по температуре – то ли середина, то ли первая половина 20-го.

Липа-Малой, больше похожий образом на безобидного цыпленка. Когда он поел, когда он отправил почту, когда кони сплетены, пули заряжены – он счастлив. Когда он счастлив – по его лицу блуждает загадочная монолизовская, давинчевская улыбка. Он приехал на централ с поселка за добавкой. И получил ее: 2 года и 1 месяц строгого. За якобы унесенные махом, за один присест 412 кг тушенки. 700 с лишним банок соевого суррогата, унесенные хлипким Малым по материалам дела – в один час. В тот день, когда он сидел в изоляторе. И хозяин, и все подчиненные – знали, что это так и было. Но тогда на кого списать тушенку? А тут, удобный случай – за Малого вступиться некому, далеко он от Ельца заплыл, да и внешность жертвы к тому располагает. И в отсутствие совести в организме системы и однородных переродившихся органов (сыск – прокуратура – суд...) так легко добавить очередную единичку в уравнение "кубы = рабы". Надо только подчистить циферку в журнале учета, что Липа вышел из изолятора раньше. И чтоб мусорок, отвечающий за тушенку, сказал, что слегка ошиблись, вот и пришлось исправить циферку, залив "Штрихом". И надо чтобы судья все это подтвердила, кивая важно головой, и поддерживая прокурора серьезно озабоченного соблюдением законности со стороны "контингента" (неважно, что он такой хлипкий и безобидный, как Малой). Угадать нетрудно и ответ в строках приговора – "2 года и 1 месяц строгого", держал! Валентин Дикуль по грузоподъемности отдыхает...

Тимур спокойно сидел на суде. Скучал в клетке, запрятав руки между колен – холодно. Судья молча читала материалы дела, как кондукторша показывала, что неделю назад заходил в автобус кто-то похожий на Тимура, что у женщины из сумки при этом пропал кошелек... Адвокат потерпевшей втихаря достал курительную трубку, кисет с заморским табаком, и потихоньку, что-то нашептывая на ухо, давал понюхать молоденькой помощнице прокурора, а та закатывала глазки, вся обтянутая своей синей формой, как шахматная фигурка. В этот скучный момент в зал суда влетела какая-то толстенькая бабка-пенсионерка, и с истошными нотками, заорала, указывая на сжавшегося галчонком Тимура:

– Это он, он убил!..

Все опешили. Тимура судили за автобусную кражу, а тут такое... В зал сунулся красный от напряжения судебный пристав, и схватив бабку за загривок, как овчарку, на ходу извинился перед судьей:

– Извините, зал перепутали...

В длинной череде коротких дней – все быстро, наспех, временно: знакомства, семейки, тюремная любовь. Но иногда все наоборот, как в выходные в одной последовательности с праздниками, когда ни свиданок, ни судов, ни библиотек, ни газет (впрочем, и так старых), ни ножниц для подстрижки (или машинки), ни санчасти (феники, мазь Вишневского, активированный уголь, один и тот же желтенький антибиотик от всех простуд...), ни спецчасти (в которой две вовсе не "мелкокалиберные" красивых девушки: темненькая и светленькая), ни писем, ни бани, ни даже режимника (с его руганью или беседами о том, что на дворе перемены, что тут тоже люди сидят, он понимает, и что все мы под Богом ходим...), и уж тем более хозяина (его день – вторник, или когда комиссия пожалует). Тишина. Только одни и те же песни: то "Queen", то "Виагра": "Лучшие друзья девушек – это бриллианты"... (давно уже здесь никто и слыхом не слыхал о Мерлин Монро, обронившей эту фразочку, принадлежность которой для обывателей централа тоже покрыта мраком).

Заезжают, выезжают, стираются и редко вспоминаются лица тех, кто еще вчера с тобой делил одну пайку, мылся в бане, пережидал в боксике очередной бессмыссленный шмон (оборванные дороги тут же восстанавливаются, да и попробуй не сделать этого – повесят на дверь шерстяной носок, заморозят! – и что жил, то зря...) – а сегодня вместо этих лиц рядом уже другие. Варианты бесконечнее бесконечности, в этой шахматной партии не только белые, черные, красные и голубые... Есть и перекрасившиеся, есть и пешки, лезущие в ферзи, и много разных скрытых неизвестных в этом уравнении, где человек – это свобода, но каждый ее понимает по-разному. Все нелепее маленькие отдельные трагедии, все туже гайки "демократического суда" (еще вчера вышка была пятнадцать, и надо было до хрена делов чтобы ее получить – кучу 105-х, доказанных, со всеми отпечатками, и опознаниями, и подписями на том месте, и подтертыми циферками, и опровергнутыми алиби, а сегодня – за прогулку на катере: 11 строгого...). И все мельче и слабее человек и его большая маленькая семья – людских хат уже поровну на централе с шерстяными ("бээс"-ники, "рабочка", пидоры...). И с дорогами все больше проблем: обложат со всех сторон – и думай, как связь держать, с кем ловиться...

Сашка, деревенский мужик, заехавший на белом коне и с белочкой на плече, рвавшийся в первые сутки в дверь, на вахту – отдуплился, отмяк, взял на себя все полы, все, как он назвал, сам "пхд" (производственно-хозяйственная деятельность), и даже постарался больше никого к этому не подпустить:

– Я сам! Ух, как соскучился без работы! Дайте мне фронт работы, не могу просто так сидеть...

Для некоторых, может, это и нежданное благо – есть время протрезветь, подумать, поразмыслить – кем жил. У Сашки уже от пьянки – ни семьи, ни угла своего, ни хозяйства, ни перспективы впереди. Ему полезно пообщаться с людьми – это точно. Он в своем покинутом на произвол судьбы лесном поселке, в одиноком углу в малосемейке – не ел столько, и не отдыхал, и не видел себя со стороны, как катился коробком вниз, как камнем летел на дно адской пропасти. Правда, с пищеварением у него наладилось не так быстро, как с рассудком – за годы питья – не того, заржавел механизм. Съест порции три, а потом неожиданно, в самый неподходящий момент – как сделает залп! И из-за ширмы – звуки, будто заводит кто-то подолгу дряхлый мотоцикл, и повсюду запашок "несгоревшего" топлива – так и до булемии недалеко... И шутки по хате соответствующие – тех, кто не спит, убаюканный в тысячный раз повторенным "Белым теплоходом...", кто уткнулся в подушку от удушающей хим. атаки запахом проскочившей через Сашкин организм чисовской баланды, макарон, кислого серого хлеба, испеченного на дрожжах десятилетиями не менявшейся закваски, с достопамятных красно-кровавых времен.

Кем он мог бы быть, Сашка? Без одной секунды электромастер (не досдал один зачет, запил), кандидат по лыжам (бегал за район, дальше денег не хватило), состоявшийся охотник и рыбак – три избушки в Удорской тайге, и несостоявшийся муж и отец троих детей: девочки и девушки... И – никто.

Все в прошлом – охотничьи тропы и рыбацкие избушки. Как в прошлом и спокойствие того края, где раньше были только охотники и рыбаки. Сто лет назад в этом краю не было ни самоубийств, ни намеренных убийств. Как не было ни "Трои", ни падающих с неба отработанных ступеней ракет, несущих не только заработки искателям металлов, но и настоящий повальный рак и прочие "прелести"... В недавнем, социалистическом прошлом – этот край был отдан болгарам, которые получили его в виде своей лесной делянки, и угнали, сколько могли, в солнечную Болгарию – и леса, и девчонок... Оставив на растерзание пустые общаги и временные дома.

Он из тех, кто способен, в минуты трезвости, матернуть главу района: что ты делаешь? почему все распродал, мать твоя женщина? почему все ларьки в селе у кавказцев? Почему разрешаешь везти сюда "Трою"? – и не больше. Сказал, значит успокоился. Вынырнул на миг из пьяного угара, убедился, что работы нет, услышал горькое, что у главы района родни неустроенной хватает – и восвояси, в запой.

Лучшие друзья удорских девушек – это иммигранты...

– Эх, скорей в поселок! Тайгу косить... – мечтает вслух Сашка, закончив влажную уборку и усевшись теперь забивать нитками пули.

Мелькает Мерилин Монро. Редкая фотография из гламурного журнала, который весь уже почти ушел на нужды дорожников: менты ходят с баграми по улице чуть не каждый день, и рвут коней. И надо ловиться, надо стрелять этими пульками из духовых ружей, как мексиканские индейцы, и ловить нитки соседей. Мерилин Монро, превратившись в призрак, исчезает в повседневной дымке. А фотография была уникальная. Она и еще кто-то в редкий миг семейного быта. В фартучке. Бутылка вина на столе, сыр, еще какая-то съедобная мелочь. Рядом с двумя шикарными белыми девушками – двое каких-то американских высушенных кумиров. По-моему, Артур Миллер, и еще кто-то. Миг этого мира – белая девушка это нечто имеющее самоценность – принадлежность этому крючковато-небритому существу – ревность... Как красный мазок в черно-серо-белом мире. Миг самоценной непреложной красоты – белая девушка, не изнуренная онорексией, не втиснутая в 90-60-90 – просто белая девушка, как образ из снов – это неожиданное наше настоящее. Это те, кто пишет Шувалу и Сове, это те, кого мы не видим, но уже любим. Это Ева из рая. Это изнуряющая своей недоступностью мечта-мираж, превращающийся под грубыми Сашкиными пальцами в тонкий конус, проклеенный размякшим до клейстера чисовским мылом или "хозяйкой".

– "В эфире трансмировое радио..." – проскрипел радиоурод. Репка сразу застонал сквозь сон: – ...Опять грузпакет... Воркута, убей, или нет, сделай потише...

– Новости о загробной жизни, – прокомментировал Воркута, вставая на цыпочки, чтоб достать черное колесико, регулятор громкости этой назойливой американщины, холодной, как слово о друзьях девушек, сказанных Мерилин явно от тоски в окружении американских заморышей, не способных оценить, что такое белая девушка... Лучше б молчала – эта грусть, безнадежная, вечная, лишена будущего. Эти песни не будут петь за русскими слезливыми застольями... Их участь – миг жизни, ницшеанское "женщина – для отдохновения воина" – тоже лишь миг между ничем в никуда. Это не наше...

Грузпакет кончился. Аккорды из "Подмосковных вечеров", и вновь – новости, в Кызыле и Абакане двадцать два часа, грабителей в Чите взяли...

Сашка, послушав наши комментарии, тоже разделяет среднее наше статистическое. Вернее доверчиво считает: да, надо взять деньги у этих банков, как можно больше, и – в дело (или поделить?). Куда угодно, пусть это золотишко не лежит в ячейках, как в мертвых ульях, а крутится в стране – где-то пилораму сделают, где-то молокозаводик... Глядишь, и до него доберутся, и ему достанется поработать... А тех, кто стабилизационный фонд за рубежом держит и границы открыл в одну сторону (на вывоз) – в лес, или к стенке, или хотя бы пошелестеть у них над головами дробью, крупняком... Вот это тема.

Говорю: – Сашка! Чтоб пуль всегда было не меньше десяти, чуть оборвали дорогу или ** залезли с баландерами крышу чинить – чтоб запас был, ловиться... А не то Сова, как пулемёт – ему только подавай, все расстреляет...

Сова, едва словившись с последней пули, сидит наверху, у решки, курит, делает вид, что его это не касается.

– Яволь! – щелкает босыми пятками Сашка, и неуклюже вскидывает вверх правую руку. Истинный ариец. Беспощаден к врагам Удоры, Коми, тайги, хороших людей... Вымирающий пока что тип русского мужика. Лучший друг в будущем какой-нибудь хозяйственной вдовушки со своим домиком, участком, субботними пирогами, широкой грудью и добрым сердцем, каждой второй зрелой удорки... Лучшие друзья вдовушек, уже отчаявшихся увидеть хоть какой-то просвет в водовороте смерти, схватившей в свои лапки села и поселки – прочухавшиеся арестанты... Но пока до вдовушек – далеко, как до полюса на лыжах.

Вечер. Сашка держит на весу, как щит, свернутый матрас, перетянутый старым конем, как ветчина, чтобы не расползался. Костя-Побег, мастер не только делать ноги (шесть побегов), но и на всякий ширпотреб, соорудил из старой кожаной куртки пару боксерских перчаток. И теперь Репка, одев перчатки, лупит по матрасу, вспоминая свое тхэквондо – руками, удар, удар, ногой с разворота, выдох. Сашка красен и счастлив:

– Еще, давай еще! – требует он от быстро выдыхающегося Репки, и уже сам его пихает, отталкивает матрасом.

– Фа! Фа-а-х-ц!.. – Репка лупит, увертывается, прорезает двоечки, троечки, опять с разворота ногой – Й-а-с-с-у-у!

Сашка с матрасом шатается по пятаку, как истукан. Репка пару раз мажет, попадая Сашке по руке, вскользь по скуле. В пику смотрит продольный, стучит по глазку:

– Что у вас такое?

– А, это. В порядке все... Учу малого спорту – успокаивает его Репка, и обернувшись к Сашке, который вдвое старше его, орет:

– Эй, ты как там, п…дюк? Не убил?

– Ничего, ничего! – радуется Сашка. – Хоть какая-то работа! Хоть какая-то... Слава Богу! Слава Богу... Вот мне повезло, что сюда попал... Вот спасибо! Без вас я бы кто был? Я бы был никто... Жизнь свою профукал, проморгал. А сейчас я человек...

– Эй, держись, п…дюк! Процесс превращения в человека только начался... – Репка похлопал перчатками друг об дружку, и перед тем, как молотить матрас, воскликнул, как гундосый телеманьяк-комментатор, объявляющий с затяжечкой предстоящий миксфайт: – В синем углу р-р-ринга… Са-а-а-ашка – вверх голосом. И вниз: – Лесоповал!..

Репка быстро выдыхается и уже валится на бодро держащегося на ногах Сашку, как Джордж Форман на Моххамеда Али. Тут на его счастье звякает кормяк – приехала телега жизни – баланда, вечерняя кормежка. Злые зеки, принимая шлемки с сечкой из рук баландера, начинают его обихаживать:

– Эй, заяц красный! Запомни, волки капусту не едят! А сечку приходится... Чтоб тебе зайчиха твоя так давала!

– Чтоб тебя дети так на работу собирали!

Продольный, смотревший до этого на бесплатный репортаж по муэйтай, отвернулся, сделав вид, что это его вовсе не касается – это дело наше внутреннее, преступного мира – между "людьми" и рабочкой, зарабатывающей себе УДО сотрудничеством с "красными".

– Эй, баланда! Преступный мир никогда дешевым не был! Грузи, как своего подельника грузил...

– Смотри, в "столыпине" словимся. Сам будешь жалеть, что твоя мама твоему папе давала!

– Да лучше бы бабушка твоя не родилась...

– Да лучше б ты на трусах у папы засох...

Лучшие друзья собирателей фольклора – это злоязыкие арестанты...

 

# 16. Неопознанный объект оказался женщиной...

Это из рапорта о задержании Горы-Любы. Она заехала на централ через необычную драку с милицейским нарядом. Ее сначала поместили в обезьянник к мужикам, и она описывала задержание свое так:

– Представляешь, до чего дошли! Я ему всего лишь в рожу наглую плюнула, а он меня по яйцам! по яйцам!..

Потом, когда неожиданно выяснилось, что это – женщина, в дежурной части был скандал. И дежуривший на тот момент капитан вынужден был, непрерывно сквозь зубы матерясь, выписывать этот ставший знаменитым рапорт-сопровод:

"Задержанный выражался нецензурно, вел себя крайне агрессивно, и не был идентифицирован..."

На самом деле Гора-Люба, действительно девушка крупная, шла по улице с дня рождения подружки. И от широты сердца, от всей души горланила на всю уснувшую пригородную улицу злые частушки. От ей только ведомого горя. От избытка чувств. От нехватки мужиков, которых на тринадцать таких Люб – один. И тот, спившийся какой-нибудь Вася, у которого одно название мужик, а от непрерывного потребления "Трои" – давно уже неизвестно что между ног болтается:

– Утром, встанешь, самый сон!..

Сердце рвется из кальсон!.. – орала Любка и за себя, и за того мужика, недолюбленного, неприласканного ею, спавшего сейчас под каким-нибудь забором. Из подворотен и темных углов только потявкивали собачонки, провожая не в меру разошедшуюся от избытка любви Любку, передавая ее одна другой, по очереди, от двора к двору, от одних запертых ворот до других, от одних окон, полыхающих неверным телевизионным пламенем – к другим, темным и мертвым. Чтоб взбодрить эту агрессивность, Любка перешла на другую тему – чтоб смысл ее имени, жизни, женской сущности – любить, быть любимой – хоть как-то осуществился. Чтоб найти, наконец, сегодня упокоение в чьих-нибудь объятиях, хоть отдаленно напоминающих любящие:

– Жил-был на свете Антон Городецкий!

Его бросила жена, он грустил не по-детски!..

Но Антон ни городецкий, ни сельский, ни поселковый – не появлялся, несмотря на отчаянные призывы. Более того, даже никакого намека на это не было. Что Любка отметила очередной частушкой, пытаясь добиться хоть каких-то перемен:

– Милый баньку растопил,

Затащил в предбанник,

Меня на пол повалил,

И набил е...льник.

Не было ни милого, ни бани, ничего. Мир умер. Это был ад. Впереди темного переулка остановилась какая-то машина, и выключила фары. Любка двинулась туда, в надежде найти объект применения клокотавшей в груди любви – не любви, не поймешь какой чувственной жизненной обжигающей энергии. Приблизившись, Любка распознала, что под расцветающей черемухой стоит милицейский "уазик". В машине сидел один милиционер, а в узкий проход между двумя соседскими заборами, видимо, давно зная об этой расщелине, вприпрыжку забежал другой, известно зачем. Любка выбрала того, кто побежал по надобности в проходняк, и втиснулась туда же, надеясь застать мужика (пусть даже в форме и при исполнении неизвестно перед кем своих обязанностей, ведь первая их обязанность – перед ними, бабами и детьми...) в самый подходящий для нее момент.

Ей повезло. Милиционер как слабая луна, освещал ей путь оголенной частью тела в неверном мерцании начинающихся белых ночей. И даже не обернулся на потрескивание и шуршание сзади.

– Ну-ка, давай, чтоб струя была дальше горизонта! – взревела Любка у него над ухом. Ничего подобного в жизни не испытывавший сержантик милиции так и присел от страха, и так и повернулся к ней с прибором в руках, вынутым из своей кобуры, посерев лицом будто встретив разъяренную медведицу:

– Что?

– Говорю, стреляй дальше, чем видишь!..

Сержантик не то что опешил или онемел – можно сказать по-русски, он действительно охренел, то есть превратился весь в стоячий соленый хрен. Мерилин Менсон и Фредди Крюгер просто малые дети по сравнению с таким бесплатным сеансом ужаса, который выдала Любка тому бедняге. Бежать ему было некуда. Взбираться тоже – кругом коробочка из высоких, плотно сбитых, ослизлых досок. Гора-Люба придвинулась теснее, и участливо поинтересовалась:

– Закончил?

Милиционер затравленно и обреченно кивнул. И почему-то поинтересовался:

– Прятать?

– Как хочешь...

Они простояли так молча долгую-долгую минуту: сержантик будто с детонатором, будто с гранатой с выдернутой чекой, а Любка – как цистерна нитроглицерина, способная взорваться своей неистраченной нежностью от малейшего сотрясения, от ничтожнейшей искорки любви.

Но любви не было.

Милиционер стоял к Любе вполоборота и смотрел на ее лицо, а она – куда-то вниз. Перед ним за это мгновение пролетела отчетливо очень сложная гамма Любкиных чувств и гримас, вся ее трогательная и простая, без кривляний, жизнь, как будто у умирающего перед смертью, но он не понял ее, а смекнул только одно, что это действительно будет что-то схожее со смертью. И ему никто не поможет, если не разминировать осторожно эту ситуацию. И уговоры не подействуют.

Он слегка пошевелился, и Любка невольно дернулась. Тогда он принял единственно правильное в этой ситуации решение. Стал, не дергаясь, не шевелясь, рассказывать что-то личное, из своей короткой невыразительной, как его форма, жизни:

– Я женат...

– Это ничего, – осмыслила эту информацию Любка. Ее губы высохли, то ли от выпитого, то ли от песен, голосок похрипывал – может, от какого-то предчувствия.

– Двое детей, девочки обе... Зарплата небольшая...

– Девочки? Это плохо, – голос Любки слегка дрогнул, металл дал трещину, ржавчину, жизненную оскомину.

– Я же милиционер...

– Ничего, разберемся, – Любка опять посуровела, как мелькающий холодным отблеском закаленный булат.

– Давай, я тебе денег дам... Всех денег... – это была роковая ошибка, и вовсе не грамматическая. Любка задрожала, уронила слезу, и тут-то и разродилась своим роковым плевком. И начала методично, по-фабричному бить милиционера. За то, что хотел за деньги откупиться от ее бескорыстной любви. За то, что готов был отнять последние деньги у своих несчастных, как Любка, девчонок, даже более несчастных, потому что у них еще все впереди. За то, что может, не поняла она его, и он хотел от сердца дать ей на опохмелку, и все же хоть так полюбить ее, непутевую. За то, что мир опять стал прежним, за то, что она так запуталась в жизни, в мире, в котором любовь оскудела и зачахла, как нечто редкое, как оставленный огород, затянутый сорной целиной.

И бить-то стала сквозь слезы, несерьезно, а так, для острастки, замахиваясь обоими руками и опуская их на эту непутевую сгибающуюся фигурку. Милиционер не защищался, только, съежившись, лихорадочно дергал и пытался застегнуть ширинку, запихнув туда все хозяйство, все сопротивлявшееся, уязвимое, предательское содержимое. И тут на подозрительный шум выдвинулся напарник бедолаги. И началось то, с чего завязался этот рассказ:

– Стой, – крикнул второй, соображая на ходу – что там происходит в конце тупика?

Любка обернулась, и ощутила первый удар по плечу. Сзади на нее наконец-то набросился женатик-неудачник, с каким-то истерическим визгом. И тут Любка и почувствовала град ударов коленкой между ног...

– На, на, на!

Ее доставили, тихо стонущую от обиды, в дежурку, и запихнули в мужскую клетку обезьянника. Дальше выяснилось, что этот несчастный "неопознанный объект оказался женщиной..."

Когда Любку подняли в СИЗО, и поместили в камеру – то оказалось, что в камере – одни цыганки, по 228-ой (героин), правда у всех части разные – от хранения, до особо крупного размера. Первое, что она сделала – привела в порядок переписку. Чтоб одна – писалась только с одним. И чтоб все было максимально честно и серьезно. А не то что начиналось бы за "люблю", а кончалось за "куплю", за деньги, за пачку чая или фунфурик шампуня. Она это ненавидела: любовь должна быть бесплатной, как все в церкви.

 

# 17. Борьба и слабость звезд...

Родословная любого государства, любого княжества, пусть даже такого маленького, как тюремная камера – качание маятника: то люди, то шерсть, то ремонт, то пустота... Правда, границы камеры – неизменны. Границы государств – другое дело. Сильные, как Екатерина, Иоанн Грозный – расширяются, приобретают. Слабые – Ленин, Горбачев, Ельцин, Путин – только теряют территории, влияние, друзей – Сербию, Ирак, Иран. Одни – огромными кусками, как дважды потерянная Украина, сначала Лениным, по Брест-Литовскому договору, потом Горбачевым с Ельциным, профуканная до поры до времени, пока мы не станем сильными, и тогда к нам под крыло – опять потекут. Украина никуда не денется. Белоруссия рвется к нам, но нынешние слабаки пока умеют только разбазаривать и раскидываться налево-направо чужими приобретениями...

Источники силы – известны. Их, собственно, два. Вернее, один – дух. Вот только дух может быть разным. Это – отдельная тема, выходящая далеко за рамки хроники одной камеры. Хотя, проекции большого на очень маленькое бывают довольно показательными. Невозможно, конечно, столь резко утрировать и сводить духовное к материальному, но все же, на лице алкоголика понемногу, с годами – отпечатывается образ вырождения и падения, и наоборот, светится лицо истинного подвижника, как, скажем, у Серафима Саровского.

Мрак вселенского облака то накрывает маленькие комнатки, то резко, почти без полутонов и теней – сменяется чистым светом. Лишь иногда, как например, ночью в детстве, пройдется нечто яркой полоской по стенам, потолку – с шумом проедет редкая машина...

Брошенные, оставленные на произвол судьбы русские дети, оказавшиеся в бессмысленном, бессозидательном рабстве – ринулись на улицы. Машина государства заработала на усиление органов подавления внутренней жизни. Некому заниматься высоким государственным строительством – успеть бы под шумок награбить, наворовать, набить карманы русскими богатствами, и – на спокой, на "заслуженный отдых", на западный размеченный пансион, подальше от измученной страны, где хоть трава не расти.

Какая уж тут ревность, о приобретении каких земель? Разрушители действуют всегда одним способом, повторяя друг друга до деталей. Бела Кун топил русских офицеров в Крыму. Нынешние – тоже топят цвет русского воинства – в холодном северном море. Думают, если кругом орать про "Спид-инфо", про это, про похабщину – люди забудут про "Курск", про 6-ю роту? Не забудут.

Петр Великий, Екатерина Великая – строили флоты, осваивали новые русские земли. Ленин, Ельцин, Путин – отдали почти все. Сегодня у нас нет своего торгового флота... Русские женщины, полтора миллиона славянок, угро-финнок, татарок – увеселяют Запад с Турцией. Вернулись времена Хазарской химеры, времена рабства: мужики либо сидят (тех, кто согласился их преследовать и охранять для нужд режима таким словом назвать трудно), либо повержены под ноги машины "рабы дают кубы", иногда позволяя себе "расслабиться", женщины – для увеселения. Скрытые, лучшие качества русского человека – не востребованы. Хотя в нем живо это желание – быть причастным великому созиданию, характерному для России. Быть подчиненным великой власти разумной, доброй по своим проявлениям, иерархически простой, понятной. Это, в малом, видно, как океан в капле воды...

После Гарика был Амбалик. После Амбалика – Саныч. А от Саныча хата уже перешла ко мне. Не то что бы я хоть как-то этого добивался, желал, высматривал – так получилось естественным ходом событий. Всегда легче побыть в стороне – ведь спрос первый не с того, кто заделал какой-нибудь косяк, а с понимающих в хате. Ведь с кого еще спрашивать, с индейцев, набранных по объявлению? переобувающихся на ходу – "до Батайска ворами, после Батайска – поварами"? Нет. Проблемы с дорогой, с неопределяющимися активистами, с теми, кто не зная, что и кто на централе, обращается невесть куда и пишет невесть что... – спросят в первую очередь с того, кто закреплен за хатой. Даже если все выяснится, рассосется в будничном чаду – осадок все равно останется – а вы, что, не видели, что происходит? ваши действия?

Старые ооровцы "полосатики", конечно, не растеряются в любой ситуации, найдут на кого и стрелки перевести в случае чего, и как обосновать. Но надо отдать должное – чем больше у человека тюремного опыта – тем он спокойней, аккуратней, требовательней к себе (потом уже в силу этого – к другим), справедливей что ли. Это не результат мифического "исправления". Просто человек прошел особый отбор, далеко не естественный, и стал чистоплотней, и психология у него другая, домашняя. Тюрьма для него не временное место, где красные отравляют ему жизнь – это место и отдыха, и долгого-долгого (о котором не знают еще первоходы) обратного отсчета времени – до звонка, до "золотой"...

Тюрьма – это не мир стройных блондинок. Это особая земля, где не будучи личностью – будешь балансировать на грани, на нижней грани всего видового разнообразия, всей видовой лестницы, на уровне планктона. Хотя тут и все равны, но иерархия, признак нормального организма – возникает практически естественно. Не дай Бог ее не будет – взбесится все, наиболее кровожадные клетки маленькой вселенной, акулы-убийцы, дремлющие в каждом, сожрут самых слабых, а потом и друг дружку. Иерархия, порядок – вещь простая, но необходимая – без нее конец, западная бесформенная размазня, каша, навязываемая здесь махновщиной...

По этому поводу высказывается Ваня-Бич, смотрящий какой-то сериал про западную тюрьму, с нескрываемым смехом:

– Шерсть, пидоры – смотри! Какие красавцы. Все вместе: гребут друг дружку и деньги в кружку...

Тимурыч, покусывая ногти (он ждал сериала, несколько недель уже не видел телика), разочарован. Сказки какие-то показывают, может у них и так, но мы-то имеем свою голову на плечах, у нас, у русских, и в тюрьме все должно быть на уровне:

– Бабам свое место!.. Говорят, Сталин это придумал, с авторитетами. Это все чушь. Это народ. Не было бы "бати" – тут бы никто и не шевелился. А так, смотри, в двориках тренажеры ставят. Говорят, люди с "общего" выделили…

Это он об авторитете, недавно заехавшем на централ.

Давление на страну рождает и святых-мучеников, и разбойников. Дубровских, Сашек Волков, Санычей, окруженных романтикой и пугачевской неформальной атмосферой желания "крестьянского царя", "доброй власти", "заботливого отца", "батьки" – русских не переделаешь.

Ничтожество и убожество нынешних правителей России видно отсюда с особой силой – они, будучи неспособны по своей природе нести ответственность за происходящее, перекладывают всю тяжесть своей ненасытности, болезненной тяги к пресыщению богатством, гонки друг за другом и мерзости своих пороков – на плечи простого народа. Они создали временно действующую систему, при которой "наверх", к ним, среди них, всплывают наихудшие, а из наихудших – отборнейшие, наиболее беспринципные мерзавцы. При отсутствии четких и реальных механизмов отбора (какие есть, например, в организме православной монархии), с помощью словоблудия и манипуляций проникнув "наверх", они затягивают за собой таких же как они, раболепных ничтожеств, по пути отсеивая мало-мальски самостоятельных, способных к неожиданностям (Евдокимов, Кондратенко...). Эти, забирающиеся по чужим спинам и судьбам, клопы-сосуны способны только на короткие гешефты, и хвастовство своими (вернее, нашими) миллиардами. Власть интриганов, гаденьких и безличных, чуть что ныряющих в сторону при любом намеке на опасность, при каждом собственном косяке (а вся их жизнь – сплошной косяк и недоразумение, начиная от появления и заканчивая смертной бездной и проклятиями, летящими во след) – это власть безответственных блядивых подонков, которую собственно и властью-то называть нельзя – и смешно, и грешно. Есть место в Священном Писании, которое ныняшняя "красная" церковь (МП, моспатриархия) во главе с комитетчиками в рясах толкует для обывателей особым способом. И для своих нужд, и для нужд своих хозяев из правительственных кабинетов. Толкует слащаво, мерзко извращая суть изречения, подводя одновременно подпорку под расплодившуюся под именем "российской власти" кучу мусора и одновременно одевая в рабство этим "государственным покерам" (не мужами же их называть...) народ, передавая в их потные жадные лапки ключи от народной простой веры, от христианской России.

Я имею в виду знаменитую цитату из апостола Павла, который восклицает, говоря о сущности власти: "Несть власти аще не от Бога". В пересказах красных талмудических подлиз, лижущих за подачки, за кусочки русского пирога своим хозяевам то место, которое они укажут, теша их самолюбие, сластолюбие, червячков гордости – это означает: ты власть – делай что хочешь! Потому что раз ты власть – то ты от Бога! Раз ты взобрался "наверх", убив русского Царя, вырубив русское дворянство, утопив в крови и нищете, в безысходности и голоде народ, угробив русскую армию и флот, "Курск" и элитные войска, вывезя за рубеж сотни тонн золота, миллионы и миллиарды тонн нефти и сырья – то ты власть... Придавая законность насильникам России... Подбадривая извращенцев – раз удалось подстеречь, напасть, совершить насилие над страной – значит так и надо...

Извращенная, пидорская логика: если вас насилуют, постарайтесь расслабиться – это и есть власть (не поворачивается даже сказать – от Бога; а вот сладкопевцы нынешнего режима заливаются в этой петушиной арии, и как им только оскомина не надоест...)

И эти пигмеи в пиджачках от Borrelli или от Brioni, с серьезным видом рассуждающие о "повышении МРОТ, опережающих инфляцию, что означает все же общее повышение жизненного уровня" – самым наглым образом ссылаются на эти сладкогласые петушиные завывания, говоря – что раз мы здесь, наверху, в кремлевских и эрмитажных высотах – значит, мы от Бога. И "красные отчимы (не отцы, не батюшки, именно так)" в золотых рясах твердят в своих проповедях: да, да, смиряйтесь и послушайтесь. Раз это власть, значит, от Бога... Ибо так написано... Развязала власть в совокупности с новоявленными миллиардерами бойню в Чечне – смиряйтесь, и послушайтесь, ваше дело – растить сыновей, на каждом из которых кто-то заработает себе на коттеджик, на яхточку, на островок, кусочек рая... Открыли границы России для утекающих богатств – смиряйтесь и послушайтесь – давайте ваших дочерей для западных гаремов... Нет работы? Не на что содержать семью? Нечем платить за квартиру? – смиряйтесь, смиряйтесь, смиряйтесь... В среднем, от миллиардера до чумазых сирот, не знающих с какой стороны есть котлету (а их больше, чем после войны, сирот и бездомных) – все хорошо... Температура по больнице от реанимации до морга – в среднем 36 и 6...

И цитируют до одури это изречение апостола Павла, которое при внимательном чтении даже не нуждается в особых рассуждениях – ясно, что написано-то там совсем другое, прямо противоположное: если не от Бога – то это и не власть.

Все просто.

Если те, кто делает вид, что руководит Россией, на самом деле не имеют ни мужества, ни совести, ни всего, что присуще справедливому отеческому Божьему попечению о детях – то это не власть. Если тонет "Курск", лучшая из наших подводных лодок с лучшими (а для кого-то и наилучшими и единственными) русскими братьями-моряками, а тот, кто заявляет, что он президент всея Руси, при этом сообщении спокойно продолжает водные прогулки на скутере и летний отдых (а лодка? Она просто утонула…) – это не власть, это дрянь. Если идет заседание по освобождению захваченных в Беслане русских детей, по окончании которого хозяин кабинета серьезнее всего обеспокоен, чтоб ему дотошнее перевели с французского непонятное место из буклета о лучших и роскошнейших яхтах мира – это не власть, это самозванная гниль. У которой только одно-единственное свойство на Земле – гнить и вонять, и быть сметенной.

Нельзя назвать властью то, что не имеет присущего царскому достоинству милосердия и заботы, как о государстве, так и о самых бедных и нищих в этом государстве, как о семье, и юношах и девушках, чтоб они не гибли внутри государства и за его пределами, духовно и физически, так и о границах русского государства, которое должно лежать там, где исторически осела Русь, где она сама обозначила границы, где распространяется воля русского государя, то есть от Балтики до Тихого океана, и от Ледовитого океана до Черного моря, имевшего когда-то и другое название – Русское.

Я пишу эти строки – а весь централ, как в газовой духовке, задыхается от жары. В коридоре бьют отбойные молотки, пыль, от жары и влажности – все плавится и мокнет: конфеты, отправленные друзьям на тот конец тюрьмы, пока идут по решкам от хаты к хате – превращаются в липкую тянучую колбаску... На вентиляцию, нынешнюю, надежды нет никакой. Прошлым летом К., бывший тогда положенцем, договаривался с ** : в каждую хату поставить по вентилятору. Теперь вот заехал другой человек – и идут работы по установке кондиционеров. Сами о себе не позаботимся – никому мы не нужны... Более того, в сталинские еще времена ползала по **-умишкам мыслишка: чем хуже, тем лучше. Старались рабам всячески подчеркнуть их рабство. Сейчас времена не те, даже смотришь – некоторые, и Юра Х…чик и другие – с каким-то осторожным вниманием идут на контакт, на то, чтобы подчеркнуть: мы тоже люди, не упрекайте нас, это не наша война. Хотя, на какую смену нападешь. Некоторые могут оставить дверь в хату открытой, чтоб проветрилось, когда идешь в баню, или всем составом на прогулку. А некоторые со злорадством готовы, наоборот, назло ее захлопнуть... Знайте, дескать, твари дрожащие, свое место!

Звяк! Шмон...

Я все же продолжу. На шмон в боксик захватил с собой Евангелие, которое открылось как раз на подходящем месте, что: "Когда же услышите о войнах и военных слухах, не ужасайтесь... Вас будут предавать в судилища и бить в синагогах...". Бить нас не били (в этом смысле ** на централе все более лояльней), а вот и война, и судилище – рядом. Ответный суд народа это и есть зерна будущей освободительной войны. Пусть кричат, что дескать, гражданская война закончилась. Она все еще продолжается. Более того, закончится она только тогда, когда будет сметена вся нынешняя гниль.

Русский люд тяготеет к естественной, монархической иерархии (и устраивает ее везде – в хате, на централе), основанной на совести и...

Звяк! В камеру заходит трое новеньких.

– Здоровенько!

– Здорово! Откуда этап, малыши?

Хотя, какие тут "малыши": один "Бульдозер" занял бы оба передних кресла в "девятке" – и водительское и пассажирское. И двое молодых.

Декорации меняются – жара сменяется густой духотой. Бульдозер достает к чифиру рандолики и обсыпанные какао порошком подушечки в вакуумной упаковке. Но как только достает и кладет их на общак – конфеты на глазах темнеют, порошок вбирает влагу и конденсат человеческого пота – все мокнет. Но это – ерунда. Я все же продолжу…

...основанной на совести и любви, и отеческой заботе (то есть из высочайших, идеальнейших представлений о власти, без которых и вера-то невозможна. Православный человек при крещении говорит: "Верю Христу, яко Царю и Богу"). И соответственно, в глубине своей, не терпит гнилого понтовитого уродства нынешних педерастических гедонистов, захватчиков власти, в руках которых золото России превращается в мусор на западных счетах. Все, что ни пытаются сделать эти клопы (реформы, театральные заявления о решении вопросов пенсий, ЖКХ, монетизации – приватизации) – все к худшему. Клопы способны только сосать. Но чтобы обосновать свою легитимность, свое мнимое право поступать так, как хочется, им мало помощи "красной" церкви. Им нужен закон.

Опять отвлекаюсь – заводят четвертого. Растусовали 21 хату, и тех троих, предыдущих, подняли оттуда. А четвертый ездил сегодня на суд. Вернулся – а он уже житель другой хаты. Некоторое время приходится потратить на обустройство: куда положить "мыльное-рыльное", кто кем жил раньше, куда упасть – хотя времени уходит гораздо меньше: все же уже не новички, уже поплавали на централе. Знают, что нужно сказать при входе, что куда положить. Правда есть в каждой хате свои различия: где-то живут общей стаей, особо не делясь, группируясь только по необходимости. А где-то семейками, ведя отдельное хозяйство. Вот все это, как ни будет это для вольных непривычно, несвойственно казалось бы мужскому началу, иногда должно быть сразу приведено в порядок, чтоб не было потом вопросов: кто отвечает за нитки, когда баня, утром и вечером полы, влажная уборка, раз в неделю – генеральная уборка, кто во что и как играет: шахматы, нарды, доминошки и т.д.

Продолжу.

Им нужен не просто закон. Им нужен такой закон, который отделит их от нас. Который позволит им воровать предприятия и месторождения. И наказывать за "сотовые" почти как за убийство. Чтобы согласно "закону" красная милиция, как овчарки этого режима, могла не вдаваясь в вопросы совести, пасти наиболее буйную часть захваченного русского стада (самых покорных пасут "красные пастыри" своими сладкими на устах речами). Закон – тонкая, колючая сеть, рабица, запретка, которой отделились от общества "красно-голубые", вернее красные стригут периметр концлагеря. Там, за запреткой "закон" действовать перестает. Он нужен только для того, чтоб их собственное беззаконие не было видно обитателям бараков, и не было обличено.

Сегодня, по сути тот, кто не вошел в "красно-голубое братство" находится в опасной зоне, где по написанному ими "закону", по букве его – можно осудить любого в России. Любого русского. Любого, кто считает, что живет на своей земле.

Я пытаюсь записать, как зимой заехал в эту хату, но в настоящее время пейзаж вокруг совсем другой. Противоположный тому. На улице в тени 32. Спички не загораются, мокнут. Ваньке зашел шоколад, и он лежит рядом с этой рукописью. Чья-то рука тянется к нему с чайной ложкой – топить не надо, и так все растаяло. Листы бумаги липнут к руке с ручкой. Сергей с Ваней бегают по хате с антенной, чтобы поймать хоть еще один канал, отличный от официозного второго, по которому бесконечный олимпийско-сочинский карнавал и пугалки про экстремизм, драки с кавказцами, как следствие, очередное ужесточение закона о "разжигании костров", хотя это же мало-мальски убогенькому...

О, включились какие-то межзвездные войны...

...понятно каждому мало-мальски думающему человеку, что причина всего – власть (вернее режим, не от Бога же не власть). А то, что она реагирует на общество ужесточением законов – признание собственного бессилия. Где еще, кроме как не в оккупированной стране, принимают законы власти против общества?

Итак, зима. Нашу предыдущую хату растусовали. Всех раскидали по подследственным. А я заехал в поселковую осужденку, или безумный транзит, или что одно и то же – поселковый спецлютый…

Старшим в хате был Гарик.

Гарик проплавал на централе очень долго, года полтора. Когда я в январе с рулетом под мышкой и сумкой-баулом, вошел в камеру 79 (где до сих пор и нахожусь), как раз истекли полтора Гариковых года здесь. Он попал в эту ловушку в результате юридического казуса. Сам он с Одессы, славного града царицы нашей Екатерины, Ушакова, Потемкина, угроз Турции-Порте, а затем союза с ними против Франции. В силу разных причин (некоторые он так и не высказал, самые важные и опасные – о своих врагах и их намерениях) он вынужден был срочно сменить Дерибасовскую на подмосковное Солнцево, или Хорошево – уже не помню. С кем уж там, в космополитичной Одессе, у него не заладилось – уж и не суть важно. В Москве у Гарика все более-менее утряслось: работа в автосервисе, заработок на семью. Но Одессу не бросил – иногда наезжал, навещал родителей. Во время последнего визита немного поиздержался. И вынужден был занять у знакомого 150 долларов, все "по-чесноку": под расписку, на небольшой срок (да и деньги-то по московским меркам смешные), на несколько месяцев, до следующего приезда. Оснований беспокоиться, что он их не вернет – не было никаких. Да и родители на ногах – несколько небольших магазинчиков – все же позволяли располагать нормальными возможностями. Единственная ошибка Гарика, что он поделикатничал и не стал брать у батьки с мамкой (они потом ? потратили на его вызволение в десятки раз больше).

Судьба не имеет сослагательного наклонения. И нынешние российские законы, и (не наше) правосудие имеют совершенно четкую направленность – против человека.

В Москве на бензоколонке Гарик повздорил с каким-то некоренным москвичом (русский в столице России – уже меньшинство) – подрался. Его потащили в суд, где за то, что он смазал по явно не очень русской физиономии жителя столицы с пропиской – дали три месяца поселка (знай, местечковая, пусть и русская, шпана, свое место).

Все поменялось с точностью до противоположности тем основам, на которых строилась и осваивалась русскими Россия, страна руссов, которых теперь судят на своей родине неизвестно за что.

Поскольку поблизости с Москвой поселков нет – Гарика отправили в Коми. Отсидел. Но как только прозвенел, еще вдали, звонок – вдруг срочно вызвали в Сыктывкар, и повезли на централ. Звонок подошел, но Гарик не вышел. Оказалось, что пока он осваивал солнечную комариную и болотистую неведомую страну – на Украине его кредитор деловито, чисто по-хохляцки, подал эту бумажку на 150 долларов в суд. Гарика объявили в розыск. И не найдя, заочно приговорили к трем годам.

Вот такие игры с законностью и законом, по сути с линией нынешнего фронта между правительством и обществом. Даже начальство централа пребывало в шоке – а на каком основании все же держать Гарика? Задержать нельзя отпустить. Запятую лучше поставить там, где себе будет спокойней. Хотя по законам России – он свободный человек, и не осужден. Но вроде и выпустить никак не годится – там он где-то осужден... Хотя сумма спора 150 долларов, вызывала смех. Но видимо, в далеких краях, месте боевой славы некогда воинственных россов – дело-то теперь неважно, раз для них это серьезные, на три года жизни тянущие, деньги.

Юра Х…чик только вздыхал, и мял подбородок, увидев очередную бумажку из личного дела Гарика: "Вот ведь чудные украинцы, за 150 баксов готовы удавиться... Сколько это в переводе на сало?.."

Год с лишним Гарик куда-то писал, чего-то добивался, слал жалобы всюду, от омбудсменов до "Интернешнл амнести", что только больше затягивало дело, потому что все ждали – вот-вот придет окончательная бумажка и его с облегчением выпустят. И забудут, как о мучительном кошмаре.

Но машина кривосудия, очень туго и медленно вращается в сторону оправдания (хотя, где-то там, в Конституции, написано что-то, что никто не может быть признан виновным и т.д...)

Нынешнее кривосудие, исходящее от определеных кругов, уже само в себе несет признаки родовые, признаки, обличающие не столько преступников, сколько трусливых и прогнивших авторов законов. С одной стороны необычайная мягкость ко всякого рода педофилам и прочей педерастическо-лесбийской нечисти, и с другой стороны космические, немыслимые срока за разбой, превышающие и убийство, да и все остальные. Авторы – извращенцы, трясущиеся за свои деньги. Авторы законов и те, ради кого они их написали – голубая масть, готовая сажать даже "за критику высших чиновников" (экстремизм, ст. 280, недавно еще ужесточенная). Для них закон – это забор, за которым, в принципе, и желательно, чтобы оказались все мало-мальски активные и смелые люди. Шерлок Холмс, Пинкертон и прочие злые гении сыска тут совсем ни при чем. Люди, которые сегодня оказались за решеткой, в большинстве своем, попали в тюрьму не в результате детективного расследования. Они здесь – потому что настолько слаба и труслива власть, и потому что служащие им "правоохранители" получили от них карт-бланш на любые действия. Любые – очные, заочные, мочить в сортире, хватать по подозрению и просто потому, что так хочется, не ограничиваясь никакими принципами, никакой мифической для них совестью, никакой адекватностью... Стоят ли три года человека 150 баксов? Смотря чья это жизнь. Для клопов, возомнивших себя благодаря безумным гедонистическо-фрейдистским теориям вершителями судеб, жизнь Гарика, каков бы он ни был, зол или добёр, простоват или умен – раз он не из их круга – жизнь стоит именно столько. И более того, неважно где находятся эти кровососущие – в России или на Украине. Друг друга они понимают без слов. И понимают, что их единственный шанс – стоять друг за друга, и прощать своим, таким же педофильно-ориентированным, все. А остальным, извините – ничего. А посмеете взять себе хоть кое-что: пойдут срока огромные в этапы длинные…

Когда я заехал в эту хату, в январе, здесь был некоторый напряг в отношениях. Стояла несколько наэлектризованная атмосфера.

– Мне еще вчера сказали, что ты заедешь, – холодные глаза Гарика в полутьме изучающе ждали моей реакции. Но я просто пожал плечами: конечно многим приятно повышенное внимание к их персоне, я вроде к таким ранее не относился. Я у себя дома, на своей земле, что со мной может приключиться такого уж неожиданного! Зла никому не желаю, разговариваю спокойно, лишнее не спрашиваю, поскольку и о себе практически не распространяюсь – жизнь научила.

– Слушай, в хате есть балалайка (т.е. сотовый) даже две. Только давай ты вечерком отшумишься... По личняку.

– Ладно, мне не к спеху.

– Конфеты есть у тебя? У моего близкого сегодня днюха...

– Нет. Я все оставил там, на колхоз...

Действительно, пришлось основную часть продуктов оставить там, куда тусанули большинство.

– Но дня через три, – продолжил я, – загонят дачку. Ну, или через четыре, как там на воле парни смогут...

– А нельзя завтра?

Гарик хватал все и сразу. Я уже потом узнал, что в тот день, только утром, из хаты перевели Шувала, которого Гарик обозначал как "один человечек мне тут мешал". (Шувал еще заедет к нам, и мы еще полежим на соседних шконарях). Я устроился на нижнем шконаре в противоположном от Гарика углу. И стал собираться с мыслями, перечитывая "Темные аллеи" Бунина и размышляя о прошлом и будущем. Вечером Гарик пригласил меня в свое купе и предложил отзвониться, но все время нервничал и резко вскакивал и бегал по хате, все время возвращаясь и молча нетерпеливо посверкивая совсем не южной сталью во взоре.

Только со временем, за несколько дней, я заметил, что телефоном могли воспользоваться либо Гарик, часами гнавший какую-то ночную любятину: а ты? а я? а ты что? – да его приближенные, еще три человека. Остальные молчали. Мне это было непонятно, и тем более не по душе. Но резко вводить другие порядки – дело здесь неблагодарное, особенно когда еще толком не знаешь кто с кем и против кого, когда есть такое разделение. Я – с одной стороны вообще вне этой системы отношений, вне китайского иероглифа "инь-янь", нарисованного красно-черными красками без оттенков, которые то враждуют, то приходят к хрупкому равновесию и даже к некоторому взаимному проникновению и сотрудничеству, а кое-где и к симбиозу. И сразу принимать сторону какого-либо лагеря в хате: Гарика с тремя подручными или братвы, неприятно холодной по отношению к ним, не стал.

Но доступ к телефону у меня был сразу и безоговорочно – Гарик бы не выдержал молчаливого недоумения с нескольких сторон, и кроме того, с одесской осторожностью опасался вступать в конфликты, особенно с неизвестной силой.

Он мгновенно потеплел, когда дня через три звякнул кормяк, назвали мою фамилию, и – в хату потекли бесконечные пакеты, передача от братвы. Интересно иногда смотреть, как древние принципы статусного потребления разбивают некоторые умы, устраивающие в каждой камере свой режим, свою ауру, свою постанову...

В предыдущей хате мы молча, даже не сговариваясь с Юрой Безиком, завели такой порядок, при котором я даже не размышляя – просто раскладывал все на общее, на колхоз, на общее, на колхоз, даже иногда не притрагиваясь ни к чему (единственное – кофе, который шел только на колхоз, к которому не у всех был доступ). А тут Гарик, когда увидел это, сразу подскочил ко мне:

– Это, это, это и это – лучше положи на баул, по личняку будешь пользоваться, нечего, их, индейцев, баловать... Ого, это что такое?

– Мюсли.

– Что это?

– Овсянка с фруктами...

– А-а-а, положи лучше к себе...

– Да зачем?

– Положи, положи, индейцы пусть бамбук курят, какие им мюсли-шмусли...

 

# 18. Обломки империи, оптом.

Итак, правосудие в нынешней России – это преступление. Преступление против естественных русских устоев, против веками проведенной межи между добром и злом, именуемой законом. Правда, иногда то, что не доделывает нынешнее кривосудие – исправляется на тюрьме и зоне: педофилы здесь, получив в зале суда минимальные сроки – дополучают своё, довесок к сроку, в некоторой степени адекватный сотворённому ими злу. Несправедливость же и суровость приговора, как, например, в случае с Носом – за прогулку на катере десять лет – тоже дополняется, пусть и не сбавлением срока, так хоть какой-то толикой неосознанного сочувствия, общим настроением подбадривающей и омолаживающей, пусть кратковременной, но искренней доброты, которая осуществляется короткими вспышками – то грубой шуткой, то пачкой сигарчух… Народ судит всегда сам. И более того, суд этот, как предварительное следствие перед Страшным судом – достигает до творцов нынешнего многословного правового моря правил, кодексов, инструкций – грозным раскатом, предвестником вечного проклятия.

Нам говорят, что мы пьем, развратничаем и воруем, и это всё, на что мы способны. И поэтому нужен, необходим такой суровый и прописанный до мелочей безжалостный закон. Но тот, кто так ставит вопрос – или сам преступник, или чей-то подсирала, подпевающий на руку своим хозяевам, находящимся, похоже за пределами русских кладбищ и пепелищ. Это иезуитское издевательство над обезображенным телом России, у которой отсечена и крона, и лучшие ветви – царь и благородные русские роды, подсечены лучшие корни и опалена лучшая защита – созидательные мирные крестьянские хозяйства, и армия, и флот. Накопленное и сохранённое за века, материальное и духовное богатство, как собранная дождевая влага – благодать Божия над Россией – прелагается путём отравы, противоестественного применения, не на пользу русскому народу, а во всё более тяжкое порабощение – посредством купленной "красной церкви" – в скверну, в жижу, неспособную напоить и вскормить нормальный живой, прочный организм. Самым молодым, самым нуждающимся клеточкам, молодёжи, доставлется в качестве пищи отрыжка: пиво, наркотики, глянец и глубоко скрытые отвращение, пренебрежение, тоскливая ненужность.

И в такой ситуации говорить, что гниющий обрубок – сам виноват, что исходит плесенью и покрыт жучками, короедами и прочей сворой паразитов – преступление. Это преступление тех, кто это видит и этому неискренне сокрушается, в тайне садистски радуясь, кто получается причастен этому величайшему из преступлений последних двух веков – преступлению против России, против русского порядка исчисления добра и зла, доказавшего всему миру свою цивилизованную силу, уникальность, и безусловную необходимость, по крайней мере для всего белого мира.

В данной ситуации я не равняю всех, кого сегодня считают преступниками с ангелами. Но поскольку все они осуждены неправедно, несправедливо, по противоестественному, несправедливому, безличностному, нерусскому закону – то каждый считает, и не без оснований, себя невиновным. Да, мы не должны поощрять преступлений. Но только тех, которые являются пре-ступлениями (заступами за черту добра и зла) против истинного закона, исходящего от истинного хозяина России, а не её грабителей и насильников.

И этот закон, иногда как закон военного времени, нарушает буквально понимаемое право, и выступает иногда созидающей цивилизационной силой. Как, например, указ князя Владимира, во многом образовавший Киевскую Русь: "А жидов, кои обрящутся в наших пределах – разрешаю убивать и грабить"… (Нечволодов, "Сказание о земле Российской"). Закон, истинный закон России – это то, что восстанавливает её из пепла, укрывает от опасности её детей, укрепляет её границы, делает немыслимым её ограбление. И потому нынешние кучи мусора – приговоры и обвинительные заключения – это в первую очередь архив грядущего суда над нынешними самозванцами, кремлёвскими временщиками –по сути в каждой букве их приговор самим себе (а самозванцев, кои расплодились у нас – грабить и убивать?...) Суд этот, жёсткий и коварный по отношению к России, коснись кого из них – уверен, не найдётся ни одного, кто бы выдержал тех наказаний, на которые они послали русский народ. Мы – будущие судьи их страха, и их извращений, их лукавства, жадности и неправедности.

Пусть мы не лишены страстей и человеческих немощей. Но сама идеальная возможность жизни и развития страны по "Русской правде", как назывался русский закон – это историческая реальность. Россия, её святые, её история и красота – доказали всему миру, что устроение человека естественно, красиво и высоко. Хотелось бы рассказать о современной святости, но она каплями росы раскидана по нынешнему русскому мелеющему человеческому морю, как гедеонова роса на прохудившемся, но еще не истлевшем руне – Белая Россия, которую нам еще предстоит собрать, не механически, как конструктор под таким названием, а как сад, с прививками и селекцией, и сожжением больных и зараженных паразитами ветвей.

Святые, поборовшие страсти, русские святые – видели, что такое состояние ждёт нас, и предрекали сначала падение, а потом и восстание. Нет у нас и не будет оправдания перед этими пророчествами, если мы не будем принимать в них участия, жить сердцем в первую очередь ими, как законом. Отойти от этого пути – вот настоящее русское преступление: предать святость и жизнь пророчествами внутри себя. Без этого любой русский – мёртв, где бы он ни находился, как отсечённый лист. Без этого он самим собой осужден и лишён свободы, запустив на то место, которое пусто быть не может, корм для свиней: гламурную педерастию и извращенное ироническое разъедание и обсмеивание всего вокруг и для особо продвинувшихся – гедонистический садизм.

Святые были и остаются свободными. Подлинно свободными. Но и ощущая эту свободу, были и остаются не столько счастливы, сколь многоскорбны, поскольку свобода или приобреталась долгим примирением своей воли, или отсечением её, перед волей Божией, волей царской, приобреталась отсечением лишнего и восполнением недостающего.

Итак, свобода – это свет и святость, осознающая и силу России, и красоту и беспокойную натуру русского человека. Здесь, в военном положении, в вечном созидательном усилии, идущем иногда вразрез с буквальными законами – "разрешаю убивать и грабить" – мы приобретаем навыки применения силы к исправлению. Здесь, в окопах не окончившейся гражданской. Здесь, в компании добрых и злых, кровожадных и наивных, убийц, разбойников, алиментщиков, растяп, наркоманов, побегушников, домушников, крадунов, пьяниц, недогулявших малолеток и стариков, строчащих бесконечные, как обои, жалобы и заявления… Здесь, в северных лагерях, и тюрьмах – зреют люди, способные победить и закончить наконец-то затянувшуюся войну против России, и восстановить её естественное сильное устроение в мировом саду – русская ёлочка вновь будет выше всех. И все должно начаться с Севера, а Север – это мы.

От жары слиплись не только конфеты. В хате четыре на пять метров – пятнадцать человек. Как только кто-то начинает шевелиться, собирается например, курочка в три-четыре рыла почифирить или заварить бичиков – сразу по хате начинает волнами плавать и кружить липкий мокрый жар. Спички отсырели, хотя на улице в тени +30. Пакетики с чаем – повлажнели и увяли. Сигареты в густом, как холодец, бульоне человеческих испарений – не горят, даже не прикуриваются. Фитили из туалетной бумаги, для запаивания малявок – не желают гореть. Даже с потолка и со стен – сбежали последние комары и дрозофилы. За решкой – жара с дождями, которые не приносят прохлады.

Саныч с человечком прислал весточку – он уже в тайге. И это хорошо. Хоть один человек вырвался отсюда. Пусть не на "золотую", а просто на посёлок, но там она, всё же ближе, воля, и воздух – чище.

После Гарика был Амбалик. Я пропустил момент передачи от одного к другому "ключей" от нашей хаты: меня выдернули из СИЗО на две недели. А когда я вернулся в хате Гарика уже не было – остались Амба с Липой, да ездил туда-сюда по этапам Саныч. И не было ни телика, ни сотовых – что отмели при шмоне, что улетело за забытую на пьяную голову на общаке пятилитровую ёмкость бражки, что просто так исчезло, без объяснений.

Про Амбу я уже упоминал. После него остался – Саныч, всего на пару недель, которые мы провели в окопных разговорах, воспоминаниях, чаепитиях, написании надзорных и кассационных жалоб, направленных в основном на то, чтоб у Саныча всё дело пошло в другое русло – по-тихому договориться с кумом и не трогать друг друга…

Жизнь Саныча – жизнь необыкновенного русского бандита, не скрывающего ни от кого, что он был и есть – бандос. Худенький, усатенький, дерзкий. Впрочем, за двадцать семь лет зон и лагерей (из пятидесяти одного своего) – трудно стать толстячком. Его ловили, били, убивали, любили – но больше всё же держали взаперти, в лагерях и камерах, но так и не смогли сделать из него ни винтика, ни шестерёнки сначала коммунистического паровоза, потом демократической повозки.

У нас нет слёз. У нас нет того, что мы могли бы назвать мягкостью – только ярость, ярость в избытке от постоянного столкновения с машиной "пгаво"-судия, от ежедневных уколов холодных, ненавидящих, злорадствующих в своей глубине взоров наших надзирателей. И редкая радость от общения на соседних шконарях. И беззлобные шутки над теми, кто проспал чаепитие с пачкой сушек, исчезающих быстрее, чем осколки гранаты, чем вдох-выдох:

– Кто сладко спит, тот видит только сны!...

– Точно, только у нас на "Белом лебеде" по-другому говорили: кто сладко спит, тот сладкого не видит…

Но сны зачастую – слаще сладкого, самого запретного. Может, поэтому здесь так много встречается любителей поспать – бандеров, бандерлогов, бизонов, супербизонов, мухоморов, для которых сны – ярче реальности, как манящий легкий дым ароматической травы, новый наркотик – галлюциноген, бесплатный и доступный. Россиянский суд, бессмысленный и беспощадный, лишая русского человека воли – свободы, не способен отнять или ограничить последнего пространства – невидимого мира снов, фантазий и воспоминаний, в котором всё так ярко и хорошо, в котором женщины не изменяют, а дышат полной грудью верностью и лаской, жёны не сажают мужей за "износ", изнасилование (то же и проститутки, по заказу, сначала обработав нужного человечка, а минуту спустя – строча заявление). В этом мире братья не доносят на братьев из безумной ревности к своим неверным подругам, дети не чудят со своими большими бедками. В этом теплом, манящем призывно сразу после кормёжки, мире тебя не осудят за убийство, в котором отсутствует труп, просто потому, что кто-то кому-то что-то сказал про то, что будто бы видел, как человек, похожий на тебя, немного поссорился с тем, кто похож на пропавшего без вести… Даже если в этом мире появится что-то похожее на приступ изжоги, отрыжку реальности, если лучший друг начнёт изворачиваться, топить тебя, грузить как "Боинга", намолотив своим языком кучу дури – у тебя есть возможность остановить всю эту ложь и гнусь – можешь проснуться, вздохнуть, и снова погрузиться в сон, провожаемый немигающими взглядами красоток, рекламирующих шампунь, лак для ногтей, баварское пиво – туда, к ним, к женам и женщинам разбираться – что было не так, была ли любовь, и осталась ли?

Итак, закон – это соблюдение правды и территории правды. А правда – это открытость истине, а значит, Богу и ненависть к Его врагам, поскольку человек, пришедший к врагу, и говорящий ему правду, маленькую правду о количестве войск и расположении частей, малюсенькую правду спасающую собственную ничтожную задницу – этот человек в этот момент становятся предателем, Иудой, предающим Бога своим ласковым ядовитым поцелуем. Судить может и будет только тот, кто отложил ложь и лукавство по отношению к Богу, будь хоть он пастух или разбойник.

Оборвались. Мало того, что вода вся уходит на питье – теперь её расходовать придётся под спецлютым особым контролем: чтоб словиться по долине надо не меньше половины бачка, не меньше тазика – на вторую попытку воды уже не хватит, а ведь надо ещё пить, мыть руки: ночь долгая.

Сова готовит ловило, вставляя обгоревшие спички в пятерёную нитку, чтобы наш конец, спущенный в канализацию с потоком воды из тазика, обмотался, сцепился, с их пятерёнкой или конём. Остальная хата в пожарном порядке участвует в срочном плетении нового коня, хотя это и не наша обязанность. Наша задача, чтоб дорога на больничку, на тубиков, турбович – была по зелёной. Но сейчас, в ночной спешке и духоте не до этого, не до выяснений: вдоволь ругаемся по долине с соседями через продол, которые оборвали коня, но сами давно уже про себя догадались – коня, ничего не попишешь, придётся плести нам, а то эти индейцы, набранные по объявлению, совсем утухнут. Лишь бы словились, от них уже ничего не надо, ни здравости, ни понимания, ни нового коня – орём по долине, инструктируем что делать. Сову завтра опять выдернут за это, за ночную общуху – рапорт, трюм (карцер), пять суток в робе под наблюдением в глазок через каждые четверть часа, сигареты, бурбулятор, кофе, весь запрет – не спрячешь, только с верхних хат, по долине, если сможешь сплести ловило из собственных носков… Но на это сейчас начхать – главное: дорога, дорога жизни, по которой течёт как по реке и любятина, и телефоны, и мульки серьезного характера с мыслями по суду, и рандоли, и выписки из УК и УПК, и программы телепередач, сигареты, растворимая картофельная пюрешка, приправа, обращения по централу, поисковые, материалы на коней и контрольки, провода для телеантенн, подарки курицам – как кровь, питающая каждую клетку тюрьмы. Дорога – это вена, признак жизни если она жива, на неё уходит последний рукав от серого таёжного свитера Саныча.

Саныч заехал в этом свитере. И после нескольких коротких недель его этапов, отъездов, шумных приездов, мы оказались на соседних шконарях. В перерывах между идеальными снами и суетой дорожников, мы пили чай на доске из-под нард, куда ещё поместились бы и конфетки, и шоколад, и халва, и печенюшки, и сахар, и рандолики, и мамины пирожки, если бы они были. Но по хате гулял голяк, а суетиться по централу было лень – мы пили чай, иногда окуная пальцы в то, что было к чаю, как альпинисты – в сухие мюсли. И говорили о жизни (непередаваемо), о разорённой, разрушенной до пепелищ стране (ещё более непередаваемо), и о нормальной жизни, о жёнах, женщинах, которым есть и нет прощения, и женщинах, которым можно простить всё, и которые, что бы там ни было – будут нам дороги, и женщинах, королевах наших царств, которых мы ещё не встретили, но которые будут точно лучшими, чем мы, прощая нам то, что нельзя прощать – их нынешнее одиночество, поскольку мы – здесь, а они нет.

– Была у меня такая… Почти такая женщина… – Саныч только закончил мульку на губернию, в одну из женских хат, Наденьке. – Сова, эй, Сова! Ну-ка, Совёнок, давай запаяй эту мульку серьезного характера. И сразу после проверки толкай по назначению – сам знаешь!...

Он уже толкнул этой Наденьке и другие груза серьезного характера – и мой китайский кипятильник (который, десятый, двадцатый уже за несколько месяцев на централе?..) и свою серебряную цепочку, и свою фотку десятилетней давности, где он – красивый бандит, ещё в теле, ещё не времён лесоповала на Вожской, а времён "Белого лебедя" на Соликамске, когда его ломали, выгнав мокрого на прогулку на заполярный мороз на четыре часа. Как заморозили Васю Бриллианта, отправив в прогулочный зимний дворик сразу из бани.

– Я в Москву приехал. На Трёх вокзалах нашёл ребятишек, Ваньку и Рыжего, и стали мы с ними отрабатываться… – посвистывал дыркой в штакетнике и прихлёбывал Саныч чаёк с мюслями, которые жевать-то было нечем после Вожской: слабость, авитаминоз плюс к тому, как убивают "красные", когда хотят списать на кого-нибудь несколько центнеров солярки…

Прошу учесть, что в этих записках – нет и не может быть видимой, сюжетной стройности, оттого, что от одного абзаца до следующего может пролегать пропасть в несколько суток, в которые вовсе не до бумаги и ручки, рефлексии, непрерывной грусти, ожидания любви, мыслей о любви, маленьких драм и комедий, уравновешенных, трезвых мыслей об абсурдности поисков ещё чего-либо в этих стенах и упорном желании доказать, что всё вовсе не так… После этого уже теряется нить – хотел написать о власти – получилось о любви, и уже эта нить, глядишь, тоже теряется, где-то в сновидениях, в идеальном нереальном тумане, во вновь оживающих надеждах и ожиданиях – и думаешь, а зачем это всё? Зачем кому-то знать, что там на самом деле было у Трёх вокзалов с безвестным дотоле читателю (или читательнице) Санычем, разбойником из далёкой Печоры? А где эта Печора? В Коми? Какая такая Коми? Коми не знаем, Воркуту знаем – там сидел, сидит, будет сидеть если так и пойдёт, брат, дед, прадед, а теперь – внук, правнук…

Хотя, как говорится, в любой истории – отражение одной и той же истории поисков счастья одиноким путником, которому пройденный им путь кажется чем-то очень важным и нужным, как впрочем любому человеку, будь то крестьянин, жалующийся на соседей, вкопавших не там межевой столб, или ребёнок, в притворных обильных слезах и соплях, ноющий мамке про соседского Витьку, выменявшего у него радиоприемник на две хлопушки. По крайней мере, странное очарование прошедшего с некоторыми деталями личного эпоса, названиями мест, дат – Троя, мокрая скамья на крутом Рождественском бульваре, едва согретая двумя телами постель, стена, окно, дождь в дачном заброшенном далёком году – всё это иногда всплывает и ищет чего-то в будущем, более святого и чистого. И рассказ о встрече бандита и проститутки, перекрашенный комикс, не обставленный пейзажами и мокрыми разводами эпитетов, оценок и психологии – может оказаться желанием, искренним желанием, чтоб тебя любили так, как никогда – завтра, уже завтра, на пороге сегодняшнего дня без этой любви.

– … У трёх вокзалов мы работали с разношёрстной бригадой. Ванька там был, Рыжий был. Была там одна деваха, которая хвасталась, что гостила однажды у самого Дурова.

– Это кто?

– Артист, ё-моё. Ну, помнишь, этого играл… "Не бойся, я с тобой"… Который самовар пальцем проткнул…

– Это которого в "Семнадцати мгновениях" Штирлиц в пруду утопил?

– Точно.

Со шконаря у Совы, из-под марли. А-а, вспомнил, гестаповский стукачок…

– Малыш, давай не ушкуй, и без комментариев. Так вот. С Рыжим, с Ваньком на Ярике словились в кафешке, переглянулись – вроде, свои, ну, и пошла жара. Любка к нам приклеилась, ничего такая курица, правда, деревенская, но бойкая… если бы в Америке было дело – была бы кинозвездой первой величины, а у нас – штучка привокзальная… Она больше по 158-й, по электричкам отрабатывалась. А тут втемяшилось в голову – Дуров, Дуров…Дуров, Дуров… Запала, что ли на него, или афишу увидела. Короче, я тогда уже понял, что Любка ляпнула просто так. Захотелось ей. Мы её так, вяленько расспрашиваем – где он живёт-то, твой Дуров? Может ненароком, нежданчиком и определится, что врёт. Ну, где твой Лёва Дуров, чё ты гонишь? А она всё твердит, что только на память может показать, а так адрес не знает. И троит сама, видно же, ногой дрыгает и глазами косит, потеет, хотя в нашей кафешке прохладно всегда, и дрыгается на диванчике – будто подпрашивает чего… Ну, подпрашивай, думаю, животная… Придётся если что русскую красоту твою бесполезную чуть подправить. Я-то баб не бью, хотя они своё место знать должны, а вот Ваньку с Рыжим в этом деле не видел… Ну, идём мы, днём. Днём надёжнее – сейчас мало кто, кроме камер наблюдения, обращает внимание: бабки у подъездов не сидят, всё больше аквапарки сторожат да в ларьках убираются. Да и Дуров наверняка не лежебока – если не снимается в сериалах, то сикилится где-нибудь по заграницам, по гастролям и тусовкам. Он же – народный… Заходим. Камер, вроде, нет. Домофон, кстати, тоже простенький, цифровой. И консьержки нету…

– Слова "нету" в русском языке нету. Мама меня била, – не выдержал Сова.

– Малыш, не перебивай, Иди дам варакушечку и печенюшечку, чтоб не перебивал людей. А слово "нету", спроси у Юры – есть. В "Евгении Онегине". Так что, кури бамбук, малолетка… Не мешай. Поднимаемся на этаж, осматриваемся. Квартира не Дурова – это точно. Но я пока молчу. А Любка, стерва, шепчет – во-во, вот здесь он меня лапал, вот здесь у нас было, вот здесь я под ним лежала, а сама поляну стригла – короче та ещё девочка, и тебя схавает, и кеды твои выплюнет. Вот её мужу будет хорошо под ней – кого она усыновит, осталось только лавэ подкопить… А она трещит – во-во, вот туда потащил, сказал, что так мне больше нравится – быть плохой девчонкой, или очень плохой… Ну, врёт, животная – глазом не моргнёт! Прочитала где-то в журнале, в кафешке забыла какая-нибудь селёдка, обмылок современный, а эта чешет, думает – мы журналов не читали, фрейдизмом не страдаем… Очень даже читали, хотя Юнг был нормальный старик, в отличие от Фрейда, этого злобного еврейского ОБЖ… Да и слишком много чести им, хотя сколько я видел ооровцев, полосатиков – начитанные почти все… Это сейчас книги не в почёте. Ну, ладно – на эту дуру у меня даже зла не хватает. Я вообще подельников не люблю, а уж подельниц с собой брать – вилы! Ну, сказала бы – соврала, видела Дурова, только не того, а Самодурова какого-нибудь. И не актёра, а студента… Нет, им хочется победителей! Чтоб их кто-то известный помял-потрогал. Любят, бляха, брутальных триумфаторов. Прямо по Ницше: мужик для войны, а баба для отдохновения воина… Комплекс Клеопатры – хочется быть не просто дорогими, а очень дорогими… Ящики перерываем, матрасы поднимаем, бельё… Сгребаем побрякушки, чуть деньжат, чуть рыжье – и всё. Я даже ни до чего не дотронулся – всё ясно было с первого взгляда, хотя в Москве иногда и миллионеры на "Нивах" ездят, чтоб не палиться. Но это пальто – не то! Для чего-то, помню, в ванну пошёл – умыться, на себя в зеркало поглядеть – иногда полезно. А не то забываешь, как выглядишь на самом деле. Это Ванька в первую секунду заходит, садится на диван – и зажмуривается от удовольствия, приход ловит, кайф. От власти. Он – король. Король положухи. Сколько его били, сколько принимали… Без понту – захочет, залезет. Иногда даже зайдёт, посидит, окурок оставит в пепелке – и аллес, на этом стоп. Сходит на кухню – если холодильник пустой, даже ничего не тронет. А тут у него от Любкиного верещанья фляга свистнула конкретно – ищи, ищи, у Дурова должно быть… Я пошёл в ванную. На кухню вместо Ваньки по пути заглянул. Холодильник, ничего, нормально упакован, "Индезит" прослужит долго, не ЗИЛ… Правда всё какая-то хрень для бессмертных – соевый йогурт, разнообразные зеленя, ягоды замороженные, ни мяса, ни колбасы – короче, детский сад. Хреново у Дурова с пищеварением – тоже дуплей не отшибает? Вроде на онорексика не похож… Нет, тут пахнет глянцем, гламуром, какой-нибудь кремлёвской диетой или на худой конец, голоданием по Полю Бреггу… Толкаю дверь в ванной, сам в уме прикидываю – может, хоть сыр с вином прихватить – оп! – а дверь закрыта… О-па! Думаю, может дверка в другую сторону открывается? Тяну за ручку – не идёт. Потом слышу – шуршание оттуда, и поёт кто-то тихонько. Но не радио. А потом – раз, дверь сама нараспашку – и херак! – я чуть не ослеп… Мадонну Боттичелли видел? Так вот – Венера отдыхает! Мне только поза её напомнила картину – волосы и больше ничего, а так – всё наше, лучшее из лучших. Вот, думаю, село неасфальтированное, сейчас ёкнусь, наш папа петух!... Кожа, как у ребёнка, просвечивает – как яблоко, только семечек не видно. Волосы – до пят. Фигура такая, что Мерилин Монро пошла бы и удавилась, поставь рядом. Сгорела бы от стыда – выкати нашу "копейку" и "Порше Кайенн Турбо Эс" последней модификации. Полотенце в руках, поднесла к лицу и выходит, будто рождается – наверное, и не слышала ничего. Бум! Ой! Стукнулась об меня. Обомлела. Но не испугалась. А я, как индеец, с открытым ртом – пачку расшеперил: такую кобылку, пожалуй, даже цирк Дурова с его укротителями не объездит, если только она сама не захочет. Оба-це! И что делать? Говорю ей тихо, чтоб Ванька не слышал – тихо, мы кое-что возьмём, и уйдем… Ты только не ори, родная, не кипешуй… Лучше бы, конечно, думаю, хоть что-то на тебе было, а сам пялюсь, как подросток, на её красоту… Я бы тогда хоть на лестничную площадку бы вывел, переждала бы минут двадцать наверху, а потом спустилась бы, и всё. И тут как раз Ванёк выглядывает из гостиной, и видит все наши молчаливые переговоры, всю нашу дружбу с первого взгляда. Выкупил всё вмиг. Злой – тоже понял, что вляпались с этим Дуровым и с Любкой – дурой. Ааа, ауе! – орёт, – тащи её сюда! Сейчас узнаем, где Дуров, где деньги!... Рыжий, ставь столик. Мы её сначала разделаем, как следует – она нам всё скажет, всё споёт, а потом… И Любка подхихикивает, как цифра шесть: нашлась жертва, значит, ей сегодня повезло. А она все молчит и глядит. Говорю – стоп! Стоп я сказал! Стопари, короче, выписываю по полной – мы же не договаривались! Сто тридцать девятая и сто пятьдесят восьмая – это одно дело, Ванек. А сто пятая, сто одиннадцатая четвёртая часть, да ещё сто тридцать первая и тридцать вторая! – это уже перебор! Специально так говорю, чтоб только он понял, что кража это одно, а износ с убийством – другое, чтоб остальные не поняли и не напрягались излишне. А сам думаю, что делать, ведь она-то, эта Венера – ещё не знает, что ей конец по любасу. Потом оказалось, что она не Венера, а Вера. А сам на ногу ей, деликатно так, жму, говорю сквозь зубы – покажи где деньги, где лавэ – и ничего не будет, иди только трусы да бюстик одень, что волосами-то прикрываться. Она пошла, тихонько так, накинула халат, скользнула я бы сказал, как тень, за моей спиной, на кухню, холодильник открыла, вытащила брикет от пельменей из морозильника (вот дурак, мог бы сам сообразить: кругом йогурт, пармезан, бордо, а тут – комок пельменей, Штирлиц хренов), а оттуда – вот такую котлету гринов, как пачка форматки, листов пятьсот. Даёт мне. Ванька облизывается – о! и утюга не надо, как всё гладко вышло! Тянет ручонку свою (она у него лучше отмычки – и в решку пролезет, и в карман нырнёт – не услышишь) – давай пресс, молодца, Саныч, отжал красиво! И Рыжему подмигивает – столик-то тащи журнальный, индеец, гурон, апач, что встал, баб не видел? Давай – и столик, и ремень попрочнее. Как будто её нет уже в живых, будто эта баба резиновая, а не совершенство в халатике. Я котлету "бакинских" держу, но не отпускаю. Если я отпущу, и мы не договоримся до этого – ей конец. А если не отпущу – конец нам обоим. У Ваньки заточка летает быстрее, чем у метателя в цирке – делает, короче, вещи красиво, быстрее, чем думает. А у Рыжего мыслей и не было никогда – он и на вокзале-то предлагал только одно: давайте хлопнем этот игровой автомат, давайте хлопнем вот того таксиста, давайте лоха с рюкзачком и лыжами хлопнем, нашёл время кататься… Только хлопнем да хлопнем. Он и нас с Веркой хлопнул бы, и пошёл бы спокойненько потом хлопнул бы пивка с кальмарами, а потом бы, что ему Ванька из пресса уделил, долю свою – хлопнул бы на какую-нибудь третьесортную б…дину или в игровых автоматах, заполировал бы всё это тем, что утонул в канаве по синьке… Рыжий, Ванька и Любка – уставились на меня, будто это я – Дуров. А я говорю – давай, Вано, родной, делай вещи красиво – поставь столик аккуратно, чтоб не шатался, потом берёте пресс – и на Казанский, а я тут развлекусь немного, один, и вас догоню. Ясность полная? Ванька смотрит на пачуху соток, на меня – говорит, с усмешкой такой, нехорошей – ясность полная, Саныч, но как говорится "нет возможности", "эн вэ", Саныч! Так что, извини, кто будет первый? Я говорю, Ваня, сына, не кипятись, поставь столик и иди с Богом… Неужто ты хочешь, чтоб пришёл Лёва Дуров и застал тут очередь неглиже… Он бы так тебя пальцем проткнул, ого-го! И железным, и кожаным!.. Такой бы чопик тебе в тушку забил, что сидеть бы не смог до старости… Вижу, Ванька задумался. Любке всё до фени – не её же будут любить, а ей-то как раз хотелось бы. Рыжему всё равно: Любки, Верки. Он вообще, по трезвянке, не может, стесняется, а чуть накатит – любую возьмёт, лишь бы бабу. Я их за две недели в Москве изучил от и до. Ванька говорит, что ты Саныч, что ты? Откуда у тебя и мысли-то такие? Ладно, договорились, только ты тоже делай вещи – отработались, теперь отходим, так? Отпускаю пресс – Ванька отслюнявливает мне долю, потом говорит, стервец, давай не сейчас, на вокзале найдёшь нас, покашляю тебе, а не то что-то не так, не так как-то всё, чем-то это попахивает, договорились? Понял? Не дурак, говорю, понял. Я знал, что он всё заберёт, и даже не поморщился. Усами только пошевелил для виду, пожевал губами – и говорю, тикайте, хлопцы, ай’л би бэк, как в переводе от Гоблина. Догоню, то есть, только валите по-бырику, чтоб вас не видно было – я глаза закрываю, открываю – а вас уже нет! Нет уж, начинай, тогда мы пойдём, говорит Ванёк. Ну что делать? Беру Веру за охапку волос, чтоб не вздумала что сделать или сказать им, а не то мы мурчать и жужжать будем до утра – и толкаю её в спальню… Всё? – оборачиваюсь. Или задницу голую показать? Всё! – решает Ванька. Нет, не всё! – теперь Любка заартачилась. Ну как же, ей тоже хотелось, и посмотреть, и поучаствовать – она как в театр на делюгу шла! – может и ей досталось бы сладкого в буфете под шумок, визжит, как злой ребёнок – что я, дура? Эта дура нас Дурову впарит, она же нас видела! Чтоб я из-за какой-то дуровской дуры снова трёшку мотала?!. Всё! – орёт уже Ванька, уши зажал, мне объясняет – иди, дверь за нами захлопни, не беспокойся, все будет ауе, арояша: – и как даст Любке с локти поддых! – Вот так! – Любка, как цыплёнок, обмякла на руках у Рыжего, клубочком. Ванька зло это откомментировал – мама, мама, я е..анусь, наш папа петух! Докудахталась… И мне по-деловому, сунул пять – давай, не чуди и не чудим будешь… Дверь будет на замке. Лёве Дурову, если придёт – большой привет! Пусть не пукает!.. Ну и что дальше. Эти трое вздёрнули, а я зашёл в спальню. Она сидит в халате, ждёт. Дверь прикрыл. Закуриваю. Она спрашивает – ушли? Ушли, говорю, подонки. Они что, удивляется, вправду бы меня убили? И глазом бы не моргнули, говорю, сомневаешься? Нет, говорит, хотя честно говоря, может, так со мной и надо было поступить, тяга к смерти, маленькое развлечение курильщиков, дань Танатосу… Что, говорю, переведи? Зачем, улыбается, это лишнее, ну, чем займёмся? Не знаю, чем хочешь, говорю, подтраиваю слегонца, волнуюсь, что она видит, как я волнуюсь, будто вру на детекторе лжи, даже вспотел, как неприятно, что не хочу врать, а вру, не хочу говорить лишнего, и говорю, что вообще-то только откинулся, десятку взял свою, до звонка, сама понимаешь, страдал, ни за что как водится, и сам на женском психозе… Ну, иди ко мне, говорит, просто так, без фокусов, ты же мне жизнь спас – в коридоре столик стоит, и ремешок аккуратно свешивается – зациклился я почему-то на этом столике с ремешком. Может, поэтому всё так ярко запомнилось – обычно, если что-то получается нормально, я почему-то вспомнить никогда не могу. Самая крупная пойманная рыба – хоть тресни! – не помнится так, как та, что сорвалась. А уж что касается женщин, то все эти моменты, которые кажется, никогда не забудешь, ну никогда, и всё! – забываются через пять минут. Легче фильм вспомнить, какую-нибудь безобидную курицу из "Гнезда кукушки", как она жвачку тусовала во рту и хвостиком виляла, чем вот такое счастье-разсчастье, про которое все орут! Но через минуту, базара нет, про столик и ремешок я с ней забыл… Как будто ничего не было. А что там было между нами – это наше дело. Кто ты, говорю, после всего? Да так, работала. Оказалось, действительно работает по вызову, очень дорогая, вот откуда грины. Ну что, вздыхаю, бывает. Давай, разбежимся. Сам потихоньку столик отодвигаю, ремешок прячу. Она говорит, ну что, может поедем, съездим куда-нибудь, за город, на речку посмотрим, отдохнём? Я не вкурил, думал ослышался – на какую такую речку, родная? Ты что, не поняла ещё – я бандит, был бандитом, им и остался… А она как не слышит, ойкает – а у меня ключи от машины в плаще были, а плащ они забрали зачем-то. Вот, думаю, бестолочь, вот дичь, глушенная веслом, вот, грешу на Любку, мохнатка коротконогая!.. Говорил же сто раз – не брать ничего, только лавэ и в крайнем случае рыжьё, чтоб всё было безличное – а кому плащ понадобился, ну не Ваньке же, не Рыжему – Любке этой драной, точно! Вот мышь белая, он же тебе до пят! Представил, как её тащат подмышками Ванька с Рыжим, а она ещё плащик крысанула!.. Разозлился. Говорю, Вер, давай на такси поедем. Или, если хочешь, я так точилу твою вскрою, или лучше пацанов свистну, кто в этом районе отрабатывается, а то ведь, наверное, сигнализация, и прочее. Да-да, смеётся – и прочее – и иммобилайзер, и другие приколюшки… Да, думаю, я не спец, а машины и собаки – они как хозяева, поэтому понимаю – нужны ключи. Ну что мы лежим, выдвигаемся к Трём вокзалам? Помчались. Повезло – без пробок от Крылатского до МПС, только на съезде к площади потолкались, пообзывались идиотами на всех таких же, и – дома. Веру оставил в такси. Наставляю – ты только вниз смотри, и сядь не со стороны мостовой и тротуара, а с другой, чтоб тебя не видно было в лицо, в одежде-то они тебя не признают. А сам – на Ярик, потом – на Ленинградский, на Казанский – нет нигде. Гудят, видно, где-то, шпана привокзальная. Возвращаюсь – говорю, нету, давай на Киевский. Вижу, не верит. Едем на Киевский – опять по зелёной, вот, удивляюсь, у неё аура! На Киевском – то же самое. Стою на перроне, вглядываюсь – ищу Любку, а сам даже про плащ не спросил – какого цвета, какого фасона. Гляжу – прёт красавец! Рыжий, в женском плащике таком, специально будто помятом. С тыла пристраиваюсь, иду на обгон, локтем толкаю, говорю тихо, но злобно – плащ скидывай. В натуре! Чёртом жил, чёртом и остался… Рыжий в стойку – а что? Рыжий, говорю, совсем рамсы попутал? Тебе сказали – плащ снимай, подонок, и вали отсюда… Огорчился – а с чего это я чёрт? Обоснуй-ка, я сейчас Ваньку свистну!.. А я: – ты, рыжий демон, что-то плохо видишь, или может плохо слышишь? Не вкурил? Ты, чертило, женский плащ одел, а это можно по-разному преподнести… Хочешь, я тебе такого гуся выведу – не обрадуешься… Делай, что говорят, сучка!

– Какого гуся?

– А такого, что ты мазью мажешься, которой людям мазаться не приемлемо! Шпана в куриной одежде не шляется, понимаешь, к чему я? Или ты этой масти, петушок, только троишь, подпрашиваешь, чтоб тебя определили?

– Нет, нет, Саныч, что ты! Бери!

Беру плащ, бац-бац по внутренним карманам – нет ключей.

– Где ключи?

– Какие ключи… – включил дурку Рыжий.

– От машины. С брелком. Иммобилайзер зовётся.

– Эти, что ли? БМВ. Я думал, это пиво открывать. Тебе с открывашкой отдать, что ли?

– Рыжий, давай всё, что в карманах было. Это моя доля, понял? Гонорар за суету. Ваньке скажешь, что лавэ не надо, мы в расчете, пусть только на общее людям уделит, что полагается, и заточкует от кого, чтоб потом не было лишнего зехера. И всё. И разошлись. А-у-е, арояша, Сыктыгым, полтора раза – как понял меня?..

Пальцами пощёлкал у хитрых рыжий лупок – вроде отдупляется, водит влево-вправо, вверх-вниз, вменяемый-обвиняемый…

– Нету ничего больше. Зажигалка, носовой платок…

– Дай сюда! Насчёт доли и общего хорошо понял?

Рыжий кивнул. Напрягают меня эти индейцы, как Зигмунд Фрейд всё человечество – приходится по нескольку раз повторять, пока отдуплятся. Не стремятся ни к чему в жизни – взял, женский плащ зачем-то напялил, ему скажи "вещь – огонь"; так он что угодно, кепку-аэродром грузинский нахлобучит.

Возвращаюсь к Верке. Плащик культурно через ручку, в кармане всё аккуратно: брелок с ключами, зажигалка, носовой платок… Только одна вещь меня ломает, только одна. – Слушь, Вер, у тебя с Дуровым Лёвой ничего не было?

Она смеётся. – Ты что, псих, Саша? С каким Лёвой, который алмазами торгует?

– Нет, он шпиона играл гестаповского, крысу, впаривал этого, как его, пастора Шлага…

Смеётся, ласково так – нет, я бы запомнила…

Если бы не эта предыстория, встретил бы я её на улице, упал бы там прямо перед ней на колени – богиня, Венера, воздерживался, как монах, ждал этого момента, единственная, сладкая… Обнял бы за колени, кричал бы, что не отпущу, что мне неважно – кто, что, с кем, просто украл бы, а тут только вздохнул с облегчением, и закурил от её зажигалки. – Можно развлекаться.

– Слушай, – говорит, – Саша, а давай в одно место съездим?

– Это куда?

– Тут недалеко. Скажешь, что ты мой знакомый хороший, а то я одна боюсь. Ну, ты увидишь – всё поймёшь.

Я напрягся – Что, опасное место? – думаю про себя, на хрен связался? Эти москвички – такие продуманки, сунь им палец в рот – оближут, промурлыкают, и сожрут медленно, начиная с головы, даже не заметишь. Как паучихи. Надо успевать от них вздёргивать, да ещё постоянно быть на фоксе. Может, прикидываю, тянет к своим бандосам? А что? Хату выставили, покуражились – они возьмут просто голову отвинтят по часовой стрелке, как лампочку, и аккуратно сложат в мешок где-нибудь на пустыре, привалят с ходу – здесь ребятишки вату не катают, разговор короткий, если не туда сунулся…

– Только в магазин заскочим, оденем тебя поприличней…

Ну раз одеться, значит, валить не будут, зачем лишнее тратить. – У тебя, что, Вер, деньги ещё остались?

– Не беспокойся. Саш, у меня в машине кредитка. Пойдём, пойдём! Не кривляйся…

О, уже командовать пытается. Затащила в магазин. Выбрали всё – от носков до платков, джинсы, рубашку – всё Труссарди и Армани – правда, карточку, не дал ей достать. Пришлось самому – не люблю, конечно, на это уделять, на внешнее, излишек – всё должно быть в меру.

Потом в супермаркет, на рынок – здесь она уже оторвалась, я только тележку катал с горкой пакетов, а она всё кидает, кидает, будто вагон решила загрузить. Коньяк, вино сухое, сыр, копчушки – всё самое, самое… Ну, думаю, закатимся на недельку в бордельеро…

Заезжаем в какой-то куценький районишко – пятиэтажки, берёзки, на бордельеро не похоже, скорее район лимиты времён Никиты Сергеевича. Я пакеты нагрузил, тащу, лифта даже нет. Звоним в дверь. Открывает женщина, в спортивном костюмчике, аккуратная, кругленькая, ну никак не мамка, или гадалка – Ах, Вера…

И моя Верка, нежно так. – Мама…

И тут я, в новой рубашечке, рукава закатаны, ещё хрустят – на руках вся биография, где чалился, кто по жизни. Смотрю, мама косится на наколки – а я что, прятать их должен? С какой стати?

Выходит мужик, упитанный, ухоженный, как многие москвичи партийных времён, с брюшком на шестом-седьмом месяце. Тоже руки мои увидел – усмехнулся, гад, но смолчал. Вот думаю, уходящий эпохи памятник и другие деревянные изделия. Я все достаю, навалил полный стол, все табуретки вокруг на кухне. Верка и слова не даёт сказать, и так и сяк старается – то прильнёт, то рот заткнёт ладошкой, то щипнёт – чтоб не говорил, кто я и что я, будто – жених, бляха…

Кое-как познакомились. Накрыли поляну в гостиной, серьезного характера, телик включили, пусть жужжит – воскресенье, всеобщая дурь, хохот – "бабки", концерты, "квн", гидропидоры с полупокерами, вся эта пассивная педерастия… Фон, короче, нынешней жизни. Сидим выпиваем. Я-то человек не робкий, прошло время – расслабляюсь, веселюсь как могу – рядом моя женщина на сегодня, ну и что, что родители – всё же люди, русские, чай, не албанцы какие, хотя насчет Москвы и москвичей скажу прямо – это другая страна. Мама, впрочем, оказалась с деревни, а вот папка её – точно, комсомолец недоделанный, всё с подъё…ками, всё с усмешкой.

Идём с ним курить на балкон. Он подкатывает, так, по-столичному, противно. Ну всё, думаю, прилетели к нам грачи – пидарасы-москвичи…

– Ну как, Саш? Нормально всё у тебя? отдыхаешь заслуженно?

– Нормально, а что?

– Да ничего. Вижу – сидел, страдал можно сказать.

– Да уж не в прятки играл. Неприемлемо, что ли?

– Да нет. Нет, нормально всё, не напрягайся, что ты… У нас кто не сидит, тот сажает. Старая русская традиция…

Ну не о чем говорить. Стоим, курим, пепел вниз стряхиваем, на соседей, хотя – смотрю, у него баночка из-под кофе для окурков – но он тоже за мной – показывает, что поддерживает движуху. Наверняка, плюнет потом в спину, и окурки будет в баночке солить. Я-то как раз ненавижу мусорить – это мой дом, моя страна, я хозяин везде, кроме Москвы, три часа гость, а потом член семьи – здесь не получается, нутро ворочается.

– Слушай, Саня. Можно, Саней, называть?

– Да.

– А ты знаешь, кто она? Ты с ней серьезно?

– А что?

– Ну, знаешь, кто она, дочь моя?

– Нет, а что?

Поворачиваюсь к нему лицом. Опёрся так боком, чтоб врезать правой ногой по голени, и сразу харю эту всю сытую и бритую расквасить, в дерьмо. Только вот как лучше и больней – локтем? Может, банкой из-под кофе ухо ему отрезать? Медленно, с проникновением ржавых зазубрин (давно уже банка стоит) в мягкие ткани лицевой части этого гнусного сутенёрского тельца…

– Думаю, лучше тебе знать.

– Что знать?

– Ну, что она – это, как по-вашему. Работает… Конечно, не шалашовка, а дорогая, по вызову… Вот она кто – прости…

Договорить эта мразь, кто она, не успел. Думаю, ах ты сучара, жрал её салатики, нарезочки, коньяк пил дорогой, маслинки смаковал, осетринку заточил с белым хлебцем – и ещё, золотой п..ды вентилятор, в стороне хочешь остаться? Никто не смеет мою женщину, какая бы она ни была, называть так, как ему вздумается. Пусть даже и отец. Хотя, какой он отец – так, куча мусора. Он так и сложился вокруг своего набитого пуза, в углу балкона, жаба. Был бы под руками нож – убил бы, банка из-под кофе смялась сразу об подбородок, только поцарапала.

Захожу в комнату. Верке говорю – Пойдём-ка домой, Вера.

Она поняла, вскочила. Мамка побледнела – шасть на балкон. А мы одели туфли, ботинки, плащик – и ушли.

Вижу – Верка моя огорчилась, а что поделаешь, если биологический папа духовный уродец? Вижу – не этого она хотела, хотела по-человечески, своим бабьим умишком, вывести эту пидерсию, а вышло как вышло.

– Ты его не сильно?

– Да нет, придёт в себя, отдуплится.

– Только маму жалко. Уехала бы она в свою деревню. Нет, не хочет. Боится. Мстить будет, напоминать. Ну, что, Саш, будем мы кутить сегодня, нет?

Неделю кутили. Спустили, проиграли, раздали, шваркнули всё, что у нас было – рестораны, танцы, шашлык-машлык в элитном Подмосковье, ночные гонки по золотому подбрюшью обкуренной столицы с купанием в шампанском, с битьем посуды в казино, даже в театр сходили, но спектакль надо сказать был не огонь, да и Лёву Дурова в этот день кем-то заменили, так что показал ей только фото на афише у входа (театр два дня искали, на котором он играет, или работает) – она смеётся, да нет, Саш, успокойся, не он это, не он.

Всё, лавэ кончилось – надо работать, надо уезжать. Мы опять на вокзал. На последние, мы уже не делили – её, мои, я билет взял. Она мне опять пакетов в купе натащила, и телефонный номер, цифры накидала на бумажке – Будешь в Москве, Саня, сам знаешь…

Я и не думал, что ещё когда-нибудь с ней встречусь. Другим сроком уже освободился и поехал в Ярик, к друзьям. Те, не долго думая, упаковали от и до, отправили дальше – в Липецк. В Липецке братва встречает тоже как положено: сразу ключи от машины, от квартиры, организовали встречу с молодыми, кто по жизни стремится и прёт, в лучшей кафешке. Слушают, в рот смотрят – Саныч, Саныч, дядя Саша… Только чувствую, что ооровцу при всей уважухе – тут не место. Молодёжь, хоть и порядки знает, а чуть-чуть в какую-то область зайдёшь, спросишь, а как у вас то, а как это? – напрягаются, боятся, как бы не пошло не по-ихнему. Да, думаю, надо уезжать, мягко стелют, да потом жёстко будет спать – чуйка меня ещё не подводила. К тому же, никогда не угадаешь – как у этих малышей с федералами? С рассадником, можно сказать… Стравить одних с другими, и посмотреть, как мы барахтаемся в крови по уши – для них любимое развлечение, а по свету разнесут, что Саныч с липецкими чего-то не поделил – от "конторы" даже ушки не будут там торчать, хотя это их рук будет дело… Ни мальчишки, ни я – никто из нас и знать не будет, что это контора, и какой-нибудь вот такой предпенсионный арбуз всё сотворил: там словечко сказал, там, там… Мальчишки-то этого не видели, как дела делаются – искренние ребятишки, хорошие.

Сел на поезд – и в Москву. На вокзале – звоню ей. И жду. Сам в такси сел, чуть отъехал – поглядываю – приедет, нет. Вижу – мечется. Все машины прохлопывает. Минут десять смотрел – какая она красивая, ослепительная. Ещё лучше, чем была. Может, ну её…

Всё же вышел. Как встал – увидела, бросилась ко мне, чуть в ноги не повалилась. Опять к ней – у неё машина, квартира лучше прежнего, упакована – от и до. На недельку я тормознулся, пошла у нас та же самая жара, только уже без лишнего – без гостей и театров. И – на самом интересном месте поехал я в Казахстан, к другу. Это отдельная история.

Вот, была у меня женщина, есть, вернее. Такая – лучше не бывает. Только вот, сам понимаешь, ни разу мы не целовались. А так – где бы ни был – на КПЗ, в изоляторе – затянул трубу, звякнул – она уже завтра здесь будет, первым рейсом. Вот что это, Юрок, а?

Я и сам не знаю – что это. Знают только они двое. Здесь есть время перебрать – что у тебя было и с кем. Любил ли ты вообще в жизни, и кого или что? И пришла бы сюда сегодня твоя первая, или та, самая-самая первая единственная – и которая из них настоящая? Во сне-то приходят все. Не знаешь потом, как открещиваться. Может, ещё только будет всё и ничего на самом деле не было. А мнимое настоящее – это лишь затянувшееся вступление к иной жизни. Хотя, кому мы нужны, и зачем? Где она, верность? Даже те, с кем вчера делил одну пайку – сорвавшись на "золотую", обещают – да, да, ждите, всё загоним, кому сигарчух, кому сладостей – всё будет ауе – кофе и шокольдос, текущие рекой. А как хапнут вольного воздуха – рама падает – и ни один не вспомнит. Хотя, в то, что первым рейсом – почему-то Санычу хочется верить – такое бывает. Редко, раз в жизни. Возможно, и будет ещё.

– В Казахстане друган у меня, Мухомор, директор цементного завода. Верный друган. Ещё в советские времена поехал туда устраиваться, ну и я помог ему директором стать. Сделали просто – вывезли мы поговорить тогдашнего секретаря райкома в одну сторону, в одну степь. А начальника милиции – на такой же пикник – в другую. И поставили на колени, обоих. Заставили каждого яму себе рыть. Сказали одному – тебя начальник милиции заказал, а другому – что папа недоволен, решил идти дальше по жизни один, а ты слишком много знаешь. Короче, оба говорят – сколько? Даём в два, в три раза больше, сколько? Говорим – деньги сейчас. Ну, и взяли с обоих, а потом едем в третье место, в лесополосу – уже накрыли там поляну, обоих доставили. Они как увидели друг друга – орут. Еле втолковали, что вот, мол, друзья, плохо вы живёте, не цените, давайте жить дружно. Вы не трогаете Мухомора, какое-нибудь место ему даёте, а мы всё это забудем, что каждый из нас друг за дружку вдвое заплатил… Так он и стал директором, Мухоморишка. Мужики пошумели, потом отмякли, успокоились – жить-то надо. Я в тот же день все эти деньги у Мухомора выиграл. Едем к дому – смотрим, шесты, флаги, праздник у них какой-то, у казаков. Столб вкопан, наверху, барашек в мешке трепыхается, самовар, сапоги висят. Мухомор смеётся, показывает пальцем – говорит, смотри, Сашка, все за барашком лезут – инстинкт. Мясо оно и есть мясо, везде. Нет лучше веселья, чем пожрать. Говорю – спорим, через пять минут – первый, заберётся, возьмет вон те сапоги – кирзу галимую, времён целины и БАМа, а барашка оставит. Он сразу в бутылку – Саш, на что угодно! Всем нужен барашек. Говорю – плохо народ знаешь, на всю наличку, районно-мусорскую… Захожу в толпу – выбираю самого способного, на ухо ему шепчу, сладкому:

– Видишь на холме "Москвич-412" синий, новенький, видишь рядом лоха? – и машу Мухомору, он в ответ. – Так вот, малыш, ключи от "Москвича" знаешь где? Вон, в сапоге – и показываю наверх. – Только никому! Давай, действуй, выигрыш напополам!

Подхожу к Мухомору, оборачиваюсь – малыш уже на полпути наверх. Мухомор пытается подколоть: – Что, нашёл цифру шесть? Дорого?

– Обижаешь, всё даром.

Малыш косопузенький уже наверху, молодца – хватает сапоги и вниз. Трясёт ими, издалека показывает – наши. Я машу рукой – забери себе. Он, бедолага, переворачивает, трясёт, как Буратино – золотое дерево. Смотрит на меня, руками разводит. А я что – тоже руками развожу – ну, не получилось. Зато согрелись, и люди получили удовольствие – ведь можем!

Мухомор сопит, директоришка новоиспечённый – а куда деваться, людей обманывать нельзя… О-па! – и весь пресс уже у меня на кармане. Можно в Москву. Но так, почему-то, и не поехал. Оставил всё как есть, и деньги – за железным казахским занавесом…

Жизнь бандитская – один отжал у другого, другой получил с третьего. Закрой границы – и пусть что хотят, то и делают? Главное, чтоб у нас никто ничего из-за рубежа не отжимал… Может, мы тогда золотом кидаться будем друг в друга, да костры из баксов жечь, и смотреть, как искорки в небо летят… И не будем продавать их, своих женщин – дочерей, любимых – которым без нас – везде тюрьма. Везде клетка…

 

# 19. Рецепты счастья из сечки, баланды и воспоминаний.

Итак, к чему пришли? Что такое преступление, и кто преступник?

"Война лучше мира, удаляющего нас от Бога". Это сказал святой Григорий Богослов. "Если ты выйдешь на перекресток и увидишь человека, хулящего Бога, да освятятся руки твои в крови нечестивца" – Иоанн Златоуст.

Куда уж дальше, если такое нам говорят, не скрываясь за ложным смирением и послушанием, отцы-основатели Церкви?

А что ещё по уверениям всех нынешних идеологов, внушающих слепой толпе – "только бы не было войны" – повторенных тысячи раз зомбированным, блеющим от страха, непонятного страха, стадом, является большим преступлением? Сказывается – нынешний мнимый мир. Мир, удаляющий нас от Бога и Святой Руси. То же можно сказать обо всех остальных, детально прописанных в кодексах, прегрешениях.

Приближает ли нынешнее состояние наше на краю пропасти и катастрофы, царящее по всей России, нас к Богу? Нет. Все симптомы, по которым можно было бы распознать то, что происходит (а не то, что навязано сладкоречивыми СМИ) – говорят об одном – о преступлении и о тайне преступников которую будем обозначать для краткости одним словом, пидерсией, творящей это преступление – против Бога, против России и её народа.

Пидерсия отравила и уничтожила практически всё. У страны украдена Церковь, в её полноте. Под рясами МП-шников сегодня вольготно себя чувствуют, как мы видим, конторские стукачи, продавцы таинств, с педофильским лобби во главе. Вкушая их даров и общаясь с ними, человек приобретает невидимые поначалу, но проявляющиеся затем в его поступках – болезненные шизофренические признаки, принимая за Церковь и сладкоречивую проповедующую псевдо-православность и покорность богоборческим властям и извращенную в духе акционерного общества с признаками экономической пирамиды продажность основных таинств. Всё это производит покорных дезориентированных рабов Пидерсии, обезоруженных в самой сокровенной области, в области веры. Именно поэтому верная служка Пидерсии – МП, не являющаяся никоим образом уже церковью – так нападает на Белую Церковь, Российскую Православную, дореволюционную – не торгующую ничем, даже свечками (заходи и бери), не стучащую "красным", не отказывающуюся от святых и их войны, которая лучше, конечно, педофильского продажного мира.

Кроме духовного яда Пидерсии, мы прекрасно знаем и о другом – о распространении наркотиков, которые попробовала практически вся молодежь, о потворствовании гомосексуализму и педофилии с их маршами, парадами и клубами, о практически узаконенной женской работорговле… И так далее. Список симптомов велик. Мы всё дальше удаляемся от целомудренной, культурной, богобоязненной державы, и всё ближе к чему? Правильно, к небытию. К состоянию навоза, на котором вырастут другие растения, нерусские.

Вычислим, постараемся понять – кто преступник? Кто составляет основу Пидерсии, её костяк и движущую силу, кто питает её дух и злобу? Кому в итоге предъявлять счет за уничтоженные десятки тысяч деревень и поселков, сотни тысяч производств, воцарившуюся безысходность у желающих работать людей, за женское рабство, унижение и пренебрежительное невнимание и к старикам, и к молодежи, за разрушение армии, флота, последних оплотов Российской державы?

Можно прийти к ответу разом, увидев сущность происходящего, а можно последовательно отсеивая и отсекая лишнее. Продажные чиновники? Не совсем. Они ведь кому-то продались. Продажная правоохранительная система, судьи, прокуроры, не замечающие всеобщего развала, но гоняющиеся за дерзкими подростками, вкупе с милицией? То же самое – лишь исполнители, чьи-то "торпеды", пешки, видимые кусочки большого айсберга. Комики и педики, кривляющиеся каждый день с экранов? – лишь шестерки истинных преступников, проводники разрушительной идеологии, кони педальные, на которых ездят другие наездники. Барыги – олигархи? Больные жидовской болезнью: есть миллиард – надо два, есть два – надо четыре, есть четыре – надо двадцать, и чтоб у того, у кого было двадцать – не стало ничего?..

Определим, среди симптомов, сердцевину преступления – что первично, что вторично? Что делает Россию Россией, что стреножило её и не давало расправиться?

Основа России – православная монархия, суть которой небесная, воинствующая и созидательная любовь. Её проводник – Царь, его воинство, его дворянство и Церковь.

В нашем доме, и это основное – убит Царь, его семейство, уничтожено и вырублено с корнем дворянство, забито и затравлено крестьянство, с вызывающей звериной жестокостью распято священство, сломлено и разбито христолюбивое воинство и подвергнуто неслыханным в истории человечества поруганиям боголюбивое, любящее, жертвенное и созидательное русское общество. Что не сломано, то подвергнуто извращению.

Ознакомившись с характерными признаками этого преступления и повлекшими последствиями, можно сказать одно: идеолог, а значит и первый преступник – Сатана и его сынки, все сатанисты во плоти, жидовство ("ваш отец диавол"), как идеология разрушения, проявляющаяся в систематическом хамелеонском перевоплощении под разными лицами жалкой в своей ничтожной убогости пирамиды, хаос подсиживающих друг друга, подъедающих друг друга, "взлазящих друг на друга", жидов и поджидков, плодящих себе подобных путем инфекционным, духовным и физическим растлением, в центре которых, в центре липкого месива Пидерсии властолюбивые, боящиеся света, больные гордыней самодержцы, мнящие себя выше любого закона.

Что бы мы ни взяли, от частной проблемы всеобщего безотчетного чувства каждого русского, что что-то не так, до глобальных явлений национального самосознания и унижения – все ведет путем отыскания мотивов, исполнителей, результатов деятельности – именно к этой куче преступников, которые искусно маскируясь, "на пропаль" посылают нам других: плохих гаишников и дураковатых чиновников, которые нелепо выглядят либо ласковыми, либо вообще невменяемыми, не зная, что и сделать, что сказать – за веревки-то не дернули. Не надо бороться с продуктами жизнедеятельности, не стоит выгребать навоз – необходимо дать по той заднице, которая плодит весь этот мусор.

Пидерсия, вся нынешняя правящая верхушка, в основном скрытая в своих истинных действиях и чаяниях от посторонних глаз – вот кто сегодня говорит о мире. О мире, удаляющем нас от Бога. Им нужен такой мир, как способ продления своего царствования. Это мотив их криков о том, что гражданская война закончилась, приватизация завершена, все поделено и давайте без шума всех наиболее активных либо спровадим в лагеря, либо втихаря – на тот свет. И это же мотив перезахоронить Царя с его семьей – давайте прольем крокодиловы слезы и не будем к этому возвращаться. И это же мотив перезахоронить Деникина, великого воина, и Ильина, великого русского философа – на самом деле попытка захоронить их идеи и их устремления, как и саму идею Русского Царя – превратить всего лишь в давно ушедшую историю. Сделать свое преступление как бы не бывшим, вернуться на место преступления и положить цветочки – вот идея этого паразитического и педерастического клопиного рая, червящая втихушку новую мерзость, чтобы заполнить пустые места падальщиками, взращенными на её кроваво- педерастических не русских ценностях, признаках её масти.

Сатана с его материальной Пидерсией воссели над Россией – и наша война лучше их глянцево-гламурного, мира со сладким корпоративно-прожидовленным гедонистическим пожиранием России, её неземной красоты и белой ослепительной стати её сыновей и дочерей.

Только после уничтожения Пидерсии и избавления от всей её прожидовленной сволочи, от их ярма и ига – только тогда можно говорить о соблюдении законов нормального государства, о соблюдении Божьего слова, закона данного своим детям батюшкой Царем: вот это, деточки, делайте, а вот этого не надо, а за это буду нещадно лупить ремнем…

"Жидов, кои обрящутся в наших пределах – разрешаю убивать и грабить…" А всех остальных – нет. Таков был наш закон, из которого образовалась первая наша государственность – Киевская Русь, великокняжеская и православная. И преступление такого закона – для нас преступление настоящее и подлинное – бунт против отеческой воли…

"Мужеложцев жечь непременно", Патриарх Никон. А у нас пока что? Что они творят? Выступают на главном "красном" концерте на день милиции, снимают перед ними штаны, а те (вот ведь офицеры и их честь!) – хохочут над голыми моисеевскими задницами…

Кто преступник? Всякий, идущий путём, уводящим от Бога. В нынешней, вынесенной на продажу по кускам величайшей державе – преступник всякий, кто поднял руку на её богатства, принадлежащие Богу и будущему царю – на людские русские души и материальное достояние, собранное за века русскими. Их, придет время, подлинных преступников, ждет уже русский закон. О котором они знают.

Это видно по их глазам, когда они идут на свои преступления – осуждая невиновных, грабя и убивая нищих. Мотив действий Сатаны и его Пидерсии, земного сообщества голубых гнид – гордыня, обладание – отражается в их глазах, как в кусочках разбитого кривого зеркала: обладанием чьим-то телом, элитным особняком, привилегиями избранного народа, сходного по действиям с чужими из одноименного фильма.

# # #

Россия в шоке от нашествия. Все смешалось. Очень многие сегодня способны следовать своему призванию… Конечно, удалив опухоль Пидерсии, можно построить даже в нынешней ситуации гораздо более нормальное, устойчивое, способное к самозащите общество, если направить существующие энергии в нужное русло. Для этого даже не надо переделывать, перековывать людей, не надо нам нового русского человека – тот что есть – сгодится. Надо только предложить и направить к тому, к чему они призваны, к чему способны по психотипу.

Саныч во времена Пушкина был бы Дубровским, во время Державина – Суворовым, брал бы Измаил, и соответственно, после его взятия – трое суток бы глумился, брал своё, и – дальше! На Очаков, или в Альпы – штурмовать и покорять своему гению Европу. Во время Иоанна Грозного – брал бы Казань, Астрахань, усмирял Новгород, а потом получил бы своё – землицу, людишек, где-нибудь в Мордовии, осел бы, стал бы "смотрягой", как бы сказали сегодня … И ведь заслуженно… А то получается в учебниках воспеваем победы, а на деле – не даём реализоваться и садим… Во всяком случае в те времена вряд ли для этого, для войны, приступов крепостей, походов по Альпам – подошли бы дристуны в дредах и женоподобные унисексуалы на скейтбордах – духу не то что маловато, а даже не о чем говорить. Дети Пидерсии, как и рождение Антихриста – противоестественные уродцы.

А вот в исхудавшей в комариной глуши тушке Саныча этого духа – с избытком. Без этого – никуда. Если этого, духа, пусть дерзкого, обжигающего, не будет – не сможешь различать людей – кого закинули в хату, кого, наоборот, подсадили… Или будет у тебя изъян, родимое пятно Пидерсии, например, как страсть к наркотикам, изменившая естество – так и словишь себе собеседника, и начнется обычное седалгиновое жевалово, стандартные терки-мёрки: "морэ, морэ, а вот так пробовал варить, а вот такие пропорции не пробовал? Улёт… морэ, а на этом сидел?.." – и пропустишь за этим "морэ, морэ" удар, что-нибудь существенное…

Заходит Таксист со своим рулетом. Саныч подтягивает его сразу в проходняк:

– Э, подорвался сюда, малыш…

Таксист бросил рулет, помялся, осторожно приблизился, стоит, молчит.

– Упал на чем стоишь!..

Осторожное: – Что?

Ему бы с такой осторожностью в недавние времена комсомольцем быть – точно бы пробрался тихонько во вторые секретари, или по профсоюзам попер бы, тихими стопами…

– На корты упал, говорю! Индеец!

Таксист присаживается на чужой матрас.

– Да не туда! Кто тебе разрешал, индус? А может ты вшей на ИВС-е подхватил и сразу на матрас к человеку… На корточки присядь, потрещим, индус…Ты кто?

Таксист присаживается, рукой правда придерживаясь за жёрдочку, в покорной позе: – Я таксист вообще-то, сам оттуда-то… Знаешь?

– Что знаешь? По жизни ровно все, ауе? Малыш? Гадского-блядского нет за тобой?

Ну и так далее: – Как у тебя с точкой "джи", Таксист?

– Что, что?

– Ну, ты не инспектор Дзингер?

– Не понял, что? – робеет Таксист, краснея по-девичьи – точно несостоявшийся комсомолец, рдеющий румянцем причастности к великим делам. Наш уличный дурень.

– Ну, в смысле, не дырявый, ничего? Девчонка-то есть у тебя?

– Есть, была. Разошлись недавно.

– Ну, не баловался с ней по-современному, как в "Криминальном-то чтиве"?

– Это как?

– Как, как – и кучка! В позе, отличной от позы номер один, другое название "советский пирожок", скажем под кодовым номером "шесть девять", не баловался? Не жахался с ней в дёсны, а потом на клыка ей – не давал? А может, наоборот?

– Я? Нет, ну может, что-то я не понял. Поконкретней…

– Да что, поконкретней, сладкий? Ты определись – было, не было. Не обламывай людей… Я-то по твоему виду уже всё вижу – кто ты, что ты… С кем ты… И каким образом….

И так далее, обычная проверка на дорогах – кого, индейцев какого племени к нам закинули. И дружим ли мы с этим племенем, или снимаем с них скальпы…

Я валяюсь с книжкой ("Записки охотника" из серии "Избранное" – хорошее, доперестроечное издание Тургенева, за такое сегодня Ивана Сергеича, особенно за его "Бригадира" – тоже бы по головке не погладили…) Не вмешиваюсь, не встреваю до поры до времени. Очень это утомительно – подробности чьей-то в основном никчемной, бестолковой, бараньей жизни: с кем кувыркался и какую жевал траву. В какой-то момент и Саныч утух разговаривать с Таксистом, который односложно отбрыкивается: "не знаю, не помню…" – не то что бы не определялся до конца, а как-то вяло соображал: что сказать, а о чём всё же промолчать.

Саныч – не кровожадный бандит. Просто не досталось ему ни Измаила, ни даже Троекуровской дворни, ни войны, ни схваток – только мелкие стычки с красными, да робкое пугливое немое стадо.

Устал пытать никчемного Таксиста на том месте, где живет его незамужняя привлекательная тетка – и подтянулся ко мне, пить чай с сушками. Амбалика уже увезли на этап, на Россию, остались мы втроём с Санычем да Репкой, вот и вся семейка. Хорошо, что хоть здравый кто-то остался, понимающий…

Покрошили колбаски, заварили пюрешки, быстрой гречки, риса плошку, лапши, майонеза уже не было, обошлись кетчупом, несколькими дольками чеснока (лук тоже уже закончился), по кусочку хвостика копченой рыбки, салат уже делать не из чего. На десерт, как мало-мальский разнообразящий монодиету (изо дня в день, каждый вечер – такая трапеза, ежевечерний праздник, вместо неизменно вызывающей огненную изжогу баланды с комбижиром) – мюсли со щепоткой сухого молока, на кипятке, распаренные как ежедневная пища из "Матрицы", с "Навуходоносора".

Утоптали это все в три наших рыла – и брякнулись на шконари. Не все же заниматься серьезным делом… В хате чисто, опрятно, дороги, самое святое на централе, работают как часы…

Но всё же чего-то хочется…Не поймешь – чего? Какой-то изюминки…

По телевизору шло какое-то кулинарное шоу, коих развелось великое множество: царство Пидерсии, царство гедонизма. Чем хороша жизнь – так это тем, что у фильма одно окончание, а завтра у повести с точно таким же сюжетом – другая развязка. Например, отработались ребята по красоте, взяли банк – и спалились. Стали швыряться налево и направо: дорогие номера в гостиницах, шикарные авто, рестораны… А завтра, сначала, тот же фильм, только опять еще красивей – и отработались, и отошли грамотно, и не спалились. Ауе! Всем хочется в этот второй фильм…. Но сюжет жизни не выбираешь, особенно в военное время, в эпоху наступления Пидерсии на Россию, со всем своим воинством. Сатана, конечно, бесплотен, но вот его последователи имеют вид человекоподобный и даже могут разговаривать на нашем языке, и даже стараться взять фамилии, сходные с нашими (как в Германии…. Схожие с немецкими и так далее повсюду. Вот в Африке и Китае им сложновато, но тоже как-то приспосабливаются, пролезают, плодятся, подминают).

Кто они? "Жиды – суть воплощенные бесы", это говорил Кирилл Александрийский или все же Иоанн Златоуст?

Но мы отвлеклись от фильмов, прославляющих сегодня в первую очередь кого? Оперов и негров-детективов, судя по процентному соотношению. Добро торжествует, зло наказано (преступное, разумеется, зло). Конечно, победы доблестной американской полиции, особенно рьяных столпов-одиночек, основаны на простом жегловском принципе: все дозволено. Победы, к которым они идут, украшены длинными цепочками тех же самых преступлений, за которые в основном заезжают сюда наши молодые люди: угон чьей-то машины, срочно понадобившейся кому (166-я), отбитые по пути почки преступнику в несознанке хрипящему: "Это не я, начальник…" (несколько ударов 111-я, почти что 4 часть, со смертельным исходом), и уже другая песня льётся с экрана: "Это не я, это вот тот-то…." (смотри главу " Недопустимые доказательства" в УПК РФ); без ордеров, под угрозой добываемые улики, спрятанные деньги (162-я, часть 3), да и само оружие, взятое на прокат у юного чернокожего бандита в руках доблестного копа (222-я) – к цели эти служители добра (их в Америке сегодня даже нельзя именовать неграми – будьте добры называть этих героев существами с иным цветом кожи) идут теми же способами, только их цель оправдывает эти средства. Пидерсия не оставила иного: или ты отбираешь средства у кого-то, или под крылом закона отбираешь точно также у тех, кто отбирает. Или получаешь удовольствие от кусочка нефтяного пирога между этими кривыми дорожками. Собственно, два пути – путь насилия или путь гедонизма, наслаждение от покупки того, что можешь себе позволить: ужин, женщину, наркотик. Всё.

Пидерсия насаждает и порождает насилие, за которое потом и сажает. И гедонизм, как конечную, царскую и райскую цель ее еземного бытия, за которым уже край – пустота. Для избранных – наслаждение обладанием и этой пустотой, которую они называют властью. Властью своего рогатого божества. Это козлиное божество имеет своё сообщество, Пидерсию, грубую обезьянью ксерокопию Бога и Его Христовой Церкви.

В Христовой Церкви любовь не ложна. В Пидерсии её подмена – это отрыжка, извращенная подделка, где все имеют, как в свальном грехе, друг друга, взлазяще друг на друга, желая иметь власть над другими, и соответствующим статусу гедонизмом и садизмом её использовать.

Гедонизм, наслажденчество – синоним их счастья, и одновременно средство реализации отжатых у простецов "откатов" и пирамидальных, кредитных денег. Гедонизм тоже пирамидален, имея форму изысканного, и всё более изысканного, мега-, супер-, эмпти- эксклюзивного потребления, в виде женщин "а-ля-рюс", или изнасилования детей в особых формах, ну или на худой конец уикэнда с трапезой из отборных, глянцевых супермаркетовых субпродуктов.

Вызывает подлинную изжогу. Не сравнимую с приступом повышенной кислотности от пары ложек синей чисовской сечки (еще недавно какие-то два десятка лет назад за них бились, кровью забрызгивали кормяки….Вот, скажете, заелись страдальцы. И сечка уже им не нравится. Но я не о том. Тюрьма в любом виде и под любым соусом – остаётся тюрьмой). В Пидерсии извращено и испохаблено все. Все должно начинаться и кончаться не тем, и не так, в нормальном более-менее варианте бытия. Но вкус нормального – позабыт. Вкус, состояние и потребности, естественные для человека, в матрице Пидерсии объявлены дикими, допотопными, чудовищными.

В том числе счастье.

Человек, покорившийся Пидерсии, даже не задумывается, что счастье не может быть из кусочков всеобщего унифицированного набора, зацелофаненного по пакетам супермаркетов. Даже человеку Пидерсии хочется иногда чего-то, что просто и доступно самому, что можно соорудить от и до своими силами, не превращая это в акт самолюбования на театральных подмостках – либо пойти в лес и набрать ягод, грибов, наловить рыбы в реке, настрелять уток на охоте – по необходимости, а не из-за того, что надо покрасоваться в снаряжении от какого-нибудь "Спортмастера".

Пусть в зародыше, но это тоже мистическая тяга к свободе, тоже чреватая кабалой и рабством при противоестественном потреблении. Тяга к свободе – первое, что утрачивает человек, вписывая своё тело в те рамки, которые ему диктует Пидерсия и её субкультура. И большинство уже не любит, а занимается любовью, глядя в зеркала и стараясь повторить и превзойти движения, предписанные в глянце; и большинство уже умерло при жизни, утонув в отсутствии тяги к свободе – и едят, и пьют то, что по многим признакам вписывается в его класс и чуть-чуть, на пол-Фёдора, повыше, ездит и упаковывается" а-ля Меньшиков с часиками", а если может "а-ля Пирс Броснан" и так далее до края паутины Пидерсии, которая раскинута почти везде.

Поскольку ситуация почти чеховская: средств нету, идеи наследуем!.. – то ограничусь некими воспоминаниями и рекомендациями. Безусловно, основное – в мотивации. Даже "ешьте и пейте во славу Божию", апостол Павел. "Купленное на торжище употребляй без разсуждения" – он же. О том, чтоб не быть идолопоклонником и гедонистом, по-русски –  наслажденцем (номер главы, название послания – не помню, не считаю нужным это "от того-то пятоя-десятое…"). Собственно сам хочу проверить – а что моя норма? У каждого норма разная… (И по этому поводу тоже просится по ассоциации: "Господь есть чувство меры", из Исаака Сирина. И дальнейшие ассоциации: простая пища – маслины, лепёшки, запеченная на пост рыба, хлеб…Трапеза братская, "добро и красно еже бытии братии вкупе…"). Что бы я предложил братишкам?

Невозможно быть полностью автономным, почти автономным (скит – предел, бытие на границе досягаемости – их ставили так, чтобы они были и уединённы, и доступны). Даже если пойдешь на рыбалку – ты будешь пользоваться крючками, сделанными где-нибудь на японском заводе Kamatsu, или заточенных с помощью кислоты в более скромном Кольчугине, или в кооперативе "Сокол"; и вденешь ноги с фланелевыми портянками (Иваново) в резиновые сапоги (изделие размера 42-43, городишко Тутаев) – невозможно быть голым и с острогой. Главное – скромно, просто, со вкусом, только необходимое. В меру. Без зеркал. Без фотографий. Без отпущенной обратно рыбы. Только за насущным и в пределах разумного.

Мелькает уже описанный светлой памяти Виктором Петровичем Астафьевым идеал – грустный, щемящий и прекрасный – "Уха на Боганиде", которая, хочется ведь этого, чтоб длилась как можно дольше, почти вечно. Но об ухе позже.

Речь о том, что абсурдная самоцель Пидерсии приводит к реальному растворению в ничто. Чтобы не быть причастным к ничему, надо, может, хотя бы изредко вспоминать вкус того, что не подверглось мутационным обработкам, что не выращено на ГМ-плантациях, искусственно, как корм для свиней.

Извините за такое предисловие к меню, можно было растянуть еще дольше, на несколько листов и глав, не все же расписывать особенности национальной русской отсидки (чесать языком о машинах, женщинах, деньгах, преимуществах одних зон перед другими, амнистиях, чудесных случаях оправдательных приговоров, проигрышах в карты, беззакониях и несоответствиях действий администраций разным кодексам – УК, УПК, УИК, поступкам жестких людей в жестких ситуациях…) – надо же и отдохнуть!...

Начнем неправильно. Со сладкого. Я бы предпочел морошку. Собранную чуть недозрелой, чтоб легко было с ней обращаться – доставить домой не в мятом виде, не в состоянии кашицы. Несколько дней – и можно отделять чашелистики (чай из них тоже зимой порой бывает неплох, в совокупности, конечно, с другими травами). Слегка покропить сахаром, когда уже она на блюдце – и через несколько часов, когда из сахара образуется нормальный лёд, и пойдет сок – можно есть.

На память сразу приходит Пушкин, попросивший у Жуковского морошки перед смертью – довольно странная на первый взгляд, даже несколько самоубийственная, просьба для раненного в низ живота (наука о Пушкине другого не установила). Косточки у морошки – крупные, граненые, царапающие своими коготками, как сухая гречка. Экзистенциальное желание доцарапать до конца, тяга к смерти, или к последнему прижизненному вкусу, самому неповторимому? Желание доказать себе, что ты еще жив, даже умирая? Что ты – способен чувствовать вкус жизни, даже не чуя ног? Неповторимый вкус исчезающего бытия, вкус на грани временного, вечного, и до-вечного, райского, до падения человека, до вкушения и яблока и смерти…

И еще миг – бабушка (одна в одиноком деревенском доме, на пенсии – 14 руб./мес.) в плисовом черном с отливом вечном шушуне (именно так я его себе представлял из есенинского "письма матери") – ходит по окрестным лесам. И приносит ягоды.

А одутловатый мальчик, еще не вошедший в подростковую пору быстрого роста – это я – лежит в кресле, утепленном полосатыми половичками – и уминает эту морошку с неуспевающим схватиться в тонкий наст сахаром – и жадно следит по черно-белому телевизору за перипетиями Олимпиады-76. Сигнал очень слабый, с шипением, с полосами. За окном – моросит теплая июльская испарина, с крыши – капает вода, конденсируя этот полу-туман, полу-испарину.

Возможно, это влага тоже влияет на силу телевизионного сигнала. Внук (я, двенадцатилетний негодяй) раздраженно ворчит, что от высокой деревенской уличной антенны, сооруженной кое-как отцом в короткий отпуск из сосновой слеги и концентрических неровных алюминиевых проводов, расположенных паутиной – мало толку.

Этот самовлюбленный толстыш, внук-толстун, предательски в уме вычисляющий окончание одного репортажа на одном канале, начало футбольного четвертьфинала на другом, сколько дней осталось до того, как привезут сюда нянчить младших двоюродных сестер с их раздражающими розовыми пухлыми ручками, хватающими бессмысленно все – крючки, лески, покрывало с самураем, убивающим тигра, старые журналы. Этот внук-толстун, плотный сгусток папо-маминой любви – среди этих параллельных юлий- цезаревых вычислений – даже не задумывается о сложности бытия, о бабушкиных одиноких подвигах на влажном пустом болотце, на её заветном месте – он просто запускает руку, сложив лодочкой, в трехлитровую банку – и шмякает на блюдце очередную порцию солнечно-сияющих ягод. Течет сок. Морошка, не вся дозревшая, кое-где кислит, так и не встретившись с сахаром, и по-кукурузному пружинит на зубах. Экран рябит, по диагонали бегут белые полосы, шурша как косая метель – наши пловцы, от которых еще мало кто чего ожидал, вдруг что-то изображают, по-моему, впервые Владимир Сальников тогда удивляет всех… Бразильцы с французами – тот, за кого тогда болел, уже не помнишь кто – забивает важный, невероятно красивый гол! – экран сильно снежит, но это уже не важно – ты вскакиваешь, возбужденно орешь – скрипит дверь, входит промокшая бабушка, которая не поймет твоего эгоистического безалаберного счастья, как возможно и ты не поймешь её радости, что тебе хорошо…

Больше ничего не помню, что касается именно этого сочетания, дождя, влаги, снежного шипения, ощущения домашнего уюта и абсолютной защищенности – от кого? От чего? От каких страхов и нудных забот? Нужно, чтоб был 1976 год, чтоб тебе было 12 лет, чтоб мир был огромен, свеж, спокоен, защищен чьим-то отеческим крылом, чтоб впереди была огромная половина лета до школы, которую можно по каждой секунде потратить разумно – на рыбалку, чтоб тебя любили, ждали с любым уловом дома, чтоб радовались пойманной тобою рыбе, каждому хвостику, чтоб тебя, первого из десятков родных и двоюродных внуков – баловали и жалели.

Уже потом, я сам собирал ту же морошку вёдрами. Ходил на болото с отцом, открывшим это место. Надо было брести по лесной заброшенной дороге и тропами километров пятнадцать, осознавая, что обратно – с ягодами, если они уродились, или почти пустыми, уставшими – по оводам и комарам – столько же, те же пятнадцать километров. Там, на безмолвных россыпях ягод по осушённым болотам, вкус прямо с куста, особенно зрелых, налившихся на корню гигантов переростков, уже с отцветшими листьями – тоже не плох. – это её натуральный, настоящий вкус, вечный.

Однажды, правда, я там чуть не умер, на этих болотах, почти что баскервильских, прозванных по названию ближайшей деревни – Собиновскими. После цепи предательств: жена, друг (самый близкий на то время), даже собственный организм (врачи сухо объявили – жить 3 месяца максимум, биопсия плохая, сделать ничего нельзя – можно идти домой, умирать). С таким вот "букетом желтых роз" я пошел туда, на болото, с отцом – непонятно за чем. И там бы и умер, в основном от того, что нападало изнутри похлеще баскервильской болотной твари – пекло внутренности (не полипы и злокачественные клетки 3, 4 степени, судя по биопсии), до ран в груди, до болезненных ударов каких-то ворочающихся в тесноте грудной клетки булыжников, до застывшей черной огненной дыры в сердце, в которую проваливалась вся любовь, вся тоска по исчезающей жизни, все, что могло совершиться по-другому, по-счастливому, и не совершилось, окончилось – смертью.

Морошку надо было собирать потому, что пришло её время, что отец считал, что я смогу это сделать, не смирившись с моим диагнозом (как в последствии и я, зная, что у него рак легких – возил его за клюквой, желая, чтоб он выздоровел, выхаркал эту мерзость, преодолев боль, расстояние, собрал ягоды и вернувшись – перешагнул поверженного на сегодня врага; впрочем, мне этого не удалось) – об этом я догадался уже позже – надо было дёргать и дёргать и вновь искать взглядом следующую наиболее перспективную полянку, прикидывая одновременно в уме – три котелка это уже полведра, а ведро – это уже перекур, а перекур – это отдых перед следующим ведром, которых может быть и четыре и пять такими темпами – надо было собирать потому, что всему живому в жизни есть место, подобному пошаговому постоянству сезонного рождения и увядания – невозможно жить поперёк созданного мира.

Собирая ягоды, и умирая, я вспомнил в какой-то момент что-то смутное – царапнуло воспоминание о чём–то, связанном с жизнью, болью и слабостью – чьей-то, подобной моей (не Пушкин и его дуэль, а царь Давид, его старость, поиск по всему царству девушки, которая должна была согревать его своим дыханием – вот! это вместе с косточкой перезревшей, светящейся изнутри, полнокровной, ставшей почти прозрачной, налившейся ягоды – прочертило по остывающему сердцу). И я стал наговаривать, будто расчищая древние надписи, какие-то слова, диалоги, словесные ритмичные как пульс, фразы, ситуации с болью, молодостью, светившуюся сквозь призрачную старость Царя, о свежей и яркой, как перезревшая желто-красная матовая морошка, девичьей любви Ависаги и опять об одном из величайших и лучших – о царе, ушедшем на войну, и оставившего нам очень, очень много – псалмы, настоящую молитву и разговор с Богом, и боль и страх, изливаемые Ему одному, и радость, что пока есть затишье в этой войне – можно еще успеть полюбить и быть любимым, согреваемым чьей-то осторожностью, нежностью и незрелой любовью.

Что бы я порекомендовал попробовать, когда вас предали все близкие (не обязательно, конечно, жена и друг), когда в груди, рядом с сердцем – камень, холодный осколок бесконечной царапающей войны: зайдите на далекое болото, затарьте туда своё дряхлое тельце, сопротивляющееся всяким там подъёмам и спускам, преодолениям мелиорационных канав и куч торфа, комариных, мошкариных и оводовых попыток превратить вас в одутловатого узкоплёночного азиата (впрочем, вы и так не очень-то европеец, если согласились пойти на это дело, хотя, кажется, у какого-то очень известного американца запечатлен подобный бездельник – "Сборщик черники", или голубики – фамилия, фамилия, не всплывает – затасканный студенческий альбом – Хеллер, Келлер, нет, не то, – в общем, белый художник, этого достаточно…) – и попробуйте собрать ведра два-три морошки, недозрелой, лучше с чашелистиками – царапающей своими алмазными косточками-стразами вашу тишину и тяжесть в груди. И попробуйте что-либо сделать с ними – с болью, со скопившейся любовью и яростью – разглядеть их, отдать их кому-то, с кем такое уже было когда-то, кто побеждал её, смерть. И возможно вы увидете, как они, предсмертные судороги и холод тления, тают, и исчезают, и переливаются со словами в нечто другое. Не обязательно при этом, вернувшись живым, записать эти слова, чтоб получилось нечто связное (у меня получилась – пьеса, правда, ещё не поставленная). Если получится нечто подобное – я рад. Рад, что есть кто-то, кто ещё жив и способен ощутить это счастье: отходящей на шаг смерти, утихающей боли – и, если повезёт, услышать голос отца, зовущего к себе, чтобы перекусить остатками чая из термоса, бутербродами, и, конечно, сравнить – кто больше собрал? У кого ягоды крупнее и чище?

В-общем, вот такой десерт.

Теперь первое.

Я бы остановился на стерляжьей ухе с домашней, деревенской разумеется, выпечкой.

Первая нами (мной и отцом) пойманная стерлядь мне запомнилась отчетливо – она сломала нашу палку толщиной с мужское запястье, к которому была привязана донка. Мне было лет восемь. Это было в деревне, но на другом от неё берегу реки, глухом, и сумрачно-лесистом. Мы как раз пообедали дома, накопали, под видом помощи бабушке во вскапывании грядки, жирных белёсых червей, осевших на дно стеклянной пол-литровой банки хорошим пучком живых спагеттин, – и вновь побежали обратно к реке, на рыбалку. Лодки у нас не было, да она нам и не была нужна – мы перевязали пучком проволоки два бревна, отец взял вместо весла обломок доски – и мы поплыли на тот берег, расталкивая по пути плывущие общим сплавом враждебные, часто не аккуратно обрубленные, с сучками, или наоборот, наполовину окорённые, сосны (они могли намокнуть, и почти скрывались под водой – поднырнуть с разбега под бону – и оборвать наши донки, или пройтись по ним, прочесать, проутюжить так, что только звенели обрывающиеся поводки с наживкой. Я их буквально ненавидел, эти мерзкие топляки, особенно те, кто всё пообрывав, запутывались в конце концов, и на расстоянии вытянутой нашей донки – хлюпали и поныривали, будто плыли, сделав своё черное дело, вражеские подлодки). Течение было очень быстрое, я с азартом отталкивал вниз, вглубь, подсушенные шершавые стволы, мешавшие нам причалить к боне. Мы ещё не коснулись её, как увидели, что от рывка чего-то мощного, зацепившегося за донку, палка, вокруг которой была ожерельем намотана лишняя леска – сломалась пополам! – и быстро нырнула в стремнину. Только бы не топляк! – мелькнула скользкая, неприятная мысль, и топляком скользнула куда-то под сердце. Мы с папиком выскочили на плитку боны в ажиотаже и, бросив домашние припасы в рюкзаке, поторопились, балансируя на связках-пучках – туда, проверять, не топляк ли это в самом деле, рвёт сейчас крючки. Нет – стерлядь сделала оглушительную свечку! Потом ещё несколько, поменьше (впервые видел такое чудо, как нечто живое билось и рвалось на волю) – а мы с азартом, с дрожью в пальцах и нервными комментариями, её понемногу водили, и то подтягивали, то отпускали сколько она брала, чтоб утомить. Отец в какой-то миг очень ловко, с разгона, выхватил её из воды, выхлестнул с водой прямо на бону, и пока она елозила между брёвен, слишком здоровая для узкой расщелины, отец, всё так же дрожжа от волнения справился с рыбой.

Рыбина еле влезла в наш рюкзак. Отец отправил меня домой, к бабке, вновь переправив на двух брёвнах. А сам остался ночевать. Мне было и грустно, и радостно – хотелось и назад, к отцу (правда и к комарам, от которых не скроешься в простеньком шалаше), и домой, к бабушке, с уловом – похвастаться, а затем мягко, тёплым нагретым топлячком, погрузиться в многослойный свой любимый диванчик, напившись чаю с малиной, наспех собранной в сумерках бабулей, и так и плавающей с листиками в стакане (повод к лёгкому детскому городскому неудовольствию – в городе никто тебе не сыпанёт в твой чай чего-то немытого, с зелёными обрывками, деревянной от старости, как ложка, рукой – и не проведёт ею же по волосам…)

Я ворвался к бабушке во двор, которая как все деревенские люди, рано улеглась – и испуганно выглядывала в окно, в которое я настойчиво колотился: что случилось? Я наверное, сиял, как второе закатное солнце, поэтому бабушка испугалась совсем не сильно – что-то случилось, но хорошее, волшебное, как этот разбрызганный на весь мир свет, падающий почти ниоткуда и на всё, на всю деревню и окрестности, будто из вечности.

Я с загадочным видом развязал рюкзак, и лихо, разом (будто отец из воды), выхватил рыбу на стол, смазанную слизью и крошками со дна вещмешка. Бабушка, как я и хотел, как я и ожидал, будто даже немного испугалась такому огромному чудовищу, и тоже будто с нами вместе, пережила весь мой торжествующий сбивчивый рассказ – как мы плыли! Как она рванула! Как прыгала! – повторяя за мной на свой манер! Вот на! Стерва-то, стерва!...

Она, не зная что с ней делать – помыла, почистила (я по – барски отказался от этой привилегии охотника, сам побаиваясь – проткни желчный пузырь или что-то ещё иное и испортишь рыбу горечью…). Бабушка порезала стерлядь на большие (слишком здоровые на мой взгляд), кругляши с крылышками плавников – целую большую чугунную утятницу, и (холодильника ведь тогда ещё не было) – вынесла так в соседнюю, холодную половину дома, даже не посолив.

Я глотнул чаю, остывшего, с радужной плёнкой (от слишком известковой воды) – с парой карамелек – и пошёл, и утонул в глубоком сне, аж до следующего дня, когда пришёл уже с рыбалки отец, которого я не удосужился вспомнить и встретить – вряд ли он поймал что-то ещё не менее достойное. Он уже разулся, разделся, когда я, потягиваясь, вышел к нему. На столе лежала пара язей, небольшая щука – всё, как я и думал. День был уже в разгаре – жаркий, влажноватый. Отец всё же как ребёнок (как я), поинтересовался у бабули, ожидая восторга (уже сорванного мной, как цветок) – ну как рыбка? а?

"Стерво" всё ещё была там, в летней, без печки, холодной части дома, выходящей всеми своими окнами на солнце, которое палило уже вовсю. Всё повторилось – бабушкин испуг: стерва! стерва! – там, в солнечной яркой комнате – и отец заволновался – не испортили ли мы по своей дурости, старый да малый, такой царский улов… Несмотря на бабулькины причитания, с отвращением и с испугом (я помню, как она осторожно трогала огромную голову с отвисшей вниз трубочкой-губой, отделяя её вчера, как водяное чудище) шептавшей что-то – принёс обратно и попросил, не мешкая, сварить уху.

Я ел эту уху, принюхиваясь к каждому запашку – нет ли того, мерзкого, страшного полумёртвого привкуса? Нет – всё было свежим, чистым, удивительно вкусным – жир, будто смола дерева – всё сохранил.

После этого я уже немало ловил стерлядей, совершенно самостоятельно, обучая этому и своих детей – рассказывая и показывая всё: когда, где и на что лучше ловить (вторая половина июня, каменистый пляж с быстрым течением, минога – лучшая насадка, хотя и червь сгодится, крупный, белёсый, с синей головой, взять которого вряд ли придет какой-то нагловатой мелочи).

Дети мои легко усвоили – как собирать миног, по каким местам лучше закинуть продольники, не знаю – получили ли они свою порцию волшебства, или посчитали это делом техники – не сегодня, так завтра – попадётся вот такая дура, ну, или чуть поменьше…

Уха из стерляди (называемая царской недаром) – самая простая. Главное, не класть ничего лишнего. Соль, лук (половинки средних размеров луковиц), несколько долек чеснока, в меру дробинок черного перца, три-четыре листика лаврушки. Можно добавить за пять минут до готовности горсть нарезанных перьев зеленого лука. И всё. Остальное – только хорошо разделанная рыба. Ну, картошка – это максимум, чтоб не превратить всё из ухи в рыбный суп.

Однажды мой друг, сейчас обитающий где-то в Канаде (утечка русских мозгов), заскочил ко мне на обед (он работал в научном институте). После тарелочек четырёх или пяти этой ухи с неспешной беседой о том, о сём, и некоторой порции выпечки – мы как-то плавно решили, что научные упражнения без него обойдутся (всегда найдутся десять китайцев и пара венгров, которая сделает точно, что и ты) – всё сдвинулось, и поплыло к тому, что без выпивки оставить это дело – грех. Короче, рекомендую коньяк (хотя, конечно это только в России он является рядовой выпивкой, то есть тем, чего можно выпить много, а не просто напитком). Коньяк сам по себе имеющий ценность, и некоторую концентрацию своей философии, это дело вкуса – хотя приемлем и армянский "Двин" – главное не перейти черту, и не стать гурманом и гедонистом, остаться не съеденным своими потребностями.

Выпечка. Бабушка обычно вставала рано, с восходом солнца. И если я спал на полатях, над печкой, то с утра потихоньку, с тихими уютными звуками и постукиваниями посуды, шелестом и шуршанием одежды – с ненавязчивой, похожей на музыку, чередой вечных женских русских забот – выстраивались на брусьях длинные тонкостенные доски с выпечкой – остывать, томиться, натягиваться: плоские картофельные шанежки, небольшими стопками; шанежки из простого теста с деревенской сметаной, где серёдка превращается в солёный творог; пироги лодочкой из белого ароматнейшего пупырчатого теста в кораблике из тонкой корочки ржаной муки; шанежки с начинкой, круглые, колёсиком – с творогом, с картошкой, с кашей разных сортов, хлеба чёрные, белые, колобки, с грибами, солёными и жареными – и так далее.

Это правильная выпечка. Рекомендую к стерляжьей ухе. Всё детство снимал я пробники с них, бабушкиных рукотворных чудных, неповторимо вкусных пирогов, шанежек, хлебов – и с горячих (непредусмотрительно теснившихся рядами у самых полатей, у самого изголовья) и с уже застольных, настоявшихся, натомившихся и натянувшихся под белыми полотенцами по столам и лавкам, в застывшей глазури топлёного масла, нанесённого птичьим крылом будто последним рембрантовским штрихом, последней прописью художника – даже не задумываясь, по какому поводу, к какому памятному или поминальному дню они испечены. Правда, потом, когда я их вкушал, отмахиваясь от комаров на тихом кладбище – я их не ел, потому что у них был другой вкус, непонятный мне, как и сам ритуал. Так, брал, потому что так было положено, не зная – как это связано с безмолвными холмиками и пирамидками, с молчаливыми фотографиями: дед (без руки и ноги, хотя фотография по пояс, но я знал, что он пришёл таким с войны, которая не могла не отразиться на его лице и орлином взгляде), дядя, тётки, мной никогда не виденные…

На порядок ниже, но всё же сравнимо по простоте и чистоте вкуса был хлеб из деревенской пекарни (лучшим, вкуснейшим был тот, который куплен прямо с телеги, ползущей по раскисшей глиняной жиже наверх, к магазину и холодной, наполовину разрушенной церкви) и с маслом из деревенского же маслозавода… Теперь уж ни пекарни, ни этого самого завода – в магазине бруски "Доярушки" (made in New Zeаland, за двадцать тысяч километров). Как нет и деревенских ватаг, забегавших урвать по ломтю хлеба с маслом, посыпанного сахаром – лучшей дворовой пищи.

Вот со следующим блюдом проблемы. Непременное праздничное мясо готовят все. И каждое блюдо из него, хотя и вкусно, но довольно безлико. Слишком велик спектр и выбор. Хотя, церковное правило – "кто мясо не ест и вина не пьёт (из мирян) – тот не церковный человек" – казалось бы страшновато на нынешний светский манер, особенно для вегетарианцев, онорексиков, кефирно-диетиков – но оно, это правило (не для тех, кто страдает булемией), как раз символично: ешь мясо как нечто естественное и для себя, и для временного, земного своего бытия. Кто боится вкушать смертное – и хочет жить вечно вот так, в грехе и блядстве – человек подозрительный. Поэтому мясо – оно и есть мясо, большинство его ест, даже не задумываясь о таких вещах. Необходимый элемент, как смерть необходимая часть жизни.

Это, конечно, не блюдо – но на сегодняшний день мне не приходит в голову ничего кроме походного, военного, лучшего из лучших вариантов, мною попробованного – провяленного на ветру куска просоленной баранины, сушившегося каждую весну (начало весны, когда ещё нет мух) под стрехой крыльца.

Ветерок легко продувал дощатое покосившееся крыльцо, ты вставал на цыпочки и, стараясь не стукнуть, не шумнуть, тянулся к гладкой ольховой жердине, на которую были нанизаны крупные куски, чтоб стянуть один с собой, на рыбалку (попроси – тебе и так дадут, но таким образом – невероятно вкуснее).

Если успевало (я наивно полагал, что никто не видел урона от моих набегов), мясо высыхало до уровня твёрдого тёмного багрово-коричневого кольца с жёлтыми прожилками огустевшего, до вида смолы, жира. При определённом усилии молодых зубов мясо начинало отслаиваться, и во рту, после долгого процесса разминания и разжёвывания – приобретало желанный, притягивающий и неописуемо нежный вкус. Двух-трёх кусков хватало на весь день рыбалки. Больше ничего и не надо было: осторожно закинуть удилище, следить за притопленным поплавком – не всплывает ли, не поплывет ли легко по течению, будто нет ни червяка, ни груза – значит, клюёт лещ – и запустить руку в карман, и не спеша, как можно бесшумней оторвать дольку мяса и запустить в рот. Вкуснее всего на свете. Не пробовал, правда, индейский пимакан, но наверняка нечто подобное – по притягательности напоминающее разве что семечки (для любителей полущить и поплеваться шелухой).

Но это всё же не блюдо. Хотя, на сухом мясе можно, пожалуй, прожить всю жизнь, и оно делалось ради того, чтоб потом из него сварить простенький деревенский суп, а в таком виде – это не пища, а нечто вроде перекуски, столь ныне распространённой – чипсы, фастфуд, гамбургер с томатным соком – только неизмеримо выше.

Что ещё, что ещё? Есть конечно, рыба в молоке, но это на любителя, довольно специфическая вещь. В молоко, как в уху, кладут картофель, рыбу (конечно, не стерлядь, а попроще, можно хариуса). Желательно готовить в печке, запекать в огромной семейной чугунной сковороде, чёрной, наследственно передаваемой чуть не веками – запекать до корочки сверху, которую потом нетерпеливо пробиваешь ложкой, и между картофелинами, как вода в проталинах – рыбно-солёная беловатая с желтым отливом вожделенная жижица (в детстве, увлёкшись, можно было высушить сковородку, оставив взрослым разбираться с тем, что осталось – куски щук и язей, картошек и лука) – неописуемая вкуснотища, невместимая в слова и описания, как деревенское семейное полнокровное счастье.

Я как-то предложил отведать знакомому. Он сначала думал, что я шучу, что это всё на приколе, что такого не бывает и быть не может, потому что нельзя представить некое единство из молока и рыбы. Он сам приехал впервые на службу в церковь. Надо сказать, человек известный, как говорится авторитетный в определённых кругах, не робкий – много испробовал, много ему и досталось, в том числе и десяток пуль, несколькими порциями, одну из которых он сам спокойно выковырял из своей шеи, как случайно застрявшую вишневую косточку – просто поддел пальцем, и сковырнул.

Церковь я строил в память об убитом друге – строил с отцом, можно сказать со всей семьёй. Даже дети, когда мы возились наверху, клали оцинкованную крышу – с чем-то там разбирались внизу, конечно, в силу своих дошкольных лет: разводили костер, кипятили чай… Служат там теперь отцы той самой Российской Православной Церкви, Белой Церкви, о которой я уже упоминал – не торгующей, не покупающей-продающей, не зараженной ересью жидовствующих, сущностью Пидерсии.

Отцы и пригласили этого нашего знакомого на службу на Троицу. Только, наверно не предупредили, что монастырская служба, особенно Троицкая – одна из самых долгих в году. Всенощная, литургия, и по новой – вечерня с коленопреклоненными молитвами. На этих молитвах, под конец четырнадцатичасовой непрерывной службы, некоторые бабушки уже так и остались лежать, как сраженные воины, а у некоторых не осталось сил встать – только сидели на устланной травой и листвой церковной лужайке и кивали на возгласы кадящего священника: да, да…

Наш знакомый приехал, не зная, что его ожидает, бодро заявив с ходу: "Так, отцы! Я тут подзарядился слегка – в баньку, в футбольчик немного погонял! Короче, всё готово, в форме! – хоть сейчас в бой!..."

Гляжу, к середине всенощной уже немного побледнел, дальше – сложнее: стоит, шатается, держится уже за свечной столик, крепится как может. Потом уже сел на скамью, а на коленопреклоненных молитвах, вернее после каждой – едва отрывался от поклона и сидел прямо на пороге, только удивлённо кивая – ну, отцы! Ну, дают!... А отцы не просто читают, а по случаю особенно рьяные – распевают всё вплоть до Шестопсалмия – на долгий праздничный знаменный распев.

Вот после этой службы мы поехали с ним, и с друзьями, ко мне в гости. Думаю, шок от монастырской службы сказался и на всём остальном, и на вкусе хариуса в молоке.

Рекомендую.

Кроме того, конечно, сам хариус, не приготовленный, просто свежеподсоленный, пару часов пробывший под гнётом – отдельная закуска. С молодой картошкой под укропчиком. Дочь моя, которая бегала тогда под лесами нашей тогда ещё новой церкви, и которой на сегоднящий момент двадцать один, первым делом, отзвонившись что едет домой, интересуется: – Хариус есть?

Выросла на этом. Наша земля, коми – вообще имеет название от зырянского слова ком – хариус. И это одно, конечно, из обыденнейших блюд нынешних деревенских жителей, а так же обитателей многочисленных колоний – поселений. Суть не в этом.

На семьдесят пятом году своём умерла и бабушка. Та, что таскала мне морошки. Отпели, подержали во дворе в простой домовине, украшенной всё теми же белыми полотенцами, какими укрывают выпечку, и понесли хоронить (тогда ещё новой не было) мимо старой церкви – на погост. У церкви просто постояли, и в путь.

Домой, обратно в осиротевшую хату, мы с отцом с кладбища не пошли. Молча махнули в тайгу, на речку. И здесь, на первом же перекате, началось чудо – сверху сыпал, как наши невидимые внутренние слёзы, мелкий беспрерывный дождичек. А снизу, с глубины, из переплетений тучных, как бабушкины так и не выцветшие косы, струй – всплывали и всплывали, и садились на наши крючки, будто повинуясь чьей-то воле, будто ожидая своей очереди, крупные хариусы – как подарок Лизы, бабушки моей, напоминавшей так, чтоб не сильно горевали, что есть место в этой, такой же череде дней – чуду смерти и воскресения.

Вот этой, чудесной рыбы – надо отпробовать хоть разок в жизни, как она горит и тает во чреве неким пряным, немного отдающим чем-то, будто тленной горечью, вкусом бледно-розовых, светящихся изнутри, полупрозрачных кусков, переливающихся бледной радугой, от серого, через розоватую, будто предрассветную серость востока, к коричневатому, земному, западу – что никак не свойственно упакованной в вакуум магазинной форели и красной норвежской сёмге, выращенной только для еды.

Попить можно чаю с травами. В первую очередь чай должен быть заварен на правильной воде. Вот на той речушке в тайге, где мы вытаскивали и вытаскивали брусковатых, с сизым отливом, с неясными цветными бледно-синими и красноватыми пятнами, хариусов – вода, из которой они появлялись – правильная. Проверено поколениями. Отца моего, подростком, дед гонял за водой для чая на эту речку. Отец с сестрами жутко радовались этой возможности отгулять где-нибудь в укромном месте до вечера, покуражиться без наказаний и выволочек за безделье, а потом черпануть в ближайшем колодце ведро воды и принести домой, изображая усталость от многотрудного шестикилометрового похода. И дед с бабушкой, намахавшись на сенокосе, будут медленно попивать чай из ведёрного самовара, пока не выпьют весь. И дед будет приговаривать: ах, вкусно! Вот это вода!

Дело прошлое, но вода с тех перекатов, каменистых, хариусных – действительно, необыкновенная, пьёшь и не можешь напиться – каждый глоток требует следующий, пульсируя как мысль, несущая тебя по жизненным перекатам и струям.

Не менее важно – что заварить. Чай с цветами черники, думаю, будет уместен. Неподалёку от деревни (дедовой, прадедовой, с начала летописей – нашей, родовой) есть монастырская пасека. Монахи, собирая мёд, воск, иногда попутно лечат желающих и нуждающихся в том укусами пчел (думаю, монастырские пчелы – особенно полезны). Получив свою порцию ударов в поясницу (жало так и остаётся там, и какое-то время после гибели пчелы ещё пульсирует, сжимается, выкачивая яд), пока кто-то другой, кто лечится, орёт по-детски, а то и по-медвежьи, подходя за уколами – можно набрать этого черничного цвета, похожего на ландышевые, который потом – осенью, зимой, даже весной – оживляет вкус чая медовым, тонким ароматом.

Можно заварить другой сорт – с земляничными чашелистиками, которые тянут за собой уже другую вселенскую, бесконечную нить, протянутую из вечности в вечность, через краткий миг твоей земной жизни. Зелёной райской ветвью был оживлён в лютые морозы Прокопий Устюжский. О такой же ветви говорили Андрей Юродивый, апостол Павел. Рай не выразим. Но его аромат, возможно, кое-чему близок, конечно, с известной долей приближения – например, и по вкусу земляничного варенья, и по обстоятельствам сбора, более всего напоминающим адамово и евино житьё-бытьё. Дело прошлое, за земляникой мы ходили в основном вдвоём с женой. Много земляники помято, пропущено, не собрано – от того, что зайти в лес, пройти по заветным полянам, обнаружить среди заросшей высокой травой, вперемешку с потемневшими сучьями, вырубки – самую ароматную, притаившуюся, огромную как садовая клубника, ягоду, изредка уже обклёванную лесной птицей, не жадной, не дачной, или полевой мышкой и позвать твою женщину – показать, как нам сегодня повезло – отвлечь её от малюсенького зайчонка, ещё не умеющего толком прыгать, пытающегося спрятаться за редкими былинками на солнечной опушке – всё это похоже ли на редкое счастье? Как тут просто не поваляться в траве, как не порезвиться, не поиграть самим?

Однажды мне приснилось, что я лежу на таком лугу, и чувствую какой-то густой аромат – древний, древнейший, похожий на наши, даже на земляничный, но только более глубокий, ладанно-смолистый – из самой сердцевины рая. И слышу голос прабабушки (она тихонько преставилась в 102 года, как вовремя увядший тихий цветок, белый ландыш) – у меня за спиной. Она говорит со мной, и я ощущаю всё – и запах и ветерок её дыхания в затылок. Я встаю, иду за ней, она идёт по лугу, не оборачиваясь на мои вопросы – это что, рай? Только идёт, и отвечает – да, это рай. Ты в раю, бабуля? Да. Она проходит луг и входит в какой-то деревянный просторный дом. Я встаю у двери, и слышу их с бабушкой голоса – кругом светло, и их голоса такие же. Знаю, что там внутри и кто, но не вхожу. Видимо, ещё рано. Запах этот я запомнил, но не встречал его ни разу полностью. Так, отдельные фрагменты, можно было бы собрать из своей жизни. А чай с земляничными чашелистиками или черничным цветом, на правильной воде – рекомендую настоятельно. Вдобавок, конечно к хорошей компании и сухому красному вину, также несущему космическую связь событий, связывающих времена.

Когда я записывал эту главу пришла весть о гибели моего друга. Трапеза получилась поминальной, хотя первоначально таковой не была. Вкус жизни, вечной жизни, можно приблизительно ощутить вкусив временной, на пороге смерти, которая возможно, многие вещи прочищает, придаёт им настоящую меру.

Он был и остаётся лучшим. Он как раз венчался в той самой церкви, которую я здесь упоминал. Было страшно видеть по тому телевизору, который он с трудом загнал мне сюда в заключение – репортаж о его гибели, как он остался один вечером в своём офисе (а где были остальные?), как зашла случайно соседка-секретарша, как убийца, подобрав ключ от замка, одев маску, пробрался внутрь, как он стрелял в друга, прямо в грудь, в живот, потом – в эту секретаршу, потом – контрольный в голову, и как не хватило патронов на контрольный ей. Я видел друга, лежащего на животе, протянувшего руки. Я сам протягивал руки, чтоб его поднять, но они проходили сквозь эту картинку. Я вставал на пути этих пуль, чтоб они попали в меня, но они прошивали меня насквозь, раня и не причиняя никакого вреда и всё равно, минуя мои нелепые попытки заслонить его, и опять попадали в него.

На пороге смерти, и преодолев его, мы иногда знаем настоящий, подлинный вкус вещей, подлинную цену жизни, только передать их другим – большая проблема, вряд ли разрешимая.

О том, на сколько гнусна, мерзка, извращённа, склонна к садизму и пыткам, насколько бесчувственна и богопротивна, и человекоубийственна Пидерсия – могли бы рассказать нам её жертвы, сотни миллионов русских, павших в последней, всё ещё продолжающейся гражданской войне. Об искалеченных, ослеплённых, исковерканных, осквернённых ересью жидовствующих, основной болезнью Пидерсии – могли бы рассказать души умерших и ещё едва живых, если бы могли говорить они, лишённые языка, слуха, зрения, сознательно пущенные в мясорубку этого красного месива основной прислужницей Пидерсии, скрывающей под рясами "красные" погоны, доносики, запротоколированные исповеди, вырванные у старух дарственные на их квартиры, и деньги, деньги, деньги. Мерзость Пидерсии (и её красной церкви) должна быть уничтожена огнём – тогда только мы почувствуем настоящий вкус России, её жизни, за которую отдано уже много, очень много.   

 

# 20. Крысиный яд.

Саныч уехал на этап, поминутно ругая зону на Вожском: Пидарлаг, Пидарлаг… "**" видимо, хотят по привычке списать на кого-то несколько центнеров соляры, вот и подвернулся Саныч, сидевший не так уж далеко от этой емкости, в ссылке. Хотя и оформлен он сучкорубом, но все знали – для чего он там, в тайге, коптится и варится. За Саныча можно было быть спокойным (на сколько это вообще возможно в стране). Во-первых, у него были свои свидетели, надежные, прошедшие и Крым, и Рым, как говорится которые не будут врубать заднюю, и если все же будет суд (что очень сомнительно) –скажут всё, как оно было, как Саныча убивали, чтоб он написал явку с повинной, как разношены двигатели у тракторов (достанешь запчастей тысяч на сорок – считай, годишку тебе уже скинут), как гоняли их вхолостую зимой, заряжая аккумуляторы (в тайге в балках – и телевизор и DVD, все на аккумуляторах – если будут силы, смотри после смены что хочешь: хоть эротику, хоть ужастики…), как бестолково устроены таёжные трассы (солярку дают только на вывозку от точки А до точки Б по плану, а как она на самом деле проложена, и сколько там гонят порожняком – кто посчитает? С советских времен, когда солярку тоннами лили под ноги, чтоб только не урезали план на следующий год – привычка: не считать ничего и никого, особенно, людишек…)

Скажут они, не подавятся, что невозможно, даже если захотеть – упереть на себе канистрами через буреломы столько солярки. Да и не только это, а многое другое может всплыть – как "хозяин" к примеру орёт на бригаду не выполнившую норму вывозки: пидарасы, гондоны, первая бригада (сука на суке), – в баню, бегом! А вы – обратно! – и чтоб кубы были, кубы! – и это не во времена Берзина, Френкеля, Ежова, Берии – это сегодня, в двадцать первом веке, современная, так сказать форма рабовладения: "хозяин" всё вокруг, включая поселок, считает своим: идешь в пиджачке в брючках – почему не по форме? Почему в белом? (особенно бесит, видимо, цвет – хотя осужденный к отбыванию на поселке, вроде как и заключенным не считается…)? Не говоря уже о том, что в поселке не было сотовой связи (узнают, что здесь творится, подъедут на джипарях…), да и карточек для простого телефона тоже не было на почте… – вот тебе и отрезанный, насколько это возможно, от цивилизации, от мира, остров. Судя по национальности основной части охранников-надсмотрщиков, маленький такой Дагестан.

Мы с Санычем помозговали, почитали юридические справочники, кодексы, и направили несколько бумаг в разные инстанции, что должно было охладить ретивость таёжных рабовладельцев, понастроивших себе и детям не то что домики, дворцы у себя, в солнечных кавказских предгорьях, на нашем лесе, сваленном руками саратовцев, тюменцев, астраханцев, пензяков…

По всему выходило, что с Санычем будут договариваться и скорее всего его делюгу прикроют, пообещав тихую мирную досидку у себя, в родном балке и без раскруток, без конфликтов, даже не до звонка, а с проводами как можно раньше с глаз долой… "Хозяин" – тоже человек, бывает и у него перебор, бывает и он наедет – накричит не на того, на кого следует. Привычки ведь никуда не денешь, они умирают тяжело. Посидит, покумекает "товарищ следователь", прощупает почву – точно заднего не будет врубать? – да и предложит отозвать все бумаги (так впоследствии и вышло), конечно поохав: да, так нельзя, все же люди сидят, с ними по-людски надо, понимаем, но и вы тоже поймите – сор из избы не надо, этот поселок еще не из самых плохих…

Перед отъездом Саныч вздохнул: – Смотри, завтра Юра Х…чик тебя выдернет поговорить. Насчет хаты и так далее… Ложись вот сюда, на мой шконарь, простыню оставлю тебе?

 – Не надо. Оставь Совенку, бедолаге. Бабушка совсем замучалась, видать, уже две недели ему ничего не заходит.

Саныч укатил. На следующее утро я встал поздно. Слишком поздно. Междоцарствие тем и опасно, что одно уже кончилось, а другое еще не началось – время быстрой крови. Ребятишки, кто покровожадней, уже успели сожрать Таксиста. Развели его на разговор о всяких сексуальных излишествах и новшествах, он повёлся, наплёл с три короба – и привет. Скушали и косточки продали – пустили уже самовольно мульку по централу – вмешиваться было поздно. Волчата хотели крови, и получили ее, при этом потеряв на какой-то миг чуйку (сегодня ты, завтра – тебя), бегая по хате, как демоны из триллеров (дешевых), с горящими глазами. Ни Саныч, ни Амбалик не трогали Таксиста, хотя могли – но останавливались на той грани, которой еще не знали эти молодые – грани, на которой ломается судьба человека.

Да и Таксист хорош – дал себя закусать до того, что сам своим языком, своей с виду безобидной болтовнёй подписал себе диагноз: пришел ответ – контроль от положенца – куда с ним таким… Определить его в ОБЖ, т.е. обиженные. Захочет – останется…

Таксисту дали по шее так, что он, падая вывихнул вдобавок и палец. Если есть хоть какой-то смысл в положении звёзд и расположении планет – то сегодня точно не его день, не день Таксиста, который, чувствовалось, чуть не ревел от всего происходящего, но отыграть назад ничего уже было нельзя – в хате он все же остался, страшась ещё более того, что могли с ним сделать в других, "шерстяных" (по слухам тот дед-засранец, который сломился уже с нашей хаты раньше – ползал где-то в одних трусах, без штанов – о чем поведал со смехом Репе один из его подельников, тоже из "шерсти", когда они вместе ездили на суд – со злым, нехорошим смехом…). Так что Таксист расправил матрас на полу у парапета, молча обтер туалетной бумагой миску, свою, помеченную специально, чтоб не перепутать – промятую ударом об угол общака… Испуганный Таксист будто окаменел – что теперь можно? Что нельзя? Оставлен приносить пользу – какую? Стирать? Нитки мотать? Можно ли крутить из "Men’s health" пули, ведь их потом ненароком будут дорожники плюя, брать в рот? А как быть с сигаретами? Угощаться можно, а угощать? Хочется, чтоб ничто не напоминало, что он не совсем нормальный, но как этого избежать? Здоровенный парень готов был вот-вот расплакаться от неожиданной резкой перемены: ещё вчера вместе со всеми сидели за общаком, кидали зарики в нарды, пили чай с печеньем и рандолями, а сегодня – он уже особенный – и если кто вспомнит, и соизволит позаботиться – поделится конфетами, а если нет, то и жди, глотай судорожный комок – людям не хватает, не до тебя, у тебя теперь все в последнюю очередь – хоть в баню, хоть на прогулку. А в первую – спрос за чистоту на долине, чтоб "аленку" с мусором не забывал по проверке вынести.

Больше всех суетился заехавший ещё при Амбалике Вихорь: бегал туда-сюда, нагнетая волнение, пересказывая подробности Таксистова падения, превращая заодно с другими возбудившимися камеру в маленькую джакузи, по которой беспорядочно толкались волны словесной суеты: – Вот скотина, сухарился, вот сволочь-тихушник…

Вихорь, видимо, и не обладал чуйкой – что приемлемо, что нет, что достойно, что – нет. Он при въезде в хату определился, что был кочегаром на поселке, к нам попал на раскрутку, по 105-й, убийство топором. Уверен был почему-то, что много не добавят, как время показало – слишком уж уверен. Так это или не так (про раскрутку) проверить на централе сразу сложно. Вот и не стали Амбалик с Санычем, тем более в своей временной ситуации (сегодня – здесь, завтра – там), ничего предпринимать, собирать информацию.

Вообще, наша хата, "спецлютый транзит" с централа на поселок – проходной двор особого режима. Как ни крути, сложно с ходу определить, что за человек: здесь может себя вести "на мля буду", а только на этап, и как говорится "до Батайска ворами, после Батайска поварами", заезжают на блатной мурене, а "после Батайского семафора – переобуваются на ходу". Оказалось, что ситуация с этим Вихорем, кочегаром-убийцей, именно такая.

Поначалу, еще до отъезда Саныча – Вихорь играл свою роль хорошо – осторожничал, не включал ни какой бычки. Действовал по индукции. Прочитал мои книжки, посокрушался с пацанами над их проблемами, вернее, над теми, что были продекларированы теми, с кем он разговаривал, и кто подпустил ближе. Над моим жизненным минимумом, тоже сочувственно поохал, впрочем, добившись немногого: – Хорошо тебе, как только удается – раз в день поел, и достаточно? Я так не могу…

После отъезда Саныча, Вихорь, видимо, молча решил что пора, и стал окончательно настраиваться на свою волну. Звонки, правда, звучали еще при Саныче. Как-то на прогулке нас долго морозили в прогулочном дворике и Вихорь стал ломиться в дверь, с разбегу, вышибая её ногой. Из соседнего дворика раздался голос, уверенный, громкий:

– Это кто там ломится? Какая хата?

– Семь девять, а что? Что-то не так? – Вихорь самоуверенно, руки в боки, уперся посередине дворика нахохленным бычком. Саныч насторожился и замолчал, потягивая сигарету.

– А то, что ломать ничего не надо!

– Да хрен с ним! Это же всё чужое, чисовское, – разошелся Вихорь. – А ты кто? Что за хата?

– Я? Не узнал? Хата шесть один. Саша Фигура, другая есть погоняла – Белый. Слышал о таком?

Вихорь осторожно сжался, расцепил руки, и как будто стал ниже, присел. Саныч замер, перестал затягиваться, почуяв опасность кожей: Саша Фигура – вор в законе, недавно заехал на централ, но от него уже последовало несколько прогонов: ничего не ломать, не мусорить, красных не провоцировать – в общем, вести себя по-людски, достойно, как дома – по-хозяйски.

Саша разразился длинной тирадой, что вот люди стараются, затягивают сюда и спортинвентарь, и налаживают как-то быт, малолеткам всем поставили телики, DVD, сняли в разумных пределах режимные навороты, не так как восемь-девять лет назад (руки в гору, работает ОМОН – и влетают "маски-шоу" в хату – кто тут вякнул про голодовку?..) – а тут всякая дичь, нечисть, не известно откуда какая едет, везде семечек наплюют, нахаркают, нассыт по углам прогулочных двориков, потом это все испаряется, гниет, тухнет – а главное, может, как щенков учат не гадить – ткнуть вот в это все! – где тут люди? Разрушители, варвары, временщики, терминаторы.

Вихорь притих. Саныч, не называясь, постарался спокойно разрядить напряжение: – Да, Саш, все понятно… Конечно, Санёк, нормально все, ясность полная…

Вихорь по пути с прогулки опомнился, стал хорохорится вновь: а что, эти дворики, их баландеры все равно метут…. Да какой тут может быть порядок, это же тюрьма, это не дом – вновь надуваясь от своей самоуверенности, как пустоголовый китайский дракон.

Через несколько дней Саныч уехал. Проверить довольно подозрительные моменты – каким образом этот Вихорь вдруг со строгого режима вышел на поселок, как устроился работать в вольной кочегарке, а главное – благодаря чему, чьей поддержке он так был уверен, что его 105-ю спишут на состояние аффекта и добавят ему максимум годишку, кого он там зарубил, что сидит на попе слишком ровно? – все это проверить времени не было. Надо было прощупывать по самочувствию, по ощущению кожей, по выражению глаз, маленьким нюансам, от аппетита на баланду до мыслей, до которых добраться сквозь актёрскую игру бывает не просто.

Иногда помогает прямой вопрос в лоб.

– О чем думаешь? –

Вихорь лежит от меня через шконарь. Между нами Сова, Совенок, дорожник, которого подняли с малолетки, и который как молодой клён будет расти туда, откуда идёт тепло, откуда не будет веять безотцовщиной – его шконарь, как его жизнь – весь еще скомкан, смят, не причёсан, но не так как у Вихоря. У того, что касается личного – все по полочкам.

Итак, между нами хаос, через который я протянул Вихорю два дня назад книжечку о том, что происходит – Борис Миронов, "Приговор убивающим Россию" – и сегодня он мне её возвращает:

– Я не думаю. Стараюсь ни о чём не думать целенаправленно. Чтобы не было мыслей. Тренируюсь, чтобы их не возникало…

Вот откуда этот холодок, пустота, как безжизненное еврейское божество (откуда это? откуда? – да-а… вроде из фильма о еврее… ставшем антисемитом и почитателем Гитлера, точно! Название, название, кажется фанат?.. Нет! "Фанатик"! – вот ведь вспомнилось, не прочитанное сотни раз какое-нибудь исследование о талмудическом иудаизме, а кадры дешевого интервью пузатенького раввина: "Айнцсофт (что-то такое, на русском языке не умещающееся) – Господь – это божественная пустота…" И учитель в еврейской школе, останавливающий ученика, бегущего наверх: – "Куда ты бежишь? Там же никого нет"… Да, конечно, нет – ведь распяли… Думали на этом все?), вот откуда веет не раскольниковской, а настоящей смертью, проникшей в каждую клеточку, в середину середины: не иметь мыслей, не думать ни о чём, ни о ком – этим с гордостью может похвалится разве что живой труп.

Увидев, как во время генеральной уборки, когда все подрываются драить общак, стругать мыло в тазик, образуя пену, стаскивать в один уголок все баулы, протирая им днища влажной тряпкой, прибирать на долине, на решке дорожный мусор – спокойно торчат Вихоревы плоскостопые лапти, безумные, параллельные до всего – и сам он спокойно делает вид, что это его не касается – вскипаю. Пришло время поговорить, дружок-пирожок.

Вихорю пришлось встать, одеться, выслушав довольно длинную и громкую тираду о том, что не гоже когда все, в том числе и ооровцы (пожилой вор-карманник Тимур и Олег-"Полосатый", отмотавшие оба около четвертного, кто чуть больше, кто чуть меньше), делают на благо общего – лежать вот так спокойненько да медитировать об отсутствии мыслей, да вскакивать только тогда, когда заходит дачка Сове или Жеке-аварийщику. И потом вновь после этой, якобы помощи, в свою нирвану, в могильную мглу своего мирка – нырь!...

Еще до отъезда Саныча я кое-что приметил, но решил, что всему свое время:

– Слышь, Вихорь! Давай, малыш, действуй со всеми! Тряпку в руки и вперёд! И чтоб не было видно, что ты только дачки помогаешь подносить…

– Постой, постой! – Вихорь, надеясь уцепиться за слова, и уйти в бессмысленное выяснение отношений, тянет время, пока все кипит и пенится взбиваемым шампунем. – Ты что, хочешь сказать, что я ничего не делаю? Давай по порядку разбираться, в чем это я не прав?

– Я с тобой садиться разбираться не хочу и не буду! Вставай, генуборка! Как понял, ауе? Не вижу энтузиазма за общее дело, текущего рекой…

Вихорь нехотя встал, медленно оделся, повозил тряпкой под своим шконарем, ровно, чтоб не больше,чем другие – видимо, играли внутренние бессмысленные комплексы, где-то он, бедолага, перетрудился… На кого-то несчастный, переработал… Уж не на кума ли?.. Я внутренне вскипел – что я, нанимался тут месяцами дичь пинать, которая вот так будет вымораживать столько сил, выпивать столько крови, сколько нужно потратить, чтоб пол протереть? Но всему свое время, всему свой часик…

По радио шли какие-то новости серьёзного характера, куцые, обглоданные до неимоверного хеллоуинского скелета: опять якобы какие-то бандиты засели в мирной квартире в Дагестане с горой оружия… Вот где-то в том же направлении перестреляли наряд милиции. Интересно, почему их называют бандитами? Зачем бандитам устраивать засады на милиционеров? Чтоб отобрать последние голубые рубашки? Или это такой спорт? Там нашли тайник с оружием… Там грохнули заместителя министра… Там где-то подорвали машину начальника следственного отдела … – гремит костями, будто выпущенный из Кащенко полоумный радиоманьяк, стиратель мозгов, пугает стадо, которое послушно бле-е-ет: уб-и-ий банди-и-итов, сме-е-ерть страшным скинхедам… – Пидерсия делает вид, что (в миллиардный раз за историю человечества) жертва – сама виновата…Пидерсия не признается, что она слаба, никчемна, не способна ни к чему, – что война идет внутри России. Как во времена начала Чечни она пряталась за смехотворные цифры потерь и за громкие заявления – раздавим к Новому Году, двумя полками… – неважно, что враньё, как всегда, всплывет. Не важно, что потом по отдельности тысячи отцов и матерей кинут что-нибудь гневное, в разное время, в разных местах – куда-то в пространство, грозя кулаком кому-то, невидимому на верху – за своего сожженного заживо в БТРе восемнадцатилетнего сына, принесенного в жертву Пидерсии своему божеству. За тысячелетия вранья ничего не изменилось – раньше, правда, сжигали заживо в чреве ненасытного железного быка, единицы. Сегодня жертвы исчисляются десятками миллионов. Так она и движется по вранью, от одного к другому – рассыпая горстями горькие для миллионов новости – ваш сын, друг, брат – убит, убит, убит… Воедино этот кровавый счет им, конечно предъявят на Страшном Суде, в который они не верят, полагая спастись среди себе подобных, избранных… Но мы еще успеем и до Страшного Суда им предъявить – столько в России пролито крови и слез, видимых и не видимых, что вот-вот камни начнут об этом говорить…

Прошло еще несколько одинаковых дней. Суббота. Кормяк – с разбегу звяк!

– Петрученко? Есть такой?

Сова, ночной дорожник, отсыпающийся после полусуточной смены, на соседнем с Вихорем шконаре, не слышит сквозь крепкий юношеский сон. Вихорь трясет его радостно и возбужденно:

– Коля, Коля, кабан тебе! – и сам подскакивает к кормяку, называясь вместо потягивающегося недовольного Совенка: – Петрученко? Николай Александрович! Какого ты года рождения?

Репа на решке курит, ждет, когда соседи клюнут на нашу тропинку – опять оборвались, опять надо ловиться, налаживать дорогу. Кричат оттуда вниз: – Эй, Сова, тебе кабан серьёзного характера, поделиться не забудь – это я сегодня ночью календарь переводил, я хрюкал…Видишь, как удачно!

Продольный, сверив данные с описью передачи, начинает просовывать через кормяк пакеты: печенье, сало, хлеб, носки, футболки, помидоры, зелень, ручки, майонез, сухое молоко, конфеты, конверты – всё вперемешку, быстро – Вихорь, нагрузив себе на руки, как вязанку дров, бегает, складывает все к себе на шконарь, по пути одергивая Совенка, который первым делом, еще не до конца проснувшись, не умывшись – положил сигарету в зубы: – Коля, Коля! Распишись, распишись. Получил, дату, подпись! Получил, дату, подпись…

Сонный Совенок мычит, берет в руки опись, аккуратно заполненную бабушкой: "футболка синяя с красной надписью", "немного зелени и петрушки", и, немного морщась от таких формулировок, улыбается: – Бабушка… Жвачка "Стиморол" без сахара, ага… – и не дочитав, подмахивает, расслабляется, спрашивает Репу: – Репа, будешь курить "Бонд" красный? – и хотя Репа и так курит, сует ему пачку.

– Таксист, на держи! – сразу две пачки "Балканки" идут Таксисту.

Никто, кроме Вихоря, не спешит ему на помощь – это его, Совенка, долгожданная дачка, которую он уже несколько недель поминал, волнуясь – что-то бабушка давно не приходит… Сестры-поганки, написали безумное, бестолковое письмо, где в конце признались, что им бабуля дала по двадцатке каждой, чтобы они хоть так напомнили братишке, что он не один, проведали его.

И вот дачка.

Вихорь не знает, что я не сплю. Он и не представляет, что я вижу, как он, оглядевшись вокруг, и убедившись, что Сова пошёл со сна на долину, резко ныряет рукой в его пакеты, что-то там присмотрев, и так же молниеносно пряча себе под подушку.

Потом, еще раз убедившись, что Сова пошел на долину по надобностям дороги, пробить "где задерживается строгий на три два" – резко по-чаечьи, ныряет опять своей крысиной лапкой вглубь одного из неразобранных ещё Совой пакетов, и снова так же, рывком, мигом… – раз! себе под матрац…

Ну, всё. Вот и приехали!... У нас – крыса. Не спеша, потихонечку выбрав момент, подтягиваю на разговор и Тимура, и Олега – как они смотрят на то, чтобы уличить крысу, разобраться…Дело сложное, но необходимое. Тюряжка – это не зона, здесь просто так наказать кулаком, или еще чем, сложно. Но такой хрени в хате при мне не будет – это точно.

Называют на прогулку. Вихорь со своей толпой некрасовских мужичков, которых он потихонечку прикрутил (в основном, сидящих на баулах первоходок, ждущих первого в жизни этапа временщиков, пугающихся вихоревых баек) – идут гулять. А мы остаёмся. И поговорить легче, и свободнее дышится. Тимур с Олегом предлагают сразу – проверить баул и всех делов… Но, думаю – это подождёт, угроза иногда сильнее исполнения – предложить-то можно будет, интересно, но какая будет реакция. Репа, войдя в курс дела – неожиданно радуется: – Ух-уй!..

Да и Тимур тоже. Вроде шестой десяток, а как новенький, молоденький, пинает лежащий в углу матрац. – На! На! На!

Да и я за ними, сверху, двумя ногами, почти как Брюс Ли (хотя больше смахиваю, конечно, на Стивена Сигала): – Фа! Ни фа-а!

После разминки сажусь за дубок. Завариваю чай серьёзного характера, с совиной бабушки прекрасными пирожками: молочными, с луком и яйцами, брусничными… Сидим пьём чай, ждём.

Вернувшись с прогулки, Вихорь налетает на Сову:

– Сова, где чай, я не понял? Почему не поставили?

– Сядь, – говорю, – потом попьёшь. Если захочешь.

Вихорь ещё не словил волну, ещё не понял, не прислушался к интонации в моём голосе, ничего хорошего ему не сулившей.

– А, это ты, Юрок, заварил? Давай, давай, попьём твоего…

– Моего мы не попьём. Я с тобой, как моя бабушка говаривала, даже в одном поле срать не сяду…

– А что случилось? – Вихорь почуял грозу. Но ещё держится вполне самоуверенно, надеясь, как всегда, на свою глупую упрямую силу.

– А то, что ты ничего не хочешь сказать?

– Я? Ничего. А ты?

– Я тебя о чем несколько дней назад предупреждал?

– О чем? Не помню. Напомни, – начал включать дурку Вихорь, почуяв опасность и угрозу, хотя еще не осозная до конца – что такое? откуда повеяло неладным?

За дубок подтянулись Тимур и Олег "Полосатый". Тоже присели к нам, молча, пока что будто судьи в армрестлинге – конфликты в зоне, на централе – всегда опасны, двояки… А вдруг когда-нибудь, где-нибудь – это все аукнется? Земля-то квадратная – а вдруг за углом еще встретимся. Вихорь начал тянуть время (человек привыкает здесь беречь свою шкурку, которую продырявит одно движение), чтоб перевести все в никчемный словесный спор, из которого потом всегда можно выпутаться, съехать на лыжах.

– Ну, в чем дело, не пойму? Вроде уборки не было. Что надо сделать? Давай разберемся, если что-то очень нужно – я сделаю…

– Ты уже сделал.

– Что я сделал? Вроде никому не мешаю. На прогулку сходил, – скрестил руки на груди Вихорь, как Наполеон, готовясь к сражению.

– Я тебе говорил, к дачкам не прикасаться? Говорил?

– А что? Я только помог Сове. Он же спал, – ощерился робкой буддийской улыбкой Вихорь, поняв откуда будет основной удар, стараясь ускользнуть, уползти, уйти ужом.

– Ну что, помог?

– Ну, он меня, попросил, – Вихорь старательно, по-одному подбирает слова, выстраивая защитную атаку: – Помочь. Сказал мне, чтоб я взял себе пару пачушек сигарет. И жвачку.

– Это Сова тебе предложил?

– Ну, да, – Вихорь, все так же улыбаясь, заозирался, как китайская статуэтка. – Сова, Сова, ведь так было? Ну-ка, малыш, иди сюда…

Вихорь захотел подтянуть Сову, который сам-то ещё не знал цену ни словам, ни предательству, ни крысам – в восемнадцать для него ещё весь мир был полон добра, света, и – бесконечных компромиссов.

– Слушай, Вихорь. Только мозги нам не парь, у меня очень часто реакция на общение с вот такими вот представителями фауны, или с поджидками, или с верещавшей с порога тёщей – одна: через минуту начинается головная боль. Ты, Вихорь, сколько здесь плаваешь? Второй месяц добиваешь?

– Что-то вроде того, – уже очень холодно и враждебно цедит Вихорь, видя, что Сову вовлечь не удаётся.

– И никто тебя не греет… А Совёнку – вот гляди, по два, по три блока сигарет заходит за раз. Это каждые две недели, почитай. И почему-то он всё раздаёт сначала, а на третий день к тебе бегает, стреляет по штучке, унижается, своё же вынужден выпрашивать…

– Ну, я не знаю, – завилял глазами Вихорь, всё ещё сохраняя каменную улыбку.

– Слушай! А давай, проверим по-братски, что у тебя лежит на бауле? Покажешь сам? – осторожно вмешивается Олег "Полосатый".

– Если настаиваете. Хотя, так не делается – сами знаете. Ну, да… Ну, есть у меня четыре блока сигарет… – нехотя выдаёт информацию Вихорь.

– Откуда? – подключается Тимур. Ногой можно по матрасу, а здесь приходится так, словами.

– Ну, вот, Женя дал, один. Ну, Сова, ещё один. Я же потом отдаю им, – Вихорь затаил дыхание, улыбка становится нервной, больше похожей уже на настоящий крысиный оскал.

– То есть, у тебя сигарет нет. Ты их блоками стреляешь. А потом поштучно выдаёшь своим семейникам, так? И на каком всё это основании? – подытоживает Олежка.

– Стоп, стоп! – Вихорь пытается обрести уверенность. – Давай, разберёмся. Вы что, хотите мне предъявить что-то? Что я уволок что ли, что-то? Ну-ка, давайте Женю сюда Сову…

Женя с Совой слушают напряжённо, молча, тоже наконец-то осознав – что происходит.

Я говорю уже не Вихорю, а Тимуру, Олегу и Репке:

– Мне всё ясно, не знаю как вам. Я говорил – я видел, как Совёнок отворачивался, а этот – нырял в его пакеты, быстро хватал что-то и совал себе под матрас, под подушку – оборачиваюсь к побледневшему Вихорю. – Знаешь, как это можно назвать? Каким словом? Кто ты, знаешь?

Вихорь белеет на глазах, от страха и ненависти.

– Ну как ты это называешь? Давай, Сову подтяни, если хочешь – он тебе скажет, что разрешил мне взять у него жвачки и сигарет.

– …И ждать, когда он отвернётся, отвлечётся на долину, чтоб кое-что себе под матрас засунуть.

– Этого не было, – начинает врать в глаза Вихорь.

– Я не слепой. Это было как минимум дважды только за сегодняшний день… Ну, знаешь, кто так поступает?

– Ну, кто! Скажи!... – Вихорь пошёл в последнюю атаку, ощерившись, как загнанный в угол хорёк.

– Ну это… так… по-мышиному, можно трактовать… – осторожно вмешивается Полосатик – не дай Бог мы сейчас тут все взорвем… Одного слова – "крыса" будет достаточно.

– Мне лично всё ясно.

Все сказано. Я больше не собираюсь ничего выяснять. Надо отписать Косте-положенцу о происшедшем, и ждать его ответа, что он посоветует. Некоторые вещи здесь не решаются братским кругом. Я встаю.

– Постой, постой! Ты что собираешься делать? – Вихорь чуть не за руку собрался меня хватать.

– Сейчас Косте контроль отпишу.

– Дай мне посмотреть, когда будешь отписывать, чтоб я видел! – обнаглел до краёв Вихорь.

– Да? С какой стати это, кочегар поселковый, я должен ещё и отчитываться ?

– А вдруг ты там напишешь не то! – орёт он. Я спокойно поднимаюсь, иду писать маляву Косте, как оно было, в нескольких словах. Вихорь нервничает, чуть не бросается что-то предпринимать, и не знает – что. Олег "Полосатик" берется немного пока всё смягчить и урезонить, срезать острые углы (все-таки четвертной отсижен – это опыт):

– Знаешь, Вихорь, конечно можно понять. Но всё-таки, выглядит это со стороны, немножко… Не красиво…Немножко… По-мышиному… Никто не говорит, что ты – крыса, просто со стороны, что-то мышиное как бы есть в этом… – Олег подбирает слова, но только подливает масла в огонь, Вихорю уже не до "мышиности" и "крысиности" формулировок. На носу – мой контроль, и – самое страшное – ответ. А что там в ответе? А вдруг, действительно вдобавок и баул проверят?

На счастье Вихоря нас называют в баню. Успеваю только сухо, по сути, всё обрисовать, дать ознакомиться Тимуру, Олегу и Репке – и отправить контрольную мульку. Под яростными и гневными взглядами Вихоря.

Хорошо, что идем в баню – вода смывает много лишнего, в том числе и гневную пену, и напряжение, головную боль.

Возвращаемся – чистые, свежие, Репка орет в воздух что-то радостное, благое, по пути не преминув заглянуть в 20 хату, где сидит одна–одинешенька Света: – Ох, ни фа! – это он увидал её со спины, и тут же схлопотал от Сашки-банщика: – Рапорт хочешь?

В хате – дорожники сразу за своё дело – дороги в первую очередь, а чай с пирожками (и девушки) – потом. Остальные, кто быстро забил места, сушит "лантухи" – трусы, носки, садятся пить чай с совиными печенюшками. Впрочем, переглядываясь – что будет? Я уже практически знаю, что будет – было недавно обращение, что и так уже половина хат на централе – шерстяные, и лишнюю нечисть стараться не плодить на ровном месте. Пусть приносит пользу людскому, как могут, но тут место – далеко не ровное.

Вихорь на нервяках, что-то не радуется пришедшему ему переводу и продуктам из ларька, опоздавшим буквально на секунду – приди они раньше, всё бы сошло втихаря, прокатило, никто бы не заметил. Может, и нырять к Сове в дачку не пришлось бы. Ему никто не поможет. Гора продуктов, как и днём – опять у него на шконаре, но он сам топчется, решает – уделить это или то братве, не уделять? Возьмут, не возьмут. Даже Таксист может отказаться – а это будет позор. Не уделяет ничего, выжидает.

Практически одновременно приходит ответ от Кости и звякает дверь. Ответ Кости прост – "надо бы у…бать и оставить в хате, чтоб ни к чему не приближался". А в дверь называют:

– В…ев! Виталий Юрьевич! На выход!

– Наконец-то!.. – радостно восклицает Вихорь, и буквально взрывной волной выскакивает в открытую дверь. Я распечатываю Костину мульку и даю почитать Тимуру, Олегу, Репе. Репкин в радости от развития событий, от такого поворота движухи: – Ни фа! Ауе!

Тимур, резвый ещё дедушка, задирает ногу по-таэквондистски, и демонстрируя отменную растяжку, бьёт с ноги по вихоревым трусам: – На, на!

Неожиданно вновь распахивается дверь, вбегает хмурый Юра Х…чик: – А ну, на выход!

Репа с Совой хотят пробить тревогу, но он их останавливает. – Ладно, не надо! Не буду я ваших коней трогать… Живей, в боксик.

Довольно странный шмон, и довольно неожиданная лёгкость со стороны Юры, видимо тоже поневоле проводящего этот неплановый, авральный шмон, – в конце дня, после бани, так обычно не делается. Хотя ответ уже ясен.

Возвращаемся в хату – так и есть. Это был вовсе и не шмон: шконарь рядом с Совой пуст – вещей Вихоря – ни мочалки, ни трусов на месте нет. Сломился. Видно, когда ходили в баню – успел цинкануть Сашке-банщику – выручайте, вытаскивайте срочно. Значит, связь с красными у него была налажена, прямая, предусмотренная и на такой случай! Крыса "с мышиными поступками" оказалась ещё и отвратительно-кровавого цвета.

Потом разок видели, как Вихорь пытался ехать по этапу как будто ни в чем не бывало, с нормальными, не определяясь. А когда вернулся обратно на централ – пошёл прямиком в рабочку. Сова однажды встретил его в медчасти и дёрнулся там же ему дать разок в глаз – и тот испуганно отступил.

Но это уже дело десятое, как говорится. Сова до сих пор не знает, чего он лишился, что уволок этот мышиного характера зверёк – он же всё подписывал всегда спросонья, а потом только удивлялся на свиданках, что бабушка оказывается и то передавала, и это… Грешил на "красных", на баландёров, помогавших им разносить дачки – оказалось, всё проще.

Может, и стоило проверить баульчик Вихоря, как потом сокрушался Репа, когда он был на прогулке – но выпало сделать так, как получилось: зверёк сам расписался под своим диагнозом, угроза действительно оказалась сильнее исполнения, ведь чего боятся крысы и с ними вся Пидерсия – только света, белого….

 

# 21. "На аспида и василиска наступиши..."

Известная цитата из 90-го псалма. Его носили на груди в ладанках белые воины, зашивали своим сыновьям, разлетевшимся по колониям, в пояски, в нагрудные кресты, как у монахов – мамки, молящиеся за нас мамки, стаями сбирающиеся к окнам передачек, ночами стерегущие очереди на свиданки, кланяющиеся судьям-прокурорам, в надежде что те когда-нибудь… И шепчущие, шепчущие, особенно в наступающей послеобеденной темноте, сквозь что-то сжимающее их сердца, пугающее и тревожное: "... и попереши льва и змия, и попереши льва и змия... "

Кому-то дано на них и наступить и попереть – и остаться невредимым, а кого-то свалит с ног крысиный яд, змеиная подлость – для верующих все просто: кого-то Господь убережет, кого-то к Себе приберет от большего зла, а кто-то падет в этой войне тьмы, ополчившейся на Свет. Мамкам нашим иногда и не объяснить, что даже смерть может быть частью вечной жизни, что ни одна жертва – не напрасна, что ни одна слеза – не незамечена, ни одно горе – не отомщено; они болеют сердцем, за тех, кого родили в земную жизнь, и многим из них, вослед за самой первой – Божьей матерью – "оружие проходит сердце". И как от этого уберечься?

Не так опасна крыса, как близко подобравшийся стукач. Стукач работает на врага, но не носит его одежду. Он страется быть, как ты, иногда даже идет по твоим шагам, чтоб не оставлять своих следов. Стукач стремится стать полезным, необходимым, неотъемлемым – как тень. Ты пригреешь Совенка, он – сделает то же. Ты разозлишься и отчитаешь Флакона за искажения пробивки – он постарается побыстрее надавать Флакону по башне за какую-нибудь мелочь, за не вовремя выключенный кипятильник, за не туда поставленные тапочки...

Близко подобравшийся стукач – пятнистая, камуфлирующаяся змея, способная жалить потихоньку, в самые незащищенные места, с иудиной предательской улыбкой.

За те месяцы (пока их девять), что я отбыл в хате – через нее, как через транзит, прошло сотни человек. Некоторые залетали на два понедельника – Якудза, Душа, Пескарь, небольшая кучка некрасовских мужичков с одинаковыми, незапоминающимися лицами, сходными с тянущими насильно лямку бурлаками на Волге – постояли тут буквально на одной ноге, принесли максимум возможного бреда: кто сломал антенну на телевизоре, кто "убил" кипятильник, кто чеклажку с серебряной ложкой уронил на долину – короче потоптались, поотдавливали ноги, только отдуплились, слезли кто с белого коня, кто с кумаров – и на лесоповал, тайгу косить: папа – вор, мама – вор, дискотека Мазындор (одна из таежных командировок, в оригинале присказки – "пакупаю памыдор")…

Некоторых подняли на централ с зон, с поселков – на раскрутку, на закрытие – и они мелькали, как фотки в чужом альбоме: никого не знаешь, не запомнишь с первого раза – появлялись, строчили жалобы пачками (на хозяина, на бухгалтерию, на невыданную пайку в "Столыпине"...) – и снова уходили ближайшим этапом. В такой ситуации узнавать – кто рядом с тобой – надо быстро, почти мгновенно. Оттачивается зрение, чутье на людей, меняются критерии, начинаешь, как седой китаец из шаолиньских гор – видеть болевые точки, меридианы, по которым течет людское сознание, как доктор Рентген – видишь скелет человечка, его позвоночник, на чем держится его дряхлое тельце, в чем колыхается чаще всего истерзанная источенная невидимым червем душа.

Соответственно, телевизор (а через него – воля), тоже смотрится отсюда по-другому: мелькают ничтожные новости, громко молчащие об одной, единственной достойной, которую ждет русское сердце – где царь? когда же освобождение и конец Пидерсии?

Мелькают лица, несущие печать безволия, падения, расслабленной никчемной текучки (именуемой жизнью) с фальшивыми ценностями: бабы, жратва, бриллианты, нефть, бабы, нефть, жратва, бриллианты, секс, истерика, секс, истерика, нефть – иметь, иметь, иметь вместо хоть чуть-чуть "быть с Богом" – аспидом и василиском будешь и превратишься в червя и змия – варианты разнообразны, как он, а потом его попытаются отъиметь. Тревожно блеет стадо, подавленное злыми командами Пидерсии (отдать сбережения, закрыть предприятия, принять проамериканские законы), выпрашивающие очередные подачки (ипоте-е-ека, квартирные креди-иты, кругом наркома-а-ания), а в основном молчащее, подмятое бетонным комплексом нищеты и страха (войны, бандитов, местной власти). Или наоборот расфуфыренные гедонистически-лоснящиеся усталые лица-маски, придуманные еще в Древней Греции, проститутками, чтобы лучше и дороже продаться... Непрерывное, бессмысленное течение людского стадного бытия, текущего потоком в ничем не согретое безжалостное небытие... И Пастыря голос не слышат – и пастухи Его – кто убит, кто замучен...

Опять промелькнули сухие кадры об убийстве моего друга. У него в сейфе лежала часть этой рукописи – три главки, которых, возможно, и не будет хватать при издании. Киллер подобрал (или где-то у кого-то взял) ключи от запасного выхода из офиса, вошел в здание и сделал несколько выстрелов в живот и в голову моему другу, ранив при этом еще одну свидетельницу, на контрольный выстрел которой не хватило патронов.

Мой друг лежал на животе, подвернув одну руку под себя. Телевизор показывал не очень четко – толстые бетонные стены централа гасят сигнал, плюс наша хата в тени от телецентра, надо долго рыскать антенной чтоб настроить нужный канал. Но сила сигнала иногда ни при чем – с экрана текла и течет кровь. Надо только увидеть ее.

Его кабинет был опечатан, все бумаги из сейфа перекочевали в столы следователей – в том числе и часть того, что вы сейчас читаете.

Кто-то подобрался к нему, очень тихо и очень близко. И ужалил. Аспид и василиск...

После этого началась форменная катавасия – шмон, шмон, еще раз шмон. Некоторые втихаря сочувствовали, красные ведь тоже знают кто с кем ("слышал? может, и хорошо, что ты здесь..." – как им объяснить что такое хорошо? и каким образом они смогут понять, что быть с друзьями вместе, особенно там где они бьются и гибнут – всегда лучше. Не поймут... То, что нас убивает – делает нас сильнее). Другие (со страхом и злостью) заходили и рылись по точным адресам, по проблемным местам. По этим признакам было ясно, что и здесь, рядом – в одной хате с нами – тоже не сахарок, а вот такой хамелеон, дятел – стук, стук, я твой друг...

Чтобы вычислить – кто это, кто стучит, кто сливает, надо понять путь информации – как, каким образом, с какой регулярностью, очень ли оперативно Иудушка расчехляет свой змеиный двоящийся грешный язык. Способов осторожненько стучать, как и самих информаторов, добровольных помощников системы – может быть несколько. И сами способы могут быть комбинированными. В потоке дневной суеты довольно сложно обнаружить эти замаскированные ящеровидные тихие движения. Иногда приходится прибегать к разным методам, вплоть до тотальных контрразведывательных операций: скажем, не совсем с соблюдением конспирации изготавливается нычка, туда кладется не сам запрят, а хорошо изготовленная "кукла" – на глазах у того, кто под сомнением – а вдруг он – хамелеон? И вот – короткий шмон. И ясность полная – полезли именно туда, уродцы. И короткая злая радость – обломитесь, гады... Ума-то не хватило оставить нычку на месте, и приделать половой плинтус вровень, как было до шмона. И кроме того ясно почти – кто, чьи это были глаза, с хищным блеском.

В принципе, я уже знал – кто, кто этот гребаный василиск. Это могли сделать двое-трое. Остался только выбор – кто-то из них? Или все они вместе друг друга подстраховывают, составляя единый организм.

Нет сейчас движения в России, практически не подмятого Пидерсией, не контролируемого или возглавляемого ими. И наивно было бы предположить, что наше движение оставят в покое. Но такое кровавое внимание – это перебор. Это признание опасности. Это признание верности нашего пути и смертельной слабости Пидерсии.

Если убирают наиболее деятельных, и, не скрывая своего преступного умысла – на весь мир судят и стараются держать в неволе невиновных – значит, Пидерсия почуяла опасность, и почуяла наличие более сильной, белой идеи, способной ее победить. И кинулась в атаку. Не будем ее переубеждать. Даже когда на улице дерутся два кота, тот, кто прыгнул первым – проиграл.

Следующая операция – на грани фола. Решаем с Репкой проверить – как там самочуха у зарядного устройства к телефону. Оно спрятано буквально в мокром месте, около дольняка. Сначала занавешиваем простынью Репкин фонарь, потом он делает вид, что идет на долину, по нужде, включает там для маскировки воду, чтоб все было, как обычно, и возвращается – с зарядкой в кармане.

Так сделали – сидим вдвоем за занавеской, мойкой из чисовского станка для бритья (из гуманитарки), вскрываем пайку – так и есть: "жизнь"-зарядка влажная, надо сушить. Пока обматываем туалетной бумагой, пока Репка идет за фитилем, чтоб запаять просушенную зарядку вновь в несколько пакетов-шуршунов – за занавеску просовывается-таки любопытное рыльце: а что вы тут делаете? Один из тех троих, стоящих на моем особом учете.

На следующий день – шмон. Идут именно туда, роются именно там, где спрятана зарядка. Но красным не хватает буквально двух движений пальцами, чтоб ее нащупать – все-таки Репка мастер конспирации, хоть ему всего девятнадцать. Он возбужден, весел – да, зашли именно туда, сунулись по адресу, и – обломились! Ух, как здорово! Ауе, вот это движуха! Как мы их! Ни фа!..

Я более спокоен. Выводы пока делать рано, но на всякий случай предупреждаю всю хату: в камере стукач. И кто бы он ни был – пусть либо сматывается, либо поостережется еще что-то предпринимать: тут мальчишки вату не катают, при случае поотрывают все лапки, как у Корнея Чуковского в басне.

И на несколько дней – все замирает. Тоже результат.

Уезжают на этап, а потом вновь возвращаются двое из тех троих, что я взял на заметку. Третий постоянно на месте (даже сейчас, когда пишутся эти строки). С этапа, еще не распаковавшись, сразу ко мне:

– Знаешь, кого видели? Вихоря!.. Ух, сука, хотел вид сделать, что ничего не было, с людьми прокатиться!.. "Полосатый" ему такого гуся вывел!.. Смотри, что мы привезли! Дрожжи! Давай, давай ставить бражку, а? Юрок, сахар есть? Пара суток – и готово!

Раскочегаривают остальных – давай, давай, давай... Похоже на провокацию, но надо быть осторожным – могут обидеться, не разобравшись, парнишки. Чем же еще баловаться арестанту? Ну, вмажет он иногда, когда подкопит, пару десятков феников (несколько недель всего-то мнимого суицида, жалобных реляций в медчасть со слезными ссылками на плохой сон, на то, что сердце колет. Сашка Лесоповал написал просто, по-деревенски: "СОС! Спасите мою душу! Замучили сны про дом и тайгу!.. Дайте феников в расчете на девяносто килограмм живого веса! СОС!"). Ну, помедитирует на несколько сеансов (крашеная блондинка под баварскую девочку в гамбургском стожке из "Плейбоя"). Особо приближенный к кому-нибудь может затянуть и закруточку травки. А так, в основном, для всего населения – замутка чаю да поднадоевший чифир... Плотские редкие радости посреди в основном многолетнего для многих вынужденного поста.

Поэтому мягко настаиваю на своем: поставим, конечно, бражку замутим, если хотите, но только не сегодня и не завтра.

– А когда?

– Информация поступит своевременно, малыши.

Опять же двое уезжают на этап. Впереди – выходные. В пятницу вечером подтягиваю Баяна и Юру Толстого (эти-то хоть проверенные, достойные) – давайте, действуйте, только по красоте! И очень тихо, по ночушке, чтоб ни одна душа не знала, даже я... Сахар здесь, на колхозе, полкило... Заодно и проверим другие предположения.

На следующий день, в субботу, днем – угадайте что? Правильно, шмон. Что искали? Неизвестно. Все бутылки с водой открыты, половина отметена. Но искомое так и не нашли. Баян с Толстым – сработали по красоте, виртуозно – две заряженных на бражку полторашки были на месте, хотя искали их довольно тщательно. Поневоле становишься виртуозом по маскировке запретов и психологом.

Вечером – званая вечеринка. Конфеты, яблоки, три зефира в шоколаде, и бражка. Еще сутки тянуть, чтоб бражка дошла до кондиции – довольно опасно, все уже почуяли – что почем. Кто-то за это может ответить. На краю борьбы, чьей-то злобы, ненависти – радуемся и этому. Не коньяк, конечно, но легкий запашок и приход – налицо. Голова кружится немного странно, будто долго сидел на корточках, а потом резко встал. Удар слабенькой сивушки, усиленной вынужденным воздержанием, приправленной адреналином во время шмона – а вдруг найдут-таки? И сожалением об отсутствующих, тех, с кем мог бы сейчас сидеть и пить другое, и с кем уже долго не сможешь встретиться, до иной жизни, где каждый получит свое.

Возвращаются с этапа те двое (кто под моим сомнением). Вернее в хату поднимается один. А другой поднялся в другую (ему добавили срок и поменяли режим) – для строго осужденных. Опять привез дрожжи, опять стал сливать тех, кто не определился (этот вроде завхозом был, а этот в столовой...), и опять вопросик с душком – ну, что, сейчас-то поставим?

Рассказываю о шмоне, как есть. Он говорит, что надо было в пятницу, перед выходными... Говорю – ну, так и сделали, поскольку это практически единственная возможность, легко просчитываемая, впрочем... О том, что делать дальше с дрожжами, обходимся молчанием.

Вечером плетем запасного коня на долину, из последних носков и мало ношенной тельняшки. С этапом прибыло немного материала – тоже парочка носков из ластика, хорошая мочалка из пропилена (он долго не гниет на долине) – распускаем и плетем хорошего, офигенного, красивого коня – такой простоит две, а то и три недели. Коняшек, запасных, на все три дороги – на больничку, на долину, и на соседей (опять заехали албанцы, ловятся часа по три, треплют все нервы...) – прячем по самым глубоким, практически не прощупываемым поверхностным шмоном, местам.

На следующий день: – Выходим все!

Дорожники бьют дробью в пол – сигнал тревоги для больнички, – одновременно отвязывая коня от решки. То же самое – по трубе кругалем – мелкой дробью! Чтоб соседи забрали коня.

– Да не стучите, не стучите! Не тронем...

Верить им – себя не уважать. Только мелькают хвосты быстро исчезающих в решке коней – и на больничке, и соседи не спят, услышали, как мы "воду" пробили. Говорю, чтоб не забывали с собой пепелку захватить – идем, тупим в боксике: те, кто только проснулся, недовольно ворчат – опять шмон, да сколько можно!

Наконец, выводят. Идем по коридору к хате, высматриваем – что отняли? Так и есть – все три коняшки, аккуратно смотанные, так и лежат, как три чурочки. Вот тебе и хорошо заныкали.

Мне уже ясно – кто, что это за прибор точного наведения у нас в хате (без которого невозможно вслепую, навскидку – раз! раз! раз! – попасть в три десятки, отмести трех коней. Жаль труда – вся хата старалась. Жаль времени. Особенно жаль, что есть еще такие особи, которые ради своей задницы готовы услужить красной тупой идее...). По крайней мере хорошо одно: знаю кто точно, плюс кто еще под сомнением.

Нахожу предлог, чтобы поговорить с Юрой Х…чиком. Как ни странно, в последнее время отношения не то что бы стали улучшаться, но с его стороны стала чувствоваться какая-то уважуха и предупредительность ("Я тут дело ваше полистал. Газеты про вас много пишут – со всеми публикациями познакомился..." Со всеми-то, вряд ли, думаю. Но и это неплохо). Он просил нас не цинковать на весь продол ложкой в дверь (просьба – это всегда хорошо, это не крик: сейчас уедете – кружка, лежка, подваль! – еще раз будет такой стук!). Состоялся нормальный диалог, уравновешенный до предела (может, его федералы своим вниманием напрягают?), так что мы поняли друг друга: это его работа следить за режимом (чтоб с утра и днем, особенно во вторник, в "хозяйский" день, никто под одеялами не лежал, чтоб на проверке кони в глаза не бросались, чтоб во время похода в баню никто не заглядывал в глазки женских хат...), а он в свою очередь, тоже человек, тоже понимает – что дороги есть и будут, что мульки как ходили по людским хатам, так и будут ходить, что времена в России довольно часто меняются...

Сегодня наш диалог – особый. Мы оба тезки. Правда он родился в Азербайджане, там и вырос. Я же – чистокровный коми, чистокровнейший, с долгой родословной, со знанием языка (и прочим), по материнской линии Морозов (с прозвищем Лев, у всех коми зачастую прозвище важнее обычного Ф.И.О.) – фамилия очень известная; по отцовской – Екишев, если в переводе на русский – Окунев, а прозвище – ставшее от прадеда, деда – моим – Важьяк (Важ – старый, возможно, что когда-то было "важдьяк" – старый диакон, но "д" в середке редуцировалось, попросту – стерлось с веками, исчезло, хотя может и здесь, в паутине старых прозвищ – скрыто и другое, не менее винтажное, подводное смысловое течение и назначение моего рода, из века в век отмечающегося в разных летописях...).

Короче – это моя земля, мой остров, и то, что так на сегодня сложилось, что я – здесь, и он – рядом: это временно, в отличие от того, что – я-то все же хозяин на своей земле.

– Проходи, Юра, садись, рассказывай, что нужно? Как телевизор, показывает?

– Показывает, спасибо, – говорю.

– Что, какие проблемы, какие нужды?

Сначала поговорили о Совенке. Его за месяц уже в третий раз отправили в трюм. Сначала за "межкамерную связь". В хате 60, с которой у нас дорога через долину, чудную долину, – тоже в третий раз за месяц сменился полностью контингент. И пока этим "индейцам" (другие варианты – албанцам) объяснишь – какие цинки для связи, для контроля, для разговора, что надо не в дверь цинковать со всей дури, а за колокольчик дергать, а вдруг продольный подошел к двери незаметно и ушкует, пробивает движуху в хате – а тут ты ложкой или кружкой со всей дури – по заклепке на двери! – раз! два! раз-два!.. – вызываешь на разговор этих самых мазэфакэ индейцев... Конечно, продольный настрочит рапорт – и кому-то за это надо будет отвечать... Сова еще к тому же меры не знает – лупит по двери так, что оглохнуть можно – вот они и бесятся, строчат на Кольку рапорта, который уже и сам не рад, ругает глухих "апачей", не выходящих с первого раза на цинки, не понимающих, что им орут по долине ("Не понял, повтори!", а то бывает и такое: "Понял, понял, повтори!"). С индейцами-делаверами, мы, конечно, разобрались со временем, научили их путем выписывания стопарей и долгого разъяснения, как одной петлей можно поставить на коня колокольчик, чисовскую мятую алюминиевую кружку (пришлось и узелки порисовать схематично) – и теперь достаточно дернуть коня, как колокольчик "зазвенит" (вернее, кружка загремит по долине) – лишь бы никто, сами понимаете, не справлял в это время нужду.

Но третье "д.п.", семь суток трюма, Совенок словил не за это. В трюм с собой не дают ничего из одежды – ходишь в робе, куришь то, что каким-то чудом протащил с собой, ходишь сутками в четырех стенах, втыкаешь, каждые четверть часа – или шмон, или осмотр в глазок. Но трюма тоже "греются" – по долине спускают им и бурбуляторы (два лезвия с проводами, которые втыкаешь вместо лампочки, и пока нет никого, успеваешь подварить себе кружку кипятка на кофе или чай-купчик...), и куреху, и сладкое... По моему совету Сова одел двойные носки, а как очутился в трюме – сразу сплел из одной пары носков и рукавов футболки хорошее ловило, словился, и через часик уже прислал м-ку, что он на связи, и хорошо бы насущного, а то у той хаты, что с ним держит связь – только "Прима". Мы отправили ему "манерки" (сигарет с фильтром), спички, бумагу, ручки, сало, колбасу, конфеты разных сортов, пакетиков с чаем, кофе "3 в 1" – он все получил, поблагодарил, отписал что выводят и шмонают постоянно. Приколол, что вечером вывели, не побрезговали – самолично своими руками слазили на долину, оборвали дорогу (пришлось и последнюю пару носков на новое ловило убить), а когда завели вновь, отстегнули на ночь кровать, он улегся почивать – неожиданно отвалился плафон, и – разбился. Видно, когда шмонали, – плохо закрутили обратно шурупчики. Совенка за это вывели дали подзатыльник, стали грузить, орать, что он за все ответит, за разруху в хате, где вроде бы и ломать-то нечего – Колька вскипел, и бросился на всю шайку красных с кулаками (317, 318, 319-я при желании были бы его – сопротивление, угроза жизни и т.д. "неприкасаемым"), еще схлопотал по шее. Опер, тот, что руку приложил – все же испугался (они в большинстве-то трусливые, набранные по нынешним временам из тех, кого в школе все чмарили – пошедшие отыгрываться за свои обиды под прикрытием погон) – больше Сову не трогал. Даже стал оправдываться: мне же нужен крайний, понимаешь, Коля?

Сова презрительно (сколько это возможно в 18 лет по отношению к менту) внес ясность, что – вы-то знаете, что это не я! Сами говорите, что крайний нужен! Опер покраснел и отмолчался.

Вот это мы и обсудили с Юрой Х…чиком, без всей особой предыстории и лирики, просто о том, что мне все это известно, что в конце концов по коридору, по проходу между хатами теперь никто не цинкует, тишина, благодать для продольного, и что не надо трогать моих людей, ни в коем случае. Я ведь тоже могу много чего острого понаписать (не сочиняя) и отправить в газеты, в прокуратуру, в Думу (угроза всегда сильнее исполнения) – не говоря уже о связи между теми, кто на централе наиболее авторитетен – из-за такой мелочи начнутся терки, разговоры серьезного характера, понаедут комиссии, все выгребут, всех построят – это надо кому-то?

Юра принял к сведению (Совенка потом не трогали, даже не шмонали и дороги не обрывали, только на каждой поверке интересовались на месте ли плафон, и все). Но разговор еще не кончился, с этим разобрались. Был повод еще другой – знакомые ехали этапом, хотели со своих вещей на каптерке мне на вещи перекинуть телевизорчик цветной небольшой, и плитку. Юра встревожился – неужто меня увозят, а он не знает? Я успокоил его – нет, просто эти уходят от нас по России, в Пензу, лишнее им ни к чему, хотят просто мне это все оставить, на всякий пригодится, этот-то телик, что в хате, оформлен как гуманитарная помощь СИЗО.

И это обсудили. Юра не преминул ввернуть риторики, что было ли от него что худое по отношению ко мне и ко всем остальным? Он старается, как лучше, наводит мосты, вот вентиляцию делают, вот мотоблок новый надо испытывать (кто? Опять Юра, в камуфляже по запретке, и кто-то кричит: "Юра, мы с тобой!", и он оборачивается, а оттуда видно только две решки – нашу и на больничке, и что-то ему подсказывает, что это наши орали, и так далее), что времена изменились, ведь сегодня никто не застрахован, здесь может любой оказаться, что он только за то, чтобы все было лучше (короче, за эволюцию), и оно улучшается же, вот курицей всех кормят (во время "птичьего гриппа" на соседней птицефабрике?..) – вот телик один уже есть в хате, насчет второго он узнает (это вряд ли), если в чем нужда – надо обращаться...

Короче мы довольно бестолково и бессвязно вращались вокруг очень острого и болезненного вопроса: он ждал, когда я его задам, а я – когда он выговорится и перестанет многословием нагнетать эмоции, как многие восточные люди. В нужный момент, в возникшей паузе, я высказал то, зачем подтянул его на разговор:

– Я ведь не люблю стукачей. Не терплю всю эту масть наседок. В принципе, я ведь знаю – кто, и как...

Юра понял: – Тоже не люблю их.

И все. Он замолчал. Я, то что нужно, высказал – доходчиво и ясно. Дальше посмотрим – какие будут действия.

Днем, после обеда, одного из двоих оставшихся под сомнением назвали с вещами. Он был, казалось бы, удивлен, но быстренько собрал вещи, смотал рулет. Потом выяснилось, что его перевели в другую хату. И все, финита, наши продолжали пить чай, забивать пули, играть по-дурному в нарды на поллитра воды, на съесть полбуханки чис-кейка, бесились короче в меру – особо никто ничего и не заметил, не понял – ну перевели человека, и перевели. Перевели и забыли, тюремная память коротка, сегодня ты в одной семейке ломаешь хлеб, завтра – в другой... Большинство находится вне этой борьбы, редко кто откровенничает и о себе, и о делюге, а если что и говорит, то скорее оправдательное. Хотя новому наверное, знакомо это обостренное чувство, как инстинкт, иногда спасающее жизнь: если можешь избавиться от Иуды – избавься. Хоть это все непросто, а иногда и недоказуемо.

"В такой-то хате был выявлен сука такой-то, информацию сливал через письма. Был в...бан и выкинут из х."

Юра напоследок все-таки добавил пару слов, пару звеньев недостающей головоломки:

– Уважаемый! То, что выносишь с собой на шмон – не надо носить.

– Что я ношу?

– Уважаемый, ты же понимаешь. То, что у тебя с собой на шмоне, ну, сам понимаешь что...

Вот и то, что ему нужно, что его беспокоит, и чем его напрягают (скорее всего, федералы). Вот недостающий пазл в головоломке – все-таки конкретно охотятся за связью, за телефоном. Значит, точно слушают разговоры. Анализ – хорошая штука, беспристрастная, вроде ни о чем поговорили, а складывается по полочкам один к одному: и судья об этой связи проговорилась, когда намекнула – ну, вы же можете по телефону с адвокатом вопросы согласовать. Когда я удивился – по какому? – она только устало махнула рукой – знаем, все знаем. Кто знает? И кто имеет власть над судьями, принуждая их судить невиновных? Кто, чья воля их послала творить преступления, прикрываясь законом? Федералы, контора – часть общего ответа. Это анализ. Добавь к нему синтез – и увидишь цельную картину войны, неизвестной войны внутри страны, в которой ни один предмет, ни один объект не появится нигде не будучи продуктом чьей-то воли – даже эта книга на вашем столе – именно такова, потому что такова чья-то воля, к которой приложена еще и ваша – взять именно эту, а не "Большую кулинарную энциклопедию".

Некоторые проявления этой войны – физические так сказать, описываемые иногда как гангстерские разборки, покупка киллеров, сталкивание одних с другими, подкидывание информации одной из оформившихся сил на другую, конкурирующую – в этой игре людьми зачастую, конечно, торчат ушки то конторы, то властных структур, среди которых еще и внутренняя борьба разделившихся неустойчивых царств и пирамид.

И анализ, и синтез – лишь добавки к тому, что на самом деле видишь и ощущаешь в полноте, духом – войну между землей и небом, тьмы со светом... И во многом этом знании – действительно, многая скорбь. Скорбь о потерях, о том, кем мы могли бы быть, и кем стали, к чему вела нас воля – кого к империи, кого к власти – и к чему привела: пуля в живот, или душевное омертвение, смерть при жизни. Выбрать жизнь – при торжестве смерти – это очень большой риск и искусство, которое необходимо, чтобы убедиться, что выбирая жизнь, ты выбрал жизнь – иногда это за гранью всего мыслимого, и тогда остается спросить только одно: как жить? – у Того, Кто и есть Жизнь.

В хату, действительно, заплывает иногда телефон. Но зная всю подноготную войны, и обстановки по всем фронтам – он особо и не нужен. Ну, иногда, маме позвонить, успокоить – она-то ждет всегда, да и то, так, поболтать, чтоб не расстраивалась, не переживала уж очень по творящемуся беззаконию, суду неправедному, больше похожему на преступление, как все, к чему причастна лютая злая воля. Ну, друзей послушать – у кого сын родился, у кого машина новая, в монастыре в этом году сложности – меда мало, да и грибов еще нет...

А то, что думают, что ношу "балалайку" с собой во время шмона, и что искусно прячу – пусть думают. Значит, во-первых, не все хорошо со связью у наседки с ее хозяевами, а во-вторых, хозяева опасаются, боятся звонков – и пусть боятся, пусть трясутся – это их привычное состояние. Наше время придет, пока мы живы, а это им недоступно, хозяевам хозяев контор и их наседок, потому что они уже – мертвы, став чужими – аспидами и василисками – при их никчемной жизни, жизни подземно-подводных гадин.

 

# 22. Россия на воле.

Соотношение пассионариев ("пассион" – страсть, пассионарный – способный к жертве, самопожертвованию) и тихо-мирно обитающих реликтов, иными словами людей, лихих, воинствующих, "длинной воли", и обывателей-землепашцев, а по нынешним меркам иногда и так – вертких челноков, бандитов, и бомжей, нищенствующих жителей брошенных лесных посёлков, не приспособившихся пробиваться, но и быть самостоятельными, не пить, не грешить, верить – всегда в Россию было где-то на порядок больше, чем в остальной Европе, за всю историю русской государственности. Этим соотношением характеризовалась необходимость устойчивой, жёсткой, централизованной, авторитарной – монархической власти, способной малой кровью удерживать семью, которой являлась Россия на протяжении веков, в бодром настроении духа, в прочной уверенности в завтрашнем дне (трансформировавшемся в партийно-бесплатный патернализм времён "застоя": бесплатные путёвки, врачи, квартиры, хлеб почти что даром, коим кормят коров и свиней…). Россия не может не рождать красивых, стремящихся детей – и потому в нынешние времена нынешним властителям, чтобы хоть как-то обуздать эти сверх-ядерные русские энергии – приходится создавать и чеченскую мясорубку для парней и секс-глянец-индустрию для девушек, плюс гей-лесби, а попросту сказать – пидерсию, чтобы не дай Бог всё пошло в сторону созидания. Для этого (мало нам кавказско-турецкого рабства на наших границах) – в каждом городе заведён гарнизон – контингент, имеющий особый статус: чёрные люди за чёрный нал содержат чёрную, не дающую никаких налогов, экономику (кроме дачек – министрам внутренних дел и разного рода проверяющим). Об этот искусственный продукт жизнедеятельности не способной управлять по-другому Пидерсии бьются в священной для себя войне лучшие молодые люди, и от них терпят поношения и приставания практически все наши девушки. И третья роль, отведённая этим инородцам-иноверцам, наёмникам Пидерсии – быть в случае чего громоотводами, снимающими излишнее напряжение. Это своего рода – графитовые стержни, тоже нечто неживое, продукт экспериментаторов, громоотводы, в которые будут биться русские атомы, принося для авторов эксперимента – и энергию, и кайф, от самосознания насколько они овладели русской душой, её тайной, что способны удержать реакцию на нужном уровне. Мы для них в лучшем случае – атомы и батарейки. Некоторые даже пытаются классифицировать, меряя в процентах искренне верующую часть населения (академик Раушенбах: таковых 4-5 %, не более…), управляя остальной, более податливой, пластилиновой тепло-хладной массой, не обладающей зарядом воли, с помощью более простых, экономических средств. Например, стоит только напечатать денег меньше, чем произведено товаров и услуг, как эти самые производители выстроятся в очередь, расталкивая наименее активных, предназначенных на исчезновение. Жёсткий кнут дяди-печатника дензнаков приобретает повышенный интерес к его фигуре, к его функциям, находит спрос в его замене – и соответственно – строжайше отслеживается и карается любое произведение фальшивых денег. Сколько дают? Откройте УК, посмотрите сводки…

Есть способ более простой, но он – публичный, не такой скрытый, ведь мало кто знает – сколько мы сами произвели. Это способ изменения всего одной цифры в бюджете. Эту цифру не скроешь, поэтому здесь приходится прятаться Пидерсии за ширмой партийно-парламентских представительских функционеров, открещивающихся постоянно: это не мы, мы боролись "за", а вышло "против" потому что вот те-то сделали так-то… Одной цифрой в бюджете можно уничтожить миллионы русских. Одной цифрой в бюджете на финансирование сельского хозяйства разбомблено десятки тысяч русских деревень (а что такое настоящая Россия, если не деревня?), уничтожено сотни тысяч русских предприятий (а кто такой русский, если не работающий, придумывающий, изобретающий – от Калашникова до Сикорского и Харламова-Давыдова – "Харлей-Девидсон"). Одна эта цифра жжёт и указывает, что мы живём не в семье, где детям заворачивают завтрак в школу, а в химере, где безумные экспериментаторы этих детей посылают в топку войны, продают в бордели, на органы, делают из них биодобавки для продления своей бесценной жизни (как фонд Алексия 002, управляемый Гульнарой Сотниковой). Все остальные, кто не пошёл на органы и в бордели – пошли в тюрьмы и лагеря. Вот она, нынешняя доля русских – или стой на дорогах, обслуживай проезжающих хозяев, или иди в геи, или умри в Чечне, или спейся, обколись, загнись от нищеты, если привык молчать, жить под шконарем, загнанным в трущобы обрядоверия "красной МП-церкви" и рутинного сериального бездушного следования новым стереотипам – живи пока, обслуживай чужую нефтяную трубу, забудь о том, что ты – русский, коми, карел, – потребляй ежедневную жёвань для простецов, да не забудь сломаться на пятаке перед проезжающим батюшкой-президентом, коганом, цинновером, эпштейном, менделем, абрамовичем, швыдким, клебановым, кириенко-израилем, лужковым-кацем, немцовым – лидером партии "молодые евреи за демократию" – или кто им придёт на смену. Как вы думаете, добровольно, доброй волей, допустят они туда истинно русского?

Собственно, всё вокруг продукт чьей-то воли. Даже чашка с кофе (хорошим, дорогих сортов, с корицей, с чёрными пузырьками закипающего продукта и белой пеной раза два-три добавленной холодной ключевой воды) – даже эта чашка на вашем столе сама там не появилась, и стала именно такой, а не "Милагро 3 в 1" потому, что кто-то – в данном случае вы – предпочёл раскошелиться и на зёрна, и не полениться принести воды из источника. Смесь событий, веры, их историческая цепочка с чётко прослеженным мотивом приведёт вас к своей истории – что и когда появилось в вашей голове, как мысль, что родилось, а что погасло – желание супчика-лапши тоже мелькало, но вам захотелось свежей головы, чтобы читать эти хроники – и вы выбрали: кофе. Это путь естественной, от живота, от жизни – мысли. Со всеми её простыми прилогами и составляющими.

Более сложными и порой, невообразимо сложными, являются пути мыслей, идущих не от естества, но от духовных источников. Их путь – от Бога или от сатаны. Других личностей, имеющих возможность дать человеку мысль с её приложениями – просто нет. Как распознать, чью волю, соединяя со своей, ты в данный момент исполняешь – это большое искусство, духовное делание, с накопленными за века опытом и практикой, и с историей побед и поражений. Редко когда зло объявляет, что оно – зло. Зачастую оно прикидывается большим добром, чем само добро, искажением Божией воли. Отними у мира волю Божию – и зло останется неприкрытым – и человек ужаснётся, насколько часто он, даже не сознавая того, по своей волей – падал и спотыкался, служил злу и абсурду, разрушал и проливал кровь (не по воле Божией, тут тоже всё ясно, как выразился Иоанн Златоуст, что "убийство по воле Божией лучше ложного человеколюбия") невинную.

Историки и политики-практики обычно имеют дело с разными смесями продуктов воли, свободы, принуждения, сами исполняя чью-то волю и занимаясь своей химией-алхимией, предлагая осознание прошлого (для чёткой картины-плана, куда и в какое будущее гонят страну – обычно являющуюся иллюзией и миражом, как коммунизм, вечно удаляющийся, как горизонт…) с некоторой долей пафоса и романтики – чтобы хоть путём деклараций и идеологических структурных композиций, вуалирующих личные и групповые интересы – пройти кратчайшим путём в своё царство, где они будут свободны. Целью является установление своей личной свободы, через ускорение единых химико-общественных реакций и замедление или разрывание других связей и соединений. И – мы в царстве, либо установленном согласно небесной воле, либо – в царстве тьмы, порока и страстей. Попутно летописцами и историками создаются свои, удобные, сглаженные и отшлифованные версии (вплоть до происхождения нынешнего царства от животного мира, от обезьяны) и остаётся только отсекать и держать по тюрьмам наиболее активных, преподавая остальным то, что нужно (например, Россия – страна дураков и пьяниц, не способных работать эффективно – нынешний миф). Это не анализ прошлого, это скорее биосинтез, создание биороботов, людей, лишённых своей воли, подверженных стадным комплексам.

Кто ты, что ты? Мало знать, что ты сделал или нет – необходимо выявлять мотив твоих действий и бездействий. В попытках описать всё, абсолютно всё – у нас нет недостатка. Вот только при детальном рассмотрении это всё куда-то улетучивалось, поскольку во-первых вместо истины устанавливалось только то, что нужно было рассказчику о том, как мы хорошо жили и будем жить, а во-вторых, более честный человек вынужден был говорить фразу: всё в руках Божьих, констатируя, что это всё, как роса – рассеяно по отдельным действиям разных людей, чтущих святость, оставляющих в своём мире место святому, незыблемому, за что можно жизнь положить.

Целью людей власти, в том числе и нынешней, является не то, "чтобы не было войны" – а то, чтоб не было революции, в разном понимании этого слова. Ре – назад, волюция – движение. Движение назад, к будущему в прошлом. Будто мы случайно проехали свою остановку, осознаём это и возвращаемся назад, исправляя ошибку, увидев в этом прошлом нечто очень важное. Власть тоже понимает сущности, связанные с общим состоянием общества, и всячески пытается опорочить, перезахоронить, похоронить наше державное монархическое прошлое. Подобное тянется к подобному, человек, у кого по нашей пословице будет царь в голове – будет тянуться к самодержавной, верующей, любящей и его и многих, и любимой своими детьми, России.

Именно поэтому в лучшее рейтинговое время раньше завывал Радзинский, стремясь опорочить если не царя, так его окружение, если не окружение, так народ, живший на монархических высотах, а теперь его сменили другие "сучкорубы", обрубающие последние ветви с ещё живой нашей исторической памяти. Власть очень хорошо понимает, что из пеньков не построишь небоскрёб. Из школ изгоняется историческая наука, подменённая набором мифов и американизированных комикс-экзаменов, плюс создаётся искусственный вакуум в области самостоятельных, деятельных, думающих, анализирующих, синтезирующих, решительных людей. Кого не отсосёт американский пылесос "утечки мозгов", того отстранит любимая "красными" "Белая стрела". Кого не удаётся купить и поставить в позу "немного пригнись", искалечить в Чечне, сгноить в безденежье, столкнуть с инородцами, оглупить "Аншлагами", соблазнить, совратить, споить – тех опозорить, раздуть против них истерию, чтоб толпа в который раз потребовала: "Распни, распни!.." Тут уже "Белая стрела" не поможет – при столкновении веры нужна публичная, испрошенная толпой, казнь. Иначе вера только приобретает новых мучеников и апологетов, пока ещё про себя, не открыто ужасающихся тайным механизмам репрессий и подземным кровавым рекам, пролитым химерой: под названием эРэФия. Отсюда истерика против якобы существующего "русского фашизма", а точнее – против любого русского. Отсюда законы "об экстремизме", доведённые до абсурда: сажать! Сажать за критику высших чиновников!

Империи создаются духом, и личностями, следующими путём этого духа. Нынешняя химера создана из людей-кирпичиков, предпочитающих нормы статусного потребления: я не такой, как другие, потому что питаюсь в этом ресторане, хожу в этот ночной клуб, могу купить себе дорогую женщину (дорогущую пока не могу) – но в то же время я не такой, как те, кто выше, я ещё не вошёл в их клуб, не могу себе позволить по статусу некоторых вещей, людей и блядей… У меня десять миллионов, значит, надо двадцать, у меня пять миллиардов – нужно ещё трижды по столько. Удовлетворения, оргазм – при переходе от одной цифры, к другому порядку, от одной ступеньки – к другой. Духовное наслаждение исключительной, эксклюзивной особи, могущей себе позволить иметь то, что заказано большинству смертных. Полубожеское состояние всемогущества рассмотрения под микроскопом тонких нюансов своего желания и предвкушения его исполнения.

Сатанинская гордость. Прелесть обладания самой возможностью иметь, искушения все-подчинения, тотального контроля за любыми подозрительными шевелениями. Вот особенности Пидерсии, государства-могильника, возведённого на одной шестой части земной суши. Нами пока что правят безнадёжно больные люди, объединённые иррациональным духом, верой в Золотого тельца. Посвящённые в эту веру, приближённые живут по своим законам, судятся своим судом и считают действия с точки зрения разума целесообразными только тогда, когда они не противоречат их вере. Как бы ни были бессмысленны, или преступны по букве закона действия их начальников – они всегда идут вне критики, более того, за их критику, высших чинов – надо сажать, убивать, распинать, ведь принадлежность к тайне говорит о том, что они творят добро, настоящее добро – близость к ним, это близость к богатству. А на что ещё может опереться человек? Смысл жизни? Быть поближе к ним, среди них, удастся – выше их, купить их и других наёмников для своей защиты, иметь их всех, весь мир…

Обладание всем миром, видимым миром – конечная земная цель. Но сатана не может обладать и управлять Божиим. Ему неподвластны святые и Христова Церковь. Если это так, то надо хотя бы уменьшить их число, их количество, их присутствие, их уважение к царской власти и благословение действий Белого Царя.

И едет в Нью-Йорк посланец-президент, добиваться того, чтобы если не искоренить, то хоть уменьшить Белую Русскую Церковь – купить продажных архиреев, оболванить неискушённых. И до того А-2, он же Ридигер (болтавшийся по эстонским немецким концлагерям с письменного дозволения гестапо и с подписью о сотрудничестве с ними), он же "Дроздов" (стучащим под этим псевдонимом в "контору глубокого бурения") – едет в Нью-Йорк в достопамятном 1991 году, к раввинам Нью-Йорка: "Шалом, братья! Ваши пророки – наши пророки…" Вот действия нынешнего двуглавого дракона – одна голова на реках и морях крови безумно обогащается и продаёт всех и вся, другая – блядствовавшая со всеми режимами (коммунистическим, национал-социалистическим) продолжает своё дело и сейчас, раздвигая ляжки и перед раввинами, и перед нынешним режимом – педерастическим.

Они не могут жить без поганства, без похабщины, без того чтобы, искорёжить, исковеркать всё, начиная от веры и кончая экономикой страны.

В математике есть способ доказательства "от противного", когда рассматриваются по очереди все случаи и отвергаются: и это плохо, и это не годится. В данном случае – конечно, всё у нас плохо, но хочется передохнуть от этого. Без глотка воздуха в жизни нельзя – это не математика, гораздо выше.

Я рождён от любви. Отец любил мать, она – его. Прожили вместе всю жизнь. Бывало, хотели расстаться, даже разошлись на полтора года. Меня берегли, говорили, что отец уехал в командировку на Урал – и всё же не смогли жить так. Сошлись. Я благодарен их любви, оказавшейся сильнее очень многих соблазнов в жизни. Отец умер, а его любовь жива до сих пор, как и его душа. По образованию он был физиком, конструктором, инженером. По вере ему просто полагалось быть атеистом. Но он так любил меня, что от начала до конца, от фундамента до маковки, строил со мной ту церковь в деревне, о которой я говорил раньше. Его любовь была сильнее того, чему он отдал жизнь – вере в познаваемость, первоначальность физического мира.

Если мы и разыскиваем что же на страницах этой книги не из области от противного – так это любовь. Любовь и святость, которые – есть в России, которые сильнее всего, что может им диктовать Пидерсия.

Святость сродни сверхпроводимости – однажды попавшая туда энергия не исчезает, а преумножается и накапливается, свет и яркость всё усиливаются, как бы ни был узок внешний физический круг (невидимого мы можем только коснуться, прибегнув к помощи святых).

Пидерсия умеет только гадить, жрать и гадить, уничтожать и извращать. Именно сейчас видно, насколько преступным является правящий режим, максимально изуродовавший и жизнь отдельного человека, и его семьи, и всего государства – все уровни, замордовав с целью обладания чем-то "по закону" – опутав всех паутиной бумажной болезни.

Основой экономики является произведённый продукт или услуга. Пидерсия же, ничего не произведя, положила рядом с продуктом гору пустых бумажек, смешала, и предложила сыграть в лохотрон – в итоге в нашем стаканчике: ваучеры и обещания, в руках Пидерсии – сотни и тысячи предприятий.

То, что они называют рыночной экономикой – гипертрофированное "чёрно-рейдерское" рабство, зависящее от поползновений этнических группировок, в основном имеющих свои государственные образования за пределами России – по сути хаос, в котором есть только один определённый порядок: чем выше ты забрался – тем более несвободен. Если свободу понимать как то, что ты в своём бытии выбираешь необходимое, тобой не обладающее, а не тебя поимели и имеют, и в силу этого ты имеешь свободу на выбор иметь других, менее дорогих, чем ты, членов пирамиды пассивных "непонятных "неформалов" – пассивной пидерсии.

Да и откуда взяться нормальной жизни, нормальной, национально-ориентированной экономике без нормальной национальной политики? Нормальная экономика характерна, как экономия на насущное – в империи, производящей, в силу осознанности действий своих чад, огромный избыток. Империя как способ жизни белого человека – это всегда распределение огромного избытка в пользу нуждающихся, слабых, которым и нужно-то немного – кто-то приносит сам собой урожай "в 30, 60, а кто-то и в 100 крат"…

Война для империи, заботящейся о своих птенцах – всегда дело очень хлопотное и дорогое. Для Пидерсии же – очень прибыльное, какую бы она тактику ни избрала: четырёхслойную времён Отечественной (три слоя настилает и по ним идёт четвёртый), или гнусно-чеченский (загоняем детишек на улицы города в консервных банках, где устраиваем спортивное состязание – кто больше сожжёт).

Турецкие, балканские, кавказские, европейские войны – опустошали русскую казну до предела. Возможно, кавказские войны вообще были ошибкой: мы приобрели шатких союзников и небольшие небогатые территории. Армян от геноцида защитили, но сегодня во времена нашего геноцида они что-то не очень торопятся отплатить нам помощью. Население помнит до сих пор гораздо более о своих закавказских корнях, а мы, путём бестолкового интернационализма (насаждаемого Пидерсией, когда ей это выгодно), кормим через торговлю кавказские страны, которые бюджеты-то свои верстают с учётом того, что они уторгуют на наших "мандариновых рядах" на рынках. Нам что, своих уже не надо кормить, что мы на 1\3, на 1\4 дотируем их бюджеты? Да ещё вынуждены постоянно держать довольно солидные войсковые гарнизоны на пограничье.

Сравните, насколько перестали сразу же отдавать эхом некомплиментрарности огромные сибирские завоевания, проведённые даже не армией, а небольшим отрядом (сегодня бы назвали ОПГ) Ермака; и насколько серьёзно сегодня нам аукаются те кавказские победы – противостояние стабильной национальной некомплиментарности, которая с границ давно уже переместилась внутрь страны и разлилась по всем городам и весям России, где торгуют мандаринами и гонджубасом.

Ещё большей, если не решающей победой-поражением России стало приобретение южных территорий, заселённых местечковым жидовством. Приобретение более чем сомнительное было на протяжении веков сдерживаемо указами о цензе оседлости. И действительно – зачем нам те, для кого нет ничего святого? Если мы по мере анализа геополитики, взаимопроникновения культур, внимания к национальным особенностям – примирились с Кавказом, особо не настаивая на своей власти там, имея кавказских князей в политической элите, кавказские дивизии – в составе армий, то есть жили бок о бок, параллельными мирами, то с "местечком" – такое было невозможно. Установка "местечка" только на мирское, на земное, на выгодное, порождала (где бы она ни появлялась) одно – бей его, спасай Россию! (Впрочем, как и во многих других странах – в Испании, в Англии…).

Путь местечка – путь Иуды, предлагающего: "давайте продадим масло и раздадим нищим!" – путь зла, прикидывающегося добром, большим, чем Сам Бог, чем Христос.

Это путь, где ничего святого, путь разрушения государств, убийства царей, геноцида (в Пурим местечко празднует победный геноцид над персами). Сразу после революции 1917 года "местечко" хлынуло, наводнило обе наших столицы. И при тотальном уничтожении коренных русских родов, целых слоёв русского общества – создало своим миллионно-швондеровским нашествием "квартирный" вопрос. Эта атака завершилась полным "воцарением" в 1991 году, возобладавшей идеологией стала опора на самое худшее в человеке; на компромате, как на цементе, выстроена "вертикаль власти" этого ига, этого нашествия.

Никогда никто не ринется в атаку, не имея поддержки, в одиночку. Тем более, чтобы захватить и удержать страну потомков тех кто уже отрезал два ига – без удерживающей круговой поруки невозможно. Сегодня насаждаемое "единорастами" добро, используемое как пиар-акция – "продадим масло и раздадим нищим" (перед телекамерами) – это и есть царство Иуды, будь он жив, он был бы тут бессменным их лидером.

Местечко, имеющее целью наше рабство или уничтожение (как и всего мира), захватило с собой на наши территории в качестве наемников и тех, чьи аппетиты поменьше. Зауралье наше правится Китаем. Кому-то – наши рынки, ещё кому-то – наши дети, уже поголовно знающие все уличные цены на дурь. Геополитически Китай даже не скрывает своих властных амбиций, называя нас "большим больным человеком". Он готов поуправлять Дальним Востоком, Сибирью, более здраво, чем мы – это намёк, в котором они предупреждают тех своих сородичей, что более миллиона в год пополняют количество дальневосточного населения – действуйте осторожно, пока Гулливер не проснулся – его можно опутать. Путём современной, идеологической войны "единорасты" готовы открыть наши границы не только своим жёлтолицым союзникам, но и всей иммиграции – в основном незаконной. Пидократы слабо размножаются, а чтобы количественно не было заметно их слаборождение и чахлость – они приглашают чужаков, а по сути – наёмников: придите на эту чужую для вас землю и возьмите кусочек – на рынке, через наркоточку, через подпольный цех – за это вы будете нам обязаны отплатить своей кровью – часть из вас, буфер между россами и "единорастами" – будет побита, избита, выкинута из страны, патриотами которой вы никогда не станете! И Китай, и Кавказ сегодня платят эту цену кровью – дань игу.

Время течёт. Уже второй раз за то время, что я заехал – идёт по телику "Боец", он же "Немой". Правда, оконцовку смазали – вместо песни "Странная ночь" – анонс "Солдат"-тринадцатых, тринадцатого сезона обгаживания русской армии таким способом. Есть и иные – "Задов и компания"… И мы опять уйдём в сторону, в дебри ужасов идеологии, если потянем эту ниточку, хоть давно пора бы не ужасаться тому, что происходит, и готовиться, и готовить сбывающиеся пророчества.

Течение времени многих несёт к смерти, и издалека большинству кажется непреодолимым последним водопадом, который перемелет твои кости в прах, не оставив этому миру ничего, кроме кучки электронов и атомов, бывших твоим телом – этим и слаба Пидерсия: страхом смерти. Этот страх она и эксплуатирует, бичуя смертями других, кто ужасается этим смертям, не видя, как далее из умерших зёрен возрастают плоды, в тридцать, шестьдесят, а то и сто крат.

Пидерсия, сообщество голубых поносников, пидократов, единорастов – слаба тем, что она размножается, сея смерть, передавая бразды правления предателям, стукачам и крысам, опираясь на иуд, родства не помнящих, и прочую шваль – слаба тем, что её распространение, размножение идёт путём заражения, путём мастёвой окраски, отбора затем худших из худших, путём вечно ноющего обиженного меньшинства. Пидерсии для управления Россией необходимы инородцы также оторванные от своей родины (и у этих родина – предательство и ад, и отец их, вернее, отчим, злой бешеный отчим – маньяк – сатана, и заразить этой неприкаянностью они пытаются всех). Тот, кто заразился их болезнью, лёг под них – потерял родину. А инородец поймёт их приказы и даже молчаливые намёки – и будет безжалостен в уничтожении и эксплуатации хозяев русской земли, всего оседлого населения. Эти кочевники подготавливали агрессию 1917 года, а затем скачок наверх 1991 года, поскольку сразу, с первой революцией всё подмять и переделать не удалось.

Кочевники и паразиты не могут управлять, они умеют только гадить и плодить болезни. Пидерсия вынуждена была отступить и поделиться, подвинуться на троне. Сталин потихоньку подъедал евреев из верхов (возможно, находясь в ложном положении, будучи неспособным победить врага его же оружием, его же идеологией – всё-таки ложь, трусость, предательство, обман, страх смерти – их оружие), но только установил некоторый баланс, всё же дозволяя им быть и наркомами, и членами Политбюро, и мучителями из троек НКВД, и идеологами-комиссарами, валившими слоями русский народ под свои ноги на Великой Отечественной. После его смерти оттепель шестидесятых как раз характерна обрусением Политбюро, полегчанием климата. Пидерсия ринулась в диссидентство, опять в ряды разрушителей государства. КГБ по пятому пункту не принимал их в свой орден, и война диссидентства с "конторой" приобрела черты "священной" – мученики которой, отсидевшие в ссылках на казённых харчах, и по за границам с Израилем и США во главе – вернулись к 1991 году "апостолами" второй революции, нынешней, авторитетами нынешнего пидо-демо-торжества Пидерсии на русских просторах.

Третий Рим, казалось бы, у её ног. Во многих книгах серьёзного характера, анализирующих нынешнее положение, очень качественно описаны ужасы нынешнего геноцида и нефтяного безумия, симптомы болезни "большого белого человека" – России. Тем не менее, это касается следующего за анализом синтеза – тут полный крах: иллюзия на иллюзии. Очень многое упирается в партийную принадлежность пишущего, в его личные фантазии, амбиции – и в результате – беспомощные советы "потерпеть и ничего не делать, само рассосётся" ("Проект Россия"), до ожидания, что нефтяную и газовую отрасль возглавят люди, которые дадут присягу никогда не выезжать за пределы России, сами и их потомки ("Почему Россия не Америка?").

Сделав точный диагноз, надо намечать ход лечения. А наметив – приступить к операции. А это страшно, поскольку надо применять силу и идеологию, не просто адекватную силе и идеологии Пидерсии – а превосходящую! Идеологию не просто на грани сил человеческих, но на грани смерти, за гранью возможного (для разума) – на уровне пророчества и священной войны.

И ещё раз приходим к тому, что ни либерально-экономические выкладки, ни групповые партийные амбициозные проекты – ничего на самом деле не изменят и вряд ли конкурентноспособны с насаждаемой верой и идеологией поклонения Золотому тельцу. Скорее, наоборот, самоуспокоение – что, видите, нет выхода, и не надо бороться – работает невольно на то, что русский вольный человек всё больше заключён в рамки выбора, принимая который, он становится другим человеком, общечеловеческим стадным ничем, короче не русским.

Русский – это свободный. Идеология, вера и церковь, способные убедить его и повести за собой – это белая церковь и белое движение. Как уже не раз было в истории, и что собственно русских сделало русскими, спаяло в созидающую удивительную нацию с неповторимым государством, в рамках которых не подверженный искушению постоянного исторического выбора между хорошим и ещё лучшим, хорошей властью и ещё более лучшей. Борис и Глеб, первые наши святые, даже зная о неприемлемости действия Святополка окаянного – тем не менее идут и на смерть, и не желают даже ценой своей жизни изменить хоть на йоту отношение к власти и порядок властвования у русских.

Для русского всегда есть батюшка – русский Белый Царь. Он и ответит на все вопросы, он прикажет – и на смерть пойдёшь, и завоёвывать, что надо (недаром уже редуцированно авторитетных людей называют батями – однозначно, непререкаемо подчёркивая авторитет, не подверженный колебаниям конъюнктуры). Его, Белого Царя, дети – уж точно не будут вздёргивать за рубеж и устраивать свой бизнес в Израиле, мутить с нефтью на американских бензоколонках… Это дело – низкое по сравнению с высотой монархической России, по сравнению со всеми благами Запада, к которым так открыто тянутся неисправимые и неизлечимые ни духовно, ни физически нынешние наместники России.

В метре от меня Коля "Толстый" усердно пишет письмо в правозащитную организацию. По букве приговора получил два года за то, что пьяный сосед около его дома пнул его собаку и, укушенный, ходил по посёлку, пьянствовал – раны загноил. Соответственно, через 3 недели такого "лечения" экспертиза устанавливает увечье средней тяжести, и суд несмотря ни на что, отвергнув даже свидетелей – влепляет два года. Это внешне. Внутренне, по существу, – Коля мешал соседу-барыге, оказавшемуся к тому же молдаваном, банчить на его улице, в его посёлке – приходилось втихаря подгонять фуру, делать вид, что туда-сюда перегружают гнилые помидоры, и потом ещё эти "помидоры" сутками охраняют некие субчики.

В полутора метрах – спит Серж, полное имя которого даже трудно произнести – вроде как Серажутдин или что-то около. Спит после ночной дороги, после трёх своих намазов, омовений, или как их ещё обозначить. Спит на полу, хотя у него и есть своё место, но он устроил из нескольких матрасов диванчик, постелил плед – готов, не шевелится в своей бейсболке.

Двое сухоруких (на сегодня в камере – три инвалида) расплетают пиджак, оставшийся от Сашки-Лесоповала. Тот с такой радостью уехал на посёлок, что всё позабывал.

Ещё двое чинят кипятильник, не торопясь подрезая железо нагревательного элемента вокруг провода, не торопясь опять же заготавливая пакеты, чтоб потом запаять вместо изоленты.

Сова в трюме. Другой недавний малолетка Денис "Малах" – закутался как личинка в в чисовское одеяло – и постанывает во сне у меня под ухом.

Телевизор молчит – я тоже пишу эту книгу серьёзного характера, пытаясь донести одну простую мысль – многое уже сказано, даже излишне много – там, где надо действовать и собирать для действий, отбросив лишнее – оставив лишь веру, волю и разум. Это сложнее всего там, вне этих стен, когда кругом – девушки, "соблазны" – рама падает… Хотя давно уж разжёвано, пережёвано – нынешняя болезнь – а по сути смерть под Пидерсией – просто так не пройдёт.

Телевизор молчит. Надоел бесконечной жёванью. Хотя тоже старается, чтоб эти строки вышли без помех, чтоб наконец-то когда-то сказали правду и о их страданиях, или о их судьбе – хотя, Россия живущая по праву Божьему, всегда жила именно так, именно ощущая лучи внимания, и тепло небесной заботы. Так она выстояла.

Оглядываясь в прошлое, можно сказать, что Россия, её огромные пространства от Литвы до Японии – настоящая Россия, приобретена россами не американским, не агрессивным путём – не подавлением и тотальной чисткой: народы с их землями остались на их местах (даже сегодня нефтяники кое-кому платят подачки за использование родовых угодий, но большинству обламывается кому хрен, а кому и два). Кавказ – это уже грань, максимально допустимая граница, на которой кончается комплиментарность. Кусок Польши с местечками – перебор. Явно неловкий кусок – Кёнигсберг-Калининград – с могилой Канта – осколок нашей дружбы – борьбы с братьями-немцами. За него – не стыдно – а полабские славяне (жившие в своё время и по Лабе (Эльбе)) – забыли? Как их сделали не нашими огнём и мечом? Это вечные разборки в одной семье – хоть и дрались с немцами в ХХ веке два раза до кровянки, но никакой ненависти к ним нет, впрочем, как и у них к нам – дрались серьёзно, но не до уничтожения. Хотя, Кант с его могилой всё же карябает нутро – ходил старичок по этим улицам, жил по часам, что-то изобретал, умственного характера, какой уж он наш… Ильин, лежавший в Швейцарии – вот наш. Сен-Женевьев-де-Буа – наше, а этот кусок Прибалтики уж больно далековат от нас в связи с потерей советской империей всего остального, от Литвы до Финляндии. Хотя и с ними у нас была ведь дружба. А дружба это очень много.

Мы ещё посмотрим на наши границы, когда в России будет установлено нормальное правление (нужны годы), проведена политика национальной экономики (нужны плюс ещё десятилетия) – по примеру того, что провёл Кекконен под боком у грозного подозрительного и неповоротливого Союза. Тогда, когда встанем на ноги – опять приобретём надёжных, равных по происхождению, по истории, братьев. Ведь были же с Дмитрием, на его стороне на Куликовской битве, и Ольгерд, и Витовт Литовские, погиб под нашими знамёнами даже татарский принц Андрей Серкизов (простецов там не упоминали).

Как везде и всегда – к сильному тянутся.

Во многом, души многих явлений, души многих стран – подобны женским: любят победителей, устав от рутины и одиночества, и насилия хитрожопых кочевников, рыскающих по миру. Пока страной правят оккупанты и временщики, ограждающие себя от остального общества милицейско-конторским кордоном, мы будем слабы. Настоящий хозяин никогда не прячется в пределах своих владений от тех, кто является его стадом. Нынешние же президентско-депутатские "вылазки в народ", спланированные и срежиссированные, созданные с определённой пиар-целью, в которых задействованы сотни "случайных прохожих" в штатском, не говоря уже о стене тщательно зализанных, – это свидетельство слабости, конченной гонимости. Человек, по-настоящему управляющий даже самой агрессивной средой – является её частью. Иначе его не поймут и не примут. Было бы смешно слышать, например, чтоб кто-то "в законе" ходил по централу или по зоне, ограждаясь от мужиков стеной, ведя против всех контрразведку, репрессии. Это невообразимо. Потому что органичная сущность власти внутри единого государства – безболезненная связь первых с последними, верность на всей территории, где установлено Божественное право.

Лихие люди в России были всегда. Но органичная саморегуляция русского общества расставляла их по местам. Наиболее опасные были – по границам. Каждый находил (в идеале, конечно) своё применение. Воровства, внутреннего, разбойного, разлагающего всё сверху донизу как такового не было. Ещё недавно деревня, основа России, жила не запирая дверей. Поставил палочку, или веник – и пошёл. Общий быт, общие для всех, практически одинаково скромные наборы предметов потребления, общие интересы, чтоб сосед-погорелец или молодой семьянин – жили так же, как другие: помощь, построение всем миром, всей общиной, ульем – ему дома, такого же, как у других. Бесплатно, всей деревней, без очереди на жильё, без ипотеки и предоплаты – даром, как и следует по Божьему праву. Единичные случаи баловства, шалости, особой ухарской удали не были жестоко караемы – даже уже поздних времён раскольниковская "ходка" по двум 105-м, и даже 162-м ч.3 – с милой картинкой, как они рука об руку с Софьей каждый день наворачивают супчику на промке, а потом сидят, обнявшись, на брёвнышках – это максимум для того мира, где священник сельский, и урядник в захолустье жили одной пчелиной жизнью: луг, покос, десяток детей, хозяйство, коровы, овцы, лес, заботы о насущном – обрамление для счастья от общения с тем, что свято. В святое не тычут пальцем. Его берегут и живут рядом с ним – тихо, разумно.

Лихие люди искали своей доли в другой святости – военной, защитной и обагрённой кровью. Там, где был чужеродный десант – там и наш ответ, там и казаки-разбойники. Кто шёл на войну, кто – в купцы (тоже был рисковый путь). По сути – буйные всегда были не внутри общества, а на границе, на острие, и другая противоположность буйства – в тиши, в уединении, в скитах и пустынях. Мало что делалось за деньги. Деньги знали своё место – быть прослойкой, не более чем, по Божьему праву. Это в наше время болезнь, иллюзия, что экономика определяет всё, что политика – продолжение экономики другими средствами – сеет следующую иллюзию, что в начале всего – средства, деньги, что кучка банкнот, скрученных в тугой рулетик и перетянутых цветной резинкой – этот цилиндрик – и есть ты. И если у тебя нет этой сердцевинки – то ты никто.

Это кривозеркальное отражение нормальной реальности: политика определяет экономику, покровительствует ей, политика, ощерившись вовне, не даёт разрушить эти внутренние, нацеленные на создание продукта, а не бумажек – органы государства.

На золотых кружочках, коими пользовалось государство – был профиль кесаря, который своим словом устанавливал границы своих действий, давал пример своим подчинённым. Деньги на своём, подчинённом месте, символически служили единству нации, и делить их – было безумием – всё равно, если бы пчёлы стали бы делить мёд: погибли бы все. Наоборот, у пчёл при недостатке гибнут солдаты, но не матка. Сравнение с ульем, конечно, имеет свои масштабы. Империя – гораздо колоссальней, по разнообразию производимого нацией внутреннего продукта, но сравнима по чистоте, по естественности устройства. И стремления к переустройству веками освящённой Божией власти, когда святые – учили князей, как им поступать, воспитывали, а сначала и вымаливали царских детей, беседовали о пророчествах и назначении жизни русской, смысле и необходимости Святой Руси, как свидетельства высокого происхождения и назначения человека (от Бога, – к Богу; а не от обезьяны – во тьму и пустоту) – на таком фоне звенеть презренным металлом, считать произведённую стоимость и переводить её на кир или стоимость доступных женщин – вся эта вера в экономику и её апостолы в кожанках с наганами и красными бантами – выглядели не просто аномалией, а считались воплощённой бесовщиной.

Агрессия жидократии в разных её гнусных формах, раны ею нанесённые организму России – демоничны по своей природе. Комиссары в кожанках, как воплощение бесов – очевидная реальность, если смотреть изнутри той, Белой России. Нынешние заявления об окончании гражданской войны их потомков – это ультиматум: пусть русское тело с отсечённой головой Царя, с отсечёнными руками и ногами – армией и делателями, потихоньку забудет о святости, и сгинет, и исчезнет – хватит уж трепыхаться, всё кончено. Некоторые, правда, ностальгируют – Путин: "Я бы мечтал оказаться там в то время, во время революции…"

# # #

Не надоело еще слушать ультиматумы? – сдавайтесь, всё кончено! Не устали от шепотков садистов, гонящих триллерной жути – России конец… Согласились, что ли?.. Медленная агония обрубка под милостивым наблюдением маньяка, адского выблядка, радующегося нашей боли – никогда для нас не будет жизнью. Существование из милости – не в характере русского человека. Пока Россия рожает буйных – она способна к восстановлению (пока что в помешательстве она сама себя уродует, вырывая своими руками куски своего же тела, взрывая друг друга, уменьшая при каждой разборке наше и так уже малое число). Даже на Куликовом поле лихим людям досталось дело – смотреть за переправой. Минин и Пожарский в своё время, при неудаче, объявлены были бы простыми разбойниками. В опричниках Иоанна Грозного уж точно бы не удержались ди-джеи да звёзды эстрады с гребнями на головах. Так что нужны все, кто может ещё в нашем организме доводить до других единую волю, белую волю, волю будущего Белого Царя. Нужны и добрые, и злые, но те, кто способен идти вперёд, к цели, наплевав даже на то, что считали собственным мировоззрением.

Мы способны, когда нас бьют, смеяться в лицо врагам, и вставать, несмотря на рапорты: "Раскидал одним ударом десять сотрудников ОМОН, причинив им лёгкие телесные повреждения…" Почему бы нам не встать навстречу орде Пидерсии? И не стряхнуть вонючих спидоносных тварей? Недолго им ползать по телу страны… Рассвет уже близко…