В тот год, будто мало было крестьянских мятежей, распространились еще слухи о поветрии. Одни говорили, что Божья кара направлена против смердов, изнахалившихся и забывших заповеди, другие - что она знаменует конец проклятых папистов и турок, чей бог - сатана, третьи - что наконец-то будет положен предел всему этому окаянному миру, погрязшему во грехе… По молодости лет лучше всего я восприняла и запомнила страх, охвативший город.
То-то, наверное, была забавна маленькая девочка в заплатанном платьице, когда она догнала на улице господина Майера, забежала вперед и, приподнимаясь на носках, тоненько спросила:
– Господин ученый! Это правда, что чума приходит за детьми блуда?
Вопрос этот третий день мучил меня.
Он наклонился, чтобы получше разглядеть странное дитя. Трепеща от собственной смелости, я слушала его серьезный, рассудительный голос.
– Разумеется, нет. Чума - это дьявольский ветер, который дует равно на всех. Это наказание для злых и испытание для праведных. - Вид у него был усталый, на щеках отрастала борода. Мне он казался взрослым и чуть ли не старым, но теперь-то я понимаю, что ему, бакалавру медицины, не было тогда и тридцати. - Кто научил тебя той глупости, маленькая птичка?
– Тетушка Лизбет сказала, что чума придет за мной, - полушепотом произнеся эти слова, я поняла, что сейчас заплачу. - И положит в яму…
Господин Майер еще ниже наклонился ко мне, разомкнул и снова сжал губы, будто удерживая готовое вырваться слово, а потом погладил меня по голове и сказал так:
– Не бойся, птичка, чума за тобой не придет. А если ты и заболеешь, я тебя вылечу. Поняла?
Если бы годом позже маленькую Марихен спросили, кто наместник Бога на земле, она без запинки ответила бы: конечно, господин Майер! Вернее, не ответила бы ничего. У меня уже было довольно ума, чтобы ни с кем не делиться своими мыслями. Да и католический катехизис уходил в прошлое.
Бакалавр медицины запомнил соседскую сиротку, которую приемная мать пугала чумой, будто закоренелую грешницу. Однажды, сидя под раскидистой липой во дворе, он вновь увидел меня и позвал. Я подошла со всей моей робостью и благоговением. Он улыбнулся мне, спросил об имени и летах, и рада ли я, что в стране мир и чумы больше нет. Потом взял со скамьи немецкую отпечатанную Библию, раскрыл ее и сказал: «Здесь простыми словами изложена премудрость Божья. Хочешь научиться читать?»
Я хотела. Больше всего на свете я хотела понравиться господину, который считал, что чума забирает всех, а не только детей блуда. Я мечтала заслужить его похвалу, и мне это удалось. Сейчас уже не вспомнить, скоро ли я ухватила, в чем суть: как черные узорчатые линии разбираются на отдельные знаки и вновь собираются в слова - но, верно, много скорее, чем ждал господин Майер. «В начале было слово…» Окрыленная, очарованная его радостью и открывшимся мне чудом, я подбирала букву к букве, выпевая вполголоса все новые и новые слова…
Тетушка Лизбет разгневалась, увидев меня, закричала, чтобы я, негодная, сейчас же шла чистить медный таз, а не то… Но господин Майер встал со скамьи, оглядел тетушку с чепца до башмаков, поднял к груди Библию, заложенную пальцем, и сказал:
– Итак, вы не хотите, чтобы дитя узнавало слово Божье.
Отводя глаза от ледяных глаз бакалавра и тисненого креста на коричневом переплете, тетушка принялась говорить, что всему свое время, что на воскресной проповеди… «Я ни разу не видел девочку на проповеди, - холодно заметил господин Майер. - Если вы запрещаете ей, то, верно, у вас есть особые причины…» Кто помнит, как новая вера впервые схлестнулась со старой, поймет сокровенный смысл этой фразы и тетушкино смущение. Заливаясь багрянцем, она сердито сказала, что девочка слишком мала; в ответ получила стих из Евангелия о Христе и детях… и отступилась.
Ночью я бредила буквами и словами, а назавтра дождаться не могла господина Майера с книгой. Он пришел и назвал меня «чудесное дитя», когда оказалось, что я не забыла выученного накануне. Потом уроки стали повторяться почти ежедневно. Тетушка больше не рисковала спорить с ученым человеком о детях и слове Божьем, и только в списке моих пороков первой стала гордыня, опередив даже лень.
Солгу, если скажу, что мы читали только священные книги. Учитель был бакалавром не богословия, а медицины, и готовился стать доктором, а любопытство ученицы было неуемно. Гости господина Майера нечасто обращали свои взоры на щуплую девочку с шитьем на коленях. Беседы велись при мне, и я забывала о своей работе, вслушиваясь в магические звуки латыни, запоминая слова и целые фразы.
Дети нередко мечтают о жизни в далекой стране, где все не так, как дома, а гораздо лучше, и сами они - не малые дети, а герои. Моей далекой страной был латинский язык. Я хотела говорить на этом языке, ибо мне казалось, что его чары могут превратить беспомощную и некрасивую девчонку в некое могущественное создание, сродни всем этим ученым людям и древним поэтам со сказочными именами. Тогда я еще не замечала, что в братстве сем нет женщин…
Господин Майер сперва рассмеялся, когда услышал, что я бормочу под нос не что-нибудь, а пентаметры. «Повтори-ка, повтори!» - весело сказал он, задирая брови. Покраснев до ушей, я повторила, и учитель перестал смеяться. «Быть может, ты еще и понимаешь, что сие значит?» «Дэум - понимаю, - ответила я. Мне было стыдно. - И ювенис». «Ага, - сказал господин Майер, провел горстью по лицу и воззрился на меня, будто видел впервые. Я ждала приговора. - Ты меня снова удивила, Марихен. Это поразительно. Но все же латынь так не учат. Основа всего есть грамматика. И я, пожалуй рискну поставить подобный опыт. Отказ был бы преступлением». Вот так я впервые взяла в руки Доната и «Doctrinale». Другие учебники в те времена еще не достигли наших краев.
Так было, пока мне не сравнялось четырнадцать. Нелегкий то был год. Люди вокруг стали как-то отвратительно изменяться, и я даже с тоской вспоминала о детских страхах, оказавшихся пустяками перед теперешней склонностью всего живого обнажать гнилое зловонное нутро. Благодетельница теперь обвиняла меня в чем-то уж вовсе непонятном и страшном, и к ней стали приходить двое новых гостей, господин Ханнеле и господин Шульц. Обоих я боялась, хоть еще не совсем понимала, в чем тут дело. Не будь тетушка Лизбет так жадна, не мечтай она сбыть меня с рук без приданого, в тот год ее замысел мог увенчаться успехом. Это потом я выучилась, не выходя из границ девической скромности, поступать и держаться так, что ни единого разумного купца или ремесленника не прельстили бы и горы золота, данные за меня. Но четырнадцати лет отроду я была беззащитным испуганным ребенком. Ибо прекрасные героини Овидия - это одно, а замужество в нашем городе - совсем, совсем другое…
Тогда же произошло вот что. Однажды господин Майер, закончив урок, вздохнул и сказал, что скоро не сможет больше учить меня. «Нет-нет, не пугайся, дитя, ничего плохого не случилось. Просто ты выросла большая и, как бы тебе сказать, стала почти невеста. Ребенком ты могла приходить ко мне, но теперь твоя почтенная тетушка… а также моя супруга… Видишь ли, мы не сможем объяснить…» Он увидел мое лицо, оборвал свою речь и полуотвернулся, стиснув губы. Я стояла перед ним молча, не смея даже спросить, когда наступит это страшное «скоро».
«Ты не простое дитя, Мария, - наконец сказал учитель, снова вздохнув. - Цепкость твоей памяти меня пугает, а твои успехи в латыни заставляют думать, Господи прости меня, о чужой душе, говорящей твоими устами. Ты читаешь «Метафизику» Аристотеля с таким увлечением, будто это роман. Ты читаешь Боэция и весело смеешься. Ты, в твои годы, уже одолела Иоанна Сакробоско и афоризмы Гиппократа. Ты по памяти декламируешь Парацельса. Я не говорю о поэтах… Но, Мария, ведь ты девушка. Тебе надо будет выйти замуж за какого-нибудь хорошего человека. Стать женой, произвести на свет ребенка… Подумай, ведь замужняя госпожа не может бегать в гости к соседу, чтобы читать с ним книжки?» Я не улыбнулась в ответ. Мир был ужасен, Господь меня оставил и не давал мне смерти. «Я вижу, тебе это совсем не по сердцу. Говоря по правде, мне тоже… - сказал господин Майер. - Ну хорошо. Иди теперь и не плачь. Я подумаю, как нам быть».
Двумя днями позже он сам явился в дом к моей благодетельнице и сказал ей, что ему опротивели пыль и грязь, которую школяры приносят в его рабочую комнату, что служанки, нанятые женой, мешают занятиям, и что помощь маленькой Марии ему чрезвычайно кстати. Он понимает, говорил он далее, как неловко просить о столь низменной работе девицу из хорошего дома, воспитанницу почтенной женщины, и потому умоляет госпожу Хондорф позволить Марихен впредь принимать от него небольшое вознаграждение, соответствующее ее трудам. Он клянется своей честью, что никто не сможет сказать о девушке плохого, ибо она будет приходить в часы лекций и ни он и никто другой не останется с ней наедине… Словом, все это было как нельзя более вовремя. Тетушка Лизбет непременно запретила бы мне, девице на выданье, ходить к соседу, но теперь победила жадность.
Уважающие себя ученики платят лектору. Мой учитель сам платил за то, чтобы заниматься со мной.
– Я виноват, Мария. Мне не следовало тебя учить.
– Но почему, господин?
– Ты девушка, Марихен. Девушки не должны заниматься науками, Бог дал им другое предназначение. Я же побудил тебя свернуть с пути.
– Простите, что напоминаю об этом, господин, но разве вы сами не называли мои скромные способности Божьим даром?
– Я не знаю, Мария. Я ничего не знаю. Говорят, что у каждого бывает лишь один ученик, и мой пришел ко мне в сером платьице и с косами за спиной. Так мне казалось. Но, возможно, это было искушение… Прошу тебя, не смотри на меня так. Ты легко могла бы сравниться с лучшими из моих студентов, и это тем более поразительно, принимая во внимание, как мало времени ты отдаешь занятиям… но, Мария, ты - девушка! При всех твоих способностях ты никогда не станешь даже бакалавром. Женщине грешно стремиться к учености.
– Разве один и тот же поступок может быть греховным для одного и добродетельным - для другого? Почему я принуждена заниматься втайне тем, за что юноши получает похвалы и ученую степень?
– Ты ошибаешься, дитя мое. Мы оба с тобой не богословы, но пойми, что формальная логика тут не поможет. Есть много поступков, которые сами по себе не бывают хорошими или дурными. Ну вот, к примеру, отказ дать денег может быть сочтен бережливостью или скупостью, в зависимости от чувств, которыми он продиктован, и последствий, которые он влечет за собой. Или, прости мне нескромность примера, - любовь к женщине ее мужа почтенна, а чужого человека - преступна. Отделяя внешность поступка от его сути, мы рискуем впасть в пустословие.
– Я поняла. Я не обвенчана с мудростью. Должно быть, я повторяю грех моей матери.
– Ты разрываешь мне сердце.