– Приветствую вас, госпожа докторша! Узнали меня?

– Да, разумеется. Садитесь.

Я улыбнулась и кивнула, не вставая с кресла. Узнать я его узнала - мой земляк и сосед, приказчик того самого господина Ханнеле, за которого меня едва не отдали, - но вот имя его забыла напрочь, и сознаться в этом было неловко.

– Рад, что у вас все благополучно, дорогая Мария (позволите вас так называть?). Прекрасный дом - его знает вся округа, найти вас не составило труда.

– Да, дом замечательный.

Не зная, о чем с ним говорить, я задала вопрос:

– Какие новости у вас?

Оказалось, этого он и ждал. Тут же убрал с лица улыбку и опечалился.

– Новости скверные, уж извините меня, рад бы привезти хорошие… Ваша приемная матушка очень плоха.

– Господин доктор Майер писал мне, что она хворает.

– Очень плоха, - повторил он, значительно кивая. - Очень. Доктора ей дают меньше месяца.

Я сперва не поняла, потом меня осенило: тетушка Лизбет умирает.

– Да, да. Я почему и посмел вас побеспокоить: женщина, что смотрит за ней, говорила, что она спрашивает о вас, дескать, не приехала ли… То есть она вроде как не посылала за вами, но думает или считает, что вы сами… А я как раз еду по делам, вот и решился… Я только того хотел, чтобы вы знали. Не взыщите, если мои слова вам не понравятся, но мой вам совет - собирайтесь в дорогу немедленно, если хотите застать ее среди живых.

Так он упрекал меня, а я не знала что ответить. До моего срока оставалось недели четыре или шесть. Но если он говорит правду, я могу не успеть. Да и не успею, ибо не сразу же после родов пускаться в путешествие!

– Благодарю вас. Вы сделали доброе дело. - Я поднялась и как могла поклонилась. Гость уставился на мой живот и залился краской.

– Дорогая Мария, но если это не ко времени… я хочу сказать, Господь простит, если вы из опасения за ребенка… то есть я разумею…

– Благодарю вас, - повторила я. Вот почему господин Майер скрывал от меня, как она больна, - ему-то я написала, что жду ребенка.

Сказать по чести, последние годы, что мы с тетушкой Лизбет провели в одном доме, нас не связывало ничего, кроме взаимной досады и ненависти. Но было иное, когда я была маленькой девочкой, и не приехать к ней теперь… Но ребенок, ребенок Кристофа?…

Поезжай. Надо проститься. Она много зла тебе причинила, но все же была тебе вместо матери.

Надо сказать, меня удивила серьезность отца и неожиданные от него моральные сентенции. «Поезжай» звучало в моей голове настырными ударами колокола, он прямо-таки выпроваживал меня!

– Я сама так думала. Но ребенок?

Купишь покойную карету, кучера наймешь. Ничего не случится. Возьми с собой свою ведьмочку, если вдруг что, она поможет. Она принимала роды.

– Янка?!

Ну да. Тебе она не рассказывала?… И не расскажет, коли не спросишь.

– Но как же вы здесь будете?

А как я прожил те три месяца? Сделаешь крепкого бульона, нальешь колбу по горлышко. Но ты уж вернись, сделай милость, не позже троицына дня!

Служанок я рассчитала, многажды заверив, что пошлю за ними, когда вернусь, и не буду искать другой прислуги. Что бы ни думали обо мне Ада и Ханна, деньги им были нужны.

Дорогу, которую мы с Янкой измерили собственными ногами в начале прошлого лета, теперь мы проехали в обратном направлении - в карете, будто важные барыни. Ночевали на постоялых дворах, хотя, по совести, в карете можно было жить не хуже, чем в маленьком домике. Я взяла с собой полный кошель золота, мешок с книгами и Ауэрхана, Янка - только шитье.

И вот, наконец, родная улица, и я удивилась тому, как колотится сердце. Карета остановилась у дома, Янка выпрыгнула первой и подала мне руку.

Дверь отворилась, на крыльцо выскочила служанка без чепца. Я ступила со ступеньки на уличные камни, придерживая подол и боясь упасть; от долгого сидения болела поясница и затекшие ноги. Служанка низко присела.

– Амальхен!

Моя старая знакомая уставилась на госпожу в атласном платье, в тонком чепце, с золотой цепью под грудью…

– Мари… Мария? Ты, что ль?

– Я самая, - сказала я, невольно улыбаясь. - Что тетушка?

– Ой, госпожа плоха, - заговорила она вполголоса, - ой, совсем плоха. У нее припадки с того самого дня, как твой-то - как ваш супруг приезжал. А я думала, ты не приедешь, да…

Знакомая дверь, знакомые сени, крутая лестница в спальню, знакомая кровать… Незнакомым было только лицо на подушке.

– Мария! - Доктор Майер обернулся от окна. - Откуда ты взялась?

– Мне сообщили… - Я медленно, шаг за шагом, подходила к кровати, и чувствовала, что начинаю дрожать.

– Кто? Кто был этот доброхот, скажи мне, будь любезна, - он очевидно гневался, но умерял голос, и это, как и завешенное окно, и одинокая склянка с питательным отваром - его дают больным, чей желудок не принимает иной пищи, и некоторые инструменты, собранные и вымытые, - все означало одно и то же. - Я полагал тебя умнее. Хоть бы небо валилось на землю, тебе надо было смирно сидеть в Виттенберге! А твой супруг что глядел…

Я не слушала. Передо мной была не моя приемная мать, но страшный призрак, «лицо Гиппократа», сиречь лицо умирающего, описанное Гиппократом. Желтоватая кожа обтянула лоб и впалые виски, закрытые глаза ввалились, губы посинели… И сами черты словно другие, я не могла их узнать, как если бы неверно запомнила. «Здравствуйте» и «добрый день» не шли с языка.

– Тетушка Лизбет?…

Глаза открылись. В них лежала тень.

– Ты. Мария. Я тебя ждала… Сядь сюда.

Я села на край постели. Рука ее высовывалась из-под одеяла, и пальцы обрывали с него невидимые волоски. Один за другим. Или же это просто судорога. Меня трясло, и слезы наворачивались на глаза. Здесь умирала не та, кто называла меня постыдными прозвищами и до полусмерти морила работой, а та, кто ставила перед маленькой Марихен тарелку с похлебкой, прижимала гроши к моим синякам, укрывала и крестила меня на ночь. Я вспомнила об этом, когда оказалась от нее далеко, а теперь она умирает.

– Я грешна… виновата перед тобой.

– Не говорите так. Вы ни в чем не виноваты, мамочка Лизбет, я люблю вас, и всегда любила, - я шептала и давилась слезами, сама себе удивляясь - куда пропала ненависть, заставлявшая меня сжимать кулаки и придумывать самые обидные слова, которые, дайте срок, я ей непременно скажу? Ненависти не было.

– Ты знаешь…

Я ждала продолжения.

– Ты все уже знаешь?

– Знаю? О чем?

Она повернула голову, чуть подняла руку, коснулась ледяными пальцами моей щеки.

– Серьги. Значит, ты их взяла… только эти… зачем?…

Коралловые сережки моей родной матери, из шкатулки Дядюшки.

– Это муж подарил, - я соврала не задумываясь, ведь перстень с кораллом, что был у меня на руке, в самом деле подарил муж.

– Он был здесь. Он тебе… если не сказал, то спроси… я не могу… Дом этот будет твой. Деньги, ты знаешь, где. Возьми. Все твое.

Не помню, отказывалась я или благодарила, а потом учитель взял меня за руку, платком вытер мое лицо, поднял с колен и вывел из комнаты. Внизу он повернул меня к свету и строго спросил:

– Как ты себя чувствуешь?

– Я? Хорошо, все в порядке, спасибо. Спина немного болит, но это оттого, что мы долго в дороге…

– Так, доигралась. Девушки! - Эта - твоя служанка?… Сестра?! Ах, мужнина сестра, прошу меня простить… - (Я еле вспомнила, что теперь Янке следует быть не сестрой мне, а золовкой - какие сестры у безродных?) - Берите ее под руку, барышня, поведем ко мне. Здесь ей оставаться нельзя.

Я оперлась на Янкину руку, не вполне понимая, зачем надо куда-то идти - мне хотелось лечь. При чем же тут поясница, разве там должно болеть, когда… Но боли усиливались, и я ощутила смутный страх: вдруг и в самом деле произойдет то, чем меня пугали…

– Ну, кто? Кто у тебя, говори, молодая маменька!

Я слышала бодрый голос повитухи, другой женский голос, весело сказавший: «Да она не разглядит, поднесите поближе!», Янкин смешок и плеск воды; видела маленькое личико, искривленный рот и мокрые вихры, но то ли слезы застили мне глаза, и никак не удавалось их сморгнуть, то ли что-то случилось со зрением - все расплывалось. Впрочем, я знала и так, всегда, с самого первого дня.

– Сын. Иоганнес.

– Ого, прямо-таки сразу Иоганнес! На-ка, вот тебе твой Иоганнес, подержи у себя, пока я пеленки расстелю.

Мой сын был мокрый, горячий и такой маленький, какими, казалось мне, не бывают человеческие существа, и он прильнул ко мне так доверчиво, как до сих пор никто на свете. Потом его забрали и на все мои вопросы со смехом отвечали, что позаботятся о моем ребятенке как нельзя лучше, я могу спать спокойно, небось не бросят на улице. Говорили так, вряд ли злобно намекая, едва ли они знали, кто я есть, и не все ли равно? Роды продолжались десять часов, и меня сморил сон.

Когда я открыла глаза, рядом со мной был господин Майер. Совсем как в детстве, когда я болела крупом и, очнувшись от жара, увидела его, а он улыбнулся краешком губ и сказал по-латыни: заманила меня в гости, притворщица, - нарочито серьезным тоном, чтобы тетушка Лизбет думала, что он говорит сам с собой о важных медицинских материях…

– Все у тебя хорошо. Твой сын спит, как проснется, приложим к груди. Двух недель не дотерпел, если ты верно мне все сказала, а какой красавец! Вставать тебе пока не надо, но если хочешь есть или пить, только скажи.

– Тетушка Лизбет - что с ней?

Господин Майер поколебался, затем сказал твердо:

– Тетушки твоей больше нет. Она скончалась этой ночью. Я скрывал от тебя ход ее болезни, так как боялся… того, что ты в самом деле вытворила. А теперь больше не думай об этом, отныне твое занятие - ребенок.

– Да, я знаю. Хорошо, не буду, - покорно ответила я. Да, отныне я не сама по себе, отныне я - мать, и привыкать к этому титулу было трудно. Я вспомнила высокую кровать, застеленную чистым, и потом страшное круглое кресло для рожениц. То, чего я втайне боялась, так быстро осталось позади, а что было впереди? Теперь я, судя по всему, лежу в доме учителя, и тут же где-то мой ребенок, и едва ли госпожа Майер от всего этого в восторге. Не слишком-то она меня любила, пока я была девицей-прислугой, с чего бы ей обрадоваться замужней Марихен, то ли докторше, то ли соломенной вдове, которая свалилась к ней в дом со своим дитятком от неизвестного мужа?…

– Господин Майер, я хотела бы перебраться… в свой дом.

– Ну, только не сию минуту. Тебе нельзя вставать. Завтра, если захочешь, переберешься.