Господин Майер навещал меня и сына едва ли не через день. Сколько я ни уверяла, что не стоит ему беспокоиться, учитель отвечал, что блюсти здоровье новорожденного - его долг, денег же, разумеется, не брал. И вправду, без него бы я, верно, сошла бы с ума от тревоги за это маленькое существо, пытаясь понять, отчего оно так жалобно кричит: жарко ли, холодно, пеленка натерла или животик болит. Через неделю-другую студенты господина Майера, не застав учителя дома, оставались ожидать его в нашем общем дворе. Там я снова увидела Себастьяна, того самого знатока поэзии и математики, с которым Генрих-Мария так и не успел познакомиться.

Я сидела на скамеечке, держа Иоганнеса на руках, а господин Майер с терпением повивальной бабки объяснял мне, как ловчее его завертывать. Слушала я плохо: мне было неловко перед двумя юношами, что глядели на нас, за учителя более, чем за себя. Его ждут, чтобы поговорить об ученых материях, а он возится с грудным младенцем и его мамашей, по всему видно, что дурой… Наконец Себастьян не выдержал и подошел поближе, с листами, скатанными в трубку. На листах оказались не стихи, а чертежи и формулы. Сидя рядом с учителем, я волей-неволей заглянула в лист и увидела выпуклую линзу и лучи света, обозначенные линиями…

– Тут у вас ошибка, господин мой: не делить, а множить на два.

Себастьян и его приятель уставились на дуру-мамашу, пытаясь понять, не послышалось ли им. Я в ужасе от своей наглости снова взглянула в написанное: не дай Бог, ошиблась я сама. Но нет, все верно. Спасибо покойному батюшке, несообразности в выкладках я видела так ясно, как будто они были выписаны красным вместо черного.

– Вот здесь два должно быть, - я взяла Иоганнеса на локоть и свободной рукой ткнула в лист.

– Почему два? - спросил Себастьян.

– Божьей волей, - безмятежно ответила я, показав на соседнюю строчку. Кровь бросилась студенту в лицо, он уставился в расчеты, а его товарищ смотрел через плечо.

– Верно.

– Да-а… Вы сведущи в тригонометрии, добрая госпожа?

– Слегка, очень немного. Всего год, как я начала заниматься.

– Тогда ваши успехи поразительны.

– А что это за линза? - Я хотела остановить их похвалы, но, кажется, мой вопрос вышел самым настоящим «ударом милосердия». Она еще и оптику знает, эта купчиха с дитем, изобразилось на лице Себастьяна, но вслух он ответил только:

– Эта линза предназначена для улучшения остроты глаза. Не знаю, слыхали вы о таком предмете, как флорентийские стекла?

– Слыхала.

– Вот это и есть такое самое стекло. Я рассчитываю его кривизну…

То, что месяц назад я изготовила для себя пару таких стекол, и что расчеты будут различными, смотря по тому, наденет ли стекла часовой на башне или ученый, читающий книгу (а Себастьян, как я вскоре догадалась, этой разницы пока не успел понять) - все это я оставила при себе; внимательно выслушала все, что он мне поведал, и задала вопрос ненаучный:

– А для кого же вы делаете этот расчет?

– Для доктора Таубе. Он намерен снабжать такими стеклами своих пациентов.

Господина Таубе, доктора медицины, питавшего особый интерес к болезням глаз и расстройствам зрения, я много раз видела в гостях у господина Майера. Именно от него я когда-то впервые услышала, что глаз человека или животного есть линза. Все это нужно было как следует обдумать.

Учитель считал так же. Он-то видел у меня очки и знал, что я сделала их сама. На другой день он опять навестил меня и почти сразу заговорил про оптику: насколько сильно мое пристрастие к этой области математической науки и нет ли у меня желания применить свои способности там, где за это заплатят деньги. Конечно, он все понял и сам сказал, что представит меня господину Таубе. Тот, по словам учителя, встретился с большими трудностями, пытаясь повторить итальянский опыт. Сам он несведущ в математике, люди сведущие не умеют шлифовать стекол, а стекольщики ни за какие деньги не могут взять в толк, что от них требуется: они делают, скажем, лупы для ювелиров и купцов, но проверками по световому пятнышку, по нити и кольцам себя не затрудняют. Кому надо разглядеть камешек или чеканку на монете, у того спина не переломится наклониться пониже к лупе. Ты же, говорил учитель, умеешь и вычислять, и шлифовать стекла в соответствии с наукой, значит, Вильгельм посчитает тебя Господним подарком. Завтра же, говорил он, я отведу тебя к нему, затем купим все необходимое…

– Господин Майер, - сказала я. Говорить эти слова не хотелось, но и промолчать я не могла. - Вы так много для меня сделали… нет, не перебивайте. Я благодарна вам, как никому на свете, и теперь прошу еще об одной милости.

– Что такое?

– Не сердитесь на мои слова… Я умоляю, не помогайте мне открыто, но только тайно, так, чтобы ни единая душа об этом не знала - простите меня, господин доктор, я сама ничего и никого не боюсь, но мне больно было бы причинить вам хоть малейший вред.

– Но, Мария, о чем ты? О каком вреде? Ты теперь уже не беспомощная девица, но мужняя жена; видеться мы можем при свидетелях, а то, что сосед помогает соседке в делах, еще не беда. Принимала же твоя тетушка помощь от друзей мужа, а ведь мы с твоим супругом успели стать, по меньшей мере, добрыми приятелями. Что тебя страшит?

– То, о чем болтают в городе.

– Что же именно?

Вот еще в чем состоит различие между мужчиной и женщиной. Только мужчина может не знать, что говорят за его спиной, до тех самых пор, пока слово не обратится в действие.

– Болтают, что настоящий отец моего сына - вы.

Господин Майер обеими руками взъерошил себе волосы.

– Вот оно как… Крест Господень, Мария, прости меня ты, я понятия не имел… Они, полудурки, считать-то умеют?! Десять месяцев с лишком…

– Вы полагаете, они утруждали себя подсчетом недель? Притом простонародье верит, что женщина может носить и десять, и одиннадцать месяцев. Это часто бывает удобно женам… а вот мне не повезло.

– Хорошо, - помолчав, сказал господин Майер. - Мы сделаем иначе. Я посоветую Себастьяну навестить тебя. Покажи ему очки, расскажи, как их делала. После этого он сам расскажет о тебе доктору Таубе.

Все вышло, как и задумал учитель. Господин Таубе, пожилой, благообразный, ростом чуть выше меня, сам пришел в мой дом. Увидев, что расхваленный знаток математики и оптики чуть поднялся с родильного одра, он несколько растерялся. В нем явно противоборствовали медик и человек дела, и он то спрашивал, как скоро я смогла бы изготовить первую пару стекол, то заверял, что время терпит и спешить некуда, то сокрушенно вздыхал, мол, женщина в очках, да к тому же нестарая - дело неслыханное, а вообще-то молодой матери следует пить побольше молока, есть мясо птицы и фрукты в умеренных количествах… Впрочем, заготовки, шлифовальный столик и все необходимое явились по первому моему слову.

Сперва я должна была сделать пробные стекла, для самого доктора. Веревочкой я измерила расстояние, на котором он держал книгу у глаз при чтении, и взялась за расчеты.

Теперь мне пришлось нанять кормилицу - молоко пропало, от треволнений или от умственных усилий, не подобающих женской природе. Как ни глупо, я ревновала сына к этой бабе. Выбора, однако же, у меня не было: сундуки Фауста все-таки достались соратникам господина Хауфа, дом и земли - городу, а на деньги тетушки Лизбет мы с сыном могли бы прожить год или два, а то и три, но что будет потом? Хочешь не хочешь, Мария, попробуй осуществить невозможное - без помощи черта превратись из матери в отца и попытайся заработать денег ремеслом.

К Янке я Иоганнеса не ревновала. Они прекрасно ладили между собой. К исходу лета маленький господин Вагнер улыбался сияющей беззубой улыбкой, едва заслышав голос «тетушки», маленькие кулачки крепко вцеплялись в пепельные пряди; и сама Янка будто бы оттаивала, беря его на руки и напевая те же песенки, что некогда пела по дороге в Виттенберг. Оказалось, у Терезы была еще и вторая дочь. Двенадцатью годами младше Янки, она умерла, не прожив и года.

Ауэрхан показал себя воистину зловредной тварью. Его одолевала тяга к пению и танцам именно тогда, когда я укладывала сына. Одного-единственного боевого вопля обычно бывало достаточно, чтобы Иоганнес пробудился и захныкал. В последний раз это произошло ночью, часа за два до рассвета. Пока я шлепала к колыбельке, спотыкаясь и отдувая волосы с лица, Янка вскочила со своей постели, сделала три шага в сторону Ауэрхана, который с невинным видом сидел на табурете, произнесла что-то на своем языке - как мне показалось, одно длинное слово - и трижды притопнула об пол босой пяткой. Пронзительное «чи-чи-чи» замерло на устах мерзкой бестии, Иоганнес тоже замолчал - правда, всего на мгновение. У меня по спине побежали мурашки. Янка стояла посреди спальни, будто призрак, в белой рубахе, в серебряном капюшоне распущенных кос, и лицо ее сквозь сумрак летней ночи показалось мне похожим на лицо Терезы - год назад, возле конюшен… Ауэрхан встал на четыре ноги и тише кошки удалился под лавку. С тех пор он стал необыкновенно молчалив. Я даже думала, не сделала ли его Янка немым насовсем, но позднее голос к нему вернулся.

Нескоро я заметила, что моя сестричка побледнела, спала с лица, а когда заметила, приписала это бессонным ночам. Стыдно признаться, ей приходилось баюкать моего сына вместо лентяйки кормилицы. Я старалась делать это сама: маленький столик подтащила к колыбели: толкала колыбель ногой, напевала «Спи, мой маленький, мой сладкий», не выпуская из руки линзу. Но засидевшись за полночь, засыпала у колыбели прямо на полу, головой на табурете, и даже отчаянный писк меня не мог пробудить.

Мы поселились наверху, в спальне тетушки Лизбет, а Янка трудилась над чем-то в чуланчике, где раньше спала Амалия. Дверь из чуланчика в спальню была отворена у меня за спиной, как вдруг там мелькнул дневной свет и лег на мои бумаги, будто в той стороне распахнули окно. «Янка, не надо, малый простудится», - крикнула я. Но сквозняка не было, да откуда бы ему взяться? Окошко в чулане под самым потолком, размером не более ладони, и никогда не открывается.

Янка сидела на табурете, перегнувшись пополам, лицо ее почти касалось колен - и было озарено белым светом. На коленях лежало зеркало, то самое, маленькое ручное зеркальце из Серого Дома. Я подошла на цыпочках. Зеркало не отразило меня, как не отражало и Янки - в нем было яркое солнце, и некто поднял руку в перчатке, закрывая глаза - я разглядела черные волосы и блестящие белые зубы, человек не то улыбался, не то просто скорчил гримасу от слепящего света -

Янка вздрогнула, как от оплеухи, и закрыла зеркало ладонями; свет просочился между пальцами и погас, в чуланчике стало темно.

– Прости, - сказала я. Она молчала, крепко сжав губы, и я увидела, что она вот-вот заплачет.

– Янка, сестрица, расскажи мне наконец, что тебя терзает? У меня-то ведь нет от тебя ни одной тайны! Чем я заслужила недоверие?

Она бережно отложила зеркало и уткнулась лбом мне в плечо, не говоря ни слова.

– Ну хорошо. Кто он - тот, на кого ты смотрела?

– Это… один человек… там, где мы жили с матушкой… он…

«Один человек» был сыном дворянина - бедного, но высокородного. Янка любила его, полагала (не без причин), что и он ее любил, но теперь, год спустя, не ведала, помнит ли он еще, что она живет на свете. Разумеется, не было и малейшей надежды увидеть его снова, даже и в том случае, если Янка вернется на родину, - он, говорили, собирался покинуть город и уехать учиться. И вот этого-то человека моя сестричка любила, как только умеют любить в шестнадцать лет - более собственной жизни, более Бога и Пречистой Девы, в основу счастья полагая созерцание любимого предмета, не охладевая от невозможности. Впрочем, невозможность Янка сознавала прекрасно, потому и молчала. Говорят, порой такая любовь пускает в сердце глубокие корни и тянется целую жизнь, но чаще все же наступает выздоровление, особенно если любимый далеко и нет возможности видеть его (так иной запойный пьяница отстает от вина, если жена отнимет у него деньги до последнего геллера и погреб запрет на ключ). Но беда-то состояла в том, что Янкин любимый, хоть и был далеко, все же был видим!

Да, уроки моего батюшки не пропали даром. После первых успехов Янку не покидала мысль отыскать своего любимого. Она стыдилась просить у меня кристалл, сознаваться в глупом желании - увидеть человека, почти незнакомого ей, а потому воспользовалась зеркальцем и в самом деле сумела… Но что дальше? Янка видела его, пагубная любовь не умирала, а росла, и что бы она могла предпринять? Искать его? Но о том, где находится ее ненаглядный, сестричка узнала не больше, чем о Кристофе. Она видела комнаты, улицы, дома за плечом у него, но не видела названия на карте. А коли и угадаешь город по какой-нибудь примете, и поедешь туда, что ты ему скажешь? «Вот я, любимый, женись на мне»? И услышишь в ответ: «А на что ты мне, добрая девушка?»

Понимая это, Янка все же пристрастилась к игре с маленьким зеркальцем, как пьяница к вину. Необычное и неодолимое искушение выпало ей - сбылась исконная мечта влюбленных «всегда и всюду видеть его». Именно так: Янка видела своего Тадеуша склоненным над книгой и над тарелкой в трактире, видела, как он улыбается утреннему солнцу и морщится от капель дождя, падающих на лицо, видела его со слугой, с друзьями, с наставниками - и с подругой. Была ли это продажная девка или бескорыстная возлюбленная, но зрелище, которое подглядела моя бедная сестренка, и взрослой женщине переполнило бы сердце ядовитой горечью. Она отчаивалась, ожесточалась, потихоньку лила слезы, проклинала своего изменника, ни в какой измене не виновного, - и снова брала зеркальце, поднимала на ладонях, подставляла слабому лучу света и заглядывала в него не сверху, но сбоку, туда, где свет дробился в боковой грани, - и отражение послушно плавилось и текло, подобное ртути, и цветные пятна сами складывались в черные волосы, смуглое лицо, белую рубаху.

Янка судорожно вздохнула и снова закрыла зеркальце пальцами, стирая с него соленые капли.

Мысленно я пожелала этому дворянскому сыну всего нехорошего. Пусть он ни в чем не виновен, но если моя сестренка чахнет из-за него, лучше бы ему вовсе не родиться на свет! Вслух, однако, сказала иное:

– Не плачь, Янка, сердце мое, не надо. Мы ли не справимся с этой бедой? Я что-нибудь придумаю… - но тут в спальне подал голосок Иоганнес, и мне пришлось бежать. Оказалось, нужен таз и теплая вода, Янка поспешила на помощь, и мы больше не говорила о ее любви.

Но что я могла придумать? Разве только позвать к обеду молодого Карла да устроить так, чтобы некая синеглазая дева не сумела в это время отсидеться в дальней комнате. Поглядим, совладают ли черные волосы в зеркале с золотыми кудрями наяву.

И еще одно: если наш ближний слишком увлечен своей бедой, неплохое утешение - напомнить ему о наших бедах. Ибо не может быть совсем несчастным тот, кто сам оказывает помощь. Потому я, выждав малое время, напомнила Янке, что у меня также пропал любимый, и коли уж она победила силы, обитающие в зеркале, то не будет ли она так добра попытаться еще раз?… За то, что она сама не взялась искать моего супруга вместо своего шляхтича, я ее не укоряла даже мысленно. Много я в первую пору моей любви думала об иных людях, и о самой Янке, и об ее матери? Она же, укоряя себя, немедленно схватилась за зеркало. Однако первая попытка, а также вторая и десятая, были безрезультатны. То ли Кристоф действительно был в Индийских землях (мне не хотелось называть их «Новым Светом», слишком уж это походило на «иной мир»), и это было чересчур далеко, то ли для решения сей задачи Янке недоставало мощной стихии влюбленности, то ли, напротив, влюбленность была помехой - ибо раз или два, когда в зеркале складывалось изображение и проступало лицо, я успевала различить черные волосы… - В таких случаях Янка сама смеялась над своей ошибкой, и это казалось мне добрым знаком.