Бока Которская — благословенное место. Лето наступает здесь мгновенно и длится полгода. Словно по взмаху волшебной палочки покрываются зеленью холмы, вспыхивают всеми цветами радуги экзотические цветы. Зеркало лазурной бухты с фантастическими изгибами береговой линии становится изумрудным, ровным, как стекло. Лето теплое, недушное из-за обилия воды и легкого ветерка, дующего с запада, с моря. Мохнатые лапы пальм на набережных многочисленных поселков и городков, переходящих один в другой, придают побережью праздничный вид. Осенью по всем дорогам на стоящих шатром апельсиновых деревьях наливаются соком тысячи плодов — красноватых, оранжевых, багрово-желтых. А после их сбора надолго повисают над Бокой Которской густые теплые туманы. Скрадывают очертания предметов и водную гладь, холмы и дома, сложенные из серого камня, под красными черепичными крышами. Туманы чередуются с моросящими дождями. Кажется, дождь такой мелкий и слабый, что, не достигнув земли, он повисает в воздухе.

Издавна вся жизнь здесь была связана с морем. Бока Которская поставляла миру первоклассных мореходов — капитанов и бесстрашных пиратов, штурманов и строителей больших и малых судов, которым не страшны были любые бури. Петр I набирал здесь учителей для рождающегося русского флота. В Боке Которской Орлов-Чесменский заманил на свой корабль и арестовал знаменитую авантюристку княжну Тараканову. Тут находилась непобедимая эскадра адмирала Ушакова. Недавно здесь восставали матросы австро-венгерского флота...

Теперь по берегам бухты, в местечках Мслино, Лелетика, Дженовичи и других находились лагеря гражданских беженцев. Русские эмигранты не имели права на передвижение без согласия властей, зато они получали нищенское пособие от государства, так называемый «размен», чуть больше двухсот динаров в месяц. Пользуясь покровительством короля Александра, получившего образование в Петербургском пажеском корпусе, родственника Романовых, сюда устремилась реакционная часть белой России: генералы и жандармы, царские сановники и фрейлины, графы и князья, представители православного духовенства, офицеры контрразведки. Королевство сербов, хорватов и словенцев было образовано после распада разгромленной Австро-Венгрии 1 декабря 1918 года. Англия и Франция отводили ему роль жандарма, не только охраняющего порядок на Балканах; но и следящего за Италией и Германией. В новом государстве все ключевые позиции, все посты занимали сербы. Это вызывало активный протест и хорватов, и македонцев, и словенцев. Для поддержания порядка могла быть использована русская армия. Вот почему, с разрешения французов, уже с начала 1921 года к далматинским берегам началась тихая переброска казачьих частей, первая группа которых была размещена на пустынном полуострове Оштра, в бывшей австрийской тюрьме. После переговоров Шатилова на Балканах с Лемноса было перемещено еще три тысячи кубанцев и донцов. Число русских росло в стране не по дням, а по часам. И уже начали раздаваться голоса: русские оккупируют суверенное государство; они хотят навязать ему не только обычаи и порядки, они насаждают и свои идеи. Какие? Кому было выгодно, отвечали: большевистские. Но большинство утверждало: врангелевцы несут с собой самую черную реакцию. Съезд русских беженцев, собравшийся еще в середине двадцатого года, подтвердил это. Девяносто девять процентов его участников делегировали монархические круги. А когда в Белград посмели приехать князь Львов и Зеелер, представляющие относительно левый «Союз земств и городов», в отеле, где они остановились, немедля появилось объявление: «Здесь живут предатели. Лиц, желающих плюнуть им в физиономию, благоволят записываться в очередь».

Эмигрантов из России называли «избеглицы». Было что-то трагическое в этом слове, бесприютное, безотрадное...

В отличие от большинства эмигрантов Виталий Николаевич Шабеко ни в чем не испытывал недостатка и неудобств — благодаря заботам сына Леонида и его независимому положению. Сам Леонид Витальевич, правда, редко бывал дома: все разъезжал по городам и весям, где-то что-то покупал, где-то продавал, возвращался довольный. Судя по всему, его дела шли хорошо.

Они снимали второй этаж сравнительно нового дома. Весь городок, по существу, находился за серой крепостной стеной — маленький, игрушечный, словно театральная декорация: мощенные белыми плитами или плоско-тесаным серым камнем дома, магазинчики, открытые лавчонки с фруктами и овощами, аптека, кофейни и рестораны; полутемные улочки, переулки — вдвоем не разойтись; тупички, площадки (площадью и не назовешь!) величиной с суповую тарелку. А еще несколько мрачных зданий — тюрьма и казарма, оставшиеся от австро-венгерской монархии. И крепость, возвышающаяся на высоком холме, видная с любой точки бухты Которской. Там, под надежной охраной, размещались богатства Петербургской ссудной казны.

Виталий Николаевич Шабеко занял комнату с видом на площадь и арку, выводящую улочку на набережную. Часами просиживал он у окна, наблюдая незнакомую и непонятно почему притягательную жизнь: пестрые костюмы, неторопливую, полную собственного достоинства походку горожан; красоту местных женщин, в облике их явно видны были черты и турчанок, и византиек, и славянок; беззаботную живость мальчишек.

Екатерина Мироновна вела хозяйство. В уборке квартиры ей помогала старая молчаливая черногорка — сухая, жилистая, равнодушная к своим хозяевам. Чем больше Виталий Николаевич приглядывался к Екатерине Мироновне, тем больше она нравилась ему — природным умом и деловой сметкой и редким, особым даром видеть в людях их внутреннюю сущность.

День шел за днем, месяц за месяцем, поразительные в своей сонной одинаковости. В мире ежечасно совершались трагедии, звучали выстрелы, менялись правительства. Эмигранты из России, прожившись до нитки в Константинополе, кидались в отчаянии через океан в сказочную Бразилию, на кофейные плантации, где их покупали и продавали, как рабов; бедствовали на диком скалистом острове Халки, точно так же, как в просвещенном Берлине. Снова сажали на суда и развозили по чужим государствам солдат, которые по-прежнему, вопреки всякой логике, назывались армией; заключали тайные союзы дипломаты, которые немедля нарушались политиками... И только он, старый историк Шабеко, оставался один, лишенный человеческих контактов и правдивой информации, ибо русские газеты в Боку Которскую почти не приходили, а судить о происходящем по запоздалым французским или английским, проповедующим в отношении стран Адриатики взаимоисключающие идеи, было все равно что разгадывать сложнейший и бессмысленный ребус.

В самом городе размещалась какая-то офицерская рота, что ли — не то корниловцы, не то дроздовцы, — несла охрану Петербургской казны. Эти бродили по улицам гордые и высокомерные, с нескрываемым презрением, лишь при крайней необходимости общались с горожанами. Презрительно цедили слова, угрожали взглядами, точно дулами пистолетов, случалось, и матом сыпали, и руки поднимали на «дикарей, не уважавших мундира». Встречались Виталию Николаевичу и другие беженцы — обтрепанные, изуверившиеся, а то и просто нищие, просящие подаяние. Это были подлинные «избеглицы», те, кто считал унизительным для себя работать на лесоповале или строительстве дорог. Они протягивали ладонь с таким выражением, будто не куска хлеба просили, не мелкую монету, а давали руку для поцелуя. С их лиц не сходило выражение превосходства, презрения к тем, к кому они обращались за милостыней.

Профессор Шабеко сторонился и тех и других. На улице он старался отмежеваться от своих соплеменников, не показать, что и он принадлежит к постыдному племени «избеглиц». Он купил себе черногорскую шапочку нечто среднее между феской и тюбетейкой, отпустил клиновидную седую бородку. Он поправился от спокойной, размеренной жизни и, окончательно утратив схожесть с Чичиковым, стал похож на преподавателя медресе, знатока и толкователя Корана. Если бы не сильно увеличивающие очки, сменившие пенсне, неизменный костюм-тройка, светлое лицо и серые глаза, его никто и не принимал бы за русского. На прогулках в городе профессор говорил только по-французски. Однажды случай свел его со Здравко Ристичем — в прошлом капитаном, начинавшим службу еще на паруснике, командовавшим чайным клипером и закончившим недавно карьеру на утлом пароходике, ходившем в Италию, в Грецию и даже в Африку. Здравко — маленький, широкогрудый, с крепкими еще руками и лицом, загорелым до черноты, точно у мавра, с сиплым голосом и неистребимым оптимизмом — учил Шабеко сербскому языку. Поначалу, правда, они лишь раскланивались, затем старый мореход пригласил профессора выпить по чашечке кофе, повел туда, где подают лучший в Каттаро, с водой, необходимой для прополаскивания рта, чтоб вкус кофе ощущался сильнее. Шабеко ответил приглашением на обед в кафану. Они познакомились. Узнав, что его новый приятель — русский, Здравко, против ожидания профессора, даже обрадовался. И... заговорил на чистом русском языке: его дедушка воевал против турок, попал в плен, бежал и оказался в России.

Через месяц их знакомства Здравко пригласил профессора к себе, а это был знак особого доверия!

Шабеко изумился: тут был целый музей. Он занимал весь дом капитана, построенный за городской стеной, на самой «обале», набережной, откуда была отлично видна вся Бока Которская — дорога вдоль берега, поселки, паром, ползущий через бухту... Бесчисленные модели — барки и корветы, бригантины и фрегаты, клипера и даже весельные триеры; старинная корабельная пушка и колокол; ядра, по-видимому поднятые со дна; ростр и старые морские карты, навигационные приборы, оружие, ордена... А потом Здравко стал доставать из инкрустированного сундучка документы, «дукалы» — грамоты и аттестаты, выданные командиром порта Котор, и среди них — руки у историка задрожали — письмо посланника Петра I полковника Михаила Милорадовича к князю Нике Лазаревичу! Увидел Шабеко и документы, датированные шестнадцатым и семнадцатым веками... Вот бы разобраться во всем этом богатстве, хоть как-то систематизировать его, помочь Здравко и впрямь создать Которский морской музей!

Старики, каждый по-своему переживающие одиночество, потянулись друг к другу. Профессор с удовольствием навещал своего знакомца, копался в его книгах и материалах, что-то разбирал, систематизировал, описывал и часто повторял, довольный сделанным: «Со временем в Которе (Шабеко никак не мог приучить себя называть город «Каттаро») будет настоящий морской музей и мемориальная доска о его основателе, патриоте и мореплавателе Здравко Ристиче». Хозяин, встречающий гостя уже попросту, по-домашнему, в длинном халате и красном платке, перекрещивающем лоб, — настоящий корсар, — лишь усмехался: зачем городу музей? Кого это интересует? Еще стреляют друг в друга. Люди хотят покоя, мира, хотят есть, рожать детей, тишины хотят. А когда наступит мир? Никогда. Сколько он себя помнит, всегда на Балканах лилась кровь.

Целые дни проводил Шабеко в доме капитана. Он бы, пожалуй, и совсем перебрался к нему, да неудобным казалось стеснять Ристича, вжившегося в свое застарелое одиночество. Возвращаясь под вечер, Виталий Николаевич все чаще стал замечать присутствие в доме некоего высокого и широкоплечего молодого человека с приятным лицом. При встрече с ним молодой человек останавливался, точно пойманный на воровстве, но кланялся с достоинством и исчезал. Поинтересовавшись как-то у Екатерины Мироновны, старик получил спокойный ответ: это сын уборщицы, он приходит помочь матери в тяжелой работе — заготовить дрова, привезти с базара тележку овощей, крышу починить. Кому мужской работой заниматься, если хозяин все в дороге, а к себе словно в гостиницу приходит. Шабеко пожал плечами, хотел уйти к себе, но Екатерина Мироновна проговорила, величаво скрестив на груди руки:

— А чего скрывать?! Люблю этого парня, живу с ним, если хотите знать.

С тех пор они почти не разговаривали. Приехавший из Константинополя деловой и энергичный Леонид, разумеется, сразу заметил: в доме что-то произошло. Похоже, назревал взрыв. Леонид пытался вызвать на разговор отца, несколько раз с полицейской дотошностью допрашивал Екатерину Мироновну. Она была, кажется, уже на грани признания. Хорошо, дела потребовали срочного отъезда Шабеко-младшего в Париж. Он умчался, и дом в Каттаро вновь погрузился в глухую тишину. Взрыв, к счастью, не состоялся. Исчез и красивый далматинец.

Из дневника профессора Шабеко

«... Полным ходом идет переоценка идей в разных слоях русской нашей эмиграции. С пеной у рта споря, извлекают уроки из прошлого все — от крайних монархистов до социалистов разных мастей и оттенков. Антибольшевистский фронт дрогнул и распадается на десятки кусков, как зеркало, по которому ударили молотком. Несгибаемы лишь наши сведущие» генералы Врангель, Кутепов и иже с ними. За каждым — тысячи безымянных могил, и кто ответит живым, за что погибли те, мертвые?! Да, старая Россия умерла. Надежда на будущую русскую империю под правлением очередного диктатора увядает. Исход из лагеря белых увеличивается: Pricul a Jove, procul a fulmine!

Как не вспомнить великого знатока истории российской Соловьева: «Преобразования проводятся успешно Петрами Великими, но беда, если за них принимаются Людовики XVI-е или Александры II-е». И далее: «Преобразователь вроде Петра Великого при самом крутом спуске держит лошадей в сильной руке — и экипаж безопасен; но преобразователи второго рода пустят лошадей во всю прыть с горы, а силы сдерживать их не имеют, и поэтому экипажу предстоит гибель...»

Каким маленьким камешком попали мы, «избеглицы», в огромные жернова мировой политики! Кто считается с осколками бывшей России?! Куда только не занесло нас, «избеглиц»?! А меня-mo, слугу божьего, в самое осиное гнездо! «Руссы» из монархистов, проникшие в Сербию-Хорватию-Словению, черносотенцы в своем большинстве... Но прежде чем говорить о гостях, следует два слова хотя бы сказать о хозяине, кавалере ордена св. Георгия. Король Александр окончил Пажеский корпус. Он не забыл этого, как не забыл и помощи России, оказанной Сербии в 1914 году. Он принял под свое крыло не только остатки армии, но и самую реакционную часть беглой, черной Руси. Чему же удивляться, увидев здесь высших генералов и казачьих атаманов, полицейского Климовича, начальника петербургской охранки Глобачева, личного секретаря царицы графа Апраксина, духовника Николая II попа Феофана, фрейлин, митрополита Антония, престарелых сенаторов и членов Государственной думы (а вернее, Дум), офицеров жандармерии и контрразведок, баронов, князей, графов, многоземельных в прошлом помещиков и владельцев промышленных предприятий, банков и etc и etc... Не хватает только главнокомандующего со своей камарильей. Впрочем, по слухам, вот-вот приедет. И тогда — ждут — начнется новая жизнь. А пока господа офицеры и генералы, сидя на мели, призывая один другого быть в полной готовности, беседуют о повышении в чинах, лениво спорят о будущем, приходя к выводу, что все зависит от того, как зачтется им эмиграция: как действительная служба или как отпуск.

Господа штатские по привычке сбиваются в партии. Программы их нечетки. различия мало заметны. Преобладают монархисты, в среде которых, если судить по газетам, уже намечается персонифицированный — если так позволительно сказать! — раскол. Одна группа тянется к великому князю Кириллу Владимировичу, мечтая страстно провозгласить именно его наследником русского престола. Это — в большинстве — немецкой ориентации. Другие становятся под знамена великого князя Николая Николаевича, живущего то на Ривьере, то в Шуаньи под Парижем. И если Кирилл весь в политике, то Николай Николаевич до сих пор хранит многозначительное молчание, ждет неизвестно чего, не разрешает пользоваться своим именем как отмычкой неизвестно кому и в каких целях. Он ждет, что его... пригласит (весь!!!) русский народ! Недурно! За ним — французы и, сквозь обычный дипломатический туман, дети сумрачного и расчетливого Альбиона. Ждут — и все! Возможно, они и правы: Ne quid nimis.

Есть и другие господа. По сравнению с вышеназванными едва не «революционеры». Называют себя объединенной национально-прогрессивной и демократической русской эмиграцией. Потереть их лидеров, точно кувшин Алладина, слева направо — обнаружится кадет чистых кровей; потереть справа налево — и предстанет перед нами умеренно левый кадет, связанный с левоказачьими организациями и всевозможными правыми социалистами, обосновавшимися в Праге. А еще существуют разные прочие союзы и союзики в городах и селах — несть им числа! Они и довершают дело развала и расслоения русской эмиграции, рождают и крепят в ее среде вражду, сеют семена злобы и взаимной ненависти, способствуют усилению антирусских настроений. Между тем молодое государство сербов, хорватов и словенцев, рожденное в конце 19J8 года, остро нуждается в притоке интеллигенции, гуманитарной и технической. Русские могли бы играть прогрессивную роль в административной и хозяйственной жизни страны, в учреждениях, органах самоуправления, в школах и институтах, в интеллектуальной жизни народа. Особую нужду испытывает страна в техниках и инженерах, строителях, землемерах. А сколько их в среде нашего офицерства из вчерашних вольноопределяющихся и подпоручиков, окончивших краткосрочные командные курсы? Чем занимаются они? Сколачиваются, по недомыслию, в рабочие артели, мостят дороги, валят лес, варят мыло. Почему, почему?.. Да потому, что, состоя в артели, человек остается как бы в армии, в прежнем своем полку роте. Его действия, слова и даже мысли по-прежнему регламентируются уставами и приказами — то есть волею других людей, волею маленьких наполеончиков, которые убеждены: их стодневный марш на Москву еще впереди. Потому-то и нужны им артели, команды (называй, как хочешь!), построенные повзводно, — только оружие раздай, винтовки и пулеметы! Чтобы была сохранена армия. Им нужна изоляция от народов, давших им приют, нужно постоянное развитие и укрепление идеи своего превосходства над этими народами. Для чего? Ad majorem dei gioriam? Для вящей славы божией! И все тут, вся философия и политика.

Мучает меня постоянная, неотвязчивая, мысль. Дело, ради которого и оказался я на берегах Далмации, дело сохранения русского народного достояния, частной собственности — ценностей Петербургской ссудной казны, — находится под угрозой. Вокруг золота и серебра нашего собираются грозовые тучи. Они не видны еще, но уже заявляют о себе раскатами грома. Все чаще слетается в Каттаро «воронье» — князь Павел Дмитриевич Долгоруков, барон Тизенгаузен, некий Сахаров и их клевреты. Я совершенно отстранен от дел. Господин, назначенный с начала года заведующим банковским и казначейским отделом казны (будто Шелест его фамилия, но за точность не поручусь, а узнавать приятности не было), немало удивился моему заявлению о причастности к делам комиссии. Очень торопясь куда-то, он весьма вежливо, впрочем, объяснил мне, что состав комиссии изменен вторично и он, вероятно, не совсем в курсе прежних дел, ибо подчинен непосредственно лишь господину посланнику Штрандтману, а меняющиеся, как облака на небеси, члены комиссии не имеют права решающего голоса, являясь фигурами, подобными мебели. Я обратился за разъяснениями к Леониду. Сын пришел в замешательство — мой вопрос застал его врасплох. Справившись с волнением, он принялся витийствовать о святости и неприкосновенности частной собственности, о злонамеренных слухах, порочащих эмиграцию, о надежности, неподкупности многочисленных членов комиссии, представляющих все слои общества, о неоднократных обращениях через печать ряда стран, в том числе и через газеты, к вкладчикам казны с призывом истребовать свои вклады, обращаясь к специальному уполномоченному министерства финансов А. М. Гензелю. «Какому уполномоченному, какого министерства?! — вскричал я. — Откуда он, этот Гензель?» Сын разговаривал со мной, как с приготовишкой, но успокоил. Я написал возмущенное письмо Кривошеину. Леонид взялся вручить его, хотя и заявил о бесцельности подобного обращения: Кривошсин болеет и не у дел.

Прикинувшись полным (и верноподданнейшим барону Врангелю) идиотом, напросился я на прием к Гензелю, провел с ним плодотворную беседу и многое для себя выяснил. По официальной версии казна была доставлена в Каттаро с ведома и разрешения русского правительства (какого? — sic!), по приказу генерала Врангеля, и поступила в ведение его управления финансов. (А еще в Крыму, помнится, господин Кривошеин заверял меня. что казна — частная собственность и может принадлежать исключительно владельцам золота, драгоценностей и прочего имущества, что только большевики сделали основой своей политики уничтожение частной собственности.) В газетах, действительно, были помещены извещения о возобновлении операций с клиентами, пожелавшими (при условии сохранения квитанций) выкупить свои вклады. И тут же принимается (кем?) особое положение: при неуплате в 12-месячный срок процентов вкладчиками казна имеет право продавать их имущество. История беспрецедентная, если учесть: сегодняшнее положение русских людей, прошедших через две войны, тиф и эвакуации, их разбросанность чуть не по всему свету — и весьма невероятный факт сохранения необходимых документов!

Высокие руководители и распорядители казны пускают «пробный шар» — в продажу идет более 400 пудов серебряной монеты. И тут же — ловкая юридическая акция (уж не с участием ли г-на Шабеко-младшего? Его стиль — определенно). Ценности ссудной казны получают право трактоваться как «транзитный товар», как товар будто бы временно находящийся на территории Сербии, а следовательно, за пределами границы страны, т.е. вне таможенного контроля. Лихо! Одновременно были заменены все служащие казны. Nil mortalibus ardui est!

Аппетит, как известно, приходит во время еды. Готовится новая, более крупная операция — в расчете на европейский рынок. Снова печатаются объявления о возобновлении операций. Слухи и разговоры, названные злонамеренными, враждебными, пресекаются «официальными» заявлениями, в которых, между прочим, отмечается, что многолетняя задолженность клиентов превысила уже оценочную стоимость заложенных вещей... Кажется, все шито-крыто? Подлинные квитанции в большинстве утеряны. Заклады просрочены. Публика оповещена. Все ценности признаны транзитными... Где же были вы, господин профессор, коему доверили сохранение достояния народного?! Копались в морских лоциях и беседовали со своим новым другом?! Разбирались в душевных терзаниях Екатерины Мироновны? Пыталась безуспешно заниматься духовным воспитанием сына? Рассуждали о превратностях развития исторического процесса?.. О, sancta simp lie it as! — О, святая простота!..

Дело, однако, принимает все более широкую огласку. Беженская масса волнуется. Устами князя Львова почел себя обязанным выступить по этому вопросу и пресловутый Русский совет. Милейший Гензель, желая, вероятно, укрепиться в справедливости свершенного, ознакомил меня с весьма своеобразной точкой зрения Н. И. Львова, зафиксированной в соответствующем документе, ставшем, по-видимому, руководством для всех, кто будет Продолжать разворовывать Петербургскую ссудную казну. Вот что изволил высказать сей известный общественный деятель: «Прежде всего — эти ценности не доверены нам на хранение. Они скорее всего могут быть приравнены к находке, при которой по закону одна треть принадлежит нашедшему (недурно, а?). Имущество отбито армией у большевиков, похитивших его и растративших часть ценностей (sic!). Это имущество оплачено кровью. Это больше чем находка — это цена крови. Теперь, когда спасение людей зависит от реализации этого имущества, главнокомандующий не только имеет право, но и обязан (!!!) продать ценности, оплаченные кровью, и на вырученные деньги обеспечить армию... Русский совет смело может принять на себя нарекания, сомнения, клевету в полном сознании своей правоты...»

Недурно-с! Каков кульбит!.. «Следует, справедливости ради, отметить, — сказал премудрый Гензель, — что на заседании Совета раздавались голоса, протестующие против ликвидации казны целиком и предлагающие продавать пока только вещи (золото, серебро, драгоценности!), являющиеся просроченными залогами, но эти голоса были заглушены «общим мнением»... Итак, решение о разворовывании казны принято окончательно и — не следует сомневаться! — пойдет к неуклонному исполнению быстрыми темпами. Господа врангели, кутеповы и иже с ними могут не тревожиться: безбедная жизнь им обеспечена. Бесценные картины, золотые монеты более чем на сто миллионов рублей, принадлежащие коллекционерам, полсотни ящиков с уникальными золотыми и серебряными изделиями, серебряные монеты государственных банков, весом в семь тысяч килограммов — вот далеко не полный перечень того, что захватывает «Торговый дом Врангель и К°...».

А что же вы, господин Шабеко? Вы, господин историк, как мне представляется, попали в весьма грязную историю, и ваша не запятнанная ничем прежде фамилия будет стоять рядом с фамилиями всех этих воров — этих долгоруковых, гензелей, тизенгаузенов, шабеко (sic!) и прочих. Что делать нам, куда бежать?.. Устраниться?.. Или, «ополчась на море смут, сразить их противоборством»?.. Но разве дело в моем добром имени? Разве дело не в самой жизни тысяч невинных людей, тысяч «избеглиц»?! Нет, господин профессор! Вам не удастся отойти в сторону, стать в позу стороннего наблюдателя и безропотно принимать пищу из нечистых рук сына, к которым — без сомнения! — тоже прилипает золото, украденное из Петербургской ссудной казны! Нет! Надо бить во все колокола, как в дни лихих на Руси годин! Надо выступать в печати, кричать «держите вора!» на всех перекрестках... Надо ехать в Белград! в Париж!.. Решено — я еду! Fiat Justitta pereat mundus!»