У меня два сына: старший родился в 1992 году, младший — в 2012.

Вы, конечно, почувствовали, что в этом совершенно нейтральном повествовательном предложении без всяких там изобразительно-выразительных художественных средств звучит отчаянная нотка отцовской гордости. Знай, мол, наших! Еще не всё зачехлено! Еще нас ждут на лоджии гантели! И т. п.

Гордость, конечно, есть. И радость, разумеется. Но я хотел рассказать о другом.

После рождения второго сына у меня вдруг стали неожиданно и отчетливо всплывать картины двадцатилетней давности. А именно: стали сниться какие-то эпизоды и фрагменты — до странного выпукло и четко. Запахи, звуки, мельчайшие детали. Причем не только из 92-ого, а в целом — из той эпохи. Как будто второй малыш из своего загадочного небытия прихватил с собой для меня какую-то невидимую книгу памяти и положил мне ее под подушку.

Сны ведь они — мистические кочевники, они приходят оттуда же, из вечности, откуда и дети. А потом уйдут вместе с нами все в ту же вечность, чтобы опять возродиться.

Повторяю: это были не сонные фантазии, а четкие воспоминания. Или, лучше, припоминания. Совсем как у древних греков: анамнесис.

Вот конец 80-ых.

Я захожу в продуктовый магазин. Никого. Унылое каре пустых прилавков. Пахнет прогорклым маслом, уксусом и дихлофосом. Я морщусь и почти разворачиваюсь, чтобы уйти.

Вдруг из разделочной вплывает видение. Очень красивая, полная и совершенно пьяная продавщица с алой розой в черных волосах. У нее в руках поднос. На подносе — огромная копченая свиная голова. Даже не голова — бюст. Бюст лоснится и улыбается всеми ста зубами. Продавщица тоже улыбается:

— Молодой человек, свинтуса не желаете?

Я в первый раз в жизни вижу работника торговли, улыбающегося посетителю. Улыбающуюся копченую свинью — тоже.

Я покупаю свинтуса. Пять килограммов! Свинка явно пожилая, но съедобная. Мы едим хрюшку почти месяц. Параллельно я осваиваю профессию дантиста. Свиные зубы я рву орехоколкой в виде какого-то странного существа, похожего на дракона-дистрофика.

Остаток сна я мучительно пытаюсь понять, что это за животное. Копаюсь в ящике со старыми чеками. Нахожу чек, на котором написано: «Орехокол „Белочка“», — и просыпаюсь в холодном поту.

90-ый год, лето.

Я в метро на станции ВДНХ. Жду поезд и читаю «Огонек». Вдруг слышу за собой отчаянное «ой!». Оглядываюсь. Девушка в одной босоножке смотрит вниз, на рельсы. Девушка оборачивается ко мне и, нежно улыбаясь, говорит:

— Молодой человек, вы мою туфельку не достанете?

Вы когда-нибудь лазили в метро на пути за туфельками? Я — нет.

— А там этого… электричества нету? — мнусь я.

— Нет там электричества. Давайте, я ваш журнальчик подержу.

— Точно нету?

— Точно, точно. Давайте сюда журнальчик.

Девушка по-хозяйски отбирает у меня журнал и опять улыбается. Так, знаете, снисходительно-испытывающе: сейчас, мол, посмотрим, Рембо ты или подгузник.

Я не подгузник. Обратного пути нет. Журнальчик-то я отдал… Все дело в журнальчике: вместе с ним я отдал право на отказ. У меня в груди — набухающий холодный пузырь страха. Я нехотя и кряхтя лезу на пути. Хватаю дрожащей рукой туфельку. Смотрю на туннель. В черном полуовале туннеля загораются два бледно-желтых пиона фар. Пионы пульсируют, стучат и стремительно надвигаются. Я судорожно лезу наверх. Наверное, у меня очень жалкий вид. Потому что я вижу откровенно ироничные и озорные глаза девушки. Серые с синими ободочками. Я впопыхах роняю на пути вьетнамку с левой ноги. Вылезаю, пыхчу, сердито кричу сквозь шум тормозящего поезда:

— Отдайте сюда обратно мой «Огонек»!

— Пожалуйста! — девушка смеется. — «Сюда обратно…» Туфельку-то верните. Раз уж достали.

Господи, позор-то какой. Девушка такая симпатичная. А я…

— Нате вам вашу… несчастную туфлю́!.. — кричу я почти сквозь слезы.

— Спасибо!

У меня позорно дрожат ноги. И та, что во вьетнамке, и та, что босая. Та, что босая, — сильнее. Я чуть не плачу от стыда. Девушка вдруг становится почти серьезной.

— Бедненький…

Поезд отъезжает. Девушка остается стоять рядом со мной. Я смотрю вниз: моей вьетнамки нет. Куда же она могла деться? Ума не приложу.

— Ну вот… — говорю я. — Помог достать туфельку…

— У меня дома — братнины вьетнамки. Сорок третий размер. У вас какой?

— Да ладно вам… До свиданья.

— Нет, у вас я спрашиваю, какой?

— Ну, сорок два-сорок три.

— Пойдемте, я здесь совсем рядом живу. У брата сорок четвертый. Они ему малы. Я ему неделю назад купила — а они ему малы. А вам будут как раз.

— Не пойду я… До свиданья.

— Пошли, пошли…

Она властно берет меня за локоть, и мы идем на эскалатор.

На улице — ливень. Сладкий, густой, карамельный июньский ливень. Грибной и теплый. Девушка смеется, снимает с себя босоножки. Я тоже снимаю вьетнамку.

— Да выбросьте вы ее!..

Она вырывает у меня из рук вьетнамку и бросает в мусорницу. Потом мгновенье думает и бросает туда же свои туфельки:

— Пошли?.. Лена меня зовут.

— Вова… Значит, я зря старался…

— Все равно они мне жмут… Вова.

Мы идем босиком по теплым лужам. Это был первый раз, когда я ходил по Москве босиком. И, кажется, последний.

Дома у Лены мы пьем чай и колем орехи орехоколом «Белочка». Точно таким же. Вернее, тем же самым.

Через год Лена стала моей женой.

Но это был уже не сон.

91-ый, осень.

Чертановский пруд. Мой друг Антоха, совсем недавно поднявшийся на кооперативном репетиторстве, отмечает свой день рожденья. Уже не первый день… Мы покупаем в ларьке американский спирт «Рояль». Уже очень теплый Антоха прямо у ларька открывает бутылку:

— Тестируем. Что за дурь лабают янки.

Антоха отхлебывает спирта, долго полощет им рот, потом морщась выплевывает и говорит:

— Как сказал люберецкий поэт Федя Грыжин, «была ты для моей печенки подобна акту расчлененки»… Нет, этот масонский ацетон не для моего ливера.

Я нюхаю спирт:

— Чо, нормальный «Рояль». Не капризничай, Тох… Не такое пивали…

— Я тебе не кот Бегемот керосин хавать. Не в сказке живем.

Антоха, пошатываясь, идет к помойке и медленно выливает спирт из бутылки прямо в помойку. Трое бомжиков пару мгновений смотрят на него. Потом один молча подбегает к Антохе и подставляет кожаную кепку под струю. Подбегает второй, третий. Отовсюду бегут бомжи кто с чем. Некоторые подставляют горсть.

Через полчаса Тоха ящиком «Рояля» в разлив угощает несколько десятков местных бомжей. А заодно и голубей. Попкорном.

Тоха — добрый, но дурной. Вернее, наоборот: дурной, но добрый.

Через пару лет он прогорел в бизнесе, все раздал женам. Где-то бомжует. Обычная российская история.

Весна 92-ого.

Моему сыну два месяца. Молока у жены нет. Со смесями — проблема. Я нахожу объявление о кормилице.

Прихожу по указанному адресу. Звоню в дверь. За дверью грохочет «Таганка. Все ночи полные огня…» Дверь открывает мужик с голым торсом. Весь в наколках. Лицо — вылитый хряк из первого сна. Только зубы золотые. И не улыбаются, а агрессивно щерятся:

— Ну?.. Это шо еще за тема, шо за финик из Египта?..

— Извините… Я по объявлению.

— Миль пардон, объяв не пишем. Только метим протоколы.

— Я насчет молока.

— И доярок не крышуем. Только телок из Коврова.

— Вот… — я достаю объявление из кармана.

Хряк берет бумажку, говорит:

— Что за кузькина малява?… — и долго ее читает. Так долго, что я начинаю тосковать. У меня появляется подозрение, что хряк не умеет читать.

Наконец он понимающе кивает головой:

— Есть контакт на этой киче. Доча кормит спиногрыза…

Я вдруг в ужасе понимаю, что хряк говорит исключительно хореем. Ну: та́-та, та́-та, та́-та, та́-та… «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца…» Где я? На филфаке или в странной коммуналке в Люберцах?

Из недр квартиры сквозь «Таганку» раздается хриплый рык:

— Берендей, шо за сквозняк?.. Минусани́ заслонку.

— Ша, Чалый! Тут интим: доча благотворит одному четырехглазому фраеру в смысле сыси. Я давно не плакал, но доча сказала мне «заплачь». Проходи, фраерок…

Я зашел. Это была конкретная малина. Слоистый дымный воздух. Пахнет луком, табаком и перегаром. Туманные люди в тату и в бретелечных майках. Карты. Бильярд. На полную мощь — «Таганка». Я чувствовал себя как Володя Шарапов, попавший в логово к Горбатому.

— Доча там, — кивает «Берендей» на соседнюю комнату. — Только сначала — лекарство…

Мне наливают большую рюмку «Рояля». Откуда-то звучит, прямо как из фильма:

— Нет… по полной, фраерок…

Тоха угощал «Роялем» бомжей. А меня угощают уголовники. Странная штука жизнь.

Я в комнате «дочи». Очень симпатичная девушка в японском шелковом халате выходит из-за ширмы и вручает мне бутылочку молока.

— Сколько с меня?

— Перестаньте…

Господи, до чего же приятная девушка. Неужто она дочь Хряка? В смысле — Берендея.

В коридоре, провожая меня, Берендей вещает:

— Я откинулся в 87-ом. Сейчас у меня, фраерок, все, как в аптеке. Но мне нужно отпыхтеть семь лет. Нужно — и баста. Порядок такой. Завтра чалюсь. А сегодня — типа отходной. Семь лет — самое оно. Две с половиной тысячи перекличек — и ты гуляешь.

— Но зачем?.. Целых семь лет…

— Надо. Такая работа.

— Не понимаю.

— Типа рабочей командировки. В 99-ом увидимся, фраерок.

В 99-ом мы не увиделись. Молоко в этом шаламане я больше, конечно, не брал. Пару раз летом я видал на улице нашу одноразовую кормилицу. Она была одета по тогдашней моде: пиджачок с плечиками, лосины, лакированные лодочки. Катила шикарную алую заграничную коляску. А я был в старых Лениных вьетнамках, изменивших мою жизнь.

Весна 2012.

Мой второй сын сосет сисю: он родился в более счастливую эпоху. У него есть памперсы. И молоко у жены — есть. Есть также английская радионяня. Мобиль с 60 мелодиями. Электронный шезлонг. Музыкальный горшок. Какой-то то ли «нублер», то ли «ниблер» (сам не знаю, что это такое). Японская анатомическая соска (мой сын ее гневно выплевывает и требует натуральную сисю). Бутылочка с антиколиковым клапаном. И еще тысяча вещей, каждая из которых сто́ит как десять бутылок рояля и двадцать свиных голов.

Я дремлю под мирное чмоканье-сосанье младенца. Мне начинает сниться очередной сон: как я стою в 1991 году в очереди за свадебным набором. На ладони у меня зловещим алым фломастером выведен номер: «666»…

— Володь! — это жена. Я вздрагиваю, просыпаюсь.

— А?!.

— А кто такой Давид Сосунский?

— О Господи! Сасунский… Герой армянского эпоса. А что?

— Ничего. Так. Наш сосунский сегодня в ударе. Настоящий герой. Эпически сосет. Уже сорок минут.

— Это хорошо.

Я снова засыпаю. Мне начинает сниться 1992 год. Июнь. Пять часов утра. Очередь за смесью. По очереди идет слух, что смесь кончается…

— Володь!.. — опять жена. Она когда кормит, ее всегда тянет поговорить.

— А?!

— А ты можешь сочинить мне много-много стихов про зайцев?

— Про каких еще зайцев?

— Колыбельных.

— О господи!

— Ну, «Баю-баю-баиньки, жили-были заиньки» и все такое. А то я настоящего текста не знаю. А петь-то надо. Чтобы наш сосунский засыпал.

— Ладно, сочиню.

Я снова забываюсь и во сне сочиняю какие-то странные стихи, что-то вроде:

В эсесере заиньки Ели хрюшек стареньких… А теперь у зайцев Миллион девайсов…

Да, рифмы — так себе. Да и содержание… Кто в наши дни станет работать свиным дантистом? Какой «цивилизованный человек» полезет под поезд за судьбоносной туфелькой? Какой «топ-менеджер» будет угощать чертановских бомжей спиртом и искать кормилицу в притоне?

Нет, я все-таки счастливый человек.

А рифмы — ерунда. Проснусь — подправлю.