Депрессию можно победить только поездом. Это я теперь точно знаю. А раньше не знал. Но сначала — немного о депрессии.
Со словом «депрессия» я впервые познакомился в третьем классе. Совершенно случайно.
Помню: зимнее утро, с тусклыми фонарями, как засалено-глянцевая темно-синяя школьная форма. Я лежу в кровати. Из кухни доносится бульканье радиоприемника «Маяк». По радио идет юмористическая передача «Опять двадцать пять». (Замечаю уже сейчас в скобках: значит — это было до XXV съезда КПСС, после которого, говорят, «Опять двадцать пять» отменили). Фельетон про запчасти и смежников. Поучительно-язвительный голос актера. Несмешно настолько, что каждая шутка сопровождается легким спазмом в желудке.
Я прислушиваюсь к фельетону и очень не хочу идти на математику. Лежу и думаю, как бы на нее не пойти. Ковыряю в носу по очереди всеми девятью пальцами. Один палец — безымянный на левой руке — перебинтован: меня за него укусила Светка Перепендина. За то, что я ей натер чесноком дневник. Светка мне нравится, и я постоянно оказываю ей, так сказать, знаки внимания.
Нет, портфелем по голове я ее не бью и за косу не дергаю: это уже было бы прямым признанием в любви. А мое чувство еще не проверено. Я запускаю ей за шиворот ластик, показываю ей разные смешные (как мне кажется) рожи, типа «макака обкакалась» или «от ***зэпсина ушла жена». Хуизэпсин — это наш учитель английского. Кстати, сегодня еще и английский, а текст про пионерский лагерь («паяниа кэмп») я не выучил. Господи, что же делать-то?..
Лежу, тираню нос. Уже «Пионерская зорька» началась. «Здравствуйте, ребята!.. (Ну, здравствуй, здравствуй, жлоб мордастый) Слушайте… (Сам слушай про хрен с грушей) Пионерскую зорьку!» (Про козла Борьку)…
— Вовунчик, пора вставать!
— Ща, ба!..
Это бабушка. Что же придумать? Голова болит? Нет, это не пройдет. Бабушкин ответ я уже знаю: «Мигрень: есть охота, работать лень».
Температура? Но ее можно смерить. Тут бабушку не проведешь. Горло? Но оно должно быть красным или с пробками.
Живот болит?.. Но тогда бабушка не даст мне есть. А я на это пойти не могу. Тем более, вчера бабушка сказала, что сегодня на обед будет вареная картошка с сосисками. А я их просто обожаю. Я уже прямо вижу, как бабушка накладывает мне картошки с сосисками. Картошка — с маленькими золотыми озерцами сливочного масла и посыпанная укропом. Похоже на лесостепь из окна поезда, когда мы ездили в Сочи. Здо́рово было. Жарко, но здорово.
А розовые-розовые сосиски — с белоснежным хреном. Поскорее бы откусить полсосики, чтобы задрало в носу от хрена. Обожаю, когда хрен дерет нос! И от всего этого идет вкусный, почему-то голубоватый пар. И я даже слышу, как бабушка напевает свою любимую частушку. Она всегда ее напевает, когда мы едим вареную картошку:
Надо придумать рожу для Светки Перепендиной: «червяк улыбается». Я даже пытаюсь прямо сейчас придумать эту рожу. Но с ходу у меня не получается. Червяк-то ведь узкий, а улыбка должна быть широкая. Я пытаюсь изобразить рожу и так и так — ничего не выходит.
— Вовунчик, вставай! Пора!
О господи!
— Ща, ба!..
Что же делать-то? Около кровати на полу лежит «Советский энциклопедический словарь». Вечером я искал в нем слово «олигофрен». Потому что так меня обозвала Светка, когда я ей вчера накрошил черного хлеба в пенал. Слово я так и не нашел. Его не было ни на «але», ни на «али», я даже на «улю» искал — нету. Интересно, что оно значит. По-моему, это что-то связанное с инопланетянами.
Я машинально открываю словарь где-то в начале и листаю. «Демократический централизм»… Это неинтересно… «Денатурат»… Меня, кстати, Светка один раз так и обозвала. Нет, не так… Дегенерат, вот как… Так, так… «Деникинщина»… Не интересно… «Депрессия»… Ну-ка… «В медицине тоскливое, подавленное настроение с сознанием собственной недостаточности, пессимизмом, однообразием представлений, снижением побуждений, заторможенностью движений».
Я даже весь вспотел от счастья. Еще раз прочитал слово. Несколько раз повторил шепотом, чтобы запомнить. «Де-прес-си-я». Внимательно перечитал определение. Два слова мне показались в нем главными: «тоскливое» и «заторможенность».
Я постарался сделать максимально тоскливое лицо. Вот так. Я смертельно болен свинкой. Меня все бросили. Включая Перепендину. Бабушка не даст есть. ***зэпсин поставил мне двойку за паяниа кэмп. (Радио грянуло «Взвейтесь кострами…»). Меня исключили из пионеров. Вдруг я почувствовал, что мне страшно жалко себя и я захачиваю плакать. Закололо, как перекисью, в носу. Глаза стали горячими и мгновенно увлажнились. Быстрее к бабушке, пока щекочется нос! Я встал с кровати. Сильно ссутулился. Так, так… Что-то я забыл… Но что?… Ах, да — «заторможенность». Все надо делать очень-очень медленно, как будто нету сил. Ходить, дышать, говорить. Еще надо левой рукой держаться за стенки, а правую положить на живот. Нет, лучше на сердце, а то картошки не дадут. Вот так. Вдруг ужас ужиком юркнул из гипофиза в копчик. И слезы в глазах моментально высохли… Сердце не стучало. Я замер, прижав руку к груди. Не стучит! О господи! Может, я действительно — того?..
Ссутуленный, бледный, с остановившимся сердцем я стоял и смотрел на свое депрессивное отражение в гардеробном зеркале.
— Репетируешь? — услышал я веселый голос бабушки. — Что, математику не сделал?
Хитро-добрые бабушкины глаза светились из коридора.
— У меня эта… как ее… депрессия, — сказал я.
— А-а-а!… Это бывает. Сердце-то, Вовунчик, с другой стороны. Слева. Руку поменяй.
Я автоматически поменял руку и услышал ладонью стук сердца. Слава Богу! Мне вдруг стало так хорошо, что я счастливо зевнул.
— Прошла депрессия? — спросила бабушка.
— Угу.
— Ну и хорошо. Сейчас под холодный душ — и совсем пройдет. Я принял ледяной душ, поел и пошел в школу.
На математике меня пронесло. В смысле — математичка к доске меня не вызвала. ***зэпсин спросил меня, но не про «паяниа кэмп», а про «уот дую лайк ту ду ин уинта». Я рассказал про лыжи с коньками и получил четверку. А потом было вообще счастье: Светка Перепендина на переменке сама (!) дала мне пинка и обозвала кретином. Домой я летел, так сказать, на крыльях любви. А дома после школы была божественная картошка с маслом и укропом, Хрущовым и улыбающимся червяком. И депрессии с тех пор у меня не было более тридцати лет.
А вот через тридцать с лишним случилось следующее.
Однажды утром (правда, это была уже не зима 197…, а лето 20… года) я проснулся и понял, что ужасно не хочу вставать. До слез. Из кухни булькал «Пансоник». Шла передача про кризис среднего возраста. Противный то ли мужской, то ли женский голос (я так до конца и не понял чей) говорил:
— Великий швейцарский психолог Карл Густав Юнг в 1913 году, когда ему было тридцать восемь лет…
Я вздрогнул.
— …испытал сильнейший духовный и физический кризис. Тяжелейшая депрессия продлилась несколько лет…
Мне стало страшно.
— …Колоссальный упадок сил. Нежелание что-либо делать. Юнг не мог ни работать, ни читать, ни писать…
Точно как у меня! Даже в сортир ходить лень. Не то что посуду мыть. Вон жена в командировке. В раковине буддийская пагода грязных тарелок и пизанская башня немытых чашек. Даже сплю в штанах: лень снимать.
— …Здоровье ученого настолько ухудшилось, что врачи в конце концов поставили ему диагноз — инфаркт…
Я вспотел под штанами.
— Юнг испытал что-то вроде клинической смерти…
Нет! Хватит. Я встал, пошел на кухню и выключил радио. Что делать? Господи, помоги!
Запить? Никакого резону. Та же тоска, только плюс — икота с изжогой.
Я попробовал «уйти в работу». Как раз экзамены. Поехал в университет. Решил их принимать по-взрослому, без халявы. У абитуриенток.
Что ты будешь делать? Сто штук — дура к дуре. Идут заподлицо, как паркетины. Ну что им ставить? Там в диктанте: «колеблемые ветром пучки ковыля». А они пишут «колебимые ветром сучки кобеля». Или «кабелимые ветром кучки колдыря». Я не шучу.
Начал читать. Думаю: освою-ка с горя современную изящную словесность. Захожу в магазин, подхожу наугад к полке, открываю наугад взятую книгу на наугад выбранной странице. Первая фраза: «Он властно взял ее за бедра». Книга называется «Вальс бостон». Подзаголовок: «Новеллы жемчужных страстей». Тьфу ты!..
Открываю другой шедевр. Первая фраза: «Ты спрашиваешь меня, есть ли Бог… Слушай же…» Роман со скромным названием «Бог хочет тебя». Ну и ну! Ребята не мельчат. «На ты» с Небесами. Вгрызаются, так сказать в Вечность всеми 32-умя резцами вставной челюсти…
Господи!.. Что же делать-то? Не телек же зырить. Это уж совсем питекантропом станешь.
И здесь, как всегда, звонок. У меня так всегда: как только дело к шваху, так спасательный звонок из Высших Сфер.
Из Высших Сфер на этот раз звонил Санёк из Вышнего Волочка. У Санька замечательная, залихватская фамилия — Хулин. Санёк Хулин родился в Торжке, а живет в Вышнем Волочке. Торгует. А что еще делать уроженцу Торжка?
— Ты уже, Вовчок, проснумши?
— Проснумши, Санёк. А ты где?
— В Москву заехамши. Товару закупимши.
— А…
— Поехали, Вовчок, ко мне. Рыбки половим. Грибков пособираем.
— Да я… Депрессия у меня, Санёк. Кризис среднего возраста. Какие тут рыбки… Пушкина уже год как…
— Ты не Пушкин.
— Это верно. Только средний возраст у меня, Санек.
— Вот опять — двадцать пять. Всё. Едем. Я уже за тебя все решимши. Билеты на поезд я куплю. На 15.30. В 15.30 выехамши — в 18.45 — приехамши. Через полчаса буду. Плавки возьми.
— Зачем плавки-то?
— Не нуди. Ягодки занавесить. Я тебе приказамши, а ты исполнимши.
За три часа, проведенных в поезде, я почувствовал себя почти здоровым. За окном то паслись коровы с колокольчиками. То, как ноты, сидели стрижи на проводах. Поля, леса, озера, облака. И жизнь от всего этого кажется простой и ясной. Да еще старушка напротив — вылитая моя бабушка. Смотрит на нас с Саньком хитро и всепонимающе.
Вышний Волочок, как все знают, — это русская Венеция. Кругом жемчужные водные глади. Красота. Насчет жемчужных бедер (памятуя о книжке про страсти) здесь все тоже в порядке. В том смысле, что город, можно сказать, чисто женский. Женщины — как с иллюстраций из книг о чем-то раздольном, древнем, былинном и славянском. Синеокие павы. Смотришь и не веришь, что такое еще бывает.
Мужики — либо печальные синяки-задрыги, либо такие, как Санек: крупные, плотные, румяные, перманентно слегка навеселе и потому неистребимо веселые. Санек прокомментировал это дело так:
— У нас мужик либо наскрозь по жизни забухамши, либо завсегда маненечко выпимши.
Воздух чистейший. В центральном сквере — бронзовые львы. У львов лица умных бухгалтеров. Санёк сказал:
— У нас тут еще Бронзовый Кырла-Мырла обитал. Только его того… стыримши.
В нескольких километрах от Волочка — завод «Красный маяк». Здесь делали кремлевские звезды. Санёк:
— Батянька мой на «маяке» сорок лет отпахамши. Он из этих, из гужевых…
— Как это?
— Ну, прадед тута еще корабли волок. Видал: каменюка от бечевы протерши?..
Смотрю: действительно, в граните у поворота канала след от бечевы.
— Здоровый был мой прадед: ладонью гвоздь в березу вбивал. Равно — лбом. Вот ведь как: бурлацкие дети кремлевские звезды-то отлимши… Кто державу-то мастерил? Подумай об этом на досуге, профессор. Депрессия у него… Совсем народ ослабемши. Карась на карасе. Это, может, где в Европах депрессия, а нам размякать некогда. Не тот масштаб. Ладно, Вовчок, поехали твою депрессию хоронить.
— Куда?
— Увидишь.
Мы выехали на саньковой копейке из Волочка. Проехали Бологое, Дубравку, Березайку.
Остановились у явно новоотстроенной церквушки.
— Плавки с собой?
— С собой.
— Пошли.
Мы пошли по глиняной тропинке. Через пару минут вышли к маленькому странному озерцу. Где-то десять на десять метров. Вода в озерце какая-то серебристо-аквамариновая.
— Это, Вовчок, Мшенский источник. Разлом земной подкорки. Ее, кору, тут самим Господом Богом пробимши. Дна там нету.
— Как это?
— Нету и все. Сигали и так, и с аквалангами — не достамши. Сейчас посмотрим, хороший ты человек или бяка. Если тебя закалдырит, как припадочного, — значит, в тебе депрессивная европейская чертеня засемши. А если нет — значит ты типа наших Умки с Чебурашкой. Ныряй.
Я нырнул в ледяную воду. Сердце и дыхание на мгновение остановились. Когда я вынырнул, я почувствовал такую радость, что вылезая на берег, счастливо зевнул. Меня «не закалдырило».
— Наш Громозека! — одобрительно улыбнулся Санёк. — Всё. Нет у тебя больше депрессии. Поехали на Рогозино, донки проверим.
На озере Рогозино мы проверили донки. Пять лещей. Пока коптились лещи, Санёк деловой трусцой за десять минут обежал лес и принес десяток крупных замшевых «подберезников». Сварили картошки.
И вот: вечер, костерок щелкает своими огненными пальцами. Грибной супчик. Водочка. «По двадцать восемь капель». Чтобы стать не «наскрозь забухамши», а «маненечко выпимши». Копченый лещ. Вареная картошечка. Та самая, бабушкина. Где-то пудовый жерех, как в замедленной съемке, бьет тяжким хвостом по парчовой озерной глади. Пахнет раскаленной смолой и влажной вечерней хвоей.
Переночевали мы у Санька, и утром поездом поехали в Москву. Снова — озера, леса, поля. Напротив — красавица вышневолокчанка. Сидит, улыбается нам с Саньком. Вылитая Светка Перепендина.
На следующий день в университете очередной транш абитуриенток оказался полной противоположностью предыдущему. Все 100 девушек аккуратным почерком написали «колеблемые ветром пучки ковыля».
Зашел в книжный. Подошел наугад к полке, взял книгу, открыл:
Так вот мы с Саньком «победимши» мою депрессию.