Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре

Елизаров Евгений Дмитриевич

II. Патриархальная семья

 

 

2.1. Патриархальная семья как «центр кристаллизации» социума

Патриархальная семья с самого начала формируется как некая суверенная держава, во внутреннюю жизнь которой не вправе вмешаться никто. В точке своего возникновения эта семейная община, объединив в себе несколько поколений родственников, а вмести с ними и многих, кто не связан кровными узами, возникает как абсолютно самостоятельное, независимое начало, которое вынуждено исключительно собственными силами обеспечивать свое существование. Собственно, это и есть социум в миниатюре, самостоятельный социальный организм, над которым (первоначально) нет никакой другой формы организации. Так жизнь на нашей планете начиналась не с многоклеточных организмов, но с отдельных клеток, и именно им предстояло объединиться в многоклеточные структуры, которые начинали жить своей, отличной от органических «атомов», жизнью.

Разумеется, она существует не в вакууме: рядом с ней в едином регионе обитания формируются другие – поначалу столь же независимые друг от друга объединения, которые нередко определяются как «первобытное человеческое стадо». Но по мере заполнения региона именно в этих «стадах» возникают своеобразные центры кристаллизации единого «социального раствора». По существу здесь мы имеем дело с родом некоего фазового перехода; в нашем случае – это переход живого вещества в качественно иное состояние, в котором вся его масса, заполняющая ограниченную емкость региона, начинает подчиняться новым, социальным, законам.

Аналогия с физическим процессом позволяет понять существо происходящих изменений. Мы знаем, что кристаллизация происходит при достижении некоторого предельного условия, например, переохлаждения жидкости, когда практически мгновенно возникает множество зародышей кристаллов, так называемых центров кристаллизации. При этом структура вещества вблизи точки кристаллизации мало чем отличается от состояния в самой точке. Высокая интенсивность теплового движения приводит к тому, что у ее границ происходит постоянное образование и распад областей с упорядоченным расположением частиц. При температуре кристаллизации свободные энергии жидкого и твердого состояний равны и вещество в обеих фазах находится в неустойчивом равновесии. Но стоит ей снизиться хотя бы на долю градуса, как начинается затвердение. Последнее происходит за счет присоединения молекул, которые осаждаются на гранях образующихся кристаллов. Примерно такие же если не по форме, то по существу явления происходят и в процессе социогенеза. При перенасыщении «социального раствора» образование и рост центров его кристаллизации, интенсификация обменных связей между ними в историческом плане мгновенно порождают монолит социума. Словом, практически одновременно появляются не только «собственно» человек, род и семья, но и само общество.

В связи с этим можно согласиться с утверждением Ю. И. Семёнова, который пишет: «Завершение становления человека (антропогенеза) было невозможно без завершения становления общества (социогенеза)». Однако точка зрения, согласно которой последнее возникает вместе с появлением биологически «законченного» человека («Примерно 40–35 тыс. лет назад, на грани раннего и позднего палеолита, завершилось превращение людей типа палеоантропов в людей современного типа – неоантропов. <…> Это дает основание полагать, что именно на грани раннего и позднего палеолита «первобытное человеческое стадо» трансформировалось в подлинное сформировавшееся человеческое общество».) требует корректировки.

Повторим, в точке своего зарождения социум не имеет никаких механизмов вмешательства в жизнедеятельность семьи. Только завершение кристаллизации первичной социальной массы приводит к их образованию. Краеугольным камнем такого «суверенитета» является полная хозяйственная самостоятельность патриархальной семьи. Зарождающаяся точка кристаллизации еще не появившегося социума, в обеспечении собственного существования она поначалу вынуждена опираться только на себя. Впрочем, формирование социума, как уже было сказано, есть в то же время и становление обмена деятельностью и ее результатами. Однако первичный обмен лишь способствует выживанию, но не порождает никаких централизованных механизмов управления им (а значит, в какой-то степени и интегральной жизнедеятельностью его субъектов). Время этих инструментов еще не наступило, и до поры все держится только частной инициативой взаимодействующих патриархальных семейных объединений. Вернее, впрочем, не объединений, но стихийно складывающихся центров их управления в лице своих патриархов. Неудивительно, что рудиментарные формы прежней независимости, которая не может быть нарушена даже действием государственной власти, сохраняются еще в республиканском Риме. Так, по духу римского закона привлечение к суду было частным делом истца. «Если вызывают [кого-нибудь] на судоговорение, пусть [вызванный] идет. Если [он] не идет, пусть [тот, кто вызвал], подтвердит [свой вызов] при свидетелях, а потом ведет его насильно. Если [вызванный] измышляет отговорки [для неявки] или пытается скрыться, пусть [тот, кто его вызвал] наложит на него руку». Но попробуем вообразить себе попытку привести насильно того, кто окружен толпами (нередко вооруженных) клиентов, и мы должны будем согласиться, что в этом случае истцу остается совсем другое: «Пусть [тяжущийся], которому недостает свидетельских показаний, идет к воротам дома [не явившегося на разбирательство свидетеля] и в течение трех дней во всеуслышание взывает [к нему]». (Между тем исторические анналы сохранили память о том, как еще в I веке до н. э. от бесчинствующих толпищ вооруженных клиентов Клодия был вынужден прятаться даже всемогущий Помпей; боясь его дерзости, триумвир не рисковал показываться на площади и в сенате. Усмирить Клодия не могли ни просьбы предстать перед законом, ни сам закон; конец положили только такие же банды его противника Милона.) Забегая вперед, скажем, что все эти клиентские банды являются составной частью патриархальной семьи, амальгамы их вождей. Таким образом, на межобщинном уровне до времени нет никаких институтов, обладающих правом и (что куда более важно) способных на практике вмешаться в жизнедеятельность семейных объединений.

Второй фактор, с которым необходимо считаться, – это та, немалая, информационная база, что делает возможным существование автаркического хозяйства патриархальной общины. Мы говорили, что усложнение и диверсификация первобытного производства, развитие орудийного фонда требуют увеличения ее численности. Не случайно первые семейные объединения, по данным палеонаходок, насчитывают до 200 и более человек. Но координатором совместной деятельности (часто единственным) и (единственным же) хранителем всей информационной базы совместного хозяйства остается выделившийся в качестве «центра кристаллизации» патриарх. Только это обстоятельство, то есть прежде всего интеллектуальное, а не физическое превосходство, делает его неограниченным распорядителем судеб своих домочадцев, каковыми становятся все, даже не связанные родством, члены первичной общины.

О праве собственности как регуляторе общественных отношений пока не может быть и речи, есть только одно – ничем не ограниченная власть авторитета. Как социальный институт и регулятор общественных отношений, собственность сложится значительно позднее. Впрочем, даже Рим не даст ей строгого определения, общее представление о собственности только во времена республики войдет в аксиоматическое ядро его юридической мысли.

Долгое время смысловой акцент в содержании этого понятия делался на вещном содержании, собственность представала в виде предметов, принадлежащих тем или иным лицам. Лишь в XX веке новыми экономическими школами он был смещен на возможность извлечения из имущества различного рода полезностей путем распоряжения или пользования им. Сегодня это уже не вещь, но прежде всего пакет прав по ее использованию. Иными словами, первичным становится юридическое измерение. Однако и оно не исчерпывает все содержание этого феномена, ибо прежде всего он характеризует определенную социальную функцию. В своем вещественном измерении собственность предстает лишь мертвым инструментарием интегрального жизнеобеспечения социума. В юридическом – как режим его функционирования, позволяющий получить тот или иной результат. Но есть и ценностное, целевое измерение, вне которого теряют смысл и само существование вещественной составляющей и право владения, пользования, распоряжения ею. А следовательно, собственность – это еще и особый род деятельности, который, кроме прочего, требует от своего обладателя известных способностей.

Образно говоря, все домашнее «имущество», включая «орудия немые, издающие нечленораздельные звуки и говорящие», можно уподобить компьютеру, который, помимо «железа», должен иметь еще и свой «софт», определенную программу. Но даже вооруженный ею он – ничто без опытного пользователя. Именно таким «пользователем», который одновременно выступает живой «флеш-картой» с программным обеспечением, и становится патриарх. Его роль семейного вождя, если не сказать семейного божества, обусловлена тем обстоятельством, что только он способен сообщить жизнь всему, из чего складывается единый корпус семьи. Этим же обстоятельством объясняется и подчиненная роль всех прочих: само их существование зависит только от него. Случись что с ним – рассыплется все; никто не может встать на его место, ему нет замены. Он единственное вместилище всей информационной базы. Наверное, ужас и благоговение, которые внушались им и окружающей его магией, рождают миф о том, что некие высшие, неотмирные существа даруют все ремесла человеку именно в его лице, и уже он делает их общим достоянием. А может, и более того: сам культурный герой – «Мифический персонаж, который добывает или впервые создает для людей различные предметы культуры (огонь, культурные растения, орудия труда). Учит их охотничьим приемам, ремеслам искусствам, вводит определенную социальную организацию, брачные правила, магические предписания, ритуалы и праздники»– воплощается именно в патриархе. Таков Агамед, знаменитый строитель, соорудивший вместе с братом Трофонием Дельфийский храм, святилище Посейдона в Мантинее, сокровищницы царей Авгия (в Элиде) и Гириея (в Беотии); Аристей, передавший людям свои знания охотника, врачевателя, прорицателя, пастуха и пчеловода; Дедал, изобретатель столярных инструментов и мастерства, искуснейший архитектор и скульптор; превзошедший его мастерством Талос, изобретатель гончарного круга и других орудий; Триптолем, который засеял землю пшеницей и обучил земледелию людей. И, конечно же, Прометей, «…благороднейший сын Иапета»… передавший человеку не один только огонь:

«Смотрели раньше люди и не видели, И слышали, не слыша. Словно тени снов Туманных, смутных, долгую и темную Влачили жизнь. Из кирпичей не строили Домов, согретых солнцем. И бревенчатых Не знали срубов. Врывшись в землю, в плесени Пещер без солнца, муравьи кишащие Ютились. Ни примет зимы остуженной Не знали, ни весны, цветами пахнущей, Ни лета плодоносного, И без толку Трудились. Звезд восходы показал я им И скрытые закаты. Изобрел для них Науку чисел, из наук важнейшую. Сложенью букв я научил их: вот она, Всепамять, нянька разуменья, матерь муз! Я первый твари буйные в ярмо запряг, Поработив сохе и вьюкам. Тяжести Сложил я с плеч людских невыносимые. Коней в телегу заложил, поводьями Играющих, – забава кошельков тугих. А кто другой измыслил льнянокрылые, Бегущие по морю корабельщиков Повозки? Столько хитростей и всяческих Художеств я для смертных изобрел…» [42]

О времени подобной кристаллизации можно судить по данным археологии. Они свидетельствуют, что в ряде мест Ближнего Востока (Северный Ирак, Палестина) переход к земледелию и скотоводству происходит 9–7 тыс. лет до н. э.; к 6–5 тысячелетию до н. э. – в междуречье Тигра и Евфрата, долине Нила, Центральной Европе; пятому – уже во многих районах Юго-Западной Азии и на Балканах. Вероятно, к этому времени завершается и становление первой, патриархальной, формы семьи.

Исключительный статус делает патриарха не только главой своего дома, но и прообразом библейских патриархов и греческих героев, становившихся родоначальниками всех известных тому времени народов.

Словом, патриархальная собственность, патриархальная власть, патриархальное право – это совсем не то, что собственность, власть и право в наши дни.

Между тем расширение деятельности, ее диверсификация, умножение номенклатуры производимых товаров и используемых орудий влекут за собой взрывное умножение информации. В результате ее общий объем переходит критические границы того, что способно переработать и умножить индивидуальное сознание. Микрокосм прежнего «культурного героя» перестает быть универсумом, человек начинает становиться обыкновенной «дробью», лишь знаменатель которой обозначает утраченную когда-то полноту.

Впрочем, и числитель далеко не сразу становится ничего не значащей единицей. Пусть носителем всей информации, обеспечивающей совместное жизнеобеспечение, в конечном счете становится весь социум, но все же обладателями ключевых ее комплексов по-прежнему остаются структурные подразделения в лице патриархальных глав. Это объясняет, почему связь мастера, способного удивить своим искусством, с какими-то потусторонними силами будет сохраняться еще очень долгое время. «Исследования дошедших до нас <…> рецептурных сборников показывают, что ремесло было тесно связано с магией. Применялись самые экзотические средства, вроде пепла василиска, крови дракона, желчи ястреба или мочи рыжего мальчика, причем применение лишь некоторых из таких ингредиентов имеет рациональное техническое обоснование. Анализ рецептов показывает, что за ремесленной деятельностью стоит мифо-магическая картина мира. Производственный акт ремесленника мог рассматриваться как осколок некоего магического ритуала <…>. Мастер-ремесленник как бы повторял в своих действиях начальную борьбу космических сил, создание Космоса и полезных для человека вещей, возводил себя к демиургу и культурному герою».

 

2.2. Вещи

О патриархе в основном уже сказано достаточно. Остается рассмотреть ролевые функции тех, кто оказывается в его юрисдикции, вещей и женщин, детей и домашних рабов.

Мы начинаем с первых вовсе не потому, что они играют более существенную роль, чем женщины, дети и рабы. Просто постижение их сущности, как это ни покажется странным, позволяет легче понять место и роль одушевленных членов единой патриархальной коммуны.

Вещь становится своеобразным продолжением человека, нередко ее отъятие оказывается равнозначным ампутации какого-то органа тела. Для того чтобы понять это, не нужно напрягать фантазию: попробуем лишить слабовидящего человека его очков, лишенного возможности передвигаться – инвалидной коляски, и мы увидим, что меняется не только «техника» его жизни, но нередко и все ее содержание.

Однако это – только поверхность вещей. Глубинное их существо состоит в том, что они воплощают многое от самого человека. Прежде всего – его труд и, следовательно, его энергию, ум, знания, таланты. Не только свойства вещества, из которого изготовлен тот или иной предмет, не только формы и физические характеристики, но и это, передаваемое самим человеком, содержание определяют его полезность. В какой-то степени правильно было бы сказать, что он хранит в себе образ своего создателя. Собственно, все обстоит точно так же, как с артефактами искусства: сравнивая их, опытный эксперт всегда может сказать, что их делали разные люди.

Правда, ни энергия, ни ум, ни способности, ни знания не поддаются непосредственному наблюдению и тем более количественному измерению, поэтому рассказать о том, кто их придумал и изготовил, никакие вещи не могут. Во всяком случае, образ, создаваемый ими, будет подобен образу какого-нибудь мифического существа, иначе говоря, совершенно неопределенным и многозначным. Но все же есть нечто такое, что поддается анализу, – это информация.

Каждая вещь несет в себе указание на способ ее создания, и взгляд профессионала способен разглядеть очень многое в ней. Конечно, какие-то секреты остаются всегда, и даже через века вооруженный развитым инструментарием исследователь не может разгадать их. Так, по сию пору мы не знаем секретов Страдивари, технологий изготовления дамасской стали, романского цемента… Общий список можно продолжать и продолжать до бесконечности. Но теоретически и эти тайны поддаются разгадке, требуется лишь время. По большей же части вещи открыты нам и достаточно красноречивы.

Между тем известно, что информационная составляющая не выражается ничем материальным. Это совершенно особый феномен, который (мы уже говорили об этом) рождается вместе с появлением орудийной деятельности и человеческого сознания. Собственно, это и есть первый предмет той третьей сигнальной системы, о которой говорилось выше. Но так как он не поддается непосредственному наблюдению, его незримое присутствие создает своеобразную магию вещи, и культура сохранила для нас стойкое ощущение того, что изготовленное человеком обладает какой-то своей «душой». Как и душа самого человека, потаенное существо вещи не сливается с ее материалом, ее «телом», но от того не перестает обладать силой, способной воздействовать на своих обладателей. Это ощущение проявляется уже в обычае давать имена, и эти имена – не просто бирка, служащая простому отличению. Комментируя библейский текст («Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей».) А. Б. Соломоник пишет: «Имя» (шем) имело в древнееврейском (да и сегодня имеет) еще одно дополнительное значение – это одно из наименований Бога. Так что к процессу наделения вещей именами евреи относились и относятся с особым почтением, ибо в процессе присвоения имени, по их мнению, в названную вещь как бы вкладываются Божественное содержание и смысл. С момента наделения вещи именем оно становится неотъемлемой частью обозначаемого».

Вещи же уникальные или создаваемые сами человеком получают имена собственные. Таков, например, Эскалибур, легендарный меч короля Артура, которому часто приписываются мистические и волшебные свойства. Таков Дюрандаль Роланда, «Мой добрый меч, висящий у бедра», таков Олифан, его рог. К слову, этот обычай не чужд и нашему времени: «Смит и Вессон», «Наган», «Калашников» – вот имена собственные, продолжающие древнюю традицию именования оружия. Впрочем, не его одного: «Маркони», «Зингер», «Туполев»… Перечень поименованных памятников материальной культуры, относящихся ко всем сферам человеческой деятельности, бесконечен. Так что серьезное отношение к имени существовало не только у евреев, поскольку сохранившийся и в наши дни обычай его присвоения говорит о том, что магия связи между вещью и чем-то надвещным продолжает действовать, и присвоение ни одного из имен не может быть объяснено неразвитостью сознания. Не будет преувеличением сказать, что вещь в известной мере формирует человека. Так, «…дом, несомненно, налагает отпечаток на своих обитателей. Мы почитаем себя индивидуумами, стоящими вне и даже выше влияния наших жилищ и вещей; но между ними и нами существует едва уловимая связь, в силу которой вещи в такой же степени отражают нас, в какой мы отражаем их. Люди и вещи взаимно сообщают друг другу свое достоинство, свою утонченность и силу: красота или ее противоположность, словно челнок на ткацком станке, снуют от одних к другим. Попробуйте перерезать нить, отделить человека от того, что по праву принадлежит ему, что уже стало для него характерным, и перед вами возникнет нелепая фигура то ли счастливца, то ли неудачника – паук без паутины, который уже не станет самим собою до тех пор, покуда ему не будут возвращены его права и привилегии». Едва ли возможно что-либо возразить Драйзеру.

Таким образом, вместившая в себя что-то от своего создателя, магия вещи, попадающей в чужие руки, приводит к тому, что принимающий начинает подчиняться не только ее силе, но и власти кого-то другого. Сегодня мы не придаем этому большого значения, но и сегодня новый для нас предмет требует выработки особой техники обращения с ним. Не столь насыщенный артефактами, древний быт отличается совершенно иным взглядом на них. Вновь обратимся к приведенному выше выводу М. Мосса: «Подарить нечто кому-нибудь – значит подарить нечто от своего «Я» <…> дар обладает религиозно-магической властью». Воздействие вещи и ее прежнего обладателя может губить человека (мы обнаруживаем это в древних магических обрядах), эта же власть может хранить. Подробно идея разработана у А. Я.Гуревича. Он обратил внимание на то, что норманны (то же относится и к древним германцам), весьма дорожа драгоценными металлами и стремясь их приобретать любыми способами (прежде всего грабежом), не пускали их в оборот, не использовали для покупки жизненно важного, а прятали монеты в землю, болото, топили в море. Выглядело так, будто они вообще не понимали коммерческой роли своих трофеев.

Такое использование монет кажется загадочным, если не учитывать, что, согласно представлениям, бытовавшим у этих народов, «в сокровищах, которыми обладал человек, воплощались его личные качества и сосредоточивались его счастье и успех». Лишиться их означало потерять надежду на счастье и успех, а может быть, и вообще погибнуть. Спрятать золото в землю не означало заложить клад в современном смысле слова, то есть спрятать деньги с целью их сохранения и сбережения. Клад, пока он лежал в земле или на дне болота, сохранял в себе удачу хозяина и был неотчуждаем. «Отношение древних германцев и скандинавов к драгоценным металлам можно понять лишь при условии, что мы откажемся подходить к этому вопросу с узко экономической точки зрения и рассмотрим его в плане духовной жизни народов, переходивших от варварства к цивилизации. Согласно представлениям, бытовавшим у этих народов, в сокровищах, которыми обладал человек, воплощались его личные качества и сосредоточивались его счастье и успех. Лишиться их значило погибнуть, потерять свои важнейшие свойства и боевую удачу. <…> в золоте, по верованиям скандинавов и германцев, материализовалось счастье его обладателей. Руководствуясь этими представлениями, норманны старались спрятать накопленные ими монеты, не рассчитывая на то, что впоследствии они их выкопают: клад, пока он лежал нетронутым в земле или на дне болота, хранил в себе удачу своего хозяина и поэтому был неотчуждаем. Серебро и золото обладали сакраментальной силой в глазах варваров». Так, в сказке про Кощея Бессмертного далеко-далеко, на море-океане, на острове Буяне, стоит зеленый дуб, под тем дубом зарыт железный сундук. В том сундуке спрятан заяц, в зайце – утка, в утке – яйцо, в яйце – иголка. В ней-то и хранится Кощеева смерть. До тех пор, пока к ней (лучше к яйцу, еще лучше – к сундуку…) нет доступа, Кощей может ни о чем не беспокоиться, но уже преодоление первого защитного барьера способно служить причиной первого инфаркта.

Нужно заметить, что сказанное справедливо не только в отношении древнего человека, вещное окружение продолжает формировать нас и сегодня.

Забудем на время о способности вещи удовлетворять ту или иную потребность, оставим в стороне то обстоятельство, что она выполняет социально-знаковую функцию («по одежке встречают…»). Обратимся к тому, что не в последнюю очередь именно она вводит человека в мир общетехнической культуры, эстетических идеалов, всей иерархии этнокультурных и социальных ценностей. Техническое совершенство, художественные достоинства, эргономика и многие другие не всегда поддающиеся формализации параметры – это такие же потребительские качества, без которых немыслимо производство и воспроизводство самого человека.

В особенной мере это проявляется в произведениях искусства. Мы знаем, что они, юридически принадлежа кому-то одному, формируют духовный облик в конечном счете всего социума. Их роль не может быть ограничена тем, чтобы обставлять закрытый для всех быт формальных владельцев. Между тем произведение искусства, как в оптический фокус, в единичную вещь сводит творческий гений всей своей эпохи. Но ведь то же самое (пусть и в не столь заметной, даже микроскопичной дозе) обнаруживает в себе каждый искусственно изготовленный предмет. Просто здесь проявляется еще один из аспектов всеобщего разделения труда: даже одноименный труд может проявлять (и проявляет) себя в разных формах, которые материализуются в разных группах потребительных стоимостей, начиная с эксклюзивных и кончая тем, что принято относить к экономклассу. При этом каждая из них отличается степенью воплощения материальных, культурных и нравственных ценностей своего времени. Другими словами, в производство каждой вещи вкладывается отнюдь не обезличенный, но вполне определенный в техническом, технологическом, социальном, эстетическом, наконец (но не в последнюю очередь) духовно-нравственном измерениях труд.

Таким образом, если все это справедливо для нашего времени, следует думать, что и в архаическую эпоху чужая душа, вложенная в производство, не могла не влиять на того, кому эта достается его продукт. Более того, на не столь искушенного культурой, как наш современник, магия вещи должна была действовать гораздо сильнее.

 

2.3. Женщины

 

2.3.1. Правосостояние

Не следует думать, что переход к матриархату ведет к действительному закабалению женщины, ее «превращению в рабу мужских желаний, в простое орудие деторождения». Уступая первенство мужчине, она сохраняет весьма значимое место как в семейной иерархии, так и в семейной жизни.

Дело не только в том, что уже с самого начала, достающаяся мужчине «по обмену», женщина приносит с собою в его дом и известную долю имущества. Правда, считается, что последнее поначалу полностью переходит во власть мужа (точнее, нового домовладыки), и тот вправе распоряжаться им по своему усмотрению даже в случае расторжения брака. Так, «Если человек отвергает свою жену, то, если он пожелает, он может дать ей что-нибудь; если не пожелает, может не давать ей ничего, она уйдет ни с чем», говорится в Среднеассирийских законах. Но это связывалось главным образом с тем, что в глубокой древности развод – большая редкость. Однако даже в архаический период это право не может быть абсолютным: «Те родственники, которые по глупости живут, [используя] собственность женщины, средства передвижения, предназначенные для женщин, или одежды, те грешники идут в ад». Свидетельствуют об этом и другие нормы права. «Если мужчина возьмет себе жену и приведет ее в свой дом, то он берет ее приданое вместе с ней. Если женщина в его доме умрет, а ее имущество сжигают во время похорон, то мужчина должен получить ее приданое. Но если она умрет в доме отца своего и если остаются дети, то мужчина не должен получить ее приданое». В классическом семейном праве Рима это обстоятельство эволюционирует в норму, согласно которой приданое уже не переходит в собственность мужа, он получает только право управления им.

Правовые нормы отражают стереотипы сознания, а над сознанием человека долгое время господствует прошлое социума. Между тем в прошлом магия вещи отнюдь не теряла свою силу с появлением нового владельца, и нейтрализация ее воздействия, как мы помним, требовала особых процедур (одной из которых является ответное дарение). Но все же главным рудиментом сохранявшейся власти является тот факт, что даже после смерти домовладыки женщине предоставлялось известное обеспечение. Никогда выполнившая свой долг (родившая наследников) женщина не «выбрасывалась на улицу»; лишь экстремальные обстоятельства (нам еще придется говорить о них) вынуждали поступаться обязательствами мужчины по отношению к ней.

Но если властью над новым хозяином обладает даже неодушевленный предмет, то, несомненно, хотя бы ее долей должна обладать и «вещь», способная к «членораздельной речи». Как любой член семьи, женщина становится (и остается) «продолжением» прежнего патриарха, поэтому даже переход в чужой дом не может окончательно разорвать сакральную связь между ней и главой ее собственного рода. Не случайно в Риме первая форма семьи знает только агнатическое родство. В ней оно признается исключительно по отцовской линии. В агнатическую семью, помимо ее основателя, входят: жена, подчиненная власти paterfamilias, его дети, жены сыновей, состоявшие в браке и подчиненные не власти своих мужей, а власти хозяина дома, и, наконец, все потомство сыновей – внуки, правнуки и т. д. В этой семье только paterfamilias обладает всей полнотой прав. Кровная же связь по линии женщины – совершенно закрытая и для него сфера. Так что сакральное единство женщины с ее прежним домом и его (во всяком случае, здравствующим) владыкой продолжает сохраняться даже после замужества.

Это же сохраняющееся единство делает невозможным и любой «беспредел» по отношению к ней (разумеется, если она сама не переходит известной черты). Не нравственное чувство мужчины (неведомое еще гомеровским героям) заставляет соблюдать ее права – покрова власти кого-то другого простираются над нею и принуждают к осторожности.

Повторим сказанное в самом начале. Подчиненная роль не означает низведения женщины до положения неодушевленного предмета. Права мужа, главы дома по отношению к ней существуют, но, разумеется, даже простираясь на ее жизнь, они существенно отличаются от права на вещь. «Не лишено интереса сопоставление §§ 197–198 ХЗ [Хеттские законы. – Е. Е.] с § 15 САЗ [Среднеассирийские законы. – Е. Е.]. Мы видим, что и в том и в другом случае муж, застигший жену и ее любовника на месте преступления, может их убить. При этом у ассирийцев требуется представление клятвенных показаний, чего нет у хеттов. Однако удивительная текстуальная близость сопоставляемых статей, а также категорический смысл самого § 197 ХЗ не должны оставлять никакого сомнения в том, что наказание (убийство жены и ее любовника) у хеттов также следовало за доказанным составом преступления. Здесь исключался всякий произвол со стороны супруга, и его право казнить жену и ее любовника основывалось на строго законном основании. Муж в данном случае выступал как представитель закона, как законный обвинитель, судья и исполнитель судебного решения».

Правда, на первый взгляд может показаться, что правоприменительная практика все-таки свидетельствует об уравнении ее с бездушным предметом. Так в римском праве рядом стоят две нормы закона: «Давность владения в отношении земельного участка [устанавливалась] в два года, в отношении всех других вещей – в один год, – гласит одна из них; …женщина, не желавшая установления над собой власти мужа [фактом давностного с нею сожительства], должна была ежегодно отлучаться из своего дома на три ночи и таким образом прерывать годичное давностное владение [ею]», – устанавливает другая. Однако мы знаем, что в действительности женщина далеко не бесправна: она обладает известной властью над своими детьми; ей подчиняются домашние рабы; она распоряжается вещами, многие из них доступны только ей; в полигамной семье (а именно такова архаическая ее форма) выстраивается своя иерархия женщин, где старшая из жен имеет ряд преимуществ по отношению к остальным; наконец, мы помним, что слово царских жен и матерей нередко влияло на судьбы могущественных империй, и все это вовсе не потому, что за нею стоит непререкаемая власть ее господина.

Она и сама имеет известную власть над хозяином дома. О действительном положении женщины и ее фактических правах по отношению к мужу достаточно красноречиво говорят все те же древние тексты. Но мы обратимся не к тем примерам, в которых женщина становится во главе «дома». Их, кстати, немало. Так, история Древнего Египта помнит царицу I династии Мериетнит (около 3000 года до н. э.); Хетепхерес I, супругу фараона Снофру и мать Хуфу; мать двух царей V династии – Хенткаус; первую женщину-фараона – Нейтикерт; царицу Среднего царства Нефрусебек; Хатшепсут; мать Эхнатона царицу Тийа; Нефертити; наконец Клеопатру… Взглянем на другой, может быть, несколько неожиданный род свидетельств, которые жирным курсивом прочерчивают всю историю письменности.

«Египетская литература не слишком жаловала женщин. Рассказчики и моралисты называли их сонмом всех пороков, мешком всевозможных хитростей и описывали как легкомысленных, капризных, неспособных хранить тайну, лживых, мстительных и, разумеется, неверных». «Глупый сын – сокрушение для отца своего, и сварливая жена – сточная труба». «Лучше жить в земле пустынной, нежели с женою сварливою и сердитою». «Лучше жить в углу на кровле, нежели со сварливою женою в пространном доме». «Непрестанная капель в дождливый день и сварливая жена – равны». «Если жена не рождает детей, может быть взята другая на восьмом году, если рождает детей мертвыми – на десятом, если рождает [только] девочек – на одиннадцатом, но если говорит грубо (apriyavādinī) – немедленно». В другом переводе: «Жена, не рождающая детей, может быть переменена на восьмом году, рождающая детей мертвыми – на десятом, рождающая только девочек – на одиннадцатом, но сварливая – немедленно». «Если жена человека, которая проживает в доме человека, захочет уйти и начнет вздорничать, разорять свой дом и унижать своего мужа, то <…> он может ее оставить и ничего ей не дать с собой за оставление ее…»

Вошедшая в юридические кодексы сварливость, капризность, коварство женщины (а в эти документы, заметим, входит только то, что становится обычным), как кажется, самое наглядное свидетельство того, что она отнюдь не бесправна в новом для нее доме. Возможно, объяснение источника ее власти над ним лежит в более древних культурных пластах. В Алфавите Бен-Сиры, анонимном средневековом трактате, созданном примерно в 700—1000 гг., говорится о создании первой женщины, предшественницы Евы: «После создание Пресвятым первого человеческого существа, Адама, Он создал женщину, тоже из праха, и назвал ее Лилит. Они немедленно побранились [курсив мой. – Е. Е.]». Правда, согласно мнению некоторых исследователей, это произведение носит сатирический, отчасти антисемитский характер. Однако никакая пародия не появляется на пустом месте. Вот и происхождение Лилит восходит еще к древним шумерским верованиям, и в этих верованиях она отнюдь не дружественна по отношению к человеку. В месопотамской молитве против колдовства ламашту (Проф. Дэвид Бернат, Религия департамента Wellesley College) говорится:

Великая дочь Небес, которая мучает детей Ее рука – сеть, ее объятия – это смерть Она жестока, неистова, зла, хищна Сбежавшая воровка, дочь Небес Она прикасается к животам рожающих женщин Она вытаскивает ребенка из беременных женщин Дочь Небес – одна из богов, своих братьев Не имеет собственного ребенка. Ее голова – голова льва Ее тело – тело осла Она ревет, как лев. Она постоянно воет, как демон-собака [63] .

Впрочем, и шумерские верования не появляются ниоткуда. Их природа до конца неизвестна, но, думается, в числе порождающих причин лежит и та тайна, которой окутано появление на свет ребенка. Ведь освоение человеческим сознанием всего пространства событий, разделяющих соитие и роды, происходит, как уже говорилось, не сразу, поэтому долгое время здесь кроется что-то непостижное. Всякая же непостижность вселяет тревогу. Как бы то ни было, связь женщины с каким-то потусторонним миром осознавалась задолго до появления письменности и даже первых верований, которые будут запечатлены ею. Связь с неясными темными силами прослеживается в других вероучениях. В китайской философии ян – это мужское, позитивное светлое теплое начало, напротив, инь — женское, темное негативное и холодное. То же в Каббале: творец и творение, свет и сосуд, наслаждение и желание, дух и материя, мужское и женское. Хранимая генной памятью мужчины, может быть, именно эта связь призывала его к смирению перед своей вечной спутницей. Наивно думать, что все покоится только на физиологической зависимости мужчины от нее.

Примечателен предмет первой свары – им становится верховенство в брачном союзе. «Она сказала: «Я никогда не лягу под тебя! Он сказал: «Я не лягу под тебя, а лишь сверху тебя. Тебе быть пригодной (готовой) быть подо мной, и мне сверху тебя». Она отвечала: «Мы оба равны, потому, что мы оба из праха (земли)». Никто из них не слушал другого…» Примечательно и то, что уже тогда ее не могли унять ни ангелы, ни даже слово самого Создателя: «Когда Лилит поняла, что произойдет, то произнесла Невыразимое Имя Бога и улетела прочь. Адам же вознес свои молитвы Творцу, говоря: «Владыка Вселенной! Женщина, которую Ты дал мне, улетела от меня». Немедленно Бог послал трех ангелов за ней. Всевышний сказал Адаму: «Если она вернется, то все хорошо. Если она откажется, то должна будет примириться с тем, что сто ее детей будут умирать ежедневно». Ангелы пошли за ней и настигли ее в море, в мощных водах, где суждено было пропасть египтянам. Ангелы сказали ей Божье слово, но она не захотела вернуться. Ангелы сказали: «Мы утопим тебя в море». «Оставьте меня!» – ответила она…»

О том, что женщина обладает довольно широкой свободой выражения своих эмоций, говорят и знаменитые мудрецы. Некоторые из них изучали предмет на собственном опыте. «Возьмите Сократа, старца необычайной выносливости, прошедшего через все невзгоды, но не побежденного ни бедностью, еще более гнетущей из-за домашнего бремени, ни тяготами, которые он нес и на войне, и дома должен был сносить, – вспомни хоть его жену с ее свирепым нравом и дерзким языком…» Заметим, что далеко не каждое слово сказанное древними философами, оставалось в памяти потомков, но вот высказывания самого Сократа сохранились в тысячелетиях (Женись, несмотря ни на что: если попадется хорошая жена, будешь исключением, а если плохая – станешь философом.). Иные – глядя со стороны: «…нет зверя более свирепого, нежели разозленная женщина, и уже не найти на свете покоя тому, кто обречен жить с женой, которой кажется, будто гнев ее справедлив, – а ведь кажется это им всем!»

Вдумаемся. Обладать монополией экономической власти, абсолютной полнотой юридических прав (простирающихся, кстати, даже на ее жизнь), наконец подавляющим физическим превосходством – и быть не в состоянии справиться со «свирепостью разозленной женщины»? Неужели весь инструментарий мужчины может быть уравновешен (а то и превзойден, как в случае с Сократом) всего лишь одним свойством в остальном совершенно безоружного перед ним существа? Да возможно ли вообще свободное проявление не самых лучших черт характера там, где отсутствует всякая свобода, где человек низведен до положения вещи? Думается, все обстоит по-другому: абсолютное бесправие, забитость и закрепощение одного пола столь же легендарны, сколь и природная грубость, помноженная на врожденную бесчувственность, другого. Нам еще предстоит говорить о куртуазной культуре Средневековья, здесь же следует заметить, что неспособность разглядеть противоречие между нормой среднеассирийского закона («Сверх наказаний для жены человека, записанных в табличке, человек может бить свою жену, таскать за волосы, повреждать и прокалывать ее уши. Вины в том нет») и абсолютной безупречностью самой женщины – это дань все той же куртуазии от истории.

Частично, ответ на скрывающийся здесь парадокс дает тот же Сократ: «Однажды Ксантиппа сперва разругала его, а потом окатила водой. «Так я и говорил, – промолвил он, – у Ксантиппы сперва гром, а потом дождь». Алкивиад твердил ему, что ругань Ксантиппы непереносима; он ответил: «А я к ней привык, как к вечному скрипу колеса. Переносишь ведь ты гнусный гогот?» – «Но от гусей я получаю яйца и птенцов к столу», – сказал Алкивиад. «А Ксантиппа рожает мне детей», – отвечал Сократ». То же смирение и та же мудрость мужчины, пусть и высказанные в шутливой форме, звучат в словах Бернса:

В недобрый час я взял жену, В начале мая месяца, И, много лет живя в плену, Не раз мечтал повеситься. Я был во всем покорен ей И нес безмолвно бремя…

И все же:

Я совершил над ней обряд — Похоронил достойно… [69]

В общем, не случайно мужчина мечтает о молчаливой женщине («Жена, молчаньем женщина красна!); и эта мечта, которая, к слову, звучит в проповеди святого апостола («Также и вы, жены, повинуйтесь своим мужьям, чтобы те из них, которые не покоряются слову, житием жен своих без слова приобретаемы были, когда увидят ваше чистое, богобоязненное житие. Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа…»), предстает гармоническим контрапунктом вечной темы войны полов, которая пронизывает всю историю нашей культуры.

Таким образом, при всем неравноправии с мужчиной женщина отнюдь не становится его рабой. Да, во главе всего стоит отец ее детей, муж – но вовсе не потому, что он обладает подавляющим физическим превосходством. Причина в том, что главным образом на плечах родоначальника стоит дом во всем собирательном смысле этого многозначного слова. Он – единственный обладатель ключа к той тайне, что хранит и объединяет всех собравшихся под его кровом. Именно поэтому на него же ложится и забота обо всех неспособных к самостоятельности. И в первую очередь о ней: «Отец охраняет [женщину] в детстве, муж охраняет в молодости, сыновья охраняют в старости, женщина никогда не пригодна для самостоятельности». То же говорят о женщинах и Законы XII таблиц: они «вследствие присущего им легкомыслия должны состоять под опекою».

Последнее замечание весьма любопытно. Оно говорит о том, что к V веку до н. э. (именно в это время составлялись римские таблицы законов) ее подчиненность мужчине уже не принимается априори как некая абсолютная истина в последней инстанции, но требует достаточно весомых оснований. Этим основанием становится женское «легкомыслие». Однако и в нем скорее нужно видеть эвфемизм, иносказание каких-то иных, не поддающихся точной вербализации особенностей женской природы. Позднее о необходимости такой же заботы о других обитателях дома будет говорить Аристотель, и в его словах впервые мы увидим связь между положением в доме и отношением к творчеству. «[Точно так же в целях взаимного самосохранения необходимо объединяться попарно существу], в силу своей природы властвующему, и существу, в силу своей природы подвластному. Первое благодаря своим умственным свойствам способно к предвидению, и потому оно уже по природе своей существо властвующее и господствующее; второе, так как оно способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания, является существом подвластным и рабствующим. Поэтому и господину, и рабу полезно одно и то же. Но женщина, тут же добавляет он, и раб по природе своей два различных существа: ведь творчество природы ни в чем не уподобляется жалкой работе кузнецов, изготовляющих «дельфийский нож»; напротив, в природе каждый предмет имеет свое назначение».

 

2.3.2. Культурологический аспект

Все учения Востока в объяснении природы отношений мужчины и женщины приходят к первоначалу – всеобщему творению и их роли в нем. Именно творчество предстает ключевой категорией, способной пролить свет и на тайну женского характера и на сквозящую в истории реакцию мужчины, который при всем неприятии ее своеволия вынужден склоняться перед ним.

Сокровенная роль мужского и женского не вполне ясна и сегодня, и прежде всего в творчестве. Современным эквивалентом женского «легкомыслия», о котором упоминают еще римские децимвиры, служит так называемая женская логика, о которой сложено бесчисленное множество анекдотов. В отечественной культуре, может быть, самым точным выражением этого феномена является знаменитая максима о «стеариновой свечке»: «Мужчина может, например, сказать, что дважды два не четыре, а пять или три с половиною; а женщина скажет, что дважды два – стеариновая свечка».

Между тем «женская логика» и женская сварливость – это две стороны одной и той же медали; и то, и другое есть форма отстояния какой-то своей правды (казалось бы) вопреки всему – и самой действительности, и самым разумным суждениям мужчины о ней. И уже то, что этот феномен отчетливо регистрируется на протяжении всей письменной истории человечества, тайна законов ее мышления заслуживает самого пристального, во всяком случае, не подменяемого анекдотом, анализа. А впрочем, может быть, именно анекдот – достойная цена тому анекдоту: «Логика женщины вошла в поговорку. Когда какой-нибудь надворный советник, анафемский или департаментский сторож Дорофей заводят речь о Бисмарке или о пользе наук, то любо послушать их: приятно и умилительно; когда же чья-нибудь супруга, за неимением других тем, начинает говорить о детях или пьянстве мужа, то какой супруг воздержится, чтобы не воскликнуть: «Затарантила таранта! Ну, да и логика же, Господи, прости ты меня грешного!»

Сварливость ксантипп берет свое начало вовсе не во вздорности женских характеров, но и терпимость сократов – не в великодушии и благородстве мужчин. Основания здесь гораздо более весомы. Дело в том, что даже безупречная логика не в состоянии породить ни одну новую мысль. Впрочем, правильней сказать – именно безупречная, потому что только нарушение ее правил открывает возможность развития. Мы уже говорили о второй сигнальной системе, которая в принципе не способна создать представление о предмете, (еще) не существующем ни в природе вещей, ни в микрокосме человеческой мысли. А следовательно, с ее помощью решительно невозможно и практическое преобразование окружающей нас действительности. Но так как качественные изменения, несмотря ни на что, происходят, и вся история нашего социума – это именно их история, порождение всего нового нуждается в чем-то надстроечном над нею. Между тем если говорить о второй из упомянутых Павловым форме коммуникации именно как о системе, то ее основа – это строгая определенность и однозначность понятий и жесткий, ассоциирующийся в первую очередь с «мужским» мышлением, схематизм правил обращения с ними. Однако доведенная даже до абсолюта своей строгости, такая логика не способна ни к каким инновациям: ничем не нарушаемое следование формальным правилам мышления обрекает сознание на бесконечное вращение лишь в кругу давно известных истин, на так называемую тавтологию. Так, «…чистая математика состоит из тавтологий, аналогичных предложению «люди суть люди», но обычно более сложных. Для того чтобы узнать, что математическое предложение правильно, мы не должны изучать мир, но лишь значения символов; и эти символы, когда мы обходимся без определений (цель которых состоит лишь в сокращении), окажутся такими словами, как «или», «нет», «все», «несколько», которые, подобно «Сократу», в действительном мире ничего не обозначают. Математическое уравнение утверждает, что две группы символов имеют то же самое значение; и до тех пор, пока мы ограничиваемся чистой математикой, это значение должно быть таким, которое можно понять, не зная ничего о том, что может быть воспринято».

Словом, там, где отсутствует способность выйти в принципиально внелогическую сферу, нет и не может быть никакого творчества. Только абсурдная идея способна разорвать замкнутый круг.

Резерфорду приписывается мысль о том, что всякая истина проходит в своем развитии три стадии, на первой из которых она воспринимается как абсолютное невероятие, на второй обнаруживает в себе некое позитивное содержание и на третьей обращается в обыкновенную банальность. Но еще задолго до него было сказано, что знание логики столь же мало помогает познанию, сколь знание законов физиологии – пищеварению, «Поэтому хотя презрительное отношение вообще к познанию форм разума и следует рассматривать только как варварство, должно все же признать, что обычное описание умозаключения и его отдельных образований не есть разумное познание или изображение их как форм разума и что силлогистическая премудрость своей малоценностью заслуживает то пренебрежение, с которым к ней стали относиться». Впрочем, думается, что в той или иной форме это представление существовало всегда. Во всяком случае, развитие всех наук оказывалось возможным только благодаря периодическому пересмотру их аксиоматического ядра. Но ведь любая альтернатива самоочевидной истине (а именно ею предстает всякая аксиома) и есть абсурд, «стеариновая свечка».

Умение увидеть проблеск истины в безумии, то есть там, где ее не может быть, потому что, говоря словами чеховского «Письма к ученому соседу», «этого не может быть никогда», как кажется самое ценное, что есть в творческой мысли человека. Но ведь прежде всего должно явиться невозможное. И оно является, примерами того, что поначалу кажется абсурдом, как вехами, размечена вся история науки: мы можем видеть их в рождении гелиоцентрической системы, в замене пятого постулата Евклида, в основаниях теории относительности…

Словом, сначала нужно увидеть невероятное в безусловном. В полушутливой форме это было сказано Эйнштейном. Со ссылкой на Л. Инфельда, польского физика-теоретика, его биограф пишет: «В 1919 г. девятилетний сын Эйнштейна Эдуард спросил отца: «Папа, почему, собственно, ты так знаменит?» Эйнштейн рассмеялся, потом серьезно объяснил: «Видишь ли, когда слепой жук ползет по поверхности шара, он не замечает, что пройденный им путь изогнут, мне же посчастливилось заметить это».

Так что и в сократах способность разорвать круг жестких аксиоматических ограничений воспитывается, с одной стороны, способностью ксантипп увидеть «стеариновую свечку» там, где ее, казалось бы, не может быть (а значит, и впрямь даже совершеннейший «дельфийский нож» жалок в сравнении с нею), с другой – в извечном стремлении женщины стоять на своем. Может быть, и по этой причине проповедь Петра: «…вы, мужья, обращайтесь благоразумно с женами, как с немощнейшим сосудом, оказывая им честь, как сонаследницам благодатной жизни…» сохранила свою значимость и в наши дни.

К слову, и «благодатная жизнь», о которой говорит апостол, – это тоже род иносказания. Ведь в этнографическом плане за нею стоит не что иное, как бесконфликтная («слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!») передача новым поколениям устоев нашего бытия, его фундаментального информационного кода. А это не может быть обеспечено ни механическим повиновением женщины произволу мужчины, ни слепой верой самого мужчины в безусловность академических истин и его же пренебрежением ко всем порождениям женских «легкомыслий». Формирующая и хранящая интегральную культуру социума способность творчества возникает только в переплаве двух, во многом противоположных, мироощущений, и первый взгляд, который обнаруживает в ней исключительно мужское происхождение (а именно он является господствующим), видит лишь кажущуюся поверхность вещей.

Словом, абсолютизировать «всемирно-историческое поражение женского пола», в результате которого она становится «рабой мужских желаний», никоим образом нельзя. В действительности и власть, и повиновение сложносочетаемым образом распределены между обеими сторонами брачного союза, и видеть математический ноль на одном его полюсе – значит не видеть ничего.

 

2.4. Дети

При всем том, что дети находятся в полной власти родителя, они также не уравниваются ни со скотом, ни с рабами. Да, власть хозяина дома граничит с абсолютной. Библейская легенда («И взял Авраам дрова для всесожжения, и возложил на Исаака, сына своего; взял в руки огонь и нож, и пошли оба вместе. <…> И пришли на место, о котором сказал ему Бог; и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего…») ни в чем не противоречит обычаям и законам того времени. Однако счастливая развязка препятствует тому, чтобы видеть здесь что-то непререкаемое.

Абсолютного права нет и в жизни; сыноубийство всегда требует оправдания. Как правило, основанием предстает совершенное преступление, вследствие чего страшное отцовское право предстает как необходимость: «Стой и не шевелись! Я тебя породил, я тебя и убью! – сказал Тарас и, отступивши шаг назад, снял с плеча ружье. Бледен как полотно был Андрий; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чье-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев – это было имя прекрасной полячки. Тарас выстрелил. Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова». Впрочем, и здесь гибель сына – это не потеря вещи: «Остановился сыноубийца и глядел долго на бездыханный труп…»

В комментариях к упомянутому Алфавиту Бен-Сиры говорится: «Всегда наказывай сына своего чрезмерно, и бей его, а если увидишь, что не помогает ему битье, уйди от него, а если он преследует тебя, выведи его, чтобы побили его камнями. Если ты можешь сделать его лишь сыном буйным и непокорным, брось его в реку на корм рыбам», – слова Узиэля, сына бен Сиры. А Йосеф бен Узиэль говорит: «Разве возможно, чтобы человек убил своего сына? Но пусть поступит следующим образом. Тот, у кого есть сын недостойный, пусть уйдет от него. А если увидит, что сын упал в колодец, пусть не поднимает его, а утопит, а затем пусть оплакивает его, как сделал Давид, который все время, что преследовал его Авсалом, уходил от него, пока не наказал Всевышний <…>, Авсалома, и не запутались его волосы в ветвях теребинта. Тогда тоже Давид не спас его, а послал человека, чтобы его убить, а затем плакал о нем и скорбел, чтобы не поняли люди, что это он его убил». <…> Мы видим здесь четкую, <…> структуру: афористическое высказывание, спор о его толковании (Узиэль считает – убить его, Йосеф бен Узиэль считает – вести себя лицемерно и быть причиной его смерти, но не в открытую, а потом оплакивать его) и принятие окончательного решения, в поддержку которого приводится библейский пример: <…> избирается лицемерие».

Таким образом, даже признанное древним законом, право отца на жизнь своего сына вовсе не является безоговорочным. Коллизия между абстрактной нормой закона и нравственным правом ее применения существует уже тогда. Не в последнюю очередь она вызвана тем, что именно детям предстоит хранить и передавать информационный код воспроизводства рода. А значит, и они, как «каждый предмет имеет свое назначение», имеют свою власть над родоначальником.

Словом, ни в нормах права, ни в обрядах древности не следует видеть проявление какого-то «беспредела» домовладыки в отношении всех, кто находится в его юрисдикции. В действительности границы его полномочий всегда существуют и определяются они не самим родителем, но куда более могущественными стоящими над ним силами. Впрочем, и в установленных ими границах многое подчиняется их же диктату.

Это видно уже в древнем обряде признания права новорожденного на жизнь. Так, в Спарте уже сразу после рождения каждый ребенок подлежал специальному освидетельствованию и при наличии явных дефектов он сбрасывался в пропасть. Плутарх пишет: «Родитель не мог сам решить вопроса о воспитании своего ребенка, он приносил его в место, называемое «лесха», где сидели старшие члены филы, которые осматривали ребенка. Если он оказывался крепким и здоровым, они разрешали отцу кормить его, выделив ему при этом один из девяти тысяч земельных участков, если же ребенок был слаб или уродлив, его кидали в так называемые апофеты, пропасть возле Тайгета. По их мнению, для самого того, кто при своем рождении был слаб и хил телом, так же как и для государства, было лучше, чтобы он не жил…» Об этом же говорится в Законах XII таблиц. Об этом же пишет Аристотель, набрасывая очерк идеально устроенного государства: «пусть будет закон: ни одного калеку выращивать не следует». Долгое время там, где предвидится рождение ребенка сверх установленного государственным нормативом числа детей, обязательным требованием является аборт.

Упомянем и о сюжетных мотивах, повествующих, как избавляются от новорожденных младенцев. Ребенка кладут в корзину и оставляют в уединенном месте в горах, у берега реки и т. п. Так, Асстиаг, последний властитель мидийской державы, опасаясь, что его внук станет царем вместо него, решает погубить его, бросив в горах, где было полно диких зверей; близнецов Ромула и Рема бросают в Тибр, Моисея – в Нил. Пусть нас не смущает, что последние примеры касаются отнюдь не рядовых семейств: само существование приведенных выше норм свидетельствует, что и эта форма избавления от детей широко распространена во всех слоях, в особенности в «низах» социума.

Что касается последних, то, как правило, все объясняется экономическими причинами, бедностью. Однако представляется, что это объяснение носит поверхностный характер. Ведь ни священнописатель, ни древние законодатели, ни Геродот, ни Ливий никогда не ссылаются на материальные обстоятельства. Не упоминает их и Аристотель. Более того, именно он, цитируя стих Гесиода

…Подумай-ка лучше, Как расплатиться с долгами и с голодом больше не знаться. В первую очередь – дом и вол работящий для пашни, Женщина, чтобы волов подгонять: не жена – покупная! [92]

дает к нему свое примечание: «у бедняков бык служит вместо раба». Свой бык, виды на покупную жену… и это бедняк? Любопытно и другое, вторящее этому, свидетельство, которое дает Марциал:

…Жду я чего? Раз нога вылезает из обуви рваной, И неожиданно дождь мочит меня проливной, И не приходит на зов ко мне раб, мое платье унесший, И, наклоняясь, слуга на ухо мерзлое мне Шепчет… [94]

Раб, слуга в едином повествовании о несчастьях, которые выпадают на долю римского клиента, кажутся резким диссонансом с ними, но, как видно, в его время представления о нищете были весьма далеки от ассоциаций с голодной смертью. Правда, мы помним, что Марциал, не будучи в действительности слишком стесненным в средствах, все же любил поплакаться на судьбу. Но уместно напомнить и другое, касающееся всех плебеев Рима. В I веке до н. э. содержание городского пролетариата взяла на себя римская казна: по закону Кассия, изданному в 73 г. до н. э., каждому полагалось 5 модиев зерна в месяц (примерно 1,5 кг в сутки). В 50–40 до н. э. в Риме регулярно получали бесплатный хлеб до 300 тысяч человек; все они были занесены в особые списки, и было бы прямым нарушением римского закона хоть в чем-то обделить их. В «Деяних Августа» (их будет цитировать Светоний) перечисляются многие государственные раздачи плебеям. Их масштаб доходит до того, что, отнюдь не испытывавшие угрозы голода, они начинают требовать от своего государства не только бесплатного хлеба, но и дармовой выпивки. Сам Август был вынужден напоминать волнующейся толпе, что в акведуках Агриппы есть достаточно свежей и чистой воды, и все желающие могут удовлетворить ею свою жажду без какой бы то ни было платы.

Правда, Аристотеля и Марциала отделяет от времени рождения патриархальной семьи целая череда тысячелетий. Но если даже животное до последнего бьется за спасение своего потомства, то почему человек, с даром сознания получивший огромные преимущества в борьбе за выживание, должен убивать его? Думается, дело совсем в другом. Если задача состоит в том, чтобы передать от поколения к поколению ничем не поврежденный жизненный код, то первому достаточно просто оставить потомство (остальное сделает сама природа), второму требуется обеспечить «гигиену» передачи жизненного кода. В том и в другом случае собственно потомство – это не более чем средство воспроизводства и вида и социума. Но социум нуждается в соблюдении неведомых биологическому виду норм «гигиены» информационной преемственности, поэтому состав правомочий отца по отношению к ребенку определяется вовсе не экономическими факторами (хотя в какой-то степени и ими тоже), но прежде всего ее законами.

Дети, в особенности сыновья – это не просто основные работники в семье, ибо главное в их работе состоит вовсе не в умножении плотности вещественного окружения, не в увеличении семейного имущества, их миссия в том, чтобы перенять по возможности все от центра кристаллизации формирующейся культуры, в качестве которого выступает родоначальник. Но если что-то в появляющемся на свет ребенке вызывает сомнение социума или родителя, меры санации необходимы, и все это, как ни парадоксально, подтверждает тот факт, что высшей ценностью любого «дома» является потомство. Именно оно должно стать продолжением родоначальника, перенять то, что делает его семейным божеством.

Существование самой жизни на нашей планете зависит от непрерывного воспроизводства этих материй. Существование новой, социальной, ее формы – тем более. Но на новом витке единой спирали развития единственным способом их передачи становится включение в деятельность. Только в процессе освоения и воспроизводства ее алгоритмов рождается и живет вся информационная база социума, формируется его третья сигнальная система. Такое воспроизводство должно осуществляться непрерывно. Так компьютер лишь благодаря материальному носителю способен сохранять порождаемую информацию, без него даже микросекундное отключение уничтожает все. В случае с нашим предшественником речь, разумеется, не идет о микросекундах, но в известной мере и социум может быть уподоблен именно такому компьютеру. Вот только первые его «модели» не имеют винчестера, поэтому, в некотором символическом смысле, они вынуждены работать, не прерываясь ни на мгновение. Способ формализации информационной базы (письмо) и возможность ее сохранения (памятники письменности) появятся еще не скоро. А значит, единственным залогом жизни становится непрерывный кругооборот «слова», «дела» и «вещи».

Отсюда и собственно «вещи» – это вовсе не самоцель (не только древнейшего) производства. Богатство, воплощаемое в них, не более чем видимость благосостояния, не случайно в истоке формирования семьи, рода, социума оно меряется вовсе не ими, но численностью потомства, только его воспроизводство и умножение гарантирует непрерывность воссоздания программного кода жизни. В библейских текстах мы застаем именно эту парадигму древнего сознания, идеал патриархальной культуры.

В Ветхом Завете вещественные признаки богатства – одежды из виссона, льняной ткани тончайшей выделки, которую вначале носили цари и первосвященники и только со временем богатые люди, лишь однажды встречаются в Книге Бытия (их дарит Иосифу фараон). Бесчисленное же, «как песок земной», потомство обещается задолго до этого Аврааму, «как звезды небесные» – Исааку, множество «народов и царей из чресел его» – Иакову, «двенадцать князей», которые произведут великий народ, – Измаилу… В изобилии «виссон крученый узорчатой работы», «шерсть голубого, пурпурового и червленого цвета», «кожи бараньи красные, и кожи синие, и дерево ситтим» начинают встречаться лишь в книге Исхода. К его времени относится отчетливое свидетельство того, что все это становится элементом, пусть и не очень широкого, но все же обихода: «каждый, у кого была шерсть голубого, пурпурового и червленого цвета, виссон и козья шерсть, кожи бараньи красные и кожи синие, приносил их»; «князья же приносили камень оникс и камни вставные…»

Богатство как собрание вещей, выходящих за круг базовых потребностей человека, – это продукт уже довольно высокого уровня развития социума. Первоначальной же его субстанцией может быть только необходимый продукт. Об этом говорят и системообразующие символы нашей культуры, к числу которых относится жертва. Жертвоприношение – это сохранившаяся до сего дня часть нашего духовного мироздания. В жертву во все времена могло приноситься только лучшее, что было у человека, и ритуал предъявлял и предъявляет особые требования ко всему, что назначено богам. В одной из трактовок мифа о Прометее Зевс наказывает человечество как раз за то, что по наущению титана оно пытается подсунуть Вседержителю худшую часть. Кстати, приношение человеческой жизни – это тоже осознание того, что именно она составляет собой высшую ценность нашего мира. Другими словами, как ни парадоксально это прозвучит, здесь перед нами неоспоримое свидетельство развития гуманистических представлений. Меж тем и этой, лучшей, частью человеческих трудов и первой формой жертвования может быть только то, что обеспечивает выживание самого человека. Мы помним, что «Каин принес от плодов земли дар Господу, и Авель также принес от первородных стада своего и от тука их». Долгое время именно такой род жертвоприношений остается основным; в сущности, совсем недавно его заменяет «всеобщий товарный эквивалент».

Словом, благосостояние патриархальной семьи лишь по истечении тысячелетий ее истории начнет измеряться обилием «плодов земли» и «первородных стада своего». Еще позже – разноцветными кожами и редкими камнями. На ранних же стадиях, в условиях экстенсивного развития хозяйства, изобилие зависит только от одного – численности работников. Как тут не вспомнить хрестоматийную жалобу, которую приносит шестилетний «мужичок с ноготок»:

Семья-то большая, да два человека Всего мужиков-то: отец мой да я… [106]

Отсюда неудивительно, что дети работают наравне с рабами. Но все же первое и главное в их труде – это не сам труд и даже не его результаты, но эстафета информационной базы, только она может обеспечить процветание рода.

Прежде всего в потомстве, как в живых «флеш-картах», носителях программного кода выживания, заключается самое ценное, что есть у патриарха и что он после себя может оставить своему роду. Просто сознание древнего человека еще не способно формировать слишком абстрактные понятия, отсюда в непосредственном мировосприятии остаются только осязаемые знаки процветания. Именно его «как звезды небесные» численность способна произвести на свет, сохранить и умножить те символы богатства, что ближе неразвитому сознанию пращура – пальмовые деревья, верблюды, «виссон крученый узорчатой работы»…

К слову, и многие из нас видят подлинное богатство вовсе не там, где его видели греческие мудрецы. Они искали его прежде всего в душе. Не случайно у Платона в «Пире» Алкивиад утверждает, что для денег Сократ столь же неуязвим, сколь Аякс для вражеского металла («подкупить его деньгами еще невозможнее, чем ранить Аякса мечом»). Аристотель, как о главном, говорит о досуге: «…нужно, чтобы граждане имели возможность заниматься делами и вести войну, но, что еще предпочтительнее, наслаждаться миром и пользоваться досугом, совершать все необходимое и полезное, а еще более того – прекрасное [курсив мой. – Е. Е.]». По Эпикуру высшая ценность заключается отнюдь не в возможности наслаждений, а в достижении их предела – атараксии, иначе говоря, душевного спокойствия и безмятежности. При этом его идеал требует от человека довольствоваться простой пищей, скромной одеждой, не стремиться к почестям, богатству, государственным должностям; жить, уклоняясь от всего, что может нарушить покой души. Но со временем эволюционируют и эти представления. Российский культуролог Михаил Маяцкий пишет: «…классическое афинское хозяйство зиждилось, <…> на благодеяниях (euergesiai), на спонсорстве благодетелей-эвергетов. Его основным принципом был дар, обмен услугами. Знать соревновалась не только в показной роскоши, но и в снискании благодарности (charis) земляков, щедро, сверх положенного налога, финансируя армию, флот и бесчисленные религиозные и спортивные праздники и игры. Смысл богатства имущий афинянин видел не в накоплении, а в его трате, в том числе на других. Может быть, даже в первую очередь на других, потому что только это обеспечивало ему признательность сограждан и славу. Одной из осознанных целей обладания богатством была возможность помогать друзьям. От современных представлений о дружбе, которые прошли через горнило христианской бескорыстности и безвозмездности, античную дружбу отличает неприкрытый расчет на взаимные обязательства или ответный дар. Показателен анекдот, <…> о Диогене-цинике: нуждаясь в деньгах, он попросил друзей не дать, а отдать, вернуть <…> ему деньги (в смысле: за все, что он для них сделал, они ему должны)».

Другими словами, только со временем то прекрасное, что на досуге должна творить не стесненная ничем материальным спокойная и безмятежная душа, получает материальный эквивалент. Дальше – больше, и скоро даже эпикуреизм будет ассоциироваться с прямой противоположностью его существа – материальными благами.

Но даже при том, что именно дети – главное богатство патриархальной семьи, они продолжают оставаться одной из позиций общей номенклатуры «имущества» родителя, и нет ничего удивительного, что еще долгое время неравенство прав между родителем и детьми будет сохраняться. Так, еще в республиканском Риме правосостояние личности будет определяться тремя статусами – свободы, гражданства и семьи. Только лицо, одновременно обладавшее всеми ими, становилось полноправным, то есть в публичном праве получало возможность участвовать в народном собрании и занимать любые государственные должности, в частном – вступать в римский брак и участвовать во всех имущественных правоотношениях. По первому основанию все население делилось на свободных и рабов, по второму свободные делились на граждан и иностранцев (перегринов), по третьему полной политической и гражданской правоспособностью пользовались исключительно главы римских семей. Все остальные считались находящимися под властью родоначальника. Только к концу республики ограничения в частном праве перестали влиять на положение человека в публичном.

Освобождение от власти родителя наступало со смертью – нередко самого сына. С течением веков появятся другие, юридически регулируемые, возможности. Так, например, законами Рима определялось, что «Если отец трижды продаст сына, то пусть сын будет свободен [от власти] отца». Конечно, и в этой норме можно увидеть цивилизованное разрешение конфликта поколений, поскольку трехкратная продажа означает по меньшей мере двукратный выкуп. Однако разумно предположить, что в этом рудименте древнего права отразились жестокие реалии еще более ранних не страдавших избыточной сентиментальностью времен. Времен, когда только патриарх мог распоряжаться всем «имуществом» семьи, а значит, и судьбами ее живого «поголовья». О неравенстве прав в патриархальной семье достаточно красноречиво говорят нормы, определяющие наказание за проступок (преступление). «Если сын ударил своего отца, то ему должны отрубить руку». «Если он нанес своему отцу тяжкую обиду, за которую полагается отвергнуть от наследства, то в первый раз они судьи должны отвести его намерения; если же он двукратно нанес тяжкую обиду, то отец может отвергнуть своего сына от наследства». Впрочем, в реализации своих полномочий отец мог действовать и самостоятельно, без апелляции к нормам закона. Он сам обладал правом вершить суд, определять наказание и исполнять приговор: «…я свяжу твои ноги <…> ты будешь избит гиппопотамовой плетью…». В его праве была продажа в рабство, расторжение браков взрослых сыновей, изгнание их из дома. Нередко его юрисдикция простиралась на самую жизнь сына или дочери, и ничто, даже занятие высокой государственной должности, не могло избавить их от подчинения патриарху.

Правда, в период империи право отца убить подвластного сына уже ограничивается римским законом. Но все же неравноправие членов семьи будет сохраняться и в Новое время. Что же касается России, то еще в последнем допетровском сборнике законов будет говориться: «А будет который сын или которая дочь отцу своему или матери смертное убийство учинет с иными кем, и сыщется про то допряма, и по сыску тех, которые с ними такое дело учинят, казнити смертию безо всякия пощады. А будет отец или мати сына или дочь убиет до смерти, и их за то посадить в тюрьму на год, а отсидев в тюрьме, приходити им в церковь божии, и у церкви божии объявити тот свой грех всем людем в слух. А смертию отца и матери за сына и за дочь не казнити». Правда, и здесь безоговорочного права на жизнь уже нет, более того, родитель подвергается осуждению. Но, разумеется, нет и равенства. Поэтому можно заключить, что в опущенных нами столетиях происходит лишь медленная эволюция норм семейного права, время качественных перемен наступает только во второй половине XIX века.

И все-таки даже там, где родительская власть не была стеснена никакими внешними запретами, она никогда не была абсолютной: Каин совершает самое страшное преступление перед семенем отца, но тот не судит его; Хам нарушает священные запреты древней морали, но единственным наказанием ему становится судьба его собственных детей… Упомянутая коллизия между нормой закона и правом пользования ею будет существовать всегда; только предельная осторожность в использовании полноты своих прав во все времена отличала мудрого властителя от чуждого духу власти человека.

 

2.5. Сироты

 

2.5.1. Определение сиротства

Характеристика детей требует дополнить ее определением сиротства.

В настоящее время в европейской культуре господствует представление о том, что сирота – это ребенок, потерявший мать; бытовым сознанием принимается, что современная женщина в состоянии самостоятельно вскормить, воспитать и социализировать ребенка. Залогом тому – ее юридическая независимость и экономическая самостоятельность. Впрочем, не последнюю роль в формировании этих взглядов играл и опыт мировых войн, на которых гибли миллионы мужчин, и, разумеется, наступательная феминистская пропаганда. Словом, если сегодня в глазах общества смерть матери – это безусловная трагедия для ребенка, то смерть отца воспринимается как значительно меньшая утрата. Между тем, если обратиться к прошлому, мы увидим совершенно иную картину: на протяжении тысячелетий сиротство считалось исключительно по отцу, и самым страшным для ребенка был именно его уход из жизни.

Об этом со всей категоричностью свидетельствуют памятники письменности. Так, в книгах Ветхого завета понятие «сирота» употребляется рядом с понятием «вдова»: «…будут жены ваши вдовами и дети ваши сиротами»; «отторгают от сосцов сироту»; «…дети его да будут сиротами, и жена его – вдовою»; «…мы сделались сиротами, без отца; матери наши – как вдовы»… Примеры можно множить до бесконечности, главным остается одно: «вдовы и сироты» – это устойчивая идиома, и само ее существование в книгах, составленных разными авторами в разное время, яркое свидетельство тому, что в глазах социума ребенок становится сиротой при живой матери. Не менее красноречивые свидетельства мы находим и в светском бытописании:

…а сын, злополучными нами рожденный, Бедный и сирый младенец! Увы, ни ему ты не будешь В жизни отрадою, Гектор, – ты пал! – ни тебе он не будет! Ежели он и спасется в погибельной брани ахейской, Труд беспрерывный его, бесконечное горе в грядущем Ждут беспокровного: чуждый захватит сиротские нивы. [118]

Беда вовсе не в лишении «куска хлеба» или социальной защиты (хотя, конечно, и в этом тоже), ибо и призрение, и охрану интересов сироты во все времена брали на себя родственники или единоплеменники. Свидетельства этому мы так же находим повсюду. В древних бытописаниях: «Вооз дал приказ слугам своим, сказав: пусть подбирает она и между снопами, и не обижайте ее; да и от снопов откидывайте ей и оставляйте, пусть она подбирает [и ест], и не браните ее». В священных песнопениях: «Господь хранит пришельцев, поддерживает сироту и вдову». В наставлениях судей: «…не передвигай межи давней и на поля сирот не заходи». В заклинаниях пророков: «Научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову». В обличениях беззаконий: «…переступили даже всякую меру во зле, не разбирают судебных дел, дел сирот». В молитвенных взысканиях правды: «Один ли я съедал кусок мой, и не ел ли от него и сирота». Не остаются в стороне и нормы права, устанавливаемые земными владыками, «царями царей»: «Чтобы сильный не притеснял слабого, чтобы оказать справедливость сироте и вдове <…>, я начертал свои драгоценные слова…», – говорится в Законах Хаммурапи. Поэтому неудивительно и заключение мудреца: «Я был молод и состарился, и не видал праведника оставленным и потомков его просящими хлеба» и вдохновенное слово поэта:

Будет в чести и могила героя, отведают чести Дети, и дети детей, и все потомство его [127] ,

То же читается в средневековых наставлениях королям. Так, Карл Великий венчая на царство своего пятнадцатилетнего сына, заповедует будущему Людовику Благочестивому:

Не отнимать у сирот их добра, У вдов последний грош не вымогать [128] .

То же мы обнаруживаем и в кодексе рыцарской чести, обязывавшей заступаться за сирых и обездоленных…

Столь же категорична и культура Востока: «…вы не будете поклоняться никому, кроме Аллаха; будете делать добро родителям, а также родственникам, сиротам и беднякам»; «Воистину, те, которые несправедливо пожирают имущество сирот, наполняют свои животы Огнем и будут гореть в Пламени»; «Не приближайтесь к имуществу сироты, кроме как во благо ему»… И так далее.

Словом, это общая норма не одной только европейской культуры.

Так что смерть отца – это самое страшное, что может случиться с семьей, ибо здесь не просто утрата кормильца.

Это даже не род сакральной потери, тем более тяжелой, чем в большую глубь времен мы погружаемся. Как уже было сказано, и сегодня психика ребенка формируется и развивается в результате практического взаимодействия с миром вещей, в формах деятельного освоения базовых начал всего того, что вносит в них труд их создателей. Живое существо – прежде всего деятельное начало, а следовательно, его характеристика не исчерпывается архитектоникой органической ткани. Вне поведенческих норм все материальные структуры его тела мертвы. Тело не более чем инструментарий жизни, но никак не сама жизнь (во всяком случае, не жизнь человека). Там же, где единственной ее формой становится предметная деятельность (а именно таким является бытие человека), все поведенческие структуры оказываются производными не только от собственной анатомии, физиологии, психики тела, но и от «анатомии», «физиологии», «психики» вещи. Вещь вбирает в себя способ человеческого существования; каждая в отдельности раскрывает какую-то из его сторон, и все вместе – полную сумму его определений. А значит, только полнота и качество вещного окружения может ввести человека в подлинно человеческую действительность. Но сначала нужно вступить в контакт с этим окружением, ибо только физическое соприкосновение с вещью и (физическое же) подчинение пластики собственного тела, ритмов пульсации его тканей тем формам деятельности, которые порождали ее, способно придать начальный импульс формированию ребенка. Именно это и делают его родители с первых дней жизни ребенка.

Только отец способен ввести ребенка в новое измерение жизни, символом которого становится искусственно изготовленный предмет, в контекст единой культуры социума. Нам еще придется говорить об этом, пока же ограничимся следующим. На самой заре развития цивилизации, когда единственными формами освоения социального опыта остаются умение и навык, когда базовая информация запечатлевается главным образом в формах мышечной памяти, и для нее еще не существует даже должного понятийного аппарата, лишение контакта с родителем делает положение ребенка подобным тому, в котором еще недавно оказывался человек, лишенный зрения и слуха. Повторим, развитие психики принципиально неотделимо от развития человеческой деятельности, и там, где ее новые, технологические, формы еще только рождаются, иной должна быть и психика. Видеть в человеке древности подобие нашего современника нельзя; каким бы парадоксальным это ни показалось на первый взгляд, наш далекий предшественник – это некое подобие слепоглухонемого.

 

2.5.2. Особенности социализации

Отсутствие зрения и слуха и связанная с этим немота лишают ребенка возможности самой возможности освоения речи, общения с окружающими людьми. По существу, он оказывается в условиях едва ли не абсолютной изоляции от внешнего мира, и в результате полного одиночества лишается всякой возможности психического развития. Долгое время он навсегда оставался животным. Поэтому понимание всего того, что связано с подобным состоянием, помогает постичь и глубину проблемы стоящей перед человеком, окончательно преодолевающим черту, отделяющую его от животного. Между тем вся дописьменная эпоха решает и эту проблему как одну из главнейших. Ведь даже рождение письма, которое, кроме прочего, свидетельствует о появлении способности понять абстрактный смысл предмета, не прибегая ни к его демонстрации, ни к (непосредственному) контакту с другим человеком, далеко не полностью снимает все трудности освоения человеком культурного наследия его предков.

Что касается обучения слепоглухих детей, то в России начало ему было положено в С.-Петербурге в 1909 году. В 1923–1937 гг. проблемы тифлосурдопедагогики изучались в школе-клинике, организованной И. А. Соколянским в Харькове. Впоследствии Соколянский, а затем и А. И. Мещеряков продолжили опыт обучения слепоглухих в Москве в НИИ дефектологии (ныне Институт коррекционной педагогики РАО). В 1963 в Московской области был создан Детский дом для слепоглухих. Опыт работы этих учреждений помог вскрыть всю глубину вопроса, понять то обстоятельство, что между лишенным зрения и слуха ребенком и той системой знаков, с помощью которых общаемся мы, лежит настоящая пропасть. И вместе с тем обнаружить, что введение его в человеческий мир даже в этих условиях вполне осуществимо.

Особенности коммуникации со слепоглухонемым состоят в то, что он практически не обладает психикой в привычном нам понимании. Весь мир для него пуст, ибо функции и назначения наполняющих вещей представляют собой совершенно закрытую, трансцендентную область, и до специального воспитания и обучения такой ребенок вообще не стремится к его познанию. Даже если ему дают предметы для знакомства, он тут же выпускает их из рук, не проявляя к ним никакого интереса. Единственный путь к освоению мира лежит только через тактильно-двигательную активность, через постижение законов и правил практического взаимодействия с созданным человеческим трудом вещами. Вот только если вооруженная развитой методикой современность вводит человека в вещный мир еще в младенческом возрасте, то в начале истории на это уходили годы и годы.

Однако и освоение базовых поведенческих форм, и овладение речевой коммуникацией, и даже формирование развитых представлений о мире – это всего лишь вступление в действительную социализацию. Ее конечная цель состоит в том, чтобы человек уже не нуждался в помощи взрослых, чтобы он обрел способность самостоятельно обеспечить свое собственное существование в социуме. И здесь между ним и этой самостоятельностью встает мир искусственно изготовленных предметов, Вот только с совершенствованием практики становятся совсем другими, куда более сложными, и они. Отсюда ясно, что освоение параллельно с человеком развивающегося вещного мира требует огромного труда и от начинающего жизнь и от того, кто руководит им.

К слову, не в последнюю очередь с этим новым слоем вещного окружения связано и перераспределение ролей между мужчиной и женщиной. Мы видели, что функция лидерства в маленькой семейной общине начинает опираться на новые механизмы, в основе которых лежит степень овладения информационной базой новых реалий технологии. Но уместно вернуться к еще одному вскользь упомянутому выше измерению последней. Мужчина и женщина оказываются в разном вещественном окружении. Мир технологических предмет-предметных процессов – это не просто особая логика ранее неведомых человеку пространственно-временных и причинно-следственных зависимостей. Порождаемые вещи, по вполне понятным причинам, создаются мужчиной и создаются главным образом для мужчины. Это значит, что и физико-технические характеристики и физико-технические характеристики того материала, из которого они изготавливаются, адаптированы к особенностям мужской анатомии и мужской пластики, и часто недоступны женщине. Но именно они (прежде всего орудия) начинают играть ведущую роль в новой системе жизнеобеспечения. Между тем, помимо пространственно-временной и причинно-следственной организации сложноструктурированных предмет-предметных взаимодействий, технология – это еще и особый мир физических явлений, которые описываются в категориях сил и ускорений. А для последних требуется известный энергетический потенциал субъекта, и там, где он недостаточен, чтобы преодолеть сопротивление материала, технологическая деятельность невозможна. Отсюда следует, что информационная ее составляющая обязана сочетаться с массово-энергетическими параметрами производственных операций.

Здесь снова мы сталкиваемся с трудностями коммуникации. Это сегодня, располагая широкими познаниями, мастер может объяснить ученику как именно нужно выполнять ту или иную операцию, – но только потому, что он знает, почему нужно действовать так, а не иначе. В древности чаще всего сам мастер не имеет ни малейшего представления об этом «почему», он просто перенимал у своего отца умение, но вовсе не знание того, что, в скрытой от взгляда форме, происходит в результате его действий. Вот так и его сын должен перенять от него технику выполнения тонких операций, впечатать ее в свою мышечную память, чтобы потом передать его внукам. Время знания придет гораздо позднее, на первых этапах истории безраздельно властвует только умение. Последнее же формируется только в процессе непосредственного погружения ученика в технологический поток.

Понятно, что погружение в него ребенка с самого начала становится обязанностью мужчины, отца. Женщина оказывается в стороне от вещного сегмента межпоколенной коммуникации. Но если именно он долгое время остается решающим и для выживания семьи и для существования всего социума, утрата отца становится трагедией, несопоставимой с потерей матери.

По-видимому, особое положение первенца, которое тот начинает занимать в общем ряду сыновей, связано с этим же введением в вещественный мир. Просто первому ребенку достается и большее внимание, и нерастраченная энергия, и собственный интерес родителя. Любое же повторение однажды проделанного всегда происходит по сокращенной программе, ибо приобретенный родителем опыт, мешает тому, чтобы останавливаться на его мелких деталях. Однако то, что становится очевидным для отца, часто остается непреодолимым препятствием для сына, и это может служить свидетельством кажущейся неполноценности обучаемого. Иначе говоря, свидетельством того, что первенцу боги даруют бóльшую часть того, что они собираются отпустить всему потомству.

Но мы говорили о том, что, кроме информационных и вещественных составляющих первобытной культуры, существует еще и такое начало патриархальной семьи, как социальные связи, которые замыкаются главным образом на домовладыке. Добавим: чем больше диверсифицируется деятельность, усложняется обмен и распределение ее результатов, тем более значимым становится действие социокоммуникативного фактора. Так что задача родителя не ограничивается передачей наследнику той информационной базы, которую он формирует, но вбирает в себя и переключение на него всех своих социальных контактов.

Только они определяют его место в развивающемся социуме. Статус родителя способен вознести наследника на высоты, недосягаемые ни для кого из материнского рода; даже сын невольницы способен встать над всеми. Так, мать будущего крестителя Руси – простая ключница, по понятиям того времени рабыня. Не случайно Рогнеда, дочь полоцкого князя Рогволда, отвечает Владимиру оскорбительным отказом, когда тот дерзает свататься к ней. Однако статус Великого князя Святослава способен сообщить сыну достоинство, вполне достаточное, для того чтобы штурм Полоцка и насильственное овладение гордой княжной в глазах современников (как, впрочем, и потомков) не выглядели бы нелегитимными. Поэтому сын, еще не введенный своим отцом в систему скрепляющих социум отношений, по смерти родителя нередко обращается в ничто. Все это тоже делает сиротой ребенка, который лишается отца.

Таким образом, древнее понятие сиротства связано вовсе не с лишением материнской ласки, но с утратой возможности инкрустировать человека в этот мир. Что же касается материнской ласки, то не следует обманываться и ею. Впрочем, разговор об этом впереди.

 

2.6. Рабы

Постижение существа этой составляющей патриархальной семьи требует отказаться от сложившихся стереотипов, в соответствии с которыми раб предстает абсолютно бесправным объектом самой нещадной эксплуатации, а обращение в рабство – самым страшным, что только случается с человеком. В действительности невольничьи контингенты, исключенные из сферы действия каких бы то ни было механизмов социальной защиты, появляются сравнительно поздно, в результате военных завоеваний Греции и Рима. Но ведь для таких завоеваний необходимо появление могущественных государств, для которых порабощение военнопленных становится основной, если вообще не единственной формой обеспечения собственного развития. Здесь же мы говорим о времени, предшествующем развитой государственности, она еще только начинает складываться, и это время живет по другим стандартам.

Рабовладение в классическом понимании этого слова требует соблюдения как минимум двух обязательных условий: накопления критической массы собственного населения и расширения радиуса контролируемой им территории. Оба они связаны с организацией охраны и принуждения к труду захваченных в плен. Ведь там, где расстояние до своих соплеменников или до враждующих с захватчиком соседей, не превышает хотя бы нескольких дневных переходов, требуется значительное отвлечение сил, которые уже не могут быть использованы ни в собственном хозяйстве, ни в военных походах.

С особой отчетливостью это видно из истории, может быть, самого безжалостного рабовладельца – Рима. Если взглянуть на карты, восстанавливающие картину той эпохи, то можно увидеть, что в круг радиусом 20–25 километров попадают практически все города, с которыми Риму придется сражаться без малого четыре столетия. Так, например, Фидены, окончательное падение которых происходит только в 428 г. до н. э., располагались примерно в 6–7 километрах. А это значит, что принадлежавшие им земли находились всего в 3–4 километрах (немногим более получаса хорошей ходьбы) от самого сердца Рима, его форума. Границы другого города (Вейи) кончались у Тибра, на берегу которого стоял будущий повелитель мира; он бы захвачен только в начале третьего века до н. э. Таким образом, территория, необходимая для заточения больших масс рабов, как минимум, в сотни раз больше той, которая была подконтрольна Риму в самом начале его истории. Ведь хотя бы два дневных перехода – это уже 50–60 километров, площадь же пропорциональна квадрату радиуса. Что же касается численности собственных граждан, то отвлечение даже незначительной их доли на охрану и принуждение к труду чужих делает карликовые государства, каким был Рим в первые века, беззащитными перед другими, не менее воинственными и хищными соседями. Словом, до IV века до н. э. даже теоретически концентрация военнопленных в каком-то пункте подконтрольной территории не имеет перспективы в их реальном использовании. Но если не использовать чужой труд, то зачем вообще они нужны? Не случайно Рим долгое время не знает, что делать со своими пленниками, отчего нередко после выигранной битвы они поголовно избиваются победителями. Об этом мы то и дело читаем у Ливия.

Наконец самое главное условие – это становление массового сознания господина, которое видит в побежденном (или еще только подлежащем покорению) иноплеменнике род недочеловека. Мы помним, что именно такое, расистское, воззрение на окружающие племена как варваров-недочеловеков впервые складывается в Греции. «Неизбежно приходится согласиться, – утверждал в своей Политике Аристотель, – что одни люди повсюду рабы, другие нигде такими не бывают». Именно поэтому с самого часа рождения одни предназначаются для подчинения, другие – для господства. К слову, такое же отношение сохранит и средневековая Европа, такой взгляд на мир унаследует и современная Западная цивилизация. Об этом хорошо скажет Тойнби, «…мы не осознаем присутствия в мире других равноценных нам обществ и рассматриваем свое общество тождественным «цивилизованному» человечеству. Народы, живущие вне нашего общества, для нас просто «туземцы». Мы относимся к ним терпимо, самонадеянно присваивая себе монопольное право представлять цивилизованный мир, где бы мы ни оказались». «Жители Запада воспринимают туземцев как часть местной флоры и фауны, а не как подобных себе людей, наделенных страстями и имеющих равные с ними права. Им отказывают даже в праве на суверенность земли, которую они занимают». Вся истекшая история подтверждает его слова.

Что же касается догосударственных форм общежития, то им еще неизвестен расизм, а значит, рабство, с которым имеет дело патриархальная семья, – это совсем другая материя, здесь мы впервые сталкиваемся с обычной долговой кабалой, с которой не рассталась даже наша современность. Сегодняшним ее примером служит та, в какую попадает человек, не сумевший погасить банковский кредит. Долговую кабалу знает весь древний мир, но положение должника в нем определяется только по суду и регулируется законом. Пусть этот суд и этот закон существенно отличны от тех, которые действуют сегодня, но все же это – суд и закон. А значит, человек не лишается известной защиты.

Так, римское право V века до н. э. предписывает: «Пусть будут [даны должнику] 30 льготных дней после признания [им] долга или после постановления [против него] судебного решения. [По истечении указанного срока] пусть [истец] наложит руку [на должника]. Пусть ведет его на судоговорение [для исполнения решения]. Если [должник] не выполнил [добровольно] судебного решения и никто не освободил его от ответственности при судоговорении, пусть [истец] ведет его к себе и наложит на него колодки или оковы весом не менее, а, если пожелает, то и более 15 фунтов. [Во время пребывания в заточении должник], если хочет, пусть кормится за свой собственный счет. Если же он не находится на своем содержании, то пусть [тот, кто держит его в заточении] выдает ему по фунту муки в день, а при желании может давать и больше».

Наличие защиты подтверждается и более древними правовыми установлениями. «Если долг одолел человека и он продал за серебро свою жену, своего сына и свою дочь или отдал их в кабалу, то три года они должны обслуживать дом их покупателя или их закабалителя, в четвертом году им должна быть предоставлена свобода», – читаем мы в законах Хаммурапи. Сходные нормы содержатся у евреев времени Исхода: Если купишь раба Еврея, пусть он работает шесть лет; а в седьмой пусть выйдет на волю даром»; «Если продастся тебе брат твой, Еврей или Евреянка, то шесть лет должен он быть рабом тебе, а в седьмый год отпусти его от себя на свободу». Эти же нормы показывают нам, кто именно становится рабом в древней патриархальной семье.

Нередко человек отдается в кабалу вполне добровольно. Примером может служить библейская история Иакова и Рахили. «Иаков полюбил Рахиль и сказал: я буду служить тебе семь лет за Рахиль, младшую дочь твою. Лаван сказал [ему]: лучше отдать мне ее за тебя, нежели отдать ее за другого кого; живи у меня. И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее. <…> Утром же оказалось, что это Лия. И [Иаков] сказал Лавану: что это сделал ты со мною? не за Рахиль ли я служил у тебя? зачем ты обманул меня? Лаван сказал: в нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей; окончи неделю этой, потом дадим тебе и ту за службу, которую ты будешь служить у меня еще семь лет других».

Тот факт, что в долговой кабале, как правило, оказываются свои же соседи, препятствует ничем не сдерживаемому произволу господина. Недаром историческое предание гласит, что законодательством Солона, одного из «семи мудрецов», в Греции запрещается порабощение соотечественников. Правда, это законодательство возникает в ходе широкой военно-политической экспансии. Уже к его времени, по образному выражению Платона, греки, подобно лягушкам, сидящим вокруг болота, обсядут все Средиземное море, и отовсюду пойдет поток иноплеменных рабов, с которыми уже можно будет не церемониться. Этот поток станет подобен половодью, и у социолога того времени будет создаваться впечатление, что численность рабов чуть ли не в десятки раз превосходит численность свободных. Так, греческий автор Афиней (II век), ссылаясь на писателя III века. до н. э. Ктесикла, сообщает, что, согласно переписи 309 до н. э., в Афинах было 400 тысяч рабов на 21 тысячу граждан. Еще большие значения приводятся для Эгины (470 тыс.) и Коринфа 460). Современные же оценки снижают эти показатели до 25–43 % от общей массы населения. (Правда, и данные Афинея о свободных гражданах необходимо умножать как минимум на пять, ибо сюда, по нормам того времени, не входят ни женщины, ни дети, ни иностранцы.)

Долговое рабство имеет жесткие ограничения. Оно регулируется общинным правом, общинной моралью, наконец, физической защитой собственной семьи невольника. Ведь, в конце концов, только ее глава имеет всю полноту прав по отношению к своему домочадцу. Включая самое фундаментальное – право на его жизнь. Меж тем неограниченная эксплуатация – это форма посягательства на нее, а следовательно, и на личный суверенитет главы чужого рода. Последнее же всегда чревато (не только репутационными) потерями, и уже поэтому не имеет ни экономического, ни какого другого смысла.

Словом, долговое и экзогенное классическое рабство, которое появляется в Греции и Риме, имеют между собой глубокие качественные отличия. Одним из них является то, что рабы-военнопленные практически никогда не были домашними, то есть принадлежащими главе той или иной семьи, – это всегда государственная собственность. Рабовладение в условиях полиса было только коллективным. Впрочем, в античности практически любая собственность была общинной, и частное владение чем-либо каждый раз требовало особого подтверждения со стороны государства. «Архонт сейчас же по вступлении в должность, – пишет Аристотель, характеризуя государственное устройство Афин, – первым делом объявляет через глашатая, что всем предоставляется владеть имуществом, какое каждый имел до вступления его в должность, и сохранять его до конца его управления». Правда, государственный контроль, как правило, формален, в силу чего распоряжение имуществом принадлежало все же частному лицу, но надзор за способными к бунту рабами эпохи классического рабовладения всегда оставался общим делом полиса. Патриархальный же раб (как дети, женщины и вещи), растворяясь в едином понятии семьи, пусть и по своему, но все же (как женщины и дети) никогда не уравнивался с вещью. Он оставался личностью, подвластной многим нравственным обязательствам, и сохранял за собой пусть и урезанные, но все же какие-то права.

Впрочем, и в древнейшие времена существовали рабы-иноплеменники. Однако растворение их в общей массе тех, кем становились несостоятельные соседи, уравнивало правовое положение апатридов с ними. В целом же положение домашних рабов мало чем отличается от положения собственных детей хозяина дома. Они выполняют ту же работу, носят такую же одежду, за одним столом едят одну и ту же пищу. Нередко над ними совершаются те же обряды: «И взял Авраам Измаила, сына своего, и всех рожденных в доме своем и всех купленных за серебро свое, весь мужеский пол людей дома Авраамова; и обрезал крайнюю плоть их в тот самый день, как сказал ему Бог». Рабов даже лечат: «Если лекарь сделал человеку тяжелую операцию бронзовым ножом и спас человека или же он вскрыл бельмо (?) у человека бронзовым ножом и спас глаз человеку, то он может получить 10 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то лекарь может получить 5 сиклей серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен дать лекарю 2 сикля серебра». «Если лекарь срастил сломанную кость у человека или же вылечил больной сустав, то больной должен заплатить лекарю 5 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то он должен заплатить 3 сикля серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен заплатить лекарю 2 сикля серебра». Между тем никакие законы не пишутся «про запас», и само существование подобных норм права свидетельствует о том, что за ними стоит вполне обычная практика социума.

Таким образом, говоря о рабах как о членах патриархального «дома», нужно соблюдать известную осторожность. Далеко не все они, как контингент греческих серебряных рудников и римских латифундий, подвергаются нещадной эксплуатации, многие, пусть и лишаясь личной свободы, живут практически одной жизнью с домочадцами. Это и те, кто работает наравне с самим хозяином и его сыновьями, это и управители хозяйств, и домашние учителя, и, разумеется, домашняя прислуга. Кстати в Риме численность домашнего персонала нередко составляла несколько сот человек. Так, Тацит говорит о четырехстах осужденных на смерть за то, что ни один из них не предотвратил убийство главы дома, римского городского префекта Луция Педания. Между тем единственным их занятием в этом доме было обустройство быта своего хозяина (и, может быть, в большей степени – своего собственного, ибо накормить, одеть, обстирать и т. д. такое количество требует немалых трудов). Едва ли они рассматриваются как разновидность имущества; тесное соприкосновение с хозяевами не может не очеловечивать отношения. Поэтому не случайна широкая практика их освобождения. И только на тех, кто работает за пределами господского жилища, смотрят как на вещь.

 

2.7. Внутрисемейные отношения

Таким образом, мы видим: семья, несмотря ни на что, образует собой собрание вполне терпимых по отношению друг к другу людей. Не будем излишне демонизировать отношения домашних рабов и рабовладельцев, ибо при такой численности, какая встречается в домах римских патрициев, их обязанности не могли быть слишком обременительными. Умолчим о рудниках и латифундиях, с жизнью которых практически не сталкиваются жители полиса, но под одной крышей гнет в основном носит моральный характер. Во всяком случае, наивное представление об абсолютной власти одного и полном бесправии остальных не выдерживает критики. Разумеется, (как, собственно, и в любом людском собрании) в едином корпусе древней семьи существует свое противостояние, своя вражда, свои интересы, интриги и прочее, но все это проявляется не в противостоянии социальных полюсов. Их порождает не властная вертикаль патриархального «дома», которая, конечно же, складывается в этой ячейке социума, как она существует и сегодня, ибо и сегодня мы отделяем главу семьи от всех остальных, понимая, что у них разные не только обязанности, но и права, и инструментарий их реализации. Исторические памятники свидетельствуют о том, что все конфликты развиваются лишь «по горизонтали»; по преимуществу в них вовлекаются те, кто занимает близкие иерархические позиции. Другими словами, враждуют не рабы с домовладыкой, не дети с родителями и не жены с мужьями (хотя, конечно, присутствует и все это), но рабы, дети и жены в своих группах.

Мы можем судить об этом уже по самому знаменитому эпосу. В «Илиаде» только один раз упоминается протест маленького человека против царей и героев, но и тот не получает никакого развития по причине своей незначительности для судеб противоборствующих сил. Примечателен даже смех, который вызывает и этот протест, и его пресечение у собравшихся:

Ныне ж герой Лаэртид совершил знаменитейший подвиг: Ныне ругателя буйного он обуздал велеречье! [152]

Враждуют боги с богами и герои с героями, и есть основание думать, что в этом отражается общий взгляд на вещи, сам менталитет времени. Собственно, тема «маленького человека» вообще появляется в европейской культуре только в XVIII веке. До этого жизнь социума, как в современном спорте, складывается из взаимоотношений относительно равных, из стремлений каждого возвыситься над другими в своей «весовой категории». Все то, что находится внизу под ногами или высоко над головой, редко замечается человеком.

В своем же разряде все куда как серьезней.

Каин убивает Авеля, Ромул – Рема.

Братья нашептывают отцу (иначе, откуда он узнает об этом?) о преступлении Хама и навлекают на того родительское проклятье: «Ной начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем. И увидел Хам, отец Ханаана, наготу отца своего, и выйдя рассказал двум братьям своим. Сим же и Иафет взяли одежду и, положив ее на плечи свои, пошли задом и покрыли наготу отца своего; лица их были обращены назад, и они не видали наготы отца своего. Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его, и сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих».

Иаков идет на одно из самых страшных преступлений против древних законов и обманом лишает своего брата права первородства. Можно понять и чувства обманутого: «И возненавидел Исав Иакова за благословение, которым благословил его отец его; и сказал Исав в сердце своем: приближаются дни плача по отце моем, и я убью Иакова, брата моего».

Против родного брата, чтобы захватить власть в Альба Лонге, строит заговор Амулий: «Нумитору, старшему, отец завещал старинное царство рода Сильвиев. Но сила одержала верх над отцовской волей и над уважением к старшинству: оттеснив брата, воцарился Амулий». Даже воцарившись, он не обретает покоя, его пугает сын Нумитора, который, возмужав, может свергнуть его. Амулий зовет племянника на охоту и убивает там. Однако остается дочь, Рея Сильвия которая может родить сына, способного отомстить за отца… Словом, нужно сделать так, чтобы этого не случилось, и Амулий заставляет жрецов объявить ее жрицей богини Весты, обязанной давать бет целомудрия.

Если враждуют единоутробные братья, разумно предположить, что не сдерживаемая, напротив, часто инициируемая их матерями («…неужели мало тебе завладеть мужем моим, что ты домогаешься и мандрагоров сына моего?») вражда среди сводных достигает ничуть не меньшего накала.

Первенца царя Давида от Ахиноамы Израильтянки Амнона убивает его третий «сын Маахи, дочери Фалмая, царя Гессурского» Авессалом. Братья Иосифа продают отцовского любимчика в рабство (причем сначала вообще замышляется убийство). И все потому, что один может получить больше чем другие («…неужели ты будешь царствовать над нами? неужели будешь владеть нами?»). Впрочем, и того, кому самим законом определено наследовать большую часть (за перворожденным ребенком закрепляется право на двойную часть наследства, даже если он сын нелюбимой жены), не всегда минует судьба изгоя. Такова судьба Измаила, рожденного служанкой Сары от Авраама.

Меж тем сводных братьев, претендующих на свою часть наследства, не так уж и мало. У царя Давида восемь жен и девятнадцать сыновей, не считая тех, кто рожден наложницами. У его сына Соломона семьсот жен и триста наложниц. Разумеется, и после него должно было остаться много детей (в роду одного из которых появляется Пушкин), но Библия по имени называет всего нескольких. Один из них – сын и наследник Равоам, собственно, и разваливший царство. Многочисленно потомство других патриархов. Но это ничуть не останавливает братоубийц: Авимелех, сын Гедеона (Иероваала), от наложницы; после смерти своего отца захватил власть в Сихеме и умертвил 70 своих братьев: «И пришел он в дом отца своего в Офру и убил братьев своих, семьдесят сынов Иеровааловых, на одном камне». В живых остается только один, да и то только потому, что успевает скрыться.

Братоубийством пятнали себя не одни библейские персонажи.

Так, согласно бехистунской надписи, Камбиз II, персидский царь (530–522 до н. э.) тайно умерщвляет брата Бардию: «Камбиз, сын Кира, из нашего рода, был здесь царем. У Камбиза был брат, по имени Бардия от одной матери, одного отца с Камбизом. Камбиз убил Бардию. Когда Камбиз убил Бардию, народ не знал, что Бардия убит». Царевич Кир восстает против Артаксекса, старшего сына Дария II от Парисатиды, персидского царя (404–359 до н. э.), и едва не убивает его своей рукой в сражении, но в тот же день гибнет сам. У Орода II – парфянского царя из династии Аршакидов (57–38 до н. э.) было тридцать сыновей, однако в конце его царствования его любимый сын Фраат IV, его «преемник» (38—2 до н. э.) предал мечу всех. Когда Ород возмутился братоубийством, тот отправил и его самого вслед за ними. Каракалла, римский император (211–217), с детства питает ненависть и преследует своего младшего брата Гету (который, впрочем, питает к нему точно такие же чувства) и наконец расправляется с ним. Вождь гуннов (434–453) «Бич Божий» Аттила убивает своего брата-соправителя Бледу. Темучин (Чингисхан) и его младший брат Хасар (об этом рассказывается в «Золотом сказании») договориваются убить Бэгтэра, старшего сводного брата, от которого терпят немало унижений. И выполняют свое намерение. Народная молва упорно связывает смерть герцога Гандийского с именем Цезаря Борджиа. Мехмед II Завоеватель, покоритель Константинополя, придя к власти, уничтожает всех претендентов на престол, включая девятимесячного брата. Махмуд II османский султан (1808–1820) в результате переворота приходит к власти и казнит своего предшественника, брата Мустафу IV.

Пестрят примерами и отечественные летописи. Святополк убивает Бориса и Глеба, за что получает прозвище Окaянного. Кстати, у его отца было двенадцать сыновей, и летописец говорит, что Святополк замыслил убить всех: «…дьявол, исконный враг всего доброго в людях <…> уловил Святополка. Угадал он помыслы Святополка, поистине второго Каина: ведь хотел он перебить всех наследников отца своего, чтобы одному захватить всю власть». Но не он первый в нашей истории, до него Святослaв убивает Улебa, Ярополк – Олега, святой Влaдимир – Ярополкa. Да и свирепая расправа Владимира над отцом и братьями Рогнеды, как, впрочем, и насилие над нею самой, во многом плод все той же вражды: не будь оскорблений, понесенных в детстве, не будь унизительного отказа самой Рогнеды («не хочу разувать сына рабыни»), возможно, отношения сложились бы иначе.

Впрочем, если уж затронут гарем, уместно вспомнить и тот, что принадлежал будущему крестителю Руси. Карамзин пишет: «…Владимирова набожность не препятствовала ему утопать в наслаждениях чувственных. Первою его супругою была Рогнеда, мать Изяслава, Мстислава, Ярослава, Всеволода и двух дочерей; умертвив брата, он взял в наложницы свою беременную невестку, родившую Святополка; от другой законной супруги, чехини или богемки, имел сына Вышеслава; от третьей Святослава и Мстислава; от четвертой, родом из Болгарии, Бориса и Глеба. Сверх того, ежели верить летописи, было у него 300 наложниц в Вышегороде, 300 в нынешней Белогородке (близ Киева) и 200 в селе Берестове. Всякая прелестная жена и девица страшилась его любострастного взора: он презирал святость брачных союзов и невинности. Одним словом, Летописец называет его вторым Соломоном в женолюбии». Конечно, не все потомки любвеобильного князя становились его официальными преемниками, но многие – уже потому что в их жилах текла его кровь – получали (пусть призрачные) виды на наследство, а это не оставляло пространства для братских чувств.

Не уступают мужчинам и женщины. Клеопатра предпринимает немало усилий для того чтобы избавиться от своего брата (и, по египетскому обычаю, мужа) Птолемея VIII. Спустя некоторое время умирает и второй брат-супруг Птолемей XIV. По слухам не без ее помощи. Правда, достоверных подтверждений нет, но смерть выгодна Клеопатре (она тут же объявляет соправителем своего трехлетнего сына – Птолемея XV Цезариона), и остается верить им. Эдуарда Мученика, английского короля убивают 18 марта 978 г. в замке Корф в Дорсетшире, предположительно по наущению его мачехи Эльфриды, которая ставит своей целью посадить на трон своего сына Этельфреда. Злоумышляет против Петра I его сводная сестра Софья (не случайно и тот расплачивается с нею, заточив в монастырь), убийством разрешается супружеский конфликт Петра III и будущей императрицы Екатерины II. Впрочем, в той череде дворцовых переворотов, которая следует за смертью Петра I, женщина – это ключевая фигура всех интриг… Да и в судьбе последнего российского императора она сыграет не последнюю роль: мужская вражда, как правило, не простирается на жен своих неприятелей, поэтому общая неприязнь царской фамилии к «немке» императрице с трудом объяснима, если исключить влияние женщин.

Враждуют жены: «…увидела Сарра, что сын Агари Египтянки, которого она родила Аврааму, насмехается [над ее сыном, Исааком], и сказала Аврааму: выгони эту рабыню и сына ее…»

Воюют свекрови с невестками: упомянутая здесь сводная сестра и жена Дария II Парисатида, пытавшаяся возвести на престол Кира, любимого младшего сына, по его гибели в сражении травит ядом ненавистную ей Статиру, жену Артаксеркса.

Воюют наложницы с женами. Фредегонда была простой служанкой при королеве Адовере, но, став его наложницей, сделала все, чтобы занять ее место. По преданию она уговорила Адоверу стать крестной матерью для королевской дочери. Церковные же правила запрещали плотскую связь крестной с отцом ребенка, и королева заключается в монастырь. После этого король Хильперик женится на свояченице, но и новую королеву, не без влияния Фредегонды, душат во время сна: как пишет Григорий Турский, «он приказал слуге удушить ее и как-то нашел ее мертвой в постели». После этого, Хильперик, оплакав смерть супруги, «…спустя немного дней женился на Фредегонде». Однако и королевский венец не приносит умиротворение: начинается долгая «война Фредегонды и Брунгильды», родной сестры удушенной Галесвинты. Война двух этих женщин, по существу ставших членами одной семьи, оставила ярчайший след и в истории Европы и в памяти всех гимназистов, изучавших ее. В ней гибли и братья-короли и их дети. Кстати, Брунгильда выступает отнюдь не пассивной страдательной стороной; суд того времени обвиняет ее в том, что она погубила десять франкских королей, за что в конечном счете ее привязывают к хвосту неукрощенного коня и разрывают на части. Не удается избежать смерти и самому Хильперику: «Однажды рано утром король <…> от великой любви к Фредегунде <…> еще раз вернулся в ее покои, <…> приблизился к ней сзади и шлепнул ее палочкой по заду. Думая, что это Ландерих, она сказала: «Что ты там делаешь, Ландерих?». Развернувшись и увидев, что это был король собственной персоной, она сильно испугалась. <…> А Фредегунда позвала Ландериха к себе, поведала ему, что сделал король и сказала: «Поразмысли, что надо делать, ибо иначе завтра нас поведут на страшные истязания». Ландерих с тяжелым сердцем отвечал сквозь слезы: «Будь проклят тот час, когда мои глаза в первый раз увидали тебя! Я не знаю, что должен делать, меня же со всех сторон окружили несчастья». Та же сказала ему: «Не бойся, но послушай мой план, который нам надо исполнить, и мы [тогда] не умрем. <…> Когда наступила ночь, и король Хильперих вернулся с охоты, послала к нему Фредегунда опьяненных вином убийц, и, когда король сошел с коня, и его обычные сопровождающие разошлись по их домам, [посланные Фредегундой] палачи вонзили своему королю в живот два ножа. Он же вскричал и умер».

Все это фиксируют не только исторические хроники, но и эпос. Так, в «Песни о Хлёде» («Песни о битве готов с гуннами») говорится о распре между сводными братьями Хлёдом и Ангатюром, в которой, кроме первого, гибнет и их сестра Хервёр. Комментаторами высказывается мнение, что в песни нашла отражение знаменитая битва на Каталаунских полях, в которой соединенные силы галло-римлян, вестготов, бургундов и франков нанесли поражение полчищам Аттилы. В «Песни о нибелунгах» Зигфрид становится другом четырех братьев-королей и женится на их сестре Кримхильде. Но семейную идиллию взрывает раздор все тех же женщин, Брунгильды, жены короля Гунтера, и Кримхильды. В результате предательски убивают Зигфрида, его жена готовит месть, в результате которой гибнет она сама, гибнут братья-короли, гибнет весь бургундский двор:

Бесстрашнейшим и лучшим досталась смерть в удел. Печаль царила в сердце у тех, кто уцелел. Стал поминальной тризной веселый, пышный пир. <…> Известно лишь. что долго и дамам и бойцам Пришлось по ближним плакать, не осушая глаз. Про гибель нибелунгов мы окончили рассказ [174] .

Не забудем и Донегильду с ее подметными письмами,

(О Донегильда, слов я не найду, Чтоб подлость описать твою лихую. Пускай же тот, кто царствует в аду, О ней расскажет, с торжеством ликуя. О женщина проклятая, – нет, лгу я, Не женщина… Ты, утверждаю вслух, Под женскою личиной – адский дух [175] ),

и «ткачиху с поварихой с сватьей бабой Бабарихой», в которых она возродилась у Пушкина…

Все это классические, хрестоматийные примеры внутрисемейных отношений. Но ведь и в сегодняшней семье враждуют дети, невестки со свекровями («Будет бить тебя муж-привередник и свекровь в три погибели гнуть)», тещи с зятьями. Это общее, неотменимое, как кажется, никакой культурой правило. Словом, семья как маленький мирок, которым правит любовь и забота, не более чем миф, светлое сказание, ностальгическая мечта о котором подобна мечте о «золотом веке» и «царствии небесном» здесь, на земле.

Впрочем, есть и любовь.

Теплые чувства связывают мужчин.

Так, уже Гильгамеш тоскует о любимом друге и впервые ощущает, что и сам он смертен. Он проходит подземным путем бога солнца Шамаша сквозь окружающую обитаемый мир гряду гор, посещает чудесный сад и переправляется через воды смерти на остров, где обитает Утнапишти – единственный человек, обретший бессмертие.

Мысль об Энкиду, герое, не дает мне покоя — Дальним путем скитаюсь в пустыне! Как же смолчу я, как успокоюсь? Друг мой любимый стал землею! Энкиду, друг мой любимый, стал землею!

Чтобы вернуть другу жизнь Гильгамеш отправляется в подземный мир:

Под власть Утнапишти, сына Убар-Туту, Путь я предпринял, иду поспешно. Я спрошу у него о жизни и смерти! [177]

Правда, эпос о Гильгамеше выходит за пределы темы, но почему свойственное чужим людям не может быть дано тем, кого связывают кровные узы?

Любовь связывает мужчину и женщину. Уже упомянутая здесь четырнадцатилетняя служба Иакова за Рахиль достаточно красноречиво говорит об этом. Ради любви к Вирсавии идет на преступление Давид. Тает от любви его первенец, убитый Авессаломом Амнон: «отчего ты так худеешь с каждым днем, сын царев, – не откроешь ли мне? И сказал ему Амнон: Фамарь, сестру Авессалома, брата моего, люблю я». Правда, «Потом возненавидел ее Амнон величайшею ненавистью, так что ненависть, какою он возненавидел ее, была сильнее любви, какую имел к ней». Но вот бессмертный контрапункт Песни песней», которую сложит его сводный брат Соломон:

«Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? к чему мне быть скиталицею возле стад товарищей твоих?

Если ты не знаешь этого, прекраснейшая из женщин, то иди себе по следам овец и паси козлят твоих подле шатров пастушеских. Кобылице моей в колеснице фараоновой я уподобил тебя, возлюбленная моя. Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях; золотые подвески мы сделаем тебе с серебряными блестками. Доколе царь был за столом своим, нард мой издавал благовоние свое.

Мирровый пучок – возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает. Как кисть кипера, возлюбленный мой у меня в виноградниках Енгедских.

О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные.

О, ты прекрасен, возлюбленный мой, и любезен! и ложе у нас – зелень; кровли домов наших – кедры, потолки наши – кипарисы.

Я нарцисс Саронский, лилия долин! Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами.

Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей. Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною – любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня.

Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно…»

Любовь связывает братьев и сестер. Все тот же Авессалом убивает Амнона за поругание своей родной сестры («…возненавидел Авессалом Амнона за то, что он обесчестил Фамарь, сестру его»). Суламифь поет: «О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы». Последнее свидетельство особенно примечательно. Оно говорит о чувствах сестры и брата и одновременно о том, что их проявление никого не может удивить («и меня не осуждали бы»), иначе говоря, о том, что это было нормой.

Блистательные имена Сапфо, Анакреонта, Катулла, Овидия говорят о том, что любовь стала не только лирической темой, но и целой «наукой страсти нежной».

Завершая обзор составных частей патриархальной семьи и отношений, которые связывают ее членов, необходимо вновь вернуться к главному. Все отношения в патриархальной семье – это принципиально новые формы связей, которые скрепляют единый организм, рождающийся вместе с нею. То есть социум. Мы видели, что в основе формирования семьи как своеобразного центра его кристаллизации лежит не что иное, как над-биологическая информация, над-биологический код жизни. Разумеется, он не заменяет ДНК, но образует собой примерно то же, чем генетический код природы был по отношению к таким «элементарным» ее законам, как закон всемирного тяготения. В содержании патриархальных внутрисемейных отношений необходимо видеть прежде всего этот информационный код, рассматривать их через его содержание.

Хранимый родоначальником программный код – это и есть способ воспроизводства патриархальной семейной общины. Поэтому все конфликты внутри нее – это конфликты по поводу модели ее внутренней самоорганизации и жизнеобеспечения. Каждая позиция противостояния, сколь бы незначительной она ни была, представляет собой зародыш новой модели совместного существования. Сводить все к слепому иррациональному психологическому неприятию чего-то или кого-то другого, нельзя. Желание восторжествовать над кем-то предстает как универсальная форма стремления утвердить свой идеал мироустройства на «микрокосмическом» уровне этой первичной ячейки. Со временем оно будет осознано как стремление к власти. Но ведь и сегодня даже самый иррациональный порыв к ней скрывает в себе желание по-своему переустроить все вокруг себя. Другими словами, является формой социального творчества, и в «нуль-пункте» собственно человеческой истории это выступает как единственная его форма.

Различие человеческих способностей, неодинаковый уровень их развития, а значит, и возможность освоения разных объемов информации будет оставаться всегда. Поэтому на стадии рождения патриархального «дома» противоположение моделей его устройства, которые рождаются внизу, не достигает самого высшего уровня. Статус родоначальника может быть поколеблен только теми, чья позиция примыкает к нему – вошедшими в силу женами и наследниками. Да и то большей частью лишь в отдельных пунктах единого программного кода. Но в любом случае, мы обязаны видеть во всех раздорах не мелкие дрязги, но поначалу единственный доступный семье способ рождения, защиты или замены ее ключевых ценностей.

Вместе с тем нужно иметь в виду и то обстоятельство, что никакое состояние, достигаемое на той или иной стадии развития, не сохраняется навсегда. А следовательно, и сами внутрисемейные отношения, и мотивация семейного строительства претерпевают непрерывные изменения.

Организация развивающегося обмена – как результатами труда («вещами»), так и информационной его составляющей («словами») – переходит от микросоциального уровня, олицетворяемого патриархом, на уровень всего социума. Это связано прежде всего с тем, что сам предмет обмена с диверсификацией деятельности, экспоненциальным расширением орудийного фонда и лавинообразным ростом информации выходит далеко за пределы того, что может быть объято даже самым эффективным и развитым единичным сознанием. Одновременно общий массив социума начинает формировать относительно замкнутые роды и классы, упорядочение которых рождает потребность в координации связей между ними, подчинения их общим ценностям, выходящим за пределы всех классификационных разрядов. Вместе с этим и управление интегральной деятельностью как процессом, цель которого простирается за доступные частной инициативе «горизонты событий», перестает быть частным делом и переходит с внутрисемейного на уровень формирующегося целого.

Носителем всей полноты информации, этого единого сложносоставного кода социальной формы жизни, становится единый организм социума, и живым олицетворением лишь ключевых его фрагментов остаются прошлые «центры кристаллизации», патриархальные семейные общины. С этими переменами качественно меняется статус и роль патриарха; он перестает быть монопольным обладателем принципиально недоступного остальным, носителем какой-то иной природы, посредником между миром людей и миром высших сил, господствующих над всем посюстронним. Родоначальник становится такой же «дробной частью» человека, как и все остальные домочадцы.

Меняется и культура: отчуждаясь от своих непосредственных создателей, она начинает искать опору в чем-то «земном», осязаемом, и, как результат, ассоциироваться по преимуществу лишь с тем, что материализует ее. То есть с вещественным результатом общей деятельности, с имущественной составляющей единой семейной общины. Именно эта составляющая скоро начнет восприниматься как единственное богатство человека и останется единственным предметом его вожделения.

Таким образом, создавая новые реалии и формы жизни, само становление социума полагает начало разложению патриархальной семьи. Появление рода и социума – это пик ее собственного развития, однако преодоление вершины меняет траекторию движения. Возникают новые ориентиры, рождаются новые механизмы управления.

 

Выводы

1. Завершение переходного периода от полуживотного существования к социальности может быть уподоблено появлению перенасыщенного «социального раствора», для которого достаточно микроскопических флуктуаций, в результате которых возникают центры его кристаллизации. Патриархальная семья в массиве «первобытных стад», заполняющих регион обитания, возникает вокруг именно таких центров.

2. Ее основой становится не что иное, как новый феномен природы, порождаемый технологическими реалиями орудийной деятельности, – предмет-предметные связи, которые преобразуют всю систему существовавших в ней пространственно-временных и причинно-следственных отношений. Именно эти связи становятся первичным содержанием над-биологической информации. В свою очередь, именно над-биологическая информация становится для пассионарного биологического вида Homo sapiens sapiens тем, чем для всей органики в целом был генетический код.

3. Информационный массив, вбирающий в себя реалии технологии, вправе рассматриваться и как принципиально новое и как надстроечное над действующими механизмами наследственности образование. Последнее требует формирования своей сигнальной системы, которая, в свою очередь, предстает принципиально новой же («третьей») или как надстроечная над «второй».

4. Задача продолжения рода на социальном уровне жизни состоит прежде всего в передаче нового кода жизнеобеспечения.

5. Всеобщее разделение и диверсификация труда влекут за собой лавинообразное увеличение объема информации, что влечет за собой ее отчуждение. В результате недавний обладатель, патриархальная семья, как и любой отдельный индивид, начинает превращаться в подобие «дробной части» действительного субъекта культуры.

6. В свою очередь, это влечет за собой постепенную утрату статуса патриарха и разложение патриархальной семьи.