Я ночью во дворе один в первый раз. Темно. Снег. Ветром так и режет. Иду под арку, выглядываю на улицу. Ну хотя бы один гражданин был. Ни души. Бояться, конечно, нечего, но все равно неохота туда выходить. Шагнул обратно во двор, гляжу вверх на наше окно. А там темно. Щипачевы уже спят, им в нашей комнате тепло и уютно. Завтра они выкинут наши поломанные вещи. Это не важно, вещи не имеют значения. Мы с папой принципиально против личной собственности. При коммунизме личной собственности не будет. Но все же как-то жалко.
Я, конечно, могу вернуться в квартиру и переночевать на полу в кухне. У плиты, наверно, будет тепло, она еще не остыла, на ней весь день готовили. Плита у нас в кухне чугунная, с двенадцатью конфорками — по одной на каждую семью. Когда мама умерла, мы завели примус, чтобы в комнате еду подогревать. А конфорку свою уступили Щипачевым, им нужнее, столько детей кормить. Может быть, папа это и имел в виду, когда сказал, чтобы я Щипачеву ни о чем ни слова, а то он все себе на пользу обернет. Сначала вот мы ему конфорку отдали, а теперь он у нас комнату забрал.
Хотя зачем мне комната? Не у всех есть комнаты. У Ольги Борисовны нет, она живет в закутке возле уборной. А Семенов спит в коридоре за занавеской, и никто не жалуется. Тут мне сразу полегчало. Поживу-ка я на кухне, пока папа не вернется. Кому я помешаю?
Бодрым шагом иду обратно к подъезду и замечаю в снегу следы от шин автомобиля, что папу увез. Сначала я хотел через следы переступить, а потом передумал. Ну нет, думаю, идти назад в теплую квартиру — это слабость, недостойная будущего пионера. Ясно же, что папу взяли по ошибке. Вот Сталину скажут — им там всем на Лубянке достанется.
Хотя когда еще Сталину скажут? Он человек занятой, о каждом гражданине лично заботится, а нас по всей стране миллионы. Может, и не скажут ему до утра. Может и целый день пройти. Неизвестно. А папе завтра ровно в полдень на пионерской линейке быть нужно. Нельзя терять ни минуты. Я товарищу Сталину все сам расскажу.