Сразу же после похорон дядя с ожесточенным отвращением выбросил из дома все старые вещи, снес на чердак иконы, сам, без моей помощи, вымыл посуду, аккуратно подмел пол и, наказав мне ухаживать за телкой, спешно уехал в город. Он не возвращался четверо суток. А когда приехал, ввел в нашу комнату низенькую пожилую женщину с острыми колючими глазами. Женщина сразу же, как только вошла, брезгливо сморщилась и сказала полустрого, полукокетливо:
— Батюшки, какая тут у вас грязища.
Дядя виновато взглянул на свою обувь и пошел к порогу вытирать ботинки о тряпку.
— Да уж не одну неделю придется все отскребать, — снова заметила женщина, неприязненно оглядывая наше жилье. Я сразу понял, что ее слова обращены не только к дяде, но и ко мне и ко всему нашему прошлому — мол, не по-людски мы жили, а как грязнули.
— Познакомься, Шура, это племянник мой, — сказал дядя с вымученной улыбкой.
Дядя заметно изменился за прошедшие несколько суток. Он был в новом пальто, в новой шапке, необычно взволнован, суетлив, и еще он как будто стеснялся меня. Не смотрел в глаза, часто вытирал белым платочком аккуратно подстриженные усы.
— А, тот самый, — с наигранной мягкостью протянула женщина. — Очень приятно, очень приятно. Теперь будем жить вместе. Поставь-ка чайник на плиту, я тут варенья привезла, конфет… Небось Матрена-то тебя конфетами не баловала…
Я промолчал. Меня поразили слова женщины о том, что мы теперь будем жить вместе. С первого же взгляда она не понравилась мне, и я уже с трудом скрывал свою неприязнь.
Оказалось, что дядя привез из города новую жену.
Александра Ефремовна стала распоряжаться в доме так, будто и я, и дядя, и наша телка, и огород, и вещи, приобретенные Матреной Алексеевной, давно принадлежали ей.
Из города к нам стали приезжать родственники Александры Ефремовны. Они держались по-хозяйски, шумно, весело, пили вино, оставались ночевать с субботы на воскресенье. Мне не хотелось ни разговаривать с ними, ни веселиться. Я уходил из дому в парк или в гости к друзьям или подолгу бродил вдоль берега Невы, стараясь придумать какой-то выход, что-то предпринять.
Однажды, возвращаясь после долгой прогулки, я встретил бабку Сашу и вдруг заметил, что она совсем постарела: лицо сморщилось, рот ввалился, одни только жалостливые и пронырливые глаза поблескивали с прежней бодростью. Я не побежал от бабки и даже не сделал вид, что не замечаю ее, она теперь показалась мне очень близким, своим человеком. Я подошел к ней.
— Давненько тебя не видала. Смотрю, все ходишь, маешься, — участливо зашептала бабка Саша. — Проглядел ты, желанный, все проглядел. Тебе, видно, и невдомек, что садик твой продан, из вещичек что осталось, тоже не видать. Коровушку и ту скоро проглядишь. Вчера покупатели приходили. Вот оно как оборачивается, сынок мой. А ты все в рванье да в рванье. Куда только деньги идут? Да уж известно куда. Тьфу ты, сказать-то срам один. Молодку себе привел, старый дурак. И покойницы не постеснялся. Судись ты с ним, получи свое! — ожесточенно приказала бабка Саша.
Я вскипел, как только услышал о том, что хотят продать мою Зорьку. Разгоряченный и свирепый, бросился к дому.
В комнате оказался только дядя, он растапливал плиту. Увидев меня, закрыл дверцу, выпрямился — сутулый, но еще крепкий.
Я не знал, с чего начать, задыхался от волнения.
— Тебе чего? — недоуменно спросил дядя.
Я хотел крикнуть, что не дам продавать Зорьку, что она моя, наша, а не этой женщины, которая всем теперь распоряжается в доме, но, сдержав себя, неожиданно спросил:
— Помните, тетя отрез купила на костюм? Вы отдадите его мне?
— Какой отрез? — удивился дядя.
— Да тот, что мы положили в сундук.
— Не знаю ни про какой отрез, — категорически отрубил он.
— Я поищу его в сундуке, — сказал я.
Вдруг дядя вспылил.
— Нечего здесь рыться. Нет там никакого отреза.
— Значит, вы и его продали? — спросил я.
— Может, и продали, а тебе какое дело?
Я не мог понять, почему так резко дядя разговаривает со мной, и своею резкостью он все больше обижал меня и злил.
— Тогда верните мне деньги, — сказал я. — Этот отрез тетя купила для меня. И вообще я имею право на свою долю наследства.
— Так, — сказал дядя и шагнул ко мне. Лицо его побагровело. — Так, так… Значит, мало я для тебя сделал? Обидел тебя? Так, так! — Тонкие губы его затряслись, побелели. — А ну, убирайся вон!
Дядя замахнулся на меня. Я схватил табуретку и тоже замахнулся.
— Не маленький! Не выгоните!
Дядя отступил и вдруг сник.
— Неблагодарная тварь, — процедил он сквозь зубы.
Я все еще держал табуретку в воздухе и в тот момент, когда начал опускать ее, ужаснулся своему поступку, своей ярости.
Поставив табуретку на пол, я бросился вон из дома и побежал к Неве. «Прочь! Прочь! Прочь!» — повторял я про себя лишь одно слово.
Знакомый лодочник повез меня к левому берегу, туда, где возвышалась дымная труба лесопильного завода. Надо мной нависало сырое низкое небо, в холодном вечернем сумраке над крупной зыбью плясали красные огоньки бакенов на повороте реки. Монотонно поскрипывали уключины весел, и все явственнее отдалялся крутой песчаный берег с черными лохмами корней, увядающие деревья, коричневые крыши домов и маленькое слуховое окно, из которого я когда-то смотрел, как суматошно и празднично выбегают из теплохода на пристань приехавшие отдохнуть горожане.
Старый грузный лодочник смотрел на меня с любопытством, но не спрашивал, куда и зачем отправился я в поздний час, он только дружески сказал, когда мы стали прощаться:
— Если потребуюсь, крикни посильнее. Перевезу, когда захочешь.
— Счастливо оставаться, — сказал я. — Сегодня не ждите. — А сам подумал, что теперь меня не стоит ждать ни сегодня, ни завтра, никогда.