На больших часах около завода было без пяти восемь. Успеваю тютелька в тютельку. Зайцев спросит: «Ну, как стол, на месте?» — «На месте», — скажу я. «И вообще порядок?» — спросит он. «И вообще порядок», — скажу я. Если бы только Зайцев мог представить, как нам было хорошо с Любой! Какой мы увидели город, как нам не хотелось расставаться!
Из дверей завода выбежал Володька, увидел меня, закричал:
— Лёпа, назад! Мастак велел собраться в училище. Аттестаты будем получать. — И сразу же вспомнил: — Ну, как Тараканиха? Целовался?
— Нет, — сказал я.
— Опять проспал? — Володька даже стукнул меня в бок.
— Что ты, все было нормально, — сказал я таинственно.
— Лёпа, ты не заливай, — рассердился Володька.
— У меня вчера было такое, ты даже не поверишь, — сказал я.
— Да не тяни ты, рассказывай.
— Потерпи, успеешь, — сказал я, стараясь быть как можно сдержаннее. И все думал, с чего бы начать, какими словами говорить о вчерашнем, рассказывать ли другу все, как было, или только самое главное. Но для самого-то главного у меня и не находилось нужных слов, а болтать просто так, перебрасываться всякими словечками я не хотел.
— Давай поговорим после училища, — сказал я.
— Лёпа, ты сегодня какой-то совсем другой, — удивился Володька. — Темнишь, важничаешь. Я еще подумаю, отдавать ли письма.
— А ты принес?
— Принес, — сказал Володька. — Но, чур, баш на баш. Ты мне все про свидание, а я тебе корреспонденцию. Идет?
— Идет, — согласился я.
— А чего ты улыбаешься? — спросил Володька.
— Да так, ничего. Смех без причины…
— Не, Лёпа, ты давай-ка выкладывайся. Что-то мне кажется — ты опять ее не встретил.
Еще бы секунда, и я бы не утерпел, меня бы понесло вспоминать, хвастаться и секретничать. Хорошо, что удержался. Было бы обидно рассказывать о вчерашнем на ходу. Чтобы перевести разговор на другое, я спросил друга:
— А ты был в цехе?
— С бригадиром толковал, — радостно сообщил Володька. — Все в порядке. Обещал переговорить с начальством.
— У меня, наверно, тоже все будет в порядке, — сказал я.
— Вот и отлично, — обрадовался Володька. — Лучшего не придумаешь. Цех — что надо! Вместе в ремесле, вместе будем и здесь. Вместе даже — знаешь, где…
— Где?
— Да нет, это я так.
— Ну, где, скажи, где? Там, что ли? — Я ткнул пальцем в небо.
— Да нет, еще чего не хватало.
— Там, что ли? — Я показал на землю.
— Ладно тебе, Лёпа, не придуривайся.
— Тогда скажи, где? Я с тобой — пожалуйста, хоть куда.
— Ладно уж. Сорвалось, так скажу, — решился Володька. — Только не удивляйся, хорошо?
— Готов на все, — сказал я. Лицо Володьки было таким загадочным и странным, что я действительно теперь готов был на все, лишь бы узнать его тайну.
— Ты в лото когда-нибудь играл? — спросил Володька, сбавляя шаг.
— Раза два приходилось видеть, — сказал я. — Там такие деревянные колобашки. Их нужно ставить на картонку с цифрами. Кто быстрее заполнит все клеточки, тот и выиграл. Один кто-нибудь вытаскивает из мешка эти колобашки и кричит: «Две косы»! Это значит семьдесят семь, или… ну, в общем, сообразил?
— Не очень, — сказал Володька. — Но как-нибудь дотумкаем. Ты мне будешь подсказывать, если чего.
— Если надо, конечно, дотумкаем, — сказал я, еще не понимая, к чему клонит друг. — А вообще-то эта игра, говорят, аристократическая.
— Какая, какая? — сморщился Володька.
— Аристократическая, старинная, понял?
— Ну конечно, княжна Тараканова иначе не может. А нам-то не все ли равно, не в такие переделки попадали, правда, Лёпа? — воодушевился друг, пнув ногой камешек.
— Интересное кино, — обалдел я. — При чем тут Люба? Ты что, собираешься с ней в лото играть?
— Не перебивай, Лёпа. Сейчас все поймешь. На-ка вот, посмотри. — Володька порылся в карманах брюк и вытащил, как уже было однажды в трамвае, согнутое вдвое, смятое на углах письмо.
— А почему только одно? — недоуменно спросил я.
— Ты почитай, почитай. Остальные потом, — сказал доверительно Володька и остановился. Я остановился тоже. Вытащил из конверта исписанный листок бумаги, узнал почерк Любы, стал читать: «Здравствуйте Володя и Леня!»
Как же она успела ему написать? Разве может письмо дойти за одну ночь?
— Когда ты получил его? — спросил я у Володьки.
— Недавно, — сказал он, улыбаясь от удовольствия, что так заинтриговал меня. — Ты читай, читай дальше.
«Володя, я получила ваше письмо. Сначала я ничего не могла понять. Имя ваше, а пишет как будто совсем другой человек, и почерк другой, и все по-другому. А потом, когда поняла, очень рассердилась на вас. Какой же вы все-таки обманщик, и как вам не стыдно было показывать мои письма какому-то другому человеку, да еще просить, чтобы он писал за вас. Но вот я прочла ваши слова: «Леня Ефремов мой лучший друг. Он все равно с вами встретится и все расскажет. Лучше я сам во всем признаюсь…»
Я посмотрел на Володьку, потрясенный его смелостью. Вот это у меня друг, так друг. Володька все еще улыбался. В его улыбке было и смущение, и кажущееся безразличие, и удовольствие человека, раскрывающего приятную тайну. Я снова стал читать:
«… Все-таки вы поступили честно и смело, подумала я. И мне стало даже интересно. Как это у вас вдвоем получались ко мне письма? Я даже стала смеяться. Мне нравится все такое необыкновенное. Передайте вашему другу, что я на него тоже не сердита. Леня, мне нравились ваши письма. А теперь, когда я с вами познакомилась, я даже рада, что так вышло. Я хотела бы, чтобы вы пришли ко мне вдвоем с Володей. У меня есть подруга, Ира. Вот мы все и встретимся. Поиграем в лото. Приходите, мальчишки. Лучше всего в среду, на той неделе. Я вечером буду дома».
— Когда ты получил это письмо? — спросил я.
— Сказал же — недавно. Утром подбросила, без марки.
— А мы вчера весь вечер и почти всю ночь гуляли по городу, — признался я другу.
Теперь пришла Володькина очередь недоумевать и удивляться. Он, кажется, был разочарован, что я без его помощи познакомился с Любой.
— Мы теперь встретимся еще до среды, — сказал я. — Люба придет на мой день рождения.
— Хорошо тебе, Лёпа, — сказал Володька, не то завидуя, не то радуясь за меня. — Мы еще поговорим. А сейчас давай-ка ноги в руки, а то опоздаем.
Вот и училище. Мы быстро прошли по коридорам. Я остановился перед тонкой фанерной дверью мастерской. Володька вбежал сразу, а я не смог. Всего лишь позавчера нервно ходил я по этому коридорчику, желая и не желая подраться с Ковальчуком, который казался мне самым ненавистным человеком на свете. Потом я все-таки вошел в эти двери, увидел ребят, мастерскую в солнечном свете, моего обидчика, небрежно облокотившегося на верстак, потом упал молоток, потом был бой — неуклюжий, глупый, недолгий, но был; а уж потом пришел мастер, сказал свое: «Ай, Моська, знать, она сильна…» — и я хлопнул после этого нашей тонкой дребезжащей дверью, думая, что больше никогда и ни за что ее не открою. Но вот она снова передо мной, а там, за нею — вся группа и мастер. Что он скажет мне? А вдруг накричит и выгонит? Мол, не хочу больше связываться с психами. Ладно, посмотрим!
В мастерской оказалось много света. Лучи солнца пробились сквозь закоптелые большие окна. Поблескивает линолеум на верстаках. Мальчишки протирают ветошью инструменты. Дьячков, Завьялов, Колесников, Губаревский, Илья Головин — все прощаются со своими молотками, напильниками, ножовками.
Слева, на деревянном помосте, за столом, наш мастер. Он сегодня нарядный: под кожаной курткой светлая рубашка с расстегнутым воротом.
— Ну что, обиделся вчера? — спрашивает он. Голос у него не строгий, приветливый.
— Да нет, почему же, — отвечаю я.
— Ну чего ты мне врешь, ведь обиделся. И сейчас еще вижу, не совсем отошел.
Я стоял у дверей, как у нас было принято, ждал, пока мастер разрешит подойти к верстаку. Не было у меня никакой обиды, прошел и страх.
— Ты помнишь, что мы говорили насчет вранья? — спросил мастер.
Я помнил. Это у нас называлось «проветрить мозги». Мастер усаживал нас всех перед столом, и начинался разговор про всякое: про дело, про жизнь. «Еще куда ни шло — лениться, но врать — это все равно, что у голодного хлеб отнимать», — говорил мастер и расспрашивал нас обо всем и старался быть с нами на равных. Кое-кто рассказывал о своих делах и просчетах начистоту, а вот Колесников и Завьялов чаще отшучивались.
— Вы, Степан Алексеевич, не врете, только привираете иногда, — заметил как-то Завьялов.
Ребята засмеялись. Улыбнулся и мастер.
— А как это ты догадался, что я привираю? — спросил он.
Завьялов шмыгнул носом, оглядел всех, — мол, братцы, готов пострадать.
— Когда вы говорите правду, вы заикаетесь, а когда врете, у вас складно получается, — сказал он под общий смех.
Я хорошо все это помнил, но теперь перед ребятами не хотелось мне говорить начистоту. Все смотрели только на меня. Казалось, я вижу все лица сразу, и даже синяк под глазом Фофана был приметен мне издалека.
— Фофанов, что все-таки с твоим глазом? Смотреть на него не могу, — громко спросил мастер.
— Я же вам объяснил. Ударился.
— Сегодня, кажется, все решили постараться, кто кого переврет, — обиженно сказал мастер. — Послушать старосту, — и драка вчера была просто так, и вообще это была не драка, а веселая возня.
«Надо же, — подумал я. — Что это случилось с Ковальчуком? Уж не собирается ли он подружиться со мной в самые последние дни?»
— Фофанов заливает, что он хряпнулся о край своей ванной, — продолжал мастер. — Поскользнулся, видите ли. — Мастер крепко потер шею. Он всегда так делал, когда волновался. — Ладно, я не стану допытываться, почему ты полез на Ковальчука, — сказал мне мастер. — Будем считать, что это дело забытое. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон. А вот дверью хлопать… — Мастер опять потер себе шею. Он раскраснелся, вышел из-за стола, оглядел группу. Ребята притихли. — Дверью хлопать, — повторил мастер, — я понимаю так: «А пошли вы все к чертовой бабушке!» Ты хотел крикнуть это нам, но не крикнул. «И без вас справлюсь, и ни за что я вам не прощу, ничего не прощу, хоть вы учили меня три года!» — вот еще, что ты мог бы крикнуть. Но ты, слава богу, просто хлопнул дверью. И ты бы захлопнул ее навсегда, если бы я в свое время не побывал на фронте и не нагляделся бы, как такие нервные, вроде тебя, гибли под пулями, словно мухи. — Мастер расхаживал по мастерской. Он был так взволнован, что у него срывался голос. — Ты, Леня, хотел прихлопнуть все наши три года, но я этого не могу себе позволить. Уж не знаю теперь, как ты ко мне относишься, но я к тебе всегда относился так, что мог бы тебя в горячке даже и шарахнуть по шее, но и в обиду не дал бы. И ты не имел бы права обидеться, а не то, чтобы хлопать дверью. — Мастер посмотрел на всех. — Вы еще мальчишки. Для вас три года жизни — это тьфу, ерунда, капля в море. А когда человеку уже за сорок, три года — это такой кус, что ой-ой-ой, не унесешь. Вас у меня двадцать шесть человек, и каждый прожил со мной три года. Заметьте, каждый в отдельности, хоть и все вместе. Помножьте-ка двадцать шесть на три. Не помножить? Куда вам, арифметику вы знаете не ах.
А я вот знаю про каждого из вас столько, что на целых двадцать шесть романов хватило бы, да вот, жаль, писать не умею. — Мастер посмотрел на меня, помолчал и продолжил, все еще волнуясь и потирая шею: — Мне известна каждая ваша больная селезенка, так ведь, Губаревский?
— Не селезенка, печенка, — поправил Губарик.
— А все одно, — махнул рукой мастер. — Почка, печенка, селезенка, — главное, что каждый из вас у меня вот тут и вот здесь! — Мастер похлопал себя сначала по шее со спины, а потом по тому месту, где могла быть селезенка. — Шинели, ботинки, чего я только вам не добывал! А двойки ваши? А цапались вы сколько, вроде недавнего?! Понимаю, все понимаю. В вашем возрасте и не может быть иначе, сам был петухом, но при всех, при начальстве, при корреспонденте… — Мастер опять посмотрел на меня. Но не сердито. Он был просто-напросто взволнован. — Ну, в общем, прошли три года. Для кого заметно, а для кого и нет. Моя задача теперь устроить всех вас на хорошие места. Жаль вот, в седьмом цехе, кажется, никого не оставляют. — Мастер опять посмотрел на меня.
Как не оставляют? Ведь обещали! Я увидел глаза Володьки. Он тоже был поражен.
— За некоторых наших ребят просили бригадиры. Но, боюсь, не выгорит. Там полно специалистов со стажем. Ну, да посмотрим еще. Вы там на заводе заканчивайте, закругляйтесь. Постепенно будем вас устраивать. Получите вот такие книжечки, в них написано, что у вас четвертый разряд слесаря-механика точных приборов. Специальность солидная. Для мужика что надо. Меня только не опозорьте. — Мастер поднял над головой маленькую книжечку из картона. Не было в ней никакой солидности. — А насчет каких-то подарков вы это зря затеваете. Ни к чему. Лучше сходим все вместе в кафе-мороженое, посидим, поговорим.
— С бутылочкой, — сказал кто-то. Кажется, Завьялов.
— Ну-ну, — сказал мастер и поднял руку. — Насчет вливания еще успеете. У вас еще все впереди. Только никогда не хлопайте дверью, не подумав. Ни один врач, конечно, не выпишет вам рецепта на все случаи жизни, но не советую делать другому то, чего себе не желаешь. Ты, Леня, меня понял? — спросил мастер.
— Да, — сказал я тихо.
— А что у меня тогда с языка сорвалось, ты извини, — сказал мастер.
Я кивнул. Я ему все простил. Мне было стыдно за прошлое.
— А теперь иди к своему месту, — сказал мастер. — Приборочку сделай. Попрощайся с инструментами, все-таки послужили.
— Лёпа, ты слышал, что он говорит? — с тревогой спросил Володька, когда я подошел к нашему верстаку.
— Да уж слышал. Надо бы что-то придумать.
— А что тут придумаешь, — рассердился Володька. — Вон сколько думали. Дотянули до последних дней.
— Тебя оставят, успокойся, — сказал я.
— Да ну тебя. Бригадир утешает, мастер утешает, теперь еще ты.
Я почему-то был спокоен. А Володька так расстроился — сам не свой. Понятно, весь расчет у него был на седьмой цех. Уж так он вкалывал — на совесть. А теперь даже смотреть не хочет на инструменты. Выгребает их из ящика верстака, швыряет на линолеум.
— Да успокойся ты, пролетит. Что-нибудь придумаем, — говорю я.
Мне, и в самом деле, кажется, что мы останемся в седьмом цехе, как наметили. Откуда у меня была такая уверенность, не знаю, но я был спокоен и даже благодушен. Меня простил и как-то очень хорошо отругал мастер. Что-то неожиданное и как будто вполне нормальное произошло с Ковальчуком, раз он так отпирался. Всего несколько часов назад мы расстались с Любой. И вот уже завтра у меня день рождения.
Я шлепнул ладошкой по тискам. «Ну что, тисочки, прощаемся». Мои тиски у окна. Их крепкие губки плотно сжаты. Сколько раз я сжимал ими детали, которым дарил терпение, злость, любовь.
Я выдвинул ящик. Начал выкладывать на верстак инструменты. Вот он, молоток. Как часто я им стучал по жести или по расклепанному бойку зубила, а то и по руке. «На память, иначе не освоишь эту науку», — сочувственно шутил мастер.
А вот ножовка — тонкая пила, которой не раз приходилось перегреваться, даже синеть от моего нетерпения и слишком больших усилий. А вот драчевый напильник — широкий, длинный, тяжелый. Когда кладешь его на деталь, кажется, с одного взмаха можно спилить хоть что до самого основания. Это он выматывал меня, бывало, до одури. А вот напильник шлифной — гладенький, аккуратный. Есть в нем что-то ласковое. Он сглаживает любую грубость, им скругляешь углы, снимаешь заусеницы. А вот и плоскогубцы, и керн, для разметки, и твердый металлический карандашик — чертилка, и штангенциркуль. Мои учителя, друзья, а порой, когда не ладилось что-то, и недруги.
В мастерской было шумно. Ребята постукивали, погромыхивали инструментами.
— Потише можно? — крикнул мастер. — Сдайте все Ковальчуку. Он сложит в шкаф.
Ребята кинулись занимать очередь, начали толкаться. Пошли к шкафу и мы с Володькой.
— Леня, иди-ка сюда, — позвал меня мастер. Я подошел. — А передачка ничего получилась. Ты читал прямо как артист, — весело сказал мастер. Я покраснел. — Ладно-ладно, не смущайся. Стихи — это хорошо. Не бросай. Может, когда-нибудь станешь знаменитым поэтом. Только не зазнавайся, не хлопай дверью, понял? — Мастер улыбнулся, дружески провел рукой по моим волосам. — Побыстрей сдавай инструменты — и к замполиту. Ты ему для чего-то срочно потребовался. Не бойся, ничего такого не будет.
— О чем это вы? — спросил Володька, когда я снова встал в очередь.
— Замполит вызывает.
— Разнос за вчерашнее?
— Да вроде бы нет.
— Тогда ты, Лёпа, попробуй выведать насчет работы. В общем, поговори как-нибудь.
К замполиту на второй этаж я поднимался медленно. Почти бесшумно ступал по железным ступеням лестницы. Тихо. Все заняты делом. А вот и просторный коридор с длинным рядом окон, а вот и дверь библиотеки, она сегодня закрыта. Возле нее на стене висит газета, все та же, с фотографиями лучших учеников и с моим стихотворением, напечатанным на машинке: «Ремонт станка». Надо же, как все получилось. Писал просто так, для себя и для друзей, оказалось — для многих.
Подошел к дверям замполита, представил, как он сидит за столом, большой, грузный в своем офицерском кителе, застегнутом на все крючки и пуговицы. Сейчас посмотрит на меня в упор, пристально, спросит басом: «Ну, как, орел, успехи? Докладывай». Не сразу сообразишь, что отвечать.
Я постучался, вошел в кабинет. И точно. Замполит на своем месте. Листает какие-то бумаги. Поднял голову:
— А, Ефремов? Присаживайся.
Я медленно опустился на стул.
— Значит, выступаем, — сказал замполит задумчиво. И я не мог понять по голосу, с удовольствием он это произнес или ему что-то не нравится. — Да уж, гласность, печать — это сила, — опять в раздумье произнес замполит. — Но все-таки что ты там наговорил такого?
Я даже оторопел, пришло какое-то неприятное волнение.
— Ничего я такого не говорил. Прочел стих, и все.
— И все? — удивился замполит, вглядываясь в меня.
— Сказал еще, что по французскому слабовато учусь, что был в детдоме, что нет у меня ни отца, ни матери.
Замполит громко шлепнул рукой по столу, чему-то обрадовался.
— Вот-вот, — пробасил он. — Я ведь этой передачки не слышал. Но теперь понимаю. Ты всех разжалобил. Вчера звонили и сегодня, — сказал замполит. — Какая-то старушка позвала тебя на пироги. Я ей говорю: «Будьте спокойны, бабуся, государство его поит и кормит». А она мне: «Государство таких пирожков не выпекает. Вы уж ему все-таки дайте мой адресок, он сирота». — Замполит положил передо мной исписанный листок бумаги. — Тут еще один адрес, — сказал он и передразнил девичий голос: — «Я школьница. Мне стихи его понравились, переписываться хочу».
Я краснел все больше и больше.
— Еще не все, — сказал замполит. — Сегодня звонила учительница французского языка. Хочет тебе помочь. Приглашает сегодня вечером. Вот ее адрес. Тут, в конце. — Замполит ткнул пальцем в бумагу, поднялся со стула, выпятил живот. — Это и есть наша советская действительность, — сказал он торжественно и протянул мне широченную мягкую ладонь. — Поздравляю! Желаю дальнейших успехов.
Из кабинета я вышел с листком в руке. Крупным размашистым почерком были написаны на нем адреса людей, которых я никогда не знал.
— Бабушка, невеста, француженка! Ну и даешь ты, Лёпа, — сказал я громко сам себе, складывая листок вчетверо. Мне было почему-то неловко держать его в руке, прятать в нагрудный карман гимнастерки. Вздрагивали пальцы, и самому хотелось подпрыгнуть, или побежать, или крикнуть погромче что-нибудь дурашливое и радостное. На мгновение я представил себе корреспондента. Он держал передо мной микрофон. Почти у самых губ. Но теперь мне уже не было противно, как раньше, говорить в маленький металлический подслушиватель, признаваться бездушной железяке, она не глотала мой голос, мои слова не улетали в ничто. Я говорил — глаза в глаза, от сердца к сердцу.
Я промчался по коридору, прогрохотал по лестнице, выскочил на улицу и понесся к телефонной будке. Нашел монету, набрал номер.
— Алло, — услышал я знакомый хрипловатый голос Деда, подождал, пока он откашляется.
— Это я, Леня.
— Здравствуй. Что у тебя хорошего?
— Спасибо вам, — сказал я.
— За что? — удивился Дед.
— Можно я к вам приеду и все объясню?
— Только не сейчас. Я очень занят. Приезжай попозже, к вечеру, — сказал Дед. — А все-таки, что произошло?
— Понимаете, прямо в училище позвонила какая-то бабушка, а потом девушка, а потом француженка.
— Ничего не понимаю, говори яснее. Какая бабушка, какая француженка?
— Преподавательница. Она хочет мне помочь по французскому языку. А бабушка зовет на пироги. А девушка предлагает переписываться. Это после той передачи. Представляете, как здорово!
— Поздравляю. Жду тебя вечером. Поговорим, — сказал Дед.
Когда я повесил трубку, у меня было такое чувство, что мой день рождения не завтра, а сегодня. Как будто только теперь я начинаю жить. Перед будущим нет ни страха, ни тревоги. Оно — награда за все трудное, что было в прошлом.