Мы попрощались с вахтером, выбежали на улицу, помчались к училищу. Я хотел еще немного побыть с ребятами, поблагодарить мастера, напомнить ему, что если он сможет, мы ждем его у Деда.

Мы добежали до угла дома. У ларька выстроился хвост любителей пива.

— Эй, поэт, давай-ка сюда! — услышал я сиплый окрик. Это был Иванов. Он и Сашок стояли в очереди. Мы подошли.

— Давай-ка я тебе хоть пивка поставлю, — сказал Иванов. — Может, когда и про меня напишешь.

Я не знал, как быть. Отказываться было неудобно. Да и чего отказываться, выпью кружечку — и все тут. Человек предлагает от чистого сердца, улыбается.

— Нам с Володькой одну на двоих, — сказал я.

— Непорядок, непорядок, — загудел Иванов. Мужчины в очереди тоже заулыбались.

— Необстрелянные еще, — сказал кто-то.

— Подумаешь, — сказал я. — Мы и не такое пили, и то ничего.

— Хорошо сказал, хорошо, — похвалил меня Иванов. — Тогда, может, по сто грамм? А что? Раз — и проглотили. От ста грамм ничего не будет. Только веселье. — Иванов слегка толкнул меня в бок. — Пошли, тут закусочная недалеко.

— Нет, нам некогда, — сказал я. — Да и денег не хватит, — прибавил я зачем-то.

— Деньги что, деньги — мякина. Вон сколько у меня денег. — Иванов достал из кармана брюк смятые купюры. Их было и в самом деле много. — Зарплату получил, — сказал Иванов.

— Ты их не очень-то угощай, — посоветовал кто-то.

— Да чего там, чего там. У поэта день рождения. А я, может, его поклонник. Может, и сам чего почитаю. Послушаешь, а? У меня в тетрадочке много всякого. Про любовь, про птичек-бабочек. Так что рванули, парни. Это мы мигом. Раз, два-с — и никаких колбас. Сашок, давай-ка ходом. Ребятишки торопятся.

— Не надо, зачем, — уже рассердился я. Но Иванов взял меня и Володьку за плечо, стал подталкивать:

— Шагай, шагай, молодняк. Чего это вы такие робкие? Тоже мне, рабочий класс! В праздник все можно, а от стопочки ничего не будет. Гарантия.

Я не знал, что теперь делать. Ноги шли сами собой, вырываться было смешно и стыдно. И потом, попробуй вырвись! Рука Иванова лежала на моем плече, как увесистая металлическая болванка. Сашок угрюмо шагал рядом. А может быть, и в самом деле ничего не будет от ста граммов? Зачем обижать человека? Он ведь от всего сердца. Володька тоже идет, не сопротивляется. Выпьем, отметим, что у нас все хорошо получается, и бегом в училище. Все трезвые, а мы того… Страшное и привлекательное было что-то в нашей быстрой ходьбе к закусочной. Чем дальше я уходил от пивного ларька, тем тревожнее было мне, и все чаще я поглядывал на Володьку, даже успел ему шепнуть: «Может, смоемся?». Друг только неопределенно пожал плечами, и эта его неопределенность ненадолго успокоила меня, а потом снова пришло волнение, да такое, будто зажгло все внутри.

— Отпустите, — взмолился я. — Нельзя нам напиваться.

— А мы и не собираемся напиваться, дружище. Вот и она, родимая. Влезайте. У меня тут знакомая есть, Шурочка. Она мигом.

Народу в закусочной оказалось порядочно. Мужчины мусолили потухшие папиросы, позвякивали стаканами, галдели. Мы нашли свободный столик в углу, опустились на стулья солидно, без спешки. Иванов небрежно отодвинул в сторону грязную посуду и предложил:

— Что, мужики, дернем по полтораста?

— Можно и по полтораста, — вяло согласился Сашок. Мы с Володькой переглянулись. Я со страхом, он как будто с удовольствием. Как будто не раз ему приходилось пить по полтораста и даже больше. Он-то что, он, может быть, и выдержит. А что будет со мной? «Не надо, — хотел я сказать, — зачем?» Но стало стыдно. Хотелось быть таким же солидным мужиком, как Иванов, и уж по крайней мере не хуже Володьки. Мне теперь начинало даже нравиться, что я попал в настоящую мужскую обстановку, что пить мы будем из граненых стаканов и без скидок — одному поменьше, другому побольше. И еще я подумал, что с завтрашнего дня смогу в разговоре среди мужиков на равных, запросто сказать: «Вылакали мы это сначала по полтораста, чувствуем — мало. Добавили…» А вдруг я так напьюсь, что не смогу прийти на день рождения?! Ну уж нет! Что бы там ни было, а приду. Проветрюсь по дороге.

— Шурочка, голубушка, — игриво обратился Иванов к толстой буфетчице, — нам по полтораста и сосисок… Мужики, сколько сосисок?

— Да что там, не есть пришли, — вяло отмахнулся Сашок. — Сколько положит.

Пока дожидались водки и сосисок, молчали. Даже разговорчивый Иванов сидел, помалкивал. Так, наверное, и полагается в солидной мужской компании, подумал я.

Но вот стаканы и сосиски с картошкой на столе. Иванов первым поднял граненый стакан. Водки в нем было не так уж много.

— Ну, поехали, — сказал он и шумно выдохнул в сторону. А потом одним махом влил водку в разинутый рот.

Сашок поднес к губам свой стакан, сморщился.

— Бывайте, — буркнул он и тоже выпил одним духом.

Когда пил мой отец, он тоже морщился, вспомнил я. И сразу припомнилось: «Бойся первых рюмок». Но вот уже выпил и Володька, тоже духом вылил водку в рот. Начал пить и я. Глотками. Не дыша. И какой-то голос с горечью подсказал: «Все, теперь начнешь пить, как отец». Я не допил, водка потекла по губам. Обожгло рот и глотку. Я сморщился.

— Ты хлебцем занюхай, хлебцем, — посоветовал Иванов. Он сунул мне под самый нос кусок горбушки.

— Ну вот, поздравляем. Чтобы жилось, не чесалось, — весело сказал Иванов. — Теперь навались на сосиски. Для первого раза без закуски нельзя.

Иванов быстро умял сразу две сосиски. Сашок нехотя ковырялся в картошке. Володька ел сосредоточенно, посапывая.

— Доедай побыстрее, — сказал я. — Надо бежать, нас ждут.

Володька почему-то вяло промямлил в ответ: «Успеется».

— Ну, в общем, ты как хочешь, — рассердился я. — А мне пора. Мне еще продукты надо купить и всякое такое. И вообще…

Я встал, начал шарить по карманам, хотел расплатиться и уйти. Все теперь страшило меня: дымное помещение, галдеж, смех, выкрики, лица мужчин.

— Слушай, тютя, мне это надоело, — рассердился Иванов. — С тобой — как с человеком, а ты, как прыщ, выскакиваешь не по делу.

— Да вы поймите, — взмолился я. — Вам-то что, хоть весь вечер сиди. А у меня сегодня гости будут. Каким я приду к ним? Не хочу я больше, пойду. Дурак, что согласился раньше.

— Садись ты, — сказал Сашок и дернул меня за гимнастерку. Я плюхнулся на стул.

— Все будет в ажуре, не беспокойся, — сипло уверил меня Иванов, и вдруг пропел негромко: — «Улыбнися, Маша, ласково взгляни».

Я понял, что мне не уйти, пока не отпустят Иванов и Сашок.

Я быстро хмелел. Пришла легкость, уверенность, стало весело. Галдеж в закусочной удалялся и приближался, как накаты волн. Спины, головы, глаза, рты — все расплывалось, покачивалось. Сознание то подергивалось теплым туманом, то вдруг становилось острым и светлым, как в минуты душевного подъема. Хотелось сказать что-нибудь приятное моим друзьям-соседям, затеять какой-нибудь значительный разговор, признаться, пооткровенничать, доказать Сашку, что я не какой-нибудь лопух и зря он потешался надо мной.

— А знаете, мужики, — лихо начал я, наспех проглотив кусок сосиски, — надо быть островом.

— Кем-кем? — не понял Иванов.

— Островом. Чтобы — пушки с пристани палят, кораблю пристать велят.

— Это что, твоя поэма? — спросил Иванов.

— Это Пушкин, — сказал я значительно.

— Пушкина знаю, как же, как же.

— Вместе трубу грузили, — усмехнулся Сашок.

— Не по делу, Сашок, не по делу. Пушкина я еще в школе учил: «Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь я в санках по горе крутой…» — с выражением прочел Иванов.

— Эх ты, серость, — усмехнулся Сашок. — Тебе что Пушкин, что Пушкин.

Иванов смутился, прожевал сосиску, откашлялся, потом строго посмотрел на своего помощника.

— А вообще ты прав, — сказал я, чтобы поддержать Иванова, — если не будешь островом, сразу набок — хлоп! И еще нужно дверь за собой не захлопывать. Ну, в общем, не хлопать дверью.

Я чувствовал, что как-то не так сказал, нескладно. Иванов слушает и удивляется. А Володька даже есть перестал. Лишь один Сашок по-прежнему равнодушно поковыривает в картошке алюминиевой вилкой.

— А то ведь захлопнешь дверь, человек обидится, и потом уж никак, потом уже только на себя рассчитывай, на свою звезду, — горячо продолжал я, чтобы поскорее прояснить свою мысль. — Звезда, она, конечно, есть у всякого, но она такая — и туда, и сюда…

— Как повернешь, — буркнул Иванов.

— Вот-вот, как повернешь, — обрадовался я, что меня понимают. — То она плывет в лодочке, как Монтень, то как это…

Я изо всех сил старался вспомнить что-нибудь поумнее из того, что говорил мне Андрей, или Дед, или мастер, но слова и мысли сами собой уплывали от меня в туман. Володька стукнул меня ботинком по ноге. Сашок смотрел на меня с какой-то странной ухмылочкой. А Иванов сказал:

— Пробуксовочка вышла, пробуксовочка. Надо бы смазать. — Он повернулся к буфетчице и гаркнул: — Шурочка, голубушка, плесни-ка нам еще по соточке.

И мигом появились четыре стакана.

— Да ты, выходит, еще и философ, — сказал Иванов, поднимая новый стакан. — Ну, что ж, поехали. За твоего этого Монтеля, — усмехнулся он.

Жутко было пить вторую порцию. Сивушный запах вызывал тошноту. И хоть замутненное сознание тревожно предупреждало меня: «Не пей! Не пей! Ты еще должен пойти к друзьям! Ты уже городишь ерунду!» — я все-таки не удержался и выпил. Володька вдруг фыркнул, закашлялся, встал из-за стола, зажал рот.

— Не пошла, не пошла, — сказал Иванов. — Чеши на волю, продышись.

Володька быстро прошел между столиками, вышел за дверь.

— А ты как? — спросил меня Иванов.

— Я ничего, я на это дело крепкий.

— Это по-нашему, — похвалил меня Иванов. — Плеснули-то всего ничего.

В закусочной вдруг стало тихо-тихо. Я всех видел, но не слышал. А потом все разом загалдели, начали стучать вилками, брякать стаканами. Мне стало душно.

— Пойду посмотрю, как он там, — сказал я.

— Ничего, очухается, — сказал Иванов. — Но вообще-то выгляни.

Столики долго мешали мне пробраться к выходу, толкнул меня в бок дверной косяк, да и сама дверь долго не хотела выпускать меня на волю.

На улице прямо передо мной с воем и позвякиванием пронесся трамвай. Я посмотрел направо, налево. Нигде не было моего друга. Я заглянул в какой-то двор — и там его не нашел. «Смылся, — решил я. — Надо и мне, а то еще накачают…»

Веселые, счастливые люди шли мне навстречу. Покачивались из стороны в сторону. Покачивались дома, деревья — они тоже были навеселе. Шарахались от меня и взлетали в небо веселые голуби, носились друг за другом, словно играли в пятнашки, автомашины, трамваи, мотоциклы, они все время почему-то мчались мне наперерез.

Бегом, бегом в училище, к ребятам. Эх, и расскажу я им! Эх, и выдам что-нибудь такое… Эх, и праздничек у меня сегодня. Эх, и крепкий я мужик. То ли еще будет вечером. Вечером? Когда это, вечером? А может быть, уже? Где часы? Где тут могут быть часы? «Скажите, пожалуйста, который час? Да нет, я ничего… Я сам дойду. Я крепкий. У меня сегодня день рождения. Семнадцать. Хотите, и вас приглашу? До свиданья. А то я могу… У меня будет хорошо. Девушка, девушка, куда же вы?»

Что она сказала? Семь часов? Или восемь. Или… Не может быть! Надо бежать. Да не туда, а вон туда, к Деду. Дом с башенкой, скамейка напротив. Дом с башенкой, скамейка напротив… Дом с башенкой, скамейка…

* * *

Кто-то стонал — рядом или во мне. Кто-то отсекал мои уши, жевал их. Кто-то душил меня, крутил мне нос и разбивал лицо. Моя рука прикоснулась к чему-то шершавому и холодному. Оказалось, что это ножка скамьи. Потом в белесом полумраке растопырились тонкие штрихи кустов, потом заблестели надо мной зеленые пятна звезд. Что случилось со мной? Почему так тошно и зябко? Где я? Кажется, где-то погромыхивает трамвай, урчит машина. И кто это спрашивает меня так грубо:

— Отошел, что ли? Живой?

Надо мной нависло усатое лицо. Милиционер.

— Давай, давай. Пошевеливайся, щенок. Надрызгался до полусмерти. Сейчас тебя отмоют в вытрезвителе.

— Не надо! У меня день рождения!

— Давай-давай, волокись. Знаем эти дни рождения! — прикрикнул милиционер, поднял меня со скамьи, крепко схватил за руку и повел.

— Не надо! Пустите! — закричал я в отчаянии.

— В милиции допразднуешь. Не дергайся, а то я тебя так крутану, переломишься.

Мы стали переходить через улицу. Редкие прохожие останавливались, разглядывали нас. Меня знобило, ноги плелись непослушно. Но я все больше сознавал беду, боролся с отвращением к себе и со страхом перед тем, что вскоре должно произойти.

— Пустите, я сам. Я не убегу, честное слово.

— Куда уж тебе, — едко заметил милиционер, ослабил хватку, приостановился. Меня качнуло.

— Эх, балда. Пить надо умеючи.

— Я первый раз.

— Знаем, знаем. Дома, поди, матка ждет?

— Нет у меня матери, — негромко признался я, когда мы снова поплелись уже мимо домов.

— Ну, значит, батька, — все еще сердито, но беззлобно сказал милиционер. Был он крепкий, сильный. Усатое лицо казалось суровым. Такой не отпустит.

— И отца нет, — сказал я.

— Детдомовский, что ли?

— Детдомовский, — сказал я.

— Тогда чего же ты такую пакость учинил? Сам был в детдоме — знаю. А теперь что получается? Привод в милицию. Вышибут из училища. Куда пойдешь? — Милиционер говорил сердито, но как-то совсем по-другому.

— Я первый раз. У меня день рождения. Такелажники напоили, — покорно и горько оправдывался я. А самого трясло. Но уже не только от ночной прохлады, а от отчаянья и позора.

Милиционер вздохнул, покачал головой.

— Давай адрес, — сказал он. — Домой доставлю.

«Домой!» — обрадовался я. Но куда? К родственникам в таком виде и так поздно? Нет уж, не стоит. В общежитие к ребятам?! Дежурная раскричится, узнает все начальство. К Андрею? Переполошится мать. К Деду? Ну уж нет! После того, что случилось, он меня и на порог не пустит. Зачем ему такой позор?

— Мне далеко, живу в Лесопарке, — соврал я.

— Далековато, — сказал милиционер. — Придется доставить в отделение. Поговорю с капитаном, может, на диване отоспишься. Но смотри, парень. В следующий раз не пожалею.

— Спасибо, — сказал я, — большое вам спасибо. Только вы отпустите, может, я просто так похожу.

— Да ты что, сдурел? Куда ты денешься в таком виде?

Все сильнее я трясся от озноба, и все мучительнее было чувство стыда, опустошенности и отвращения к себе.

— Что же мне теперь делать? — спросил я потерянно.

— Что делать? Отоспаться и запомнить все это покрепче.

— Запомню, — тихо сказал я.

В отделении милиции за перегородкой, перед неяркой настольной лампой сидел дежурный офицер.

— Ну и фрукт, — сказал он, увидев меня. — Старшина, волоки его в камеру под душ.

— Я этого парня хорошо знаю, — сказал мой провожатый. — Он случайно перехватил, на дне рождения. Может, на диване уложить? Отоспится.

— Да ты посмотри на него, — брезгливо бросил офицер.

— Я обмою.

— Ну, знаешь, Андреев, таких дружков учить надо, жалеть их нечего. Молокосос. Из какого училища?

— Я уже кончаю, последние дни.

— Вот мы напишем завтра бумагу. Вышвырнут тебя оттуда.

Старшина провел меня в туалет. Я обмыл лицо, почистил гимнастерку, брюки. Милиционер стоял рядом. Покуривал.

— Хорошо еще, что я тебя подобрал, — говорил он. — Самому три года пришлось детдомовский хлеб жевать. Запомни — с водочкой шутки плохи, всю судьбу испоганит.

Мы прошли по длинному коридору. Милиционер открыл передо мной дверь и сказал:

— Вон диван, за стульями. Ложись и спи. Я разбужу тебя, когда закончу дежурство.

Я снял ботинки, лег на скрипучий диван. Милиционер выключил свет, ушел. Я закрыл глаза.

Галдела дымная закусочная. «Шурочка, голубушка, плесни-ка нам по полтораста…» — услышал я.

Горькие, печальные глаза отца долго-долго смотрели на меня. И вдруг засвистел, заорал паровоз. Свалилась набок раскаленная печка-буржуйка в товарном вагоне, и я услышал голос матери: «Господи, только бы мне сохранить тебя».

Я сжался, покрепче стиснул холодными ладонями мокрое лицо. Повернулся на другой бок.