Я и не заметил, как мы подъехали к нашей остановке.

— Лёпа, на выход, — подтолкнул меня Володька. — Бежим, а то опоздаем на завтрак.

Мы с трудом выбрались из трамвая и побежали. По Дороге догнали Славку Губаревского, высокого сутулого парня в очках. У него всегда топорщилась гимнастерка из-под кожаного ремня. Она топорщилась и в первые дни учебы, и теперь, через три года. «Опять яблоки воровал», — подшучивал над ним мастер и одергивал Славкину гимнастерку, собирал складки за спиной, как полагалось по форме. Славка краснел, смущенно хмыкал, почесывал голову, обещал, что так и будет теперь всегда, но уже через несколько минут гимнастерка снова пузырилась на нем, и неуклюжий подслеповатый Губарик был больше похож на озабоченного старого аптекаря, чем на бывалого ремесленника.

— Чё бежите? — поинтересовался Губарик.

— Распределение, чеши и ты, — соврал Володька.

— Мне все равно, у меня печень больная. Я на завод не пойду, — ответил Губарик.

— При чем тут печень? — удивился я и дернул Володьку за рукав, чтобы передохнуть.

— Тошнит, когда много работаю, — кисло признался Губарик.

— Во дает! — удивился Володька. Мы снова припустились бежать. Приналег и Губаревский.

Вот и трехэтажное кирпичное здание напротив «пожарки»: ее ворота настежь — высовываются две красные машины. Двери училища хлопают, грохочут на всю улицу. Мальчишки выскакивают, ошалело орут, тискают друг друга. Кто-то кого-то пытается повалить, кто-то, придавленный к стене сразу тремя дружками, вопит и гогочет с визгом и хрипом — «выжимают масло». Значит, линейка кончилась, а завтрак еще не начался.

Сзади кто-то навалился на меня и закрыл мне лицо руками.

— Отстань, дурак, — рассердился я.

— От дурака слышу.

— Отвяжись, Завьялыч. Кончай, а то схватишь, я узнал тебя.

За спиной и вправду оказался самый ехидный и прилипчивый парень нашей группы. Тощий, цепкий, с плутоватой улыбочкой на тонких бледных губах. Он мог часами рассказывать всякие истории «про любовь», но больше всего ему нравились были и небылицы о продавцах и кассирах, об их якобы шикарной жизни и вредных характерах.

Каким-то образом Завьялычу первому становились известны самые невероятные новости и даже тайны. Он охотно сообщал их каждому встречному, пересыпая свою болтовню малопонятными словечками: «и Вася, и двадцать три на семь».

— Лесопарк знаешь? — выпалил Завьялов. — Не знаешь. Женька Фофанов подъехал туда на топотуху под радиолу. Девочку на фокс, будьте любезны, а ему какой-то чубарь хрясь по роже, а Женька хрясь тому, а тот шарах в пузо, а этот — бемс, и понеслась.

Завьялов дергался, размахивал руками, пока не выболтал все, что знал о печальном приключении Женьки Фофанова. Наш красавчик, оказывается, познакомился недавно с какой-то девочкой из Невского лесопарка, она пригласила его на танцы и там, рядом с поселковым клубом, местные парни устроили ему, как заключил Завьялыч, веселую жизнь.

Я жил когда-то в Лесопарке и хорошо знал всех мальчишек. Я подумал, что многим из них мог не понравиться вертлявый и фасонистый заезжий ухажер.

Фофанов теперь собирался отомстить за синяки и хотел, чтобы с ним поехала вся наша группа.

— Ты ведь боксуешь прилично, хошь помахаться? — спросил Завьялов у Володьки.

— Да я вообще-то как все, — неуверенно ответил мой друг.

— А ты? — спросил Завьялов у меня.

— А я там жил, всех знаю, не хочу драться со своими.

— Мандражируешь? — ехидно спросил Завьялов.

— Не мандражирую, а не хочу.

— Своих предаешь? — прищурился Завьялов.

— И там свои. Не могу я, пойми.

— Ну, смотри, дело хозяйское, — с угрозой бросил Завьялов. — Тебе тоже когда-нибудь обломится. На нас не рассчитывай. — Он отвернулся от меня с презрительной улыбочкой и хотел было идти, но вспомнил: — Готовь монету, я предлагаю купить мастеру утюг. Большой, шикарный — и Вася, и двадцать три на семь. Надо всех уговорить.

Я удивился выдумке Завьялова, хотел спросить, что за дурь взбрела ему в голову, но Завьялыч уже побежал к дверям, оттолкнул кого-то, ворвался в училище. Мы с Володькой и подоспевшим Губариком побежали следом.

Справа за фанерной стеной гардероба скучала бабка Корнеевна. Теперь не сезон, бабка Корнеевна отдыхает, но все равно смотрит на нас, как на мучителей.

Слева лестница с гулкими металлическими ступенями. Она гудит и грохочет, когда заканчиваются уроки или когда после утренней линейки скомандуют:

«Разойдись!».

Расходиться мы не умели. Мы разбегались, расшвыривались, разлетались в разные стороны, а потом обязательно хотели втиснуться все разом в одну и ту же дверь. Крепкие каблуки рабочих ботинок колотили изо всей силы по железным ступеням. Еще одна дверь, снова пробка, потом длинный коридор между двумя слесарными мастерскими и тут уж можно испытать, кто кого обставит в беге к самому желанному месту, где самые приятные запахи и самое ласковое тепло в зимнее время — к нашей столовке.

Сегодня утром первыми в столовой оказались фрезеровщики — они тискали друг друга в нетерпении. Я пошел в мастерскую. За мной — Володька и Губарик.

В мастерской собрались уже почти все ребята нашей группы. Одни стояли перед верстаками, напротив стола мастера, там, где обычно мы собирались по утрам, прежде чем получить задание на день, другие жались к окнам, а на возвышении, на стуле мастера, сидел, нога на ногу, Иван Колесников — толстенький, быстрый, за что и прозвали его Колесом.

— Я им уже говорил! — закричал Завьялов. — Они согласны.

— С чем согласны? — не понял я.

— Купить утюг и драться за Фофу, — выпалил Завьялыч.

— Сам ты утюг, — буркнул Володька.

— Так это же знаешь какой дефицит! — опять закричал Завьялов. — Без блата не достать.

— Кончай ты, — оборвал его Володька и подошел к верстаку. Я за ним.

«Ну и хохмач этот Завьялов», — подумал я. И сразу представил, как мы выстроимся перед мастером в день выпуска и кто-нибудь, торжественно вышагивая, понесет в протянутых руках тяжелый чугунный утюг. «Это вам от всей группы, — скажет он. — Большое спасибо за то, что вы нас хорошо учили».

— Ты и будешь дарить? — спросил я, представив, как мастер посмеется над Завьялычем.

— Почему это обязательно я? — возмутился Завьялов. — Староста или секретарь, они у нас главные.

Здоровенный Ковальчук стоял перед щуплым Завьялычем, скрестив на груди руки. Он размышлял, оттопырив губы. Староста, должно быть, хотел, чтобы все ребята увидели его «бешеную работу мозга», как он любил выражаться. Интересно, что бы он сказал, увидев сейчас себя в зеркале? А ничего. Даже не улыбнулся бы. Какое там! Колесо попробовал как-то над ним подшутить, просто так, без всякой издевки, и сразу схлопотал по шее. Нет, с таким человеком невозможно дружить.

Староста медленно и важно прошелся перед всеми, остановился рядом с комсогруппоргом:

— А ты как мыслишь? — спросил он солидно.

Дьячков, тоже вроде Ковальчука, крепкий и сильный парень, штангист и самый, пожалуй, спокойный из всех нас, сидел на верстаке, постукивая пальцами по линолеуму. Он не спешил с ответом. Казалось, что солидность вопроса Ковальчука он хотел превзойти солидностью молчания. Он, кажется, не меньше, чем староста, заботился о своем авторитете, но делал это не зло, не грубо. Он только однажды рассердился на Завьялыча, когда тот решил прозвать его Дьяком. «Я Семен Дьячков, — сказал он всем. — Понятно?» И все поняли, и стали называть его только по фамилии, как это было принято в училище.

Дьячков все еще молчал. Сегодняшний сбор денег был особенным и, кажется, последним. А ведь как часто мы «скидывались по-быстрому» на подарки мастеру и учителям к большим праздникам, собирали членские взносы — комсомольские, профсоюзные, общества «Красного креста», ДОСААФ — или на какое-нибудь групповое дело: на кино, на арбузы, на дорогу и колбасу с хлебом, если «мотали» куда-нибудь за город. Порой нам казалось, что если двадцать семь парней захотят хорошенько скинуться, то можно сделать или приобрести все, что мы захотим: мотоцикл или даже машину, билеты на юг, к морю, или… Приходили минуты сбора, и оказывалось, что самое большее, на что способны двадцать семь парней, это сложиться по рублю или по два.

Одни протягивали деньги свободно, с легкостью — чаще всего это были те, кто жил с родителями. У других подрагивали пальцы. Третьи быстро и застенчиво совали сборщику измятый рубль. Доля взносов каждого решалась по обстоятельствам и, в основном, самыми авторитетными парнями.

— Утюг — это, конечно, мура, — наконец произнес Дьячков. — У мастака и так все отглажено, как надо.

— Он один, без жены, — не унимался Завьялов. — А утюг — это такой дефицит!

Ну и Завьялыч! Все, что он предлагает, обязательно должно быть исполнено. И не откладывая, немедленно, и непременно с общим радостным согласием. А иначе он будет долго расстраиваться и канючить, как ребенок. Даже когда Завьялыч предлагает что-нибудь совсем несбыточное, он так верит в свои придумки, что готов драться из-за них. Трудно понять по его нервному остроносому лицу, когда он врет, а когда говорит правду. Черные горячие глаза смотрят убежденно, в упор, когда ему нужно преодолеть чью-то волю. Даже мастер, хорошо знающий нас, однажды поверил, что Завьялову нужно уйти с занятий на похороны бабушки. Но Дьячкова не убедишь просто так.

— Заткнись ты, — оборвал он Завьялыча. — Ну-ка, Володька, закрой двери.

И вот уже крепкая замасленная палка швабры продета в никелированное ухо дверной ручки. Так запираются двери всякий раз, когда мы решаем какое-нибудь очень важное дело. Стало тихо. Даже странно, что в мастерской не слышно ни разговоров, ни обычного грохота молотков и шарканья напильников.

— А может, купим ему тройной одеколон? — едва слышно сказал Губарик.

Ребята не ответили. Дьячков неопределенно пожал плечами.

— А может быть, хороший портсигар? — предложил Колесников.

— Ты что, он ведь не курит, — хмыкнул Завьялыч.

И тут ребята, перебивая друг друга, стали выкрикивать:

— Кожаный бумажник!

— Авторучку с золотым пером!

— Шляпу!

— Хрустальную вазу!

— Полуботинки!

— Перочинный нож с вилкой и ножницами!

— Будильник!

— Перчатки!

На какое-то время все смолкли. И тогда Ковальчук сказал:

— Что ему будильник, что ему шляпа, что ему утюг, — староста насмешливо посмотрел на Завьялыча, но Завьялов не смутился. «Не хотите вместе, сам подарю», — как будто говорил он всем своим видом. А староста продолжал: — Вся эта мелочь ни к чему. Лучше всего купить ему рубашку с галстуком. Будет носить и радоваться, и нас вспоминать.

«Это он правильно говорит», — подумал я. И удивился, что наши предложения совпали, но поддержать старосту мне не захотелось, я промолчал.

— Я тоже считаю, что рубашку с галстуком, — сказал Дьячков. — И давайте поскорее собирать деньги, а то на завтрак опоздаем.

С этим все согласились. Ковальчук начал обходить ребят. Каждый поспешно отдавал деньги.

— По-быстрому, по-быстрому, — торопил староста. Вдруг он остановился, как будто что-то вспомнил. — Хлопцы, — сказал он. — Ну что ему одна рубашка с галстуком. Что мы, жмоты? Купим ему еще коня. Такой белый, с позолоченной гривой. Из фарфора, я тут приглядел в магазине. Коняга — залюбуешься.

— Он и на мотоцикле скачет неплохо, зачем ему конь? — возразил Колесников. — На то да на это, так и денег не хватит.

— Мастаку жмотишь, да? — спросил язвительно староста. — Он тебя три года учил. Эх ты! А этот конь на этажерке — знаешь как будет глядеться! Я бывал у мастака и все обдумал. Коня ему, конечно, коня в придачу. Хлопцы, отвалим еще по бумажке. — Ковальчук обрадовался, что все молчат и вроде бы соглашаются с ним, пошел по кругу заново.

Ребята теперь уже давали деньги неохотно. Стипендия маленькая. И себе нужно было хоть что-нибудь купить.

— Это на рубашку, это на галстук, а это на коня, — весело приговаривал староста, обходя ребят.

Вот сейчас он должен подойти и ко мне. В левой руке старосты уже довольно солидная пачка денег. Измятые, потершиеся бумажки плотно сдавлены посредине большим пальцем. Правую руку Ковальчук подставляет почти к самому лицу. Мелко дрожат ссадины, мозоли, широкие полосы на сгибах его пальцев. Нужно дать на все, думаю я. Чего уж там, сколько ни считай, ни высчитывай, все равно не хватит, чтобы отметить день рождения, как хотелось бы. Стыдно отказываться. Лучше займу у кого-нибудь.

— Ну что, стихоплет, раскошеливайся! — говорит Ковальчук таким тоном, будто я жмотничаю.

Я полез в карман гимнастерки. Там ничего не было. Потом забрался в карманы брюк. Тоже ничего. Неужели потерял или забыл дома?!

— Ты чего это? — ехидно спросил Ковальчук. — Ищи, ищи. Я подожду, не контролер.

Мальчишки стали посмеиваться. Я и в самом деле искал деньги, как не раз, бывало, искал перед контролером в трамвае свой билет или проездную карточку.

— Пошарь в ботинках, — насмешливо сказал староста. — Да побыстрей. Тебя коллектив ждет.

— Отстань ты! — обозлился я.

— Стихоплеты всегда маленько того… рассеянные, — уже разыгрывая меня, сказал Ковальчук, покрутив указательным пальцем около своего виска. — А может, стишками будешь расплачиваться? Торжественной одой в честь мастака, — сказал он с усмешкой. Я его чуть не ударил.

— Поищи, Лёпа. Поищи хорошенько. Может, в пистоне? — сказал Володька.

Я забрался в маленький кармашек брюк около самого ремня. И верно, там лежали мои деньги.

— На, держи, — сказал я, протягивая Ковальчуку сначала одну бумажку, потом другую.

— Это на рубашку, — опять стал считать Ковальчук, — а это на галстук. А теперь давай-ка вытряхивайся на коня.

Он так это сказал, и такое у него было лицо, что я невольно вспомнил, как однажды в деревне, когда мы помогали колхозу выкапывать картошку и после длинного рабочего дня сидели в большом курятнике, где было устроено для нас общежитие, Ковальчук подошел ко мне с улыбочкой. В руке у него была консервная банка из-под трески в масле.

«Ты, говорят, любишь это», — сказал он, покачивая банкой. «Нет, не люблю», — ответил я. «А то выпей, мне не жалко», — сказал он и поднес банку к моим губам. Я отшатнулся, но сзади были нары. Я повалился на сено. «Не ломайся, — сказал Ковальчук. — Пей, все равно выливать». Здоровенный, сильный, он навалился на меня и приготовился вылить мне в рот масло. Он улыбался как будто дружески и благодушно, а сам облапил меня и держал, уверенный в силе и безнаказанности. Я вырвал одну руку, ударил по банке, масло плеснуло в лицо Ковальчуку и мне на грудь. Ковальчук схватил меня за горло, но в это время подоспел Володька и разнял нас. Теперь этот случай вспомнился мне со всеми подробностями.

— На коня не получишь, — сказал я.

— Это почему? — удивился Ковальчук.

— А нипочему. Нет у меня денег, и все.

— Как нет? А это?

— Мало ли что. Самому нужны.

— Крохоборишь? — процедил сквозь зубы староста.

— Сам ты крохобор. За наш счет к мастаку решил подлизнуться, — зло сказал я.

Глаза Ковальчука сузились, налились яростью. Он схватил меня за рукав.

— Ну-у, кончайте, — сказал Дьячков, спрыгивая с верстака. — Может, и вправду не стоит мастаку покупать все сразу.

— Так мы же всем коллективом решили! — заорал Ковальчук. — Впереди распределение, а от мастака все зависит.

— Не волнуйся, тебя оставят в начальниках, — бросил я.

Староста опять рванулся ко мне. Дьячков снова остановил его.

— Тебе, стихоплет, седьмой цех не видать, как своих ушей, это уж точно! — опять завопил Ковальчук. — Я позабочусь.

— Подумаешь, начальник!

— Не я один, из-за тебя все могут пострадать. Весь коллектив. Так что считай, что седьмой цех тебе накрылся. — И Ковальчук мазанул пальцами по своему крепкому подбородку.

— А мне плевать, — сказал я в сердцах. Я говорил неправду. Теперь, в последние дни перед выпуском, мне больше всего хотелось остаться с людьми, к которым я привык, в цехе с большим светлым окном, с негромким гудением станков, с веселой перебранкой соседей по верстаку, и со всеми моими привычками, надеждами и планами.

— Ах, вот как? Давно ли ты стал таким смелым? На коллектив плюешь? — вытаращил глаза Ковальчук.

Слово «коллектив» староста любил, пожалуй, больше всех других слов, ему нравилось в нем все: и протяжность звучания букв, и тайный смысл, и легкость произношения. Ковальчук говорил то ласково, нараспев: «Это же коллектив», то грозно, громко — тогда слово «коллектив» вылетало из его рта, как сабля из ножен. Когда Ковальчука еще только-только избрали старостой, когда он был молчаливым и даже застенчивым, слово, обозначающее какое-то большое единство, принадлежало всем нам, всем двадцати семи парням группы, которые могли что-то позволить, подняв свои руки в согласном и быстром порыве, а могли и запретить, произнести свое большое единое «Нет!». Но постепенно мы даже и не заметили, как наше общее слово староста присвоил себе. Он теперь обижался за всех нас, гордился за всех нас, выполнял или не выполнял наши коллективные обещания.

— Вы только посмотрите на него! — воскликнул Ковальчук. — Ему наплевать на весь коллектив! — Староста всплеснул руками, повернулся к ребятам вправо, влево. Можно было подумать, что он поднимает всех в атаку.

— Лёпа, кончай, не ломайся, — сказал Володька. Он, оказывается, был заодно с Ковальчуком. Ко мне подошел Завьялов.

— Ну что ты дышишь, что ты дышишь против ветра? Все в драку, а он в кусты. Все на бочку, а он жмотит! Выкладывай, как все, и Вася, и двадцать три на семь, — выпалил он.

— Времени в обрез, — заметил Колесников. Он все еще сидел на стуле мастера.

Я оглядел всех. Ребята ждали, чем кончится дело. Одни спокойно, другие с досадой: мол, тянется время, пора уже завтракать. Кое-кто подмигивал мне для бодрости. Ковальчук смотрел на меня в упор. Теперь ему нужны были не просто мои деньги, а победа надо мной. Я не знал, что делать. Не дам — подумают, что я и в самом деле крохобор. Дам — Ковальчук ухмыльнется язвительно и торжествующе.

Я опять взглянул на ребят. И вдруг увидел глаза Ильи. Тонкий, узкоплечий, он стоял у окна, крепко обвив себя длинными, скрещенными на груди руками. Казалось, он хочет согреться или соединить пальцы с пальцами у себя за спиной. Крупная голова на тонкой шее склонилась набок, черные печальные глаза смотрели вверх. Бледное удлиненное лицо наполовину было затемнено, наполовину высвечено рассеянными лучами солнца. Илья мечтал или думал, стоя в своей излюбленной позе. И, как всегда, он не проронил ни слова, пока не высказались другие.

Сейчас я бы очень хотел услышать его тихий голос. Илья почти никогда не давал определенного совета, но говорил он что-то такое, что было самым главным для твоего решения. Он как бы направлял свои рассуждения в ту или в эту сторону, он прислушивался к чему-то в себе, спрашивал. И получалось, что ты вместе с ним спрашивал себя самого о том же самом, и постепенно, как изображение на фотобумаге, для тебя прояснялась вся суть дела или спора. «Вот как он скажет, так и будет», — подумал я, все пристальнее вглядываясь в глаза Ильи.

Кто-то рванул дверь. Швабра брякнулась на пол. Вошел мастер и с ним незнакомец, был он в светлом клетчатом пиджаке. На ремне через плечо висела у него, должно быть тяжелая, кожаная сумка.

— Корреспондент из радио, — представил мастер.