1

С Валеркой Анатолий познакомился в Москве.

Море знамен плыло над Красной площадью. Торжественным голосом репродукторы известили:

— Сейчас мимо Мавзолея проносят флаг советской атомной подводной лодки обошедшей под водой вокруг света.

Словно выдохнула тогда Красная площадь:

— Ур-ра-а-а! Да здравствуют советские подводники!..

Гордо реяло на ветру белое полотнище с синей каймой, звездой, серпом и молотом.

А потом они встретились в ЦК комсомола. Ребята фотографировали нашего прославленного снайпера Людмилу Павличенко у Военно-морского флага…

— Ты интересовался комсоргом с «Ленинского комсомола». Пойдем познакомлю. — Секретарь ЦК взял Анатолия под руку и подвел к стоящей у окна группе моряков. — Валерий, можно тебя на минутку!

Из группы вышел стройный худощавый парень со старшинскими нашивками на погончиках.

— Познакомьтесь. Валерий Розанов.

— Анатолий Сергеев. «Комсомольская правда».

— Газету вашу на лодке любят.

— Спасибо на добром слове. Как бы нам поговорить?

— Давайте в следующий перерыв.

— Отлично. — Анатолий улыбнулся. — Встретимся на этом же месте.

Прямо из ЦК они поехали в редакцию «Комсомольской правды».

— Когда еще увидимся! — Анатолий что-то подсчитывал в уме.

— Думаю, не раньше чем через месяца три. А ты к тому же можешь оказаться в походе. Я, правда, сегодня дежурю по отделу. Поговорим. Ну, а если текучка засосет, после дежурства поедем прямо ко мне.

— Добро.

— А по площади ты шел молодцом.

— Волновался очень.

— Почему?

— Не каждый день по Красной площади тебе доверяют пронести знамя.

— Это верно.

— Так что это даже хорошо. Пока ты дежуришь, я немного отойду.

— Не думаю.

— Почему?

— У нас несколько шумно. Народ разный…

— Это и интересно. Потом ребятам расскажу…

Пока они не уехали из редакции, поговорить так и не пришлось.

2

Всегда полусонный, Юрка оживлялся только в мгновения, когда перед ним оказывалась тарелка с ароматным флотским борщом или приличным куском бифштекса.

— Эх, забодай меня комар, — потирал он руки, — одно у нас, подводников, отлично — это харчи. В ином ресторане так не пошамаешь.

— Слушай, — беззлобно парировал боцман, — если у тебя есть фонтан, заткни его. Надоело. Тоже мне подводник. Каким тебя ветром к нам занесло, уму непостижимо. Позор!..

Боцман в чем-то преувеличивал: служил Загоруйко неплохо. Специальность знал. Но его раздражающий беспросветный практицизм действовал на всех, как красная тряпка на быка.

Вот и сейчас Загоруйко философствовал, сопровождая неподражаемым комментарием только что переданную по трансляции беседу замполита. Юрка обладал неувядаемым талантом выворачивать удивительным образом наизнанку смысл вещей и событий.

— Эка загнул! — Рыхлое, с глубоко посаженными глазами под безбровными веками лицо его заколыхалось. — Вот загнул, забодай его комар! Это Северный-то путь — дорога жизни? Сплошное кладбище! Куда не ткни перстом в карту, одни кресты да могилы. На Новой Земле — Седов. Неподалеку — Прончищевы. На Диксоне — Тессем. Еще восточнее — Русанов, Лонг. Правда, могилы Русанова нет. Как говорят, труп «пропал без вести». И всех сих мертвецов достаточно венчает Беринг. Ареопаг! Мавзолей! Всемирная усыпальница. Любить ее — нет, благодарю покорно.

— Пошляк ты, Юрка!

— Почему пошляк? Вот я назвал только знаменитых. А другие? Тысячи. Тысячи тысяч могил. Вот довелось мне до службы быть в бухте Варнека. От нечего делать — стояли двое суток — зашел на кладбище. Ветрище! Снег! Бр-р! На всю жизнь запомнил. Читаю надписи: «Львов Алексей, матрос». А кто этого матроса, извините, знает и помнит? Ага, молчите! Или «Леднев Александр Иванович, старпом с парохода «Правда». Ну, сослуживцы еще туда-сюда, помянут добрым словом. А кто еще, как замполит только что говорил, в веках славить будет? А?

— Гнилая душа у тебя, Юрка. И слова липкие какие-то. К чему прикоснутся, словно прошелся в грязных калошах.

— Ну ты, полегче на поворотах.

— При чем тут «повороты». Вот рассуди сам, умная твоя голова. — Валерий начинал сердиться. — Георгий Ушаков кем был? Начальником экспедиции на острове Врангеля. Первый с Урванцевым нанес на карту Северную Землю. Это не каждому в жизни дано — стереть белое пятно с карты земли. Да еще какое пятно! Архипелаг. Далее, он был уполномоченным правительственной комиссии по спасению челюскинцев. Начальником первой высокоширотной экспедиции на ледокольном пароходе «Садко». И как говорилось, «и прочая, и прочая, и прочая». Такой человек памятник в Москве заслужил. А он завещал похоронить себя на Северной Земле.

— Блажь.

— Не блажь. Именем Ушакова названы остров на севере Карского моря, мыс на острове Врангеля, ледник на Северной Земле, поселок Ушаковский на берегу бухты Роджера, где в 1929 году высадились первые поселенцы острова Врангеля, горы в Антарктиде на Земле Эндерби…

Юрка слушал уже заинтересованно.

— А ты откуда все это знаешь?

— Это сейчас не важно. Суть в другом. Ушаков вернулся к себе домой. К земле, которой отдал всю жизнь, весь свой талант.

— А как это происходило?

— Что?

— Перенесение праха Ушакова на Северную?..

— Жена Ирина Александровна, дочь Маола, сын Борис и друг Ушакова старый полярник Борис Александрович Кремер доставили урну с прахом Георгия Александровича на Северную Землю. Здесь на острове Домашнем и поставили памятник… Вот ты, Юрка, все время брюзжишь. А на кого?

— На кого хочу, на того и брюзжу. Тебе что от этого — жарко или холодно? К тому же, что я должен восхищаться, если вижу что не так…

— Почему? Без трудностей, ошибок и неприятностей вообще нет жизни. Любой. Рай еще на земле не изобретен, и не ошибается, как известно, только тот, кто ничего не делает. А беспредметное брюзжание — какая ему цена?

Вечером в каюте замполита разговор, начавшийся за обедом, неожиданно продолжился.

— То, что ты мне, Валерий, рассказал, — размышлял замполит, — не так все просто. Дело не только в брюзжании.

— А в чем же еще?

— В складе души, характера.

— И в отношении к своей профессии. Быть подводником или полярником — не газированную воду продавать. В Арктике человек должен быть романтиком. Иначе грош ему цена.

— Дело здесь не в профессии. О какой романтике может идти речь, если у сотен и сотен вполне здоровых людей жизнь замкнута в неизменный круг: работа — курорт, курорт — работа. Причем часто и курорт-то выбирается один, полюбившийся. Что же, спрашивается, такой человек может увидеть? С какой романтикой, какими приключениями, с чем необычным встретиться? С какой опасностью помериться силами? Путь его — укатанная, остолбленная со всех сторон асфальтовая дорожка. Даже простудиться на ней невозможно — сразу к услугам огромный штат врачей. — Замполит задумался, потом с тоской бросил: — Люди эти потеряли, на мой взгляд, самое ценное в человеке — неуспокоенность, любопытство, стремление узнать, что там — за чертой горизонта, злость на себя за то, что ты не видел еще тысячи тысяч изумительнейших на свете вещей.

Поверь мне, люди эти обкрадывают сами себя, свою душу. Я знаю, не все разделят такую «философию», но, ей-богу, стоит, скопив денег, махнуть в тайгу или на Сахалин, чем на эту же сумму купить блистательный гарнитур. Гарнитур можно, кстати, купить и через несколько лет. А вот сможешь ли ты просто из-за состояния здоровья через десять — пятнадцать лет махнуть на Курилы — это еще неизвестно. И будут стоять, как называет их мой друг, «дрова», сверкая своей полировкой, а ты так и не испытаешь счастья от восхищения сиреневым сумраком над вечерней Сеной или от нежных отблесков просыпающегося утра на вершине Ключевской сопки.

А ведь, в сущности, что такое жизнь? Чем полнее, богаче, разностороннее она, — тем, значит, больше ты взял от отмеренного тебе судьбой срока.

Знаешь, почему я ненавижу пьяниц? — Неожиданный ход мысли удивил Валерия. Он казалось, никак не вязался со всем сказанным до этого. — Потому что человек, в сущности, живет очень немного. А планета, мир, бытие подарили ему такое великое множество прекрасного — встреч, впечатлений, книг, раздумий, симфоний, путешествий, битв, что даже люди, живущие полной жизнью, не успевают познать и тысячной доли этого богатства. И вот приходит в жизнь человек, который ради водки добровольно отказывается от всего этого. Добровольно — пойми, как это кошмарно! Так, спрашивается, стоило ли ему вообще появляться на свет? Этому нищему? Разве его жизнь — жизнь? Венец творения природы! Мыслящий тростник! И добровольно посадивший себя в грязную яму, в которой ему нравится.

— Это бывает, сложнее, Николай Васильевич. И хорошие люди свиваются.

— Это уже особая тема разговора. Согласен — здесь и воля нужна, и многое другое. Но одно тебе скажу: человек жадно ненасытный к жизни — этот не сопьется. У него не будет времени на такое.

— Это вы говорите уже о разных точках зрения на жизнь.

— Ты читал, вероятно, «Чайку» Николая Бирюкова.

— Конечно.

— Бирюков был разбит параличом. Не мог двигаться. Но заставил себя на носилках везти в Среднюю Азию. Не для лечения, нет. Ему позарез хотелось осмотреть один из заводов. Так на носилках и путешествовал по цехам. А мог бы ведь спокойно жить в своей расчудесной Ялте… Но не мог. Характер!..

Замполит, казалось, убеждал Валерия в чем-то.

— Но, Николай Васильевич, какой смысл убеждать ленивых и нелюбопытных в том, что они скверно живут? Разве их исправишь? К тому же человек сам волен избрать себе путь. Один хочет умереть в постели. Другому обязательно нужно свернуть себе голову где-нибудь на испытаниях или в ледниках…

Замполит пожал плечами.

— А убеждать людей нужно. Жизнь нелюбопытного человека — обкрадывание самого себя. Дело даже не в его общественной ценности. С точки зрения самой личности. Тусклое прозябание — большая ли это радость?.. Многие понимают это уже поздно — к концу. А жизнь, к сожалению, дважды не повторишь… У Загоруйко, мне кажется, больше шелухи, чем убежденности. По молодости парень рисуется… Но если сейчас ему кое-что не растолковать, это может со временем перерасти и во что-то серьезное. Так что подумай над этим, комсорг. Обязательно подумай…

Валерий вышел из каюты замполита с чувством злости на самого себя. Как-то просто у него все получалось раньше. Здесь белое, там — черное. А тона эти могут так причудливо переплетаться, что сам черт ногу сломит. Черт сломит. А он не должен. Наломать дров или осудить человека дело нехитрое. Но кому все это нужно? Разве ему, Валерию? Или замполиту?.. Но прежде чем учить людей, нужно для себя понять что-то очень важное. А пока, пожалуй, он искал на ощупь. Не станет же Юрка иным, если к нему относиться просто несерьезно, с насмешкой. Озлобится только. Уйдет в себя… Нет, здесь нужно что-то совсем другое. Но что?..

Может быть, ты, Арктика, действительно стылая, отторгнутая от людей страна крестов и могил, где отчаянным чудакам и фантазерам снились несбыточные сны и виделись призрачные миражи, согревающие надежду? И как торосы, громоздятся рухнувшие иллюзии, обманутые ожидания, леденящие душу трагедии. И право же, нет числа безвестным холмам и великим могилам, видимым опять же чаще на скрещении штурманских координат, чем на бескрайних, кажется, до белесых небес занесенных снегом равнинах и скалах.

Но возможно, ни в каких других широтах планеты не всходило столько ослепительных звезд. И сгорающих в последнем пути своем, и мерцающих через столетия, и пролетевших где-то за невидимой кромкой горизонта.

Слава Нансена и Седова — какая разная она, эта слава! Один осуществил почти все, что задумал. Другому, кажется, судьба отвалила неведомо за чьи грехи полной мерой — и одиночество, и лишения, и отчаяние, и боль, которых хватило бы с избытком на сотню-другую самых мужественных людей.

И неизвестно, в чем еще больше подвиг Седова» в отчаянном рывке к полюсу или в стойкости, которая сумела противостоять воинствующему равнодушию и презрительному непониманию его без того неимоверно трудных шагов…

Холодные слова Загоруйко оскорбили не его, Валерия… В конце концов, черт с ним, с собственным самолюбием. Но пожалуй, впервые в жизни ему стало обидно не за живых, а за тех, кого уже нет и кто сам не мог произнести ни слова в свою защиту. Хотя, размышлял Валерий, нуждались ли они в этой защите? Наверное, нуждались, ибо, пока на свете существует хоть один скептик, эта обида живет и тревожит душу.

3

«Дорогой Валерка!
Валя».

Получила твое письмо. Ты пишешь, что скоро снова в командировку. Я уже научилась угадывать: если командировка — не жди месяц, два, а то и три писем. Не думай, что я сержусь, понимаю, что иначе нельзя.

Но как ум ни понимает, сердцу — не прикажешь. Все равно трудно. Порой до чертиков хочется тебя увидеть. Но — мечтай, не мечтай — это неосуществимо.

Знаю, что тебе труднее, чем мне.

Я очень тебя люблю и всегда жду.

Телеграмма
Валерий».

Валерии К.

Прибыл из командировки. Очень скучаю. Люблю. Целую.

«Дорогой Толя!
Валя».

Ты, наверное, очень сердишься на меня за столь упорное молчание. Не буду оправдываться, скажу просто: когда было время, писать было не о чем, а когда стало о чем писать, времени не стало.

Но вот я сел и решил написать обо всем, что помню. Я сейчас взглянул на почтовый штемпель твоего письма — 25.II. Времени прошло довольно много. Вот: основные события за этот период.

Во-первых, конечно командировка. Но о ней — при встрече.

Во-вторых — приезд первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Нам сообщили, что к нам на корабль прибывает делегация ЦК ВЛКСМ. Естественно, пришлось поработать немного, чтобы привести корабль (а ты знаешь, что у нас за корабль) и кубрик на базе в образцовое состояние…

После осмотра корабля все эти товарищи прибыли к нам на базу. Здесь состоялась очень откровенная беседа. Первый секретарь спрашивал о наших делах, мы его — о работе ЦК ВЛКСМ. Интересный был разговор…

В частности, секретарь ЦК спросил: «А как у вас с занятиями спортом во время походов?» Ему отвечают: «Занимаемся в это время силовыми видами спорта: растягиванием эспандера, приседанием на одной ноге, подтягиванием на перекладинах и т. д.» Он: «А кто у вас чемпион по растягиванию эспандера?» Поднимается парень, покраснел и смущенно отвечает: «Я». Секретарь: «Сколько раз растягиваешь?» — «57(!)» — «Это такой — на трех резинках?» — «Да нет, у меня другой, на пяти стальных пружинах». Хохот в кубрике. Секретарь: «Пожалуй, я бы и пяти раз не вытянул»…

На память подарили нам вымпел ЦК ВЛКСМ. Сейчас им награждается лучшая боевая часть или подразделение.

На комсомольском собрании меня избрали в бюро, а на бюро выбрали секретарем.

Должность, конечно, очень почетная, но требует полной отдачи, очень много времени, которого у меня просто в обрез. На вахте приходится стоять очень часто. Вот такие-то дела, старик!..

Валя ругает меня за то, что редко пишу. Ты-то знаешь, могу ли я писать часто!

И в море жизнь не затихает! Однажды у нас вспыхнул спор. Одни утверждали, что сейчас время, мол, не то, что было раньше. Нет никаких героических дел, где можно было бы показать себя. Другие, наоборот, утверждали, что время наше самое подходящее для этого. Особенно мне понравилось высказывание одного парня: «А то, что мы здесь вытворяем, разве не настоящая жизнь?! Мы, конечно, все уже привыкли к этим делам, все кажется обычным, а ведь взгляни человек со стороны, и его очень поразят и жизнь наша и наши дела».

А ведь он, пожалуй, прав. Разбираясь объективно, если бы с нами каждый раз в море выходил корреспондент, то он бы был обладателем величайших сенсаций Союза и мира. А для нас все порою сводится к одному простому слову: служба.

Да, я недавно отметил сотые сутки под водой…»

Телеграмма

Розанову.

«Почему молчишь. Беспокоюсь. Немедленно, телеграфируй здоровье. Обнимаю. Целую.

«Толя!
Валерий».

…Я иногда задумываюсь над одним примечательным обстоятельством. У всех у нас бывает разное настроение и разные периоды жизни. Кто не проходил через неудачи и разочарования! В жизни бывает всякое. Иногда мы ворчим, кого-то критикуем, жалуемся на несовершенство мира.

Наверное, такими же были молодые и перед Отечественной войной. Юность всегда юность. Но вот пришло большее, чем личная судьба каждого из нас, — нависла смертельная опасность над Родиной.

И кто тогда — если, конечно, он был настоящим человеком — думал о мелких обидах или личных неудачах. Все это ушло на невидимо-далекий план. Осталось главное: каждый должен был ответить не для кого-то, а для себя на вопрос: быть или не быть? Быть или не быть Советской власти — главному в каждом из нас.

Двух ответов не было.

И наши ребята, если придет час испытания, ответят, я верю в это, на этот вопрос только однозначно: «Берегите Советскую власть. Защищайте Революцию…» Это не высокопарность! Это то, без чего существование каждого из нас будет просто бессмысленным…

Жизнь, не имеющая цели, не может иметь и смысла. Поэтому такой бессмысленной, обедненной оказывается жизнь некоторых героев Ремарка, не нашедших высоких идеалов, которым стоило бы посвятить свои жизни. Они живут как бы по инерции, не понимая, что делать, к чему стремиться. А для тех, кто не знает, куда плыть, не существует попутного ветра…

Видишь, как расфилософствовался! А впрочем, сам виноват: прочел присланную тобою статью и захотелось высказаться…

Обнимаю

«Если ты думаешь, что я буду писать тебе, не получая ответа, каждый день, то ты глубоко ошибаешься.
Валя».

Вообще я не понимаю тебя: здесь мне наговорил вся кого, а чуть с глаз прочь, выходит, — из сердца вон. Как-то это не вяжется с моими представлениями о тебе.

Если еще неделю не получу письма, писать не буду. С какой стати я должна унижаться!..

«Толя!
Валерий».

Зря вы затеяли в газете эту дискуссию. По-моему, это не дискуссионно. Те, что при словах «комсомольская работа» кривятся, что они знают о ней? Скорее всего, этим людям просто не повезло, и судят они о комсомоле по хилой, засушенной, заканцеляренной и похороненной в курганах никому не нужных протоколов тягомотине.

Я не знаю, кто был тот, кто где-то вынул из ребят живую душу и попытался всунуть вместо нее «согласованную», расписанную по всем пунктам скуку. От таких грибов-поганок, пустоцветов все и пошло: и скепсис некоторых ребят, и встречающееся еще неверие в наши возможности, и непонимание некоторыми самого смысла существования комсомола.

А ведь комсомол по самому своему существу — антипод скуки и бюрократизма. Если ребятам дать стоящее дело, они горы свернут. И не надо их уговаривать: молодость всегда легка на подъем, и упорства ей не занимать. Найди цель, и, когда люди сердцем почуют, что за нее стоит идти хотя бы на смерть, — пойдут. Этого бюрократам никогда не понять. А бумажками и протоколами — ими кого же вдохновишь?! Сомневаюсь, чтобы и взрослые, пожившие люди с радостью бежали бы на пустопорожнее собрание…

Другое дело, как стать настоящим комсоргом. Наверное, здесь нужен талант. И психолога и командира. И конечно, убежденность. За комиссарами в гражданскую как шли! А почему? Видели, что эти люди ничего не ищут для себя. Все только для Революции. А это, наверное, очень трудно: ничего не искать для себя. Хотя бы самого малого. Времена ведь изменились. И глупо сейчас проповедовать аскетизм. Значит, дело не в аскетизме? Не в отрешенности некиих святых? Тогда в чем же? Может быть, в душевном «стержне» человека? Время дало свои напластования, но все же никого не обманешь, люди всегда рано или поздно почувствуют, что в тебе главное. Для чего ты живешь? Чтобы создать благоустроенный домашний рай для себя или для того, чтобы Революция жила, продолжалась, крепла…

Ты, наверное, тоже скажешь: митингую, как на собрании. А я совсем не митингую. Не один я об этом раздумываю. Посмотри себе в душу: уверен, так или иначе, и тебя это тревожит, требует ясного ответа…

А я — какой я еще комсорг! Так — салака!

Обнимаю

«…Только два дня назад послала тебе страшно «сердитое» письмо, а сегодня получила твое.

Валерик, милый, не обижайся, на меня, дуру. Будем считать, что этого письма не было. Ладно?

Просто я еще никак не могу освоиться с тем, что твои «командировки» так продолжительны по времени. И в голову лезет всякое…»

Уже в штабе соединения член Военного совета почувствовал, что какая-то неотвязная мысль не дает ему покоя. Словно забыл что-то важное, но что? Он стал перебирать в памяти час за часом весь день, и наконец сфера поиска сузилась. Да, то, что его сейчас беспокоило, началось на «Ленинском комсомоле». Но что это могло быть? Разговор с командиром лодки? Нет. Просмотр вахтенного журнала? Там, кажется, все в порядке. Планы замполита? Интересные планы. Надо посоветовать на другие лодки распространить. Кое-что там найдено действительно новое.

Наконец — вспомнил. Точно: лицо старшины. Оно показалось ему знакомым. Напоминающим что-то бесконечно далекое, полузабытое, от чего повеяло юностью, ушедшими в небытие годами. Зря он не спросил у него фамилию. Впрочем, ощущение это пришло, когда он уже сошел с корабля, спрашивать было некогда. Но при чем здесь его юность? «Вздор какой-то, — пробурчал он, успокаивая сам себя. — Как могут быть связаны этот парень и мое прошлое? Ему же от силы двадцать два года… Простая схожесть с кем-то. Но с кем?»

Этого адмирал так и не вспомнил.

4

«Товарищ командир!

Получил Ваше письмо. Большое спасибо!

Рад, что мой сын служит хорошо. Спасибо вам за него.

Очень тронут я и тем, что в День Победы вы не забыли и нас, ветеранов, бойцов гражданской…»

Николай Васильевич Розанов положил ручку на стол. О чем еще написать?

Но разве расскажешь в коротком письме все, что ему вспомнилось сейчас, когда он написал это выплывшее из далеких времен слово — «гражданская»!..

Вспомнились ему завьюженные балки в степи, храпящие кони, сшибающиеся в смертельной схватке, стремительные атаки. И еще — объявление на придорожном камне. Белые торжественно обещали за его, Николая Васильевича, голову, голову живого или мертвого командира партизанского отряда в Калмыкии, круглую сумму… Как давно это было.

Не заметил, как состарился, как сын Валерка стал взрослым и ушел по дальним голубым дорогам…

В 1964 году из Кронштадта он прислал стихи «Сверстнику — другу». Были там и такие строки:

И если со мною случится беда, То знай: я не струсил в бою. Унес я как гордость с собой навсегда Матросскую юность свою…

Значит, полюбил парень море…

Сегодня действительно день воспоминаний. Надо ответить и другу Валерия журналисту Сергееву. Зачем ему понадобилась моя биография?..

Впрочем, невежливым быть неприлично. Нужно ответить.

«…Вы просите меня рассказать о себе. Попробую это сделать, хотя, признаться, мысли в голове сейчас другие. Но раз надо, — значит, надо.

Большую часть жизни я провел в селе. С детства во мне родилась ненависть к кулакам, богатеям, жандармам. Чувство это — не из книг. Сама жизнь формировала его. Часто через наше село проходили закованные в кандалы партии политкаторжан. Их гнали и в зной, и в слякоть, и в пургу, и в морозы.

Я спрашивал у старших: «Чем и перед кем провинились эти люди?» Мне ответили: «Перед царем и богом».

Но мне повезло — я узнал правду. Судьба столкнула меня с замечательным человеком — политическим ссыльным Прижибильским, находившимся тогда под надзором полиции. От Прижибильского я услышал первые рассказы о народовольцах, большевиках, Ленине.

Выбор был сделан. «Вот подрасту, — думал я тогда, — буду с теми, кого гонят на каторгу».

Жизнь ускорила события. Не успел я стать совершеннолетним, как произошла Февральская революция.

Мы, мальчишки, бросились к Прижибильскому. Оказалось, что он большевик. Он поручил нам читать неграмотным крестьянам газеты, листовки, воззвания.

Прошел над страной Октябрь. Для защиты молодой Советской власти у нас на селе организовались отряды Красной гвардии. Как я ни просился, меня не принимали: «Мал еще. Подрастешь, тогда приходи!»

Но я не хотел ждать.

В 1918 году в Астрахани белогвардейцы подняли мятеж. Он был подавлен. Я помогал тогда разоружать белоказаков. Один карабин с патронами и саблю решил припрятать для себя: мысль о вступлении в Красную Армию не оставляла меня.

Случилось так, что мечта моя сбылась. Правда, при несколько трагических обстоятельствах. В 1919 году село наше внезапно заняли белогвардейцы. Началась дикая расправа над коммунистами и ранеными пленными.

Я скрылся на баз, где обнаружил двух спрятавшихся красноармейцев. Перевел их в более безопасное место, а потом вывел из села.

Оврагами и балками мы добрались до передовых разъездов красного отряда, действовавшего в калмыцкой степи в тылу у белых. Так я стал красноармейцем. Около четырех месяцев наше соединение совершало боевые сокрушительные рейды по тылам врага, пока в 1920 году нашим отрядом не пополнили тридцать восьмой кавалерийский кубанский полк Буденновской армии. С этим полком я прошел весь боевой путь от Волги до Азова…

Кончилась гражданская война. Я стал учителем. Партия послала меня в село на борьбу с безграмотностью. Возглавляю отряд по борьбе с бандитизмом, а потом штаб культармейцев. Председательствую в группе бедноты… Вот, пожалуй, — самое интересное…»

5

Да, кажется, для него круг замкнулся.

Николай Игнатов невесело усмехнулся, оглядывая коробки и чемоданы — нехитрые пожитки моряка, подолгу не задерживающегося на одном месте, а потому не успевшего обрасти житейским хламом.

На столе лежал огромный атлас. «Пожалуй, подарю Сергееву. Надо же ему оставить что-нибудь на память о встречах на Севере». Взглянул на модель парусника. «Эту возьму с собой. Отходил на лодках, буду хоть мысленно плавать на каравелле. Как мальчишка…»

Провел рукой по корешкам лоций на полке, вздохнул, сел на диван.

И вспомнилось то, давнее, что, наверное, не забыть, не погасить в сердце.

…Они ушли с выпускного вместе с Борисом. Пожалуй, раньше многих, потому что в актовом зале еще кружились пары, а в окнах дрожала бледная петроградская ночь. Город забылся в неверном сне. Пронзительный шпиль Петропавловки резал высоту, и вздыбленные поднятые мосты пропускали тихие караваны с Ладоги.

Он ясно различал их сейчас — двух новоиспеченных лейтенантов, торжественно плывущих по набережной. Самонадеянных и счастливых. До блеска отлакированных.

Николаю стало жалко этого лейтенанта. Паруса всех фрегатов мира полоскались тогда над их головами, и гром петровских и екатерининских баталий витал в ту ночь над Невой для них, окрыленных гремящей славой флота и призванных продолжать — это было даже представить сладостно и страшно — путь Ушакова и Нахимова, Макарова и авроровцев.

Нева виделась тогда штормующим океаном, а набережная — командирским мостиком идущего в атаку корабля.

Что же, был и мостик, были и моря, и айсберги. И лихие швартовки. И Золотая Звезда на его груди. И адмиральскими погонами не каждого жалуют в сорок лет. Но разве это может утешить моряка, если у него отнимают и штурвал, и дрожащую в шторм корабельную палубу, и вечно меняющееся небо над океаном.

Скверно, Николай! Глупо. Он бы уговорил кого угодно. Но разве уговоришь медицину!

Завтра в этой комнате поселится новый жилец. Жена будет провожать его и в ночь, и на рассвете. А через несколько месяцев он снова появится здесь на пороге. Истосковавшийся и счастливый. И они будут укладывать чемодан, собираясь в отпуск. А он, ежели и приедет сюда, будет только гостем.

Звонок в передней захлебнулся. Так мог звонить только Володька.

Но когда дверь открыли и Николай увидел заполненную гостями и площадку и часть лестницы, он испугался: «Куда же я их всех рассажу? И чем угощать буду?» Он хотел уже шепнуть жене, чтобы та побыстрее, захватив Лену Сорокину, бросилась в магазин спасать положение, но Морозов все угадал.

— Коля, ничего не надо. Мы все захватили. Посмотри.

Стол на кухне был уже весь завален пакетами. Кое-где бумага прорвалась, и серебристые горлышки шампанского вылезли наружу.

— Здесь хватит на дивизион! Но зачем все это? Что, я сам бы не мог? — Теперь Николаю стало обидно и стыдно.

— Да? А в другое время мы бы не смогли собраться все вместе. Готовиться встречать гостей, Николай, — анахронизм. Самые лучшие встречи — это доказала история — экспромты.

Через полчаса бокалы сдвинулись, со звоном сошлись над столом, а Сорокин, обняв его, сказал:

— Мы с тобой не прощаемся. Провожаем на новую службу. Люди мы, Николай, — военные. И приказы не обсуждаются. Нам только хотелось сказать тебе: сделал ты для атомного флота много. Дай бог каждому столько сделать. А сделаешь еще больше. Опыт у тебя огромный. Вот придет к нам молоденький лейтенант, скажет: «Я учился у Игнатова». За такого можно будет не волноваться. Мы знаем, твоя школа — школа отличная.

— Преподавание, Анатолий Иванович, — это не море.

— Понимаю, Николай. И был бы неискренним, утешая тебя в этом. Но ведь все мы, как говорится, под богом ходим. Медицина — наука безжалостная. Всем нам придется — одному раньше, другому позже — расставаться с морем. Но согласись, тебе грех жаловаться на судьбу. Ты сделал в море столько, повидал такое, чем не каждый проплававший всю жизнь моряк может похвастать.

— Кто знает, где «много», а где «мало», когда речь идет о главном в жизни.

— Главное — флот. Ты будешь продолжать работать для флота.

— Это, конечно, так…

— Без всяких «конечно». Отставить хандру. Смотри на дело объективней: одно задание выполнено. Начинается выполнение следующего. И не менее важного.

— Слушаюсь, товарищ адмирал!

— Давай без официальностей. Мы не в штабе, и здесь не доклад. За удачу, Николай!

— Какая может быть удача или неудача на кафедре! — Боль продолжала грызть его, помимо сознания и воли, и с этим нельзя было ничего поделать. Непросто и нелегко ломать сложившуюся судьбу и начинать испытывать новую, к которой еще не привык и где-то в тайниках души немножко побаиваешься.

— Очень даже может быть. Особенно если ты предстанешь перед коллегами законченным ипохондриком.

Все рассмеялись, потому что ипохондрик и стремительный во всем и вся Игнатов были явлениями вряд ли совместимыми.

Разговор, как это всегда бывает в многочисленных компаниях, разбился на периферийные очаги — каждый со своим центром.

Володька взял гитару и, примостившись на связанных в кипы книгах, медленно, прислушиваясь к самому себе, стал выводить:

Ты помнишь, товарищ, Как вместе сражались, Как нас обнимала гроза.

Песня пришла неожиданно из полузабытой юности, но почему-то она тревожит людей самых разных. Наверное, в самых затаенных уголках души подслушал когда-то Михаил Светлов ее тихие слова, вместившие боль и твоего, и моего, и непонятно шумливого юного поколения.

Для одних она как отсвет далеких пожарищ под Царицыном и в донских степях. Для других воскрешает чадящие развалины Берлина. Для третьих говорит просто о разлуке и о том, что уже не вернешь.

Ты помнишь, товарищ?..

А разве забудешь — мглистый рассвет у полюса, когда на рубке лодки играла рубиновая заря. Рев тех первых уходящих из-под воды в зенит ракет. Или швартовку в промозглом тумане, когда не видно ни пирса, ни воды, ни неба и отличительные огни зелеными и красными бликами тускло мерцают в снежных зарядах…