1

Последний раз Анатолий сбежал в Долину осенью.

Бывают вещи трудно объяснимые, и вряд ли он толком растолковал жене, зачем ему это нужно. Просто, проснувшись однажды утром, он вдруг понял, что не когда-нибудь, а вот сейчас, сегодня, он должен побывать у Черной скалы, постоять у Сапожка, пройти склонами 414-й высоты. Он поймал себя на том, что это уже род острой, необратимой ностальгии.

Пробормотав нечто невразумительное о важном совещании, которое открывается на Севере, он бросился за билетом. Как всегда в таких случаях, достать его оказалось делом невозможным, но в нем уже проснулось злое упрямство, и он знал, что все равно улетит.

Начальник аэропорта был занят, и это, вероятно, Анатолию и помогло. Не уразумев, в чем дело, начальник коротко бросил секретарше: «Товарищу нужно помочь. Дайте из брони».

Так он оказался в самолете.

Дополнительный рейс шел вне графика, и к Кольскому полуострову самолет добрался уже около двадцати часов.

Наверное, природа решила отблагодарить Анатолия за дневные мытарства. Заходящее солнце розовыми потоками пробивало облака. Алые полосы дрожали в черной воде бесчисленных озер. Желтое зарево чистейших акварельных тонов отбивалось от небосвода с дрожащими звездами.

Подробности на земле скрыла сгущающаяся темнота, и весь необъятный, широко просматриваемый на все четыре стороны света мир казался бездонным и первозданным: ничто живое не привносило суеты в застывший хаос сопок, схожих с кратерами вулканов, в хрустальную твердь неба, в ликующее братство смягченных, приглушенных красок.

Когда машина, встретившая Сергеева, отвалила с бетонки и пошла, выхватывая фарами синюю ленту дороги, между сопок — они стали уже таинственно-черными. Над озерами у берегов курился туман. Только здесь, на земле, было видно, как в бездонной глубине вод холодно мерцали далекие белые звезды. И словно язык марсиан — перемигивающиеся ратьерами скалы над океаном.

Поселили Сергеева на плавбазе, борта которой стонали от упругих порывов ветра. В иллюминатор отчетливо просматривались черные силуэты атомных на непогасшей бледной полосе у горизонта.

Поняв, что уснуть все равно не удастся, он вышел на палубу, пристроился у влажной шлюпбалки.

Люди поднимаются встречать рассвет в горах. Люди безнадежно обокрали себя, если не видели рассвет на море. На Севере он не дает бархатисто-яркой гаммы южных восходов. Здесь все подернуто прозрачной дымкой, смутностью, отчетливой глубиной. Солнце вначале видится туманным бликом, а потому океан нежен, таинствен, раздумчив.

Литой голос склянок доносится с полубака, сменяются вахтенные на атомных. Лодки уже не черные, влитые в воду глыбы. Сталь светлеет, принимает оттенки и полутона моря, солнечные блики воды.

Мир входит в новый день, рождается заново из ночных рос и туманов, из дрожи неясного марева у кромки видимого, из шороха затихшего ветра, из постоянно меняющих сочетания и цвет бликов прибоя, из негромкого гула волны.

Утром вместе с Володей Заборским его катером доставили в бухту.

Володя спрыгнул в расщелину первым. За ним Сергеев.

Лучи солнца не проникали в глухую расщелину, и здесь еще сохранился снег, хотя березка над ними горела веселым зеленым огнем и стрелы буйной травы свисали с края обрыва.

В сумраке они разглядели ржавую каску, разбитую винтовку, уходящую ложем под снег, и зеленую россыпь патронов.

— Долина смерти! — глухо сказал Володя. — Сколько лет прошло, а она все оправдывает свое название…

Они шли через гигантский мертвый лес. Узловатые, перевившиеся северные березы, которые, казалось, стихийная сила не могла выдрать из расщелин скал и камней, причудливым переплетением корней разметали безжизненные стволы по склонам сопки. Обожженные, иссеченные тысячами осколков березки лианами обвивала колючая проволока и разноцветные провода полевой связи.

Словно бой отгремел только вчера: грозно застыли выдвинутые на прямую наводку пушки. Рядом с пулеметами — горы отстрелянных лент. Винтовки остриями штыков, как стрелкой компаса, указывающие на вершину сопки. Каски со свастикой.

У высеченных в скалах укреплений, напоминающих развалины огромного города, подняли с камней кусок полуистлевшей окровавленной тельняшки. Видно, не дошел браток какие-то метры, чтобы схватиться в рукопашной.

Нежаркое полярное солнце бьет с высоты, и им трудно было поверить, что сейчас август 1969 года, что беспощадное время где-то отступило от своих правил, оставив до сего дня нетронутой одну из самых эпических страничек давно отгремевшей войны…

Гитлеровцы не сомневались в успехе. Был даже назначен день парада в поверженном Мурманске, а в обозе наступающих егерей тащились назначенные заранее комендатура города и персонал увеселительных заведений.

14-я армия стояла насмерть. А флот был с армией. Военный совет Северного флота прямо сказал тогда:

— Мурманск в смертельной опасности. Флот умрет, но врага в город не пустит…

С кораблей в морскую пехоту направляли лучших. Первый морской отряд принял на себя самый жестокий удар. И выстоял.

Сергеев жил тогда в Мурманске, мертвом, сожженном городе. Порт и верфи работали, а улицы казались кошмарной декорацией к жесточайшему фильму о войне. Только его дом принял пять фугасок и сотни «зажигалок». Собственно, дома никакого уже не было: стояла руина, похожая на средневековый замок с закоптелыми пустыми проемами окон.

Казалось, гореть уже было нечему, но под развалинами с шипением поднимались снопы искр, и ядовитый белый дым расползался по изувеченным улицам.

На заливе, где стояли конвои, прибывшие из Англии и США, стреляло во время налетов все, что могло стрелять. В воздух бил даже главный калибр кораблей, когда бесчисленные стаи «юнкерсов» и «хейнкелей» с воем выползали из-за сопок.

Судьба города решалась на Западной Лице, Рыбачьем и Муста-Тунтури, где ни на минуту не умолкали бои.

Гитлеровская газета в оккупированной Норвегии опубликовала даже статью под заголовком «Почему германские войска еще не в Мурманске». В этой статье говорилось:

«Многие задают вопрос, почему германские войска еще не заняли Мурманска. Постараюсь, — писал автор статьи, — объяснить это. В Лапландии сражаются германские части, находящиеся там со времени норвежской кампании… Бои оказались чрезвычайно тяжелыми, их трудность не поддается описанию…»

Дело было, разумеется, не в тундре и прочих природных условиях, одинаковых для обеих сторон, а в нашем решительном противодействии, которого фашисты вовсе не ждали, почему фашистская печать и поторопилась объявить Мурманск взятым. Пленные фашистские егеря, в большинстве тирольцы, носившие нарукавный знак с изображением альпийского цветка эдельвейс, вообще привычные к действиям в горной местности, оказались более способными к анализу происшедшего на мурманском направлении, нежели фашистская газета в порабощенной Норвегии. Один из них сказал на допросе:

«Ваши люди сделаны из особого металла. Даже когда они окружены, израсходовали все патроны и не в состоянии держать штык, они готовы грызть нас зубами!»

Тихо несет свои воды пепельно-черная река. Словно прислушиваясь к гулу за горизонтом, молчат сопки.

Много месяцев немецкие саперы рвали здесь динамитом скалы, громоздили одну каменную глыбу на другую, прежде чем над хмурой заполярной сопкой выросли эти воистину циклопические сооружения главного узла обороны. Утесы, сваренные мощными напластованиями железобетона и укрепленные бронзовыми плитами.

Потом егеря вкатили на высоту пушку, установили крупнокалиберные пулеметы, простреливающие каждый дюйм на подходе к высоте, пробили бойницы для автоматчиков, и многочисленные стволы разнокалиберных минометов были повернуты в сторону занятой русскими гряды холмов.

Как последний штрих, «тотальное» сие творение инженерной мысли рейха было увенчано подковой — «на счастье». Ее прибили над входом в каменные катакомбы, как символ прочности и уверенности в завтрашнем дне.

Сейчас они с Володей отбивали эту символику бюргерского благополучия, чтобы сохранить на память о далеких огненных годах.

В блиндаже — немецкая пепельница. Потускневшая от времени бронза с вытесненным ганзейским парусником. И клок газеты:

«Солдаты фюрера не сделают ни шагу назад…»

Они бежали в паническом ужасе перед людьми, шедшими в атаку в бескозырках и тельняшках.

История сохранила команду боцмана перед смертельным броском:

— Каски и бушлаты — долой! Надеть бескозырки! Наступает флот!

Ребята с «Гремящего», ушедшие в морскую пехоту, участливо слушали армейских офицеров: «Идя в атаку в тельняшке, вы демаскируете себя. Условия современной войны заставляют распрощаться с некоторыми традициями, пусть прекрасными и героическими…»

Матросы хитро улыбались и, судя по всему, весьма скептически воспринимали эту добрую заботу об их жизни.

«Распрощаться» с тем, что десятилетиями освящено гремящей, как море, славой — это было выше их сил. И как в их понятиях был немыслим моряк, кланяющийся пулям, столь же кощунственным виделся идущий в атаку матрос, скрывший окрыляющие душу регалии своей принадлежности к отчаянному флотскому братству.

— Каски и бушлаты — долой! Надеть бескозырки!..

Такое значило, что с этой минуты только пуля сможет остановить людей.

Такое означало мужество, граничащее с фантастикой, и ярость, перед которой бессильны и свирепые команды о сопротивлении до конца и злость обреченных егерей.

— Каски и бушлаты — долой!..

Синяя волна, словно вышедшая из моря, сама — плоть от плоти моря, выходила на берег, трепетало на ветру знамя с голубой полосой, многие не успевали дойти до вражеских окопов и блиндажей, но от тех, которые доходили, ждать пощады было бесполезно.

Лежит на перевале матросский нож. Рядом — гитлеровские каски. Немые свидетели атаки, которая смела одну из мощнейших линий обороны второй мировой войны. И проржавевшая подкова, так и не принесшая счастья, наконец поддается и падает, глухо звякнув о егерскую пушку, задравшую ствол к хмурому полярному небу.

Они поднялись на гребень высоты 314,8. Когда-то никому не известная сопка, которую и найти-то можно лишь на сверхподробных полевых картах. Ныне ее называли Высотой славы. Сами по себе неприступные скалы сплошь опутаны проржавевшими рядами колючей проволоки. Взрывчаткой пробиты в камне ходы сообщения. Мощные оборонительные узлы из гигантских камней, как развалины Древней Трои.

У развороченной взрывом каменной горы — скрюченные толстенные железные балки. Горноегерское орудие едва видно из-за холма стреляных гильз. Ржавые трубы разнокалиберных минометов рядом с раскрытыми ящиками мин. И… каски, каски, каски. Немецкие и наши. Развороченные осколками. Пробитые пулями. Сплющенные взрывной волной.

Анатолий поднял с земли искореженный ручной пулемет Дегтярева. «Это, — решил он, — унесу с собой…»

Масленка для оружия. Плоский штык. Солдатская ложка. Анатолий и Владимир перебирали руками землю…

— Есть! — Закатившись в мох, лежит черный пластмассовый матросский пенал.

Крышка не поддается, простукивают ее камнем. Кажется, пошла!..

На ладонь ложится потемневший клочок бумаги.

Что в нем? К какой судьбе они сейчас прикоснулись?

Осторожно развернули бумагу:

«…Ткаченко Василий Михайлович. Моряк с эсминца «Гремящий». Родом из Николаевской области».

Трудно, невозможно передать, что испытывает человек в такие минуты. И боль, и счастье находки, и грусть. И тревожное ожидание. Они сразу подумали о близких Василия Михайловича. Им сообщат о находке. Тяжело им будет! Но все же легче, чем знать о сыне и отце, что он просто «пропал без вести».

Не «пропал» — ушел в бессмертие. Дрался, пока видели глаза и стучало сердце. До последней минуты. До последнего шага вперед.

«Гремящий»… Воспетый в песнях, легендарной судьбы корабль. Первым из надводных кораблей Северного флота, заслуживших звание гвардейского. Это он поддерживал своим огнем наши войска у Западной Лицы, уничтожив там несколько артиллерийских и минометных батарей врага.

Наверное, слышал в последние мгновения свои Василий Михайлович грозный голос своего корабля. Да, Западная Лица хорошо помнит «Гремящий»!

Анатолию вспомнилась старая песня военных лет:

Пусть море нас штормом встречает. «Гремящий» не сбавит свой ход. И стаи стремительных чаек Проводят гвардейцев в поход…

— Попробуем разобраться, что тут произошло, — тихо сказал Володя, когда они остановились у наскоро сооруженного укрытия. Зеленая россыпь гильз звенела под ногами. С десяток касок со свастикой валялось перед грудой камней, и, когда Анатолий и Володя легли на землю, стало очевидно, что кто-то бил по гитлеровцам именно с этого места.

Этот «кто-то» был явно в невыгодном положении. Судя по расположению немецких касок, его обошли слева и справа. И назад — к воде — узкая открытая полоска земли, постепенно переходящая в ложбинку.

— Тут, кажется, не нужно быть Шерлоком Холмсом… Володя, посмотри!

У входа в ложбинку советская каска. Либо сбило ее пулей, а может быть, тяжело раненный матрос ее попросту потерял.

Внимательно оглядывая каждый метр пути, они медленно спустились в ложбинку. Володя шел впереди.

— Скорее сюда! Да иди же ты!.. — услышал Сергеев из-за кустов его глухой голос.

Перепрыгивая с камня на камень, Анатолий бросился к другу.

— Смотри! Ремень.

Они долго молчали.

— Видимо, он сюда отползал, чтобы выйти к берегу…

— Не видимо, а точно… Ему же не оставалось другого пути.

— А ведь почти дошел. До воды всего несколько метров.

— Судя по всему, он прикрывал отход товарищей. В таких случаях редко уходят…

Они вернулись вверх за каской.

Сели на валунах. Закурили…

Знакомый Сергеева с недоумением смотрел впоследствии, как он прикреплял к стене комнаты в Москве тронутый ржавчиной ствол пулемета, развороченную осколком каску и матросский нож. И позже кое-кому из приходящих это казалось непонятным чудачеством. Ржавое железо, размышляли вслух они, «не смотрится».

Анатолий искренне жалел их. Они не испытывали жутковатого колдовства Долины. Не слышали тихого рассказа ее камней, с теплыми жилками гранита, отсвечивающими на закате тревожным огнем. Им не знаком голос ее холодных ручьев, до сих пор выносящих из-под снега пробитые пулями каски, голос Долины, рождающей эхо, в котором чудятся человеческие голоса.

Голоса моряков. Их много лежит здесь. Слишком много, чтобы не была потрясена душа волнением и болью. В эхе — ноты ярости, торжества, предсмертного клекота. А может быть, это отзвук крика чаек, парящих в высоком небе. По старинным поверьям, они — души моряков.

Наверное, они тоскуют сейчас по морю, думал Сергеев. Ведь оно совсем рядом — рукой подать — вот за этой синеющей сопкой. Сверкающее. С литыми из бронзы солнечными бликами. С разбойным посвистом ветра и пронзительной далью. Море, которого спящим здесь, в Долине, так и не довелось больше увидеть.

Долину можно услышать, если только здесь кощунственно не тревожится тишина. Только чайкам позволено нарушать приглушенный ее говор. Память павших здесь требует благоговения и тишины. Тогда ты можешь рассчитывать, что перед тобой раскроется еще одна страница книги Долины. Как и перед теми твоими предшественниками, кто установил на любовно сложенных из камней холмиках скромную табличку с режущей душу надписью — «Отцам от сыновей».

…О многом говорили Анатолию реликвии на стене. С ними он увез в Москву голоса Долины. Мягкий сумрак и боль ее. Эхо далеких корабельных залпов, матросскую ярость и пепельный блеск волны.

Моряки, те его понимали. Придя в гости, они обязательно замолкали, трогали холодную сталь рукой. Их глаза темнели. Словно пытались разглядеть за далью времен лица давно ушедших друзей.

2

В октябрьское предвечерье хмуро и неприветливо море Баренца. Черная вода фиордов пенится от крутых дождей. Тучи, закрывшие гребни сопок, иссиня-дымчатые, набухают влагой.

Дождь так и не переходит в ливень: одинаково синхронно и однозвучно бьет он по холодной воде, и голос его переходит в тихий несмолкающий шепот, невнятный и таинственный, как закрытые хмарью дали.

Тогда становится удручающе-давящим пронзительное безлюдье этих, кажется, распахнутых на полмира берегов и просторов. В воздухе уже ощущается близость идущих от полюса ледяных полей и первых снежных зарядов. Какие-то считанные недели отдалили их в пути от резкой грани, когда солнце совсем скроется за горизонтом, погаснет багрянец берегов и в очи людям дыхнет долгая полярная зима.

Катер, высадив моряков на скальные валуны, отошел мористее: начинался отлив, и он рисковал оказаться на заросших морской капустой камнях.

Михайловский, перепрыгивая с валуна на валун, выбрался на берег.

Машина уже ждала его.

— В Москву, товарищ адмирал? — спросил водитель.

— В Ленинград… Давай на аэродром. У нас, — Аркадий Петрович посмотрел на часы, — времени в обрез.

Высокий, с сединой в каштановых волосах капитан 1 ранга привычно-монотонно читал послужной список, и от необычности обстановки, волнения, напряженной тишины в зале казалось, что речь идет не о нем, Михайловском, а о ком-то из его хороших друзей или добрых знакомых.

— Вопросы к диссертанту будут? — председатель Ученого совета оглядел зал.

— Разрешите мне. — С места поднялся плотный адмирал с инженерными погонами на тужурке. — Аркадий Петрович, кажется, вам приходилось, что называется, «вывозить» в море и ученых.

— Все время вывозим. Гидроакустиков, картографов, океанологов, инженеров, ракетчиков… Возили и целую экспедицию Академии наук…

— И еще вопрос. Может быть, немного не по существу… Я не мог вас видеть когда-нибудь на крейсере «Красный Кавказ» или гвардейском эсминце «Вице-адмирал Дрозд»?

— Могли, товарищ адмирал… На первом я проходил службу курсантом училища имени Фрунзе. В той же роли был на эсминце «Вице-адмирал Дрозд».

— Ясно. Значит, там я вас и видел. У меня хорошая память на лица.

Адмирал удовлетворенно сел, будто решив для себя важную и давно мучившую его задачу.

— Товарищ председатель, — голос из зала нарушил было неловкую тишину, — повторите, пожалуйста, название первой научной работы. Аркадия Петровича и тему его кандидатской диссертации.

Председатель начал рыться в папке с бумагами.

— Впрочем, зачем я трачу время. Товарищ Михайловский, прошу ответить.

— Первая работа называлась «О повышении точности счисления при плавании на приливо-отливных течениях».

— В каком году вы ее защитили?

— В шестьдесят первом.

Здесь разговор изменил русло. Михайловскому иногда даже казалось, что о нем, как о диссертанте, собственно, забыли. Моряки и ученые спорили. Карандаши терзали блокноты. К председательствующему одна за другой шли записки.

Михайловский неожиданно для самого себя улыбнулся. Стоящий сейчас за кафедрой капитан 2 ранга удивительно был похож на капитана Врунгеля из повести Некрасова. Та же удивительно схожая посадка головы, жест, мимика.

Из далекого далека пришло это воспоминание. Ему, Аркадию, — четырнадцать лет. Клязьминское водохранилище. И его, Аркадия Михайловского, наставник — яхтенный рулевой первого класса писатель Некрасов. В тех подмосковных походах и родились образы волшебной веселой книжки «Приключения капитана Врунгеля». И в членах команды яхты «Беда» подозрительно угадывались навсегда сохраненные памятью черточки многих и многих знакомых Михайловского тех незабываемо-бесшабашных счастливых времен.

Жесткий голос оппонента вернул Михайловского к действительности:

— …Диссертант внес большой вклад в освоение новых атомных подводных лодок и тактических принципов их применения…

О ком это? Вроде бы о нем. Но почему так торжественно?

— …Безусловно заслуживает… Открывает перспективы… Многое обещает в будущем… Ценно, что не в кабинетных изысках, а на практике…

— Прошу остаться только членов Ученого совета. — Председательствующий сказал это таким тоном, словно произносил зловещую формулу «Суд удаляется на совещание».

Михайловский встал. Сам не помнил, как оказался в коридоре, и, хотя не курил, взял у кого-то сигарету.

— Не волнуйтесь, — его взял под руку инженер-контр-адмирал. — Все будет в порядке. Здесь совершенно ясная ситуация.

«Ситуацией» в данном случае был сам Михайловский…

3

Лодки не было долгие недели…

Сергеев стоял на пирсе, когда она входила в гавань.

Метались над черной водой снежные заряды, и — такое бывает только здесь, на Севере, — багровая полоска рассвета прорезала горизонт, бросая мерцающие рубиновые отблески на ледяной припай и седую, в изморози, боевую рубку.

Она возникла, как из сказки, из темноты, вначале неясным контуром с бортовыми огнями, потом стали различаться люди на мостике и рвущийся на резком ветру флаг.

Метался снег. С раздирающим душу стоном шли на берег волны. Колючие иглы обжигали лицо.

Застыла шеренга моряков на пирсе.

Здесь не было ни женщин с цветами, ни детей — ничего из «романтического» атрибута много раз описанных встреч.

Ветер нес над бухтой водяную пыль, смешанную со снегом. И вот навстречу им, стоящим там, в неистовой мглистой кутерьме, под гордым флагом Родины на боевой рубке, рванулась с пирса ликующая, заглушающая все и вся мелодия «Варяга».

Анатолий видел много встреч кораблей. Эта была несравнима ни с какой.

Традиции, героическое прошлое флота… Сколько писали о них! И вот здесь, на обледенелом пирсе, когда медь, музыкально переосмыслив песню о горьком подвиге, пела о мужестве современников, каждый думал: вот так, наверное, обледенелые, страшные в солдатских ранах своих, возвращались из отчаянных походов «малютки» и «щуки». И также рвался на ветру флаг. И та же теплота светилась в глазах людей…

— Подать носовой!

С шорохом расступился ледяной припай, пропуская многотонную громаду…

«Тайм» в статье «Флот России — новый вызов на морях» считает Советский Военно-Морской Флот

«не только разносторонним и далеко действующим, но и одним из самых новейших и первоклассно оборудованных… В то время как 60 процентов американского флота состоит из кораблей в возрасте 25 лет и старше, советский — современен и выглядит с иголочки».

«Всякий раз, — горестно размышляет «специалист по русской морской мощи» капитан 1 ранга флота США Гарри Аллендорфер, — как вы заходите в иностранный порт и не можете сразу увидеть государственных флагов на мачтах стоящих там кораблей, выберите из них самые красивые, чистые и ухоженные. В девяти из десяти случаев вы не ошибетесь — это будут русские корабли».

Сергеев протянул вырезку члену Военного совета.

— Что же, — улыбнулся тот, — хоть признание это не от хорошей жизни, не согласиться с ним нельзя. Тем более что заставить «Тайм» быть объективным — для этого нужно по меньшей мере светопреставление.

4

Когда Сорокин открыл дверь, Витька, сопя, возился в прихожей с креплениями лыж.

— В сопки собрался? — Адмирал растирал закоченевшие даже в кожаных перчатках руки. — Оденься потеплее. Мороз — ужас. Градусов тридцать.

— На лыжах не холодно…

— Тебя поздравить можно.

— Да, папа… с сегодняшнего дня — каникулы. Последняя четверть осталась. А там — вольная птица.

— Ладно, вольная птица, давай обедать. — Он поцеловал вышедшую из кухни жену. — Покорми-ка нас, мать?

— Что же с вами делать! Не дать же вам умереть с голоду. Мойте руки…

— Приказано мыть руки, Витька! Слышишь?

— Слышу… Только у меня к тебе секретный разговор один.

— Случилось что?

— Нет. Но поговорить надо. Только после обеда… Один на один… Без матери.

— Ну что же. Один на один так один на один…

За обедом он украдкой разглядывал сына. Давно ли был пацан пацаном. А смотри — вытянулся, повзрослел. И уже — «серьезный разговор один на один». Сорокин улыбнулся.

— Ты чего? — Виктор исподлобья наблюдал за отцом.

— Ничего. Так. Вспомнилось разное… Ну что же, пойдем поговорим… У нас, мать, секретное совещание…

— Есть мне время ваши секреты слушать. Очень надо…

Они уселись в уставленном книгами и моделями лодок кабинете Сорокина, заговорщически подмигнув друг другу, плотно прикрыли дверь.

Витька помолчал, потом как выдавил из себя:

— Решил с тобой посоветоваться. Сегодня мы с ребятами думали, куда податься после школы. Как-никак осталось на размышление всего полгода. Нужно к этому готовиться. А потом — конкурсы в вузе возросли. А поступать абы поступать, сам знаешь, не хочется…

— А куда ты сам решил поступать? Ведь от этого многое зависит. Дело не в конкурсе. Даже если провалишься, можно год переждать, поработать. Потом сделать вторую попытку. В таком деле торопиться нельзя. Уцепишься за профессию, которую потом будешь ненавидеть, — всю жизнь себе искалечишь.

— Я твердо решил в военно-морское училище… Все-таки море — это романтика. Походы, корабли, неизвестные страны. «Где-то в дальнем, дальнем синем море бригантина поднимает паруса», — напел Витька. — Такое ни на что менять не хочется.

— Слушай. Вот в этом-то как раз и нужно серьезно разобраться. Какое «такое»? Бригантины, знаешь, только в песнях так романтичны. В жизни они другие. А потом, — отец улыбнулся, — помнишь, в другой песне: «Бригантины остались в стихах…» А жизнь — это не стихи.

— Пугаешь? Я не из пугливых.

— Зачем мне тебя пугать? Я о другом. Книжная романтика кончится на второй день службы. Море каждому дает как бы испытательный срок. Одни его выдерживают, для других корабельная «проза» начисто убивает все мечты о «бригантинах», «дальнем море» и иной далекой от реального океана сентиментальщине.

Стоять вахту, Витя, в жестокий мороз — совсем не легкое дело. И мыть палубу, и картошку чистить на камбузе, и медяшку драить, и месяцами не видеть берега, от чего, естественно, когда-нибудь ты это поймешь, семейные отношения совсем не упрощаются… Выматывающие душу шторма — они красивы только на картинах в музеях. Все это и многое другое, дорогой, и есть наша реальная жизнь. Кому такое придется по нраву, тот остается на море.

— Но моряки не только же медяшку драят и чистят картошку на камбузе. По-моему, ты нарочно сгущаешь краски.

— Нет, не сгущаю. Как и вообще в жизни, у моряков бывают праздники. Но не из праздников же состоят месяцы и годы. Хочешь не хочешь, надо ориентироваться на будни. А они весьма хлопотные, эти будни… Учти и другое обстоятельство. Любовь к морю измеряется теперь и в другой плоскости, иной меркой, чем раньше. Ты подумай, какую цепную реакцию независимо от твоего или моего желания дала революция на флоте?

Сорокин прошелся по комнате.

— Скажем, раньше в парусном флоте мог успешно служить матрос, просто обладающий изрядной физической силой. Не бог весть на каких должностях, но мог. Позднее матрос — это уже и электрик, и радист, и комендор, и торпедист. То есть — специалист. На атомном флоте просто с десятилетним образованием очень трудно… Теперь рассуждай далее. Представляешь, какими специалистами своего дела должны быть эти моряки! Одним словом, синонимом понятия «моряк» становится понятие «ученый». Так что любовь к морю, дорогой, измеряется уже не эмоциями, а суммой и качеством знаний. Я, конечно, все это чуть-чуть утрирую, но в основе — это правда.

— Зато, если повезет, сможешь участвовать в замечательных походах. Мир увидишь. И потом, сколько среди вас людей с Золотой Звездой!

— Это ты по-молодости так говоришь. Слава — это штука проходящая, Витька. И не в ней дело. Сколько человек служит на флоте?

— Ну, наверное, тысячи.

Сорокин улыбнулся.

— Побольше. Намного больше… Вот и соображай, какой процент падает на Героев Советского Союза. Ничтожный… Как бы это тебе объяснить… Мечтать о славе, заслуженной славе, конечно, дело хорошее. Особенно в молодости, когда чувствуешь, что способен на многое… Но не в ней, славе, дело… Слава придет сама, если ее люди заслужили. Суть вопроса в другом: во внутренней потребности быть впереди, в закалке воли и характера таким образом, чтобы не спасовать перед трудностями, не отступить, если обстоятельства потребуют от тебя, пойти на риск и для общего дела не очень-то трястись за собственную сохранность, а такое на море бывает. И, к сожалению, не очень редко.

— Что же, по-твоему, если человек мечтает о подвиге, это уже эгоизм, себялюбие?

— Почему? Я такого не говорил. Наоборот, я терпеть не могу людей равнодушных, сонных или тех, у кого благополучие своей собственной особы заслонило все и вся. Без мечты о подвиге вообще не было бы ничего сто́ящего на свете. Ни побед, ни счастья, ни движения вперед. Но дело в том, что акт подвига — лишь производное от главного. Подвижничество, самоотречение — это свойства характера человека, его натуры, его миропонимания. Все дело в том, как скроен человек. Что у него за душой. Слава, Виктор, — вещь капризная… Жить лишь во имя ее — играть в ненадежную лотерею. В итоге можно оказаться банкротом с опустошенной душой. Удовлетворение человеку может принести только большое, настоящее дело. Если ему отдал и лучшие годы свои, и сердце — все, что имеешь. К тому же мотыльковая слава, она недолгая. На день-два. А когда люди оценивают дело всей жизни человека, здесь случайностей не бывает. Такая оценка — на века. Даже если она приходит и после смерти… Вот ты знаешь, например, Роберта Скотта и поход Нансена на «Фраме».

— Кто же их не знает?!

— Да, Скотта, Нансена, Амундсена, Седова — этих людей знают все. А что ты скажешь об Антоне Омельченко, Дмитрии Гореве, Кучине?

— Что-то, по-моему, читал или слышал. А вот что, точно не помню.

— Во время второй советской антарктической экспедиции 1956—1958 годов наши полярники открыли в море Дэвиса новый остров. У Берега Правды. И назвали его островом Горева. А на Берегу Отса есть бухта Омельченко.

— Значит, это наши моряки или полярники?

— Наши. Но не современники. Горев и Омельченко — участники той самой экспедиции в 1910—1912 годах, в которой Скотт погиб и которая навечно вписала его имя в историю. Кучин — штурман и океанограф — был в составе норвежской антарктической экспедиции на «Фраме». Его именем назван ледник на Берегу Бадда на Земле Уилкса.

— Почему же мы тогда ничего не знаем о его спутниках — русских?

— В том-то все и дело. До революции в России не очень-то дорожили именами своих героев. Иностранцы, те — другое дело. А на Западе кое-кому было совсем невыгодно показывать подлинную роль россиян в великих делах века.

— Откуда же появились эти названия островов, ледников, бухт?

— Они даны позднее. Как я тебе уже говорил, имени Горева, например, отдали должное лишь в 1958 году. Наши моряки. А между тем Скотт писал о Гореве и об Омельченко в дневниках как о людях высочайшего мужества. Когда судно Скотта «Терра Нова» шло к берегам Антарктиды, Скотт не уставал восклицать в дневнике: «Наш вечно бдительный Антон», «Ну, не молодчина ли этот Антон!». А «молодчина» Антон, между тем, десятилетиями оставался в безвестности. Как и Горев, и Кучин. Целая плеяда наших ученых — Болотников, Яковлев, Брегман и другие перетряхивали тонны архивов, чтобы восстановить историческую справедливость. А между тем, когда Скотт начал штурм полюса, Омельченко вел группу до середины ледника Росса. Он же на собачьей упряжке выручал и вспомогательную партию Эванса, и механика Лэшли и шел навстречу возвращающейся главной части экспедиции. И все это было забыто.

— А ты откуда все это знаешь?

— Когда готовились к походу, кое-что читал. А потом привелось с Болотниковым встречаться. Одним из тех, кто всю эту историю рассказывал. Кстати, Горев был в числе тех, кто нашел занесенную снегом палатку, где лежал мертвый Скотт. Он один из первых людей на земном шаре держал найденные на его груди письма и дневники, которые сегодня потрясают каждого. И таких людей забыли… Но, как ты видишь, история все же разобралась, что к чему. Несправедливость исправлена. Но через сколько лет!.. Я рассказал тебе об этом для другого: разве ради славы шли почти на верную смерть и Горев, и Омельченко, и Кучин! Ради науки шли… Ради нее одной… Кстати, после революции от Омельченко толком никто и не слышал о его подвигах. Скромный это был человек. В гражданскую сражался в Красной Армии. Служил сельским почтальоном. Первым записался в колхоз…

Сорокин задумался.

— Вот такой он всегда, истинный русский подвиг, Витя, — без позы, без хвастовства, без бития в литавры. Сделал человек свое дело так, как считал нужным… И полагал, что такое — естественная норма жизни. А норма-то была героической… Даже фамилии некоторых из них забылись. Вот только недавно удалось установить, что подлинная фамилия Горева не «Горев», а «Гирев».

Анатолий Иванович вдруг рассмеялся.

— Ты что? — удивился Виктор.

— Забавное обстоятельство вспомнилось. Знаешь, на каких собаках шел Скотт к полюсу?

— Откуда же я могу это знать?

— Их звали Цыган, Красавица, Жулик, Косой, Лохматка… Это их так Гирев окрестил. Закупались-то эти собаки в нашенском Приуралье. В стойбищах и селах Вайда, Гырман, Коль…

Витька засопел, соображая что-то свое, нахмурился.

— Все равно я пойду в морское училище…

— А я тебя и не отговариваю. Просто хочу, чтобы ты все взвесил. Все «за» и «против». Ты небось, когда мы тебе с уроками иногда надоедали с матерью, думал втайне: «Вот навязались на мою голову!..» Я тебя на корабли водил. Сам видел, они, что называется, набиты электроникой, автоматическими устройствами, радиотехникой… На одной романтике моря теперь не выедешь. Теперь моряк — это и инженер, и ученый. Причем отличный инженер. Так что с относительными знаниями на кораблях делать нечего…

Виктор явно пропустил это мимо ушей. Что-то другое думалось ему в эту минуту.

— А ты знаешь, я слышал, дядя Коля как-то сказал боцману: «Море! Море! — Витька передразнивал картавый голос Николая Ильича. — Стихи о нем пишут. Иногда я думаю: пропади оно, море, пропадом! Истоскуешься по земле и семье — свет белый не мил…»

Сорокин расхохотался:

— А это, Виктор, как говорят, уже «из другого источника». Уж я-то Николая Ильича знаю. Не один десяток лет вместе служили. Его от моря и за уши не оттянешь. Это прирожденный моряк, и без кораблей он, ей-богу, умрет…

— Почему же он так говорил?

— Почему? — Адмирал, задумался, улыбнулся. — Затосковал о семье, наверное… Давно ребят своих не видел… Или — от настроения. Может же быть у человека плохое настроение?

— Конечно.

— Вот и он захандрил… А насчет моря, нет… Любит он море… По-настоящему проверенным чувством любит…

Витька поежился.

— Насчет трудного ты, конечно, где-то преувеличиваешь. А зря. Меня не трудности пугают. В мире было бы все распрекрасно, если бы каждый с детства знал свое назначение. Думаешь, раз мы в десятом классе, так у всех все и решено? Как бы не так. Сколько ребят еще понятия не имеют, куда им податься. Конечно, все, так или иначе, устроится. Не все же избравшие специальность не по душе мучаются. Стерпится — слюбится. Не всем же быть космонавтами. Инженеры-путейцы тоже нужны, например. Или инженеры холодильной промышленности… Не терять же год, если в любимый вуз по конкурсу не проскочишь…

— Не знаю… Не знаю… — Сорокин полуприкрыл глаза. — Я сторонник другой теории. Естественно, не всем быть космонавтами. Но я знал людей, не попавших по разным причинам, как у вас говорится, «в летчики» и согласившихся на любую работу при самолетах. Никакой другой профессии они себе не мыслили. Я не очень верю в человека, которому все равно, моряком ли быть или заведовать пивной палаткой. Чаще всего это равнодушные люди. И здесь и там они те «средние» специалисты, которым лень выдумывать какой-нибудь порох. Известный хирург Николай Нилович Бурденко как-то размышлял, что некоторые люди, правда очень немногие, уже с детства входят в этот мир, как в собственный дом. И действуют в нем всю жизнь соответственно — с уверенностью и самостоятельностью хозяев. Другие всю жизнь ищут, словно выжидая, когда им кто-то укажет то или иное место, то или иное дело. Вот мне и кажется, что по-настоящему счастливы только первые. Вернее, те, кто рано или поздно находит дело по душе. Лучше потерять год, чем потерять жизнь…

Сорокин смотрел в окно, где за стеклом, тронутым морозной наледью, разыгрывалась метель.

— А насчет моря я не стращаю. Кто его полюбит, уже никогда не уйдет от него. Был такой человек, штурман подводной лодки и поэт Алексей Лебедев. Уходя в поход, из которого лодка не вернулась, он оставил такие стихи:

Переживи внезапный холод, Полгода замуж не спеши, А я останусь вечно молод Там в тайниках твоей души. А если сын родится вскоре, Ему одна стезя и цель, Ему одна дорога — море, Моя могила и купель…

Витька ничего не ответил. Только вечером, отряхивая снег с лыж, спросил отца:

— А ты знал Алексея Лебедева?

— Нет, не довелось…

— А стихи, которые ты читал, у тебя есть?

— Где-то должны быть. Отпечатанные на машинке. Спроси мать, она знает.

5

Где-то наверху, важно пыхтя, степенно шли в далекие порты гигантские танкеры. Кровь земли — нефть — перекачивалась с континента на континент. Дымили приземистые, пахнущие сибирской тайгой и северными поморскими ветрами лесовозы. Гордые собственной своей ослепительной красотой, белоснежные лайнеры везли пассажиров, которым позарез нужно было посмотреть, какие купальники модны сегодня на австралийских пляжах или что высвечивает неоновая метель над Бродвеем. Груженные танками и жующими резинку ребятами, шли транспорты во Вьетнам, а навстречу им торопились их суда-близнецы, несущие в трюмах точно таких же ребят. Только аккуратно упакованных в цинковые ящики.

Насупившись, разворачивались на крутой волне тяжелые авианосцы, получившие на борт закодированные приказы. В пене, изумляя рязанских и иркутских ребят невиданными ими красками, распахивалось перед мощными крейсерами, несущими на гафеле флаг с серпом и молотом, Карибское море.

Это все — над ними. Над их раздумьями и мужеством. Над их усталыми лицами и сердцами. Над грустью боцмана, потерявшего при операции перед самым походом жену, и страданиями старшины, домучивающего после вахт учебник по ядерной физике. Над озабоченностью замполита, ломающего голову над тем, как по прибытии в базу примирить инженер-механика с женой, любящих друг друга и повздоривших из-за «сущей ерунды». А может быть, их уже помирила разлука? Над ожиданием влажных любимых глаз, колдовства березовых рощ и дурмана скошенных на заре трав.

Над… Над… Над… Все это было над ними и в них. И отчаянные мили, оставшиеся за кормой. И карты новых маршрутов. Карты, которые еще только выходили из-под машин ученейшего гидрографического «хозяйства». Созданные ими, расшифрованные ими до конца. Когда берется один рубеж глубины за другим, и в кромешной темноте смятенного океана вдруг появляются неизвестные ранее вехи, по которым идти дальше.

Из бортовой книги Краснознаменной атомной подводной лодки.

«Дорогой друг!
Комсомольское бюро

Радость первого шага и теплый взгляд любимой, ласка матери и мужественное слово отца. Пришвинская мартовская капель и восход солнца над океаном. Встреча космонавтов и поиски геолога. Разговор по душам с другом и жаркая спортивная схватка. Все это — Родина.

Что ты думаешь о Родине, когда находишься далеко от ее берегов? Напиши об этом. Наша тетрадь будет коллективной исповедью экипажа о Родине.

…Для меня Родина — это что-то величественное, благородное! Это и моя новогодняя заснеженная елка, и звон весенних ручейков, и подснежники, и запах летнего сена, и красота лугов, шелест падающих осенних, желтых листьев, и дождь. Это мой Ленин, мой Суворов и Кожедуб, Пушкин и Щипачев, Достоевский и Соловьев-Седой, Блок, и Твардовский, Толстой и Шолохов, наши «гагаринцы» и наше солнце, земля и небо. Все это родное; все это — Родина. Ни что ни на что нельзя променять. Никого ни с кем нельзя сравнить.
Старшина 1-й статьи Б. Гавриков

…Трудная, говорят, служба подводника, но зато почетная. И я не сожалею, что попал служить именно на подводную лодку. Наоборот, я горжусь этим. Я горжусь тем, что Советская Родина вырастила и воспитала меня, горжусь тем, что Родина доверила мне грозное современное оружие, горжусь тем, что выполняю приказ Родины.
Старший матрос А. Пузанов

А начинается, по-моему, Родина для меня с тех мест, где я впервые встал на ноги, где впервые научили меня держать ручку, научили читать и писать и задумываться над тем, что такое Родина.

…Подводником быть не просто, но как становится легко на сердце после трудного и долгого плавания снова в родной базе, на родной земле. Дышишь воздухом Родины, он особенный, не надышишься им.
Старший матрос К. Костин

…Родина! Как мне хочется делать для тебя что-то доброе, хорошее и полезное, чтобы я мог сказать, что жизнь я прожил не зря.
Старший матрос В. Максимов

А по-моему, об этом не говорят, ибо Родина — это Мать. И каждый из нас с самого детства твердит: «Моя мама самая лучшая»!
Старший матрос В. Базилевский

…Родина — это все: и люди, которых ты знаешь и понимаешь, которые тебя всегда поймут и всегда помогут. Это лес, который ты исходил вдоль и поперек, тропинки, которые ты изучил наизусть. Это земля, на которой растут стройные березы, которая знает вкус твоего пота и которая, возможно, уже впитала капли твоей крови. На ней живет одна-единственная твоя мать. По-настоящему это слово, его смысл может понять только тот, кто долгое время был вдали от нее, кто стремился к ней…
Матрос П. Стороженко».

6

Прошло полгода. Для Сорокина — как одно мгновение. Для его сына Виктора — как долгая дорога в горы, на перевал…

Ночь выдалась хлопотная. И хотя не бесновались над бухтой прожекторы, разыскивая заходящие на корабли самолеты, и небо не разрывали всполохи рвущихся снарядов, она всколыхнула у Сорокина те полузарубцевавшиеся военные воспоминания, когда люди, застегивая на ходу бушлаты, бежали к пирсам, где уже ревели моторами, готовые в любую секунду сорваться в темноту, торпедные катера.

Тревожная телеграмма штаба подняла всех на ноги:

«По только что полученным непроверенным данным, английское радио передало, что в известном вам квадрате на камни выбросилась советская атомная подводная ледка. Сравнительно близко от указанного места может быть только Соколов. Немедленно установить с ним связь, направить к предполагаемому району аварии корабли, держать наготове аварийно-спасательный отряд. Данные проверяются. Не исключена возможность провокации. Ждать наших указаний».

Мощный ревун, сотрясший ночь над базой, казался для тех, немногих, кто был посвящен в причину тревоги, сегодня особенно пронзительным и зловещим.

Телеграммы распороли стонущий джазами, какофониями проклятий и нежности, угроз и предутреннего заокеанского веселья эфир. И где-то за тысячи километров от Заполярья командиры атомных, друзья Николая Соколова, срочно меняли курсы. Дробя океан мощными винтами, стала летящей молнией лодка Каширского. Описывая стремительную полудугу, пронизывал меридианы корабль Михайловского. Ничего не «слышавшие» до этого акустики американского авианосца вдруг засекли рев ракетоносца где-то совсем рядом слева по борту корабля. Пока докладывали командиру, звук турбин растаял.

Подтвердись весть — в силу немедленно вступил бы закон советского моряцкого братства. И те, кто застыл в эти мгновения у приборов ракетного крейсера, готового в любое мгновение стать летящей над морем пеной, и те — в глубинах, знающие Николая в лицо, и склонившиеся в штабе над картами адмиралы, свершили бы невозможное, чтобы отодвинуть беду, и тогда далекий квадрат моря стал бы координатами нового подвига.

Но прежде чем запустить мощный флотский механизм на полный ход, предстояло убедиться, что эта опасность реально существовала.

Полтора часа, пока ничего не подозревающий Соколов по расписанию вышел на связь, показались Сорокину раскаленной вечностью, и он даже не смог улыбнуться, когда на миг представил себе растерянное лицо Николая, который не имел права себя демаскировать и которому неожиданно приказали это сделать.

— Передайте — продолжать поход по варианту «Б» и снова выйти на связь, — приказал Сорокин и не без злорадства подумал: «Если это провокация и они надеялись запеленговать Соколова — пусть засекут в другом месте. Расшифровывать эту головоломку им хватит не один месяц…»

Пока шли переговоры с Москвой и штабом флота, пока выяснялось все, имеющее отношение к случаю, — наступило утро.

Дверь он открыл своим ключом, стараясь не разбудить Лену и Вовку, сняв ботинки, осторожно прошел на кухню. Вдруг захотелось выпить крепкого морского чая. Согреться. После бессонной ночи тело ломило. Только теперь пришла почти физическая усталость.

Положив голову на руки, прямо за столом спала Лена.

Когда скрипнула дверь, она очнулась.

— У вас что-нибудь серьезное?

— А ты почему не спишь? — ответил он вопросом на вопрос. — Ведь сколько раз договаривались — если я ночью ухожу, ты будешь спать.

— Не получается, Толя, — улыбнулась она. — Не знаю, как у других, а у меня не получается… Ведь у тебя всякое может случиться.

— Все хорошо, Ленок! Все отлично! И давай пировать. Я голоден, как волк.

— Может быть, рюмочку выпьешь? Устал?

— Нет. В восемь ноль-ноль нужно быть в штабе. Какая уж тут рюмочка! А вот чайку — это хорошо. Как Вовка?

— Спит. А от Виктора письмо. На вот — почитай, пока я собираю… Я уж тут всплакнула, грешным делом…

— Какие-нибудь неприятности у него?

— Нет. Просто не могу его представить взрослым. И хочется от кого-то защитить. А от кого — не знаю.

— Давай, давай, посмотрим, как там живет наш будущий Макаров.

«Дорогие папа и мама! — буквы были выведены аккуратным, ученическим почерком. — Сегодня я первый раз дежурил. Правда, оружия нам не дали. Просто дали повязки с надписью: «Дежурный». Ленточки нам тоже еще не выдали. Их наденем, как примем присягу.
ваш Виктор».

В связи со всем этим дежурство было довольно сложным. Мы с Борисом стояли в вестибюле кубрика, где размещены курсанты всех курсов.

В остальном все отлично. Мама, ты зря за меня волнуешься. Я уже научился гладить брюки и сам починил себе тельняшку, которую порвал, когда мы с ребятами боролись.

Служба мне очень нравится. Вовке я написал отдельное письмо. Конечно, он будет дурак дураком, если даже внутренне усомнится, что можно пойти куда-либо учиться кроме морского училища.

Целую вас

— Ну как? — спросила Лена.

— Я считаю, что все отлично. О чем ты беспокоишься? Только вот брюки ему нужно было научиться гладить раньше. Ты в этом смысле с Вовкой поработай…

— Вот и не заметили, как сын ушел от нас. А я как будто вчера его в школу отводила… Вот и Вовка скоро уйдет.

— Что делать, Леночка. Время берет свое. Главное, чтобы из них хорошие люди вышли. До порога мы их довели. А дальше… Дальше уже родители не помогут. Сам человек свой курс выправляет.

— Раньше я только за тебя волновалась, когда ты в море. А скоро придется болеть и за Виктора и за Володю. Опасную они профессию выбрали. Вот у других матерей — идут сыновья в инженерный, театральный, в университет…

— И это ты говоришь мне?!

Она рассмеялась.

— Да, я забыла, что вы со своим морем чокнутые.

Они подошли к окну и долго стояли молча, каждый думал о своем, хотя это «свое» у них уже было неотделимо друг от друга. И Сорокину, пытавшемуся представить себе Витьку в курсантской форме, вспоминалась тоненькая девушка, которой он назначил свидание у Медного всадника. И ей, размышлявшей о том, что скоро и Вовка уйдет от нее, вдруг встал в памяти курсант с одной галочкой на рукаве, бережно провожавший ее, Лену, до подъезда.

Что делать, если жизнь не имеет ни концов, ни начал, и каждый миг ее — как этот никогда не останавливающийся, шумящий над морем ветер.

7

В кабинете главкома на приставном столе — модель подводной лодки. Пока она существовала только в мозгу конструкторов, в чертежах да вот в этой стремительной изящной модели, словно летящей над эбонитовым полем.

— Предполагаемая скорость? — Главком вопросительно взглянул на конструктора.

— Полагаем, что будет выше расчетной.

— А глубина погружения?

— Тоже. Вот здесь и здесь, — конструктор тронул карандашом чертеж, — шпангоуты не только усилены. Применена совершенно новая их конструкция.

— Когда рассчитываете дать опытный образец?

— В запланированные сроки.

— Успеете?

— Если взаимодействующие институты не подведут — успеем.

— Отличный будет подарок нашему флоту!

— Нам самим не по себе становится, когда задумываешься, а что будет за «этой» лодкой… Как широко шагнет человек в моря.

— Да, каких-нибудь лет пять назад о такой субмарине мечтать не приходилось. То одни системы еще не были готовы, то другие. Сейчас лодка — это, собственно, синтез достижений современной науки и техники.

— И взаимосвязанных. Одно звено выпадает — шага вперед не сделаешь.

— Да, судя по всему, это будет отличный подводный корабль… А модель пока нужно убрать. Не пришло еще время ее показывать…

— Недавно в США писали, что проблема дальнейшего увеличения подводного потолка подводных лодок — проблема № 1, — заметил, размышляя, конструктор, — считается среди ученых и инженеров, что уже в 70-х годах будут построены атомные подводные лодки с глубиной погружения почти до 2000 метров.

— А вы знакомились с американскими проектами?

— Да. Они сейчас их часто обсуждают. Иногда в специальной печати целые баталии разворачиваются. По мнению инженеров США, применение специальных сталей позволит уже в ближайшие годы строить подводные лодки с глубиной погружения 1200 метров, а лодки с корпусом из титановых сплавов смогут достигать еще больших глубин — 1800 метров и более. Наиболее перспективным материалом для глубин 2000—3000 метров считают сплавы на основе бериллия, титана и алюминия, а также стеклопластиков, прочность которых уже в ближайшие годы будет превосходить прочность металлических сплавов. Изменяется и конструкция корпуса глубоководных лодок. Оптимальной считается цилиндрическая форма со сферическими концевыми переборками. Такую конструкцию имеет и глубоководная лодка «Дельфин».

Конструктор помолчал, потом добавил:

— Помните, как мы в годы нашей юности зачитывались романом Беляева «Человек-амфибия». С тех пор как он написан, каких-то сорок лет прошло. И вот в октябре 1962 года на Лондонском международном конгрессе по исследованию глубин Жак-Ив Кусто сообщил о возможности создания «подводного человека» с искусственными жабрами, способного неограниченное время находиться под водой на глубинах вплоть до 2000 метров. Для этого, говорил Кусто, необходимо снабдить человека миниатюрным легочно-сердечным аппаратом, вводящим кислород непосредственно в кровь и удаляющим из нее углекислый газ; чтобы тело человека могло противостоять давлению воды, легкие и все полости костей надо заполнить нейтральной жидкостью, а нервные центры дыхания — затормозить. Кусто предполагает, что благодаря подобному хирургическому вмешательству через десятки лет сформируются «новые люди», приспособленные к жизни под водой и на суше. Мне кажется — это кощунство.

— Может быть… Во всяком случае, здесь встает масса правовых, философских, нравственных проблем. Но я о другом — поразительно то, что самые, казалось бы, несбыточные фантазии сегодня для науки возможная реальность.

— На земле белые пятна исчезают. А вот океан — иное дело. Жизнь показывает, что вторая половина века во многом будет и эрой научного и хозяйственного освоения океана — седьмого континента.

— К этому идут. Человечество уже не может обойтись без его неисчерпаемых пищевых, энергетических, минеральных ресурсов. Дело даже не в романтике или любознательности. Говоря языком экономики, жизнь заставляет… Океан — целина. В науке, — главком рассмеялся, — военным морякам хоть свою Академию наук открывай. Судите сами. В научных экспедициях к берегам Антарктиды принимали участие и океанографические суда Гидрографической службы советского ВМФ «Фаддей Беллинсгаузен» и «Борис Давыдов»… На протяжении последних трех лет наши «Невельской» и «Ульяна Громова» наряду с другими научно-исследовательскими судами СССР ведут большие работы по изучению крайне интересного района течения Куросиво в Тихом океане. Ясно одно. Невиданными ранее темпами будет развиваться промысловый, научный, транспортный флот. И конечно, пока существует социальное разделение мира — военный… Нас, военных моряков, на пенсию не скоро выгонят.

После разговора с конструктором адмирал еще около часа разбирал материалы иностранной специальной печати. Было несколько любопытных:

Сеймур Херш под сенсационным заголовком «20 000 пушек под водой» сообщал, что нынешним летом океанографы из Вашингтонского университета и частных компаний намереваются занять одну подводную гору в Тихом океане, расположенную в 270 милях к западу от Грейс-Харбора (штат Вашингтон). В той точке, где они будут проводить свою работу, эта гора поднимается из океанских глубин в 9000 футов до уровня, отстоящего на 122 фута от поверхности океана.

Возглавляет эти исследования доктор Джон П. Крейвн. Его точка зрения на перспективы освоения подводного мира почти не имеет ничего общего с коммерческими проектами или подводными фундаментальными научными исследованиями. В своей статье, помещенной в недавнем номере «Записок военно-морского института», Крейвн так выразил свою мечту, которая отражает надежды ВМС.

«Тихий океан разделяется длинными цепями подводных гор на значительное число бассейнов, которые сейчас обозначаются морскими горами, образующими острова Уэйк, Гуам, Новые Гебриды, Фиджи, острова Гилберт, Маршалловы острова, Рюкю, Курилы и так далее. Даже ныне эти острова являются важными элементами на стратегической внешней периферии Азиатского континента. Захват и использование подводной части этих стратегических барьеров сделает еще более эффективным использование этих периферийных островов в качестве коммерческого, политического и военного противовеса континенту».

Все элементы предстоящей гонки подводных вооружений встают на свои места: университеты предоставляют научные кадры; корпорации, прельщенные потенциально баснословными прибылями, вкладывают средства в научные исследования; военно-морской флот, стремящийся получить свою долю военного бюджета, проталкивает свои подводные ракетные системы.

Нет, адмирал задумался. Его профессия, профессия военного моряка, еще ох как будет нужна людям. Подводных пиратов не остановишь благостными словами. Они считаются только с реальной силой…

Корабли и океан…

Море — гневное в водяных горах с белыми пенными гребнями или бездонно-зеленое в бесконечно меняющихся солнечных бликах. Оно стало символом неуспокоенности человека, его бунтарства и свободомыслия, непреходящего стремления переступить предел неведанного, чтобы открыть новые миры и новые дали.

Приглядитесь — и мальчишка, и седой старик одинаково завороженными глазами провожают парус, тающий в дымке у горизонта, или гигантский лайнер, который буксиры осторожно разворачивают на рейде, чтобы открыть ему путь в достающий до самых звезд океан.

Море собирает суровую дань. Не счесть крестов и обелисков на хмурых скалах и хмурых отмелях, ставших могилами кораблей с гордыми и нежными именами, а если нанести на карту координаты всех погибших кораблей, на ней, наверное, не останется места ни на что другое.

Прекрасное и грозовое, оно снова предлагает людям помериться с ним силами. И люди принимают вызов. И гибнут, и штормуют, и проклинают небеса, и снова восхищаются им, и не могут жить без его волшебства, сотканного из влаги, легенд, надежд, открытий и тайн. Люди принимают вызов, совершенствуя корабли, вырывая у океана одну тайну за другой, превращая море из врага в друга.

Но море — это и поле иной битвы. За будущее человечества. За революцию и ее идеалы…

В Главном штабе Военно-Морского Флота хорошо знают это.

Вечер. Гаснут огни в окнах гражданских ведомств и учреждений. Спокойно ложатся спать мирные советские люди. Но в штабе ни на минуту не замирает жизнь.

Некоторые офицеры склоняются над картами, роются в справочниках, таблицах, дотошно изучают синоптические карты. Тихо журчат электронно-вычислительные машины, загораются и гаснут табло, высвечиваются диковинные символы на необычных планшетах.

Телетайпы отстукивают строки телеграмм — непрерывным потоком поступает информация.

На флоты, соединения и корабли уходят приказы, распоряжения…

Идет прокладка новых курсов большого советского флота.

Это ведь только в Москве наступает ночь. А в небе другого полушария огненным шаром проплывает солнце. И курсы нашего могучего флота никак не вмещаются ни в рамки четко очерченных параллелей, ни во временные пояса планеты. Вахта не прерывается ни на день, ни на час, ни на минуту.

8

Вот и все…

Утром — самолет, и прощай Север. Прощай все, чему отданы лучшие, освященные трудным, настоящим счастьем годы.

Не хитри перед собой, Анатолий Иванович, — сегодня можно признаться себе в этом.

— Но почему — прощай? — пытался он успокоить себя. — Еще не раз, не два придется побывать здесь. Хотя бы «по долгу» новой службы.

Он на миг представил себе, как идет по этим улицам через три-четыре года. Наверняка попадутся и знакомые. Но сколько встретится тех, с кем ни поговорить по душам, ни вспомнить общее прошлое. Люди растут на атомном стремительно, и кто знает, по каким морям-океанам раскидает судьба тех, кто вместе с ним начинал атомную Одиссею.

Многие нити оборвутся. Другие офицеры и матросы будут идти вот по этой же дороге, пробитой его, Сорокина, поколением в скалах на заснеженные пирсы. И новым командирам доведется провожать и встречать их после долгих месяцев разлуки.

Грусти не грусти: такова жизнь, хотя сердце никогда не смирится с ее жестокой диалектикой, которая не считается, да и не может особо считаться с чувствами людей. У нее — более высокий и важный прицел, не измеряемый не только двумя-тремя годами, но и десятилетием.

Адмирал прошелся по комнате, потрогал подготовленные к отправке книги, остановился у окна.

Пожалуй — вот это только здесь не изменилось. Осталось таким же, как и в те далекие дни, когда он только что сюда прибыл: мощные скалы нависали над долиной, и так же, как много лет назад, несмотря на ночной час, висело прямо над головой, весело светило нежаркое полярное солнце.

Жалко, что Лена с ребятами уже улетели. Махнуть бы с ними сейчас к морю.

Ему вдруг стало тоскливо и неуютно. Может, разбудить кого из друзей? Хотя бы поговорить или просто помолчать вместе.

Он усмехнулся и подумал о телепатии, когда в эту минуту в передней затрещал телефон.

Сорокин узнал голос Бевза:

— Не спишь, Анатолий Иванович?

— А ты бы на моем месте спал? — ответил он вопросом.

— Не знаю, может быть, и не спал бы. А возможно, и спал… Я вот тоже холостякую. Отправил своих вчера под Ленинград. Пройдемся?..

— А не устал?

— Нет.

— Тогда возьмем катер?

— Давай. Я выхожу.

Жили они в соседних подъездах, и Сорокин, подумав, уточнил:

— Минуть через десять. Я вызову машину.

Рука машинально набрала знакомый номер.

— Дежурный? Мне машину.

— Есть! — Он не успел повесить трубку, как расслышал вдалеке приглушенный гул мембраны: «Машину — адмиралу!..»

Они не стали ждать и пошли ей навстречу. Когда миновали городок, из-за поворота дороги выскочила «Волга».

— Здравия желаю…

— Отставить, Миша… Уже собрался?

— Так точно… Следующим самолетом после вас улетаю…

— В Москве обязательно зайдите.

— А как же, — Миша засмеялся. — Конечно, зайду.

Срок его службы кончился, и он мог уехать домой еще две недели назад. Но Миша решил дождаться адмирала. «Вместе служили, что же это я его брошу из-за каких-то двух недель. Не по-морскому, не по-солидному получится», — поделился он со своим преемником, которому формально уже сдал машину.

— В базу!

Всю дорогу Сорокин и Бевз молчали, и только, видимо угадав мысли командира, Миша спросил:

— Попрощаться?

— Да.

— Это хорошо, Анатолий Иванович. Я вчера тоже ходил к морю…

Для него было очевидно, что если уж прощаться — так с морем и лодками. С чем же еще?! В них, так или иначе, фокусировалось все, ради чего они жили долгие годы на краю земли.

Остановив машину у самой кромки пирса, Миша спросил:

— С вашего разрешения, товарищ адмирал, я подожду здесь.

— А может, поедете поспите. Мы — надолго.

— В самолете отосплюсь. Да и не хочется сегодня спать. Последняя ночь — здесь.

— Ну смотрите, как знаете…

У причала ждал катер.

Они не пошли в каюту, а стали рядом с рулевым. И когда катер стремительно взял с места, веер соленых брызг прошелся по их лицам.

— Давай зайдем в Белую, — бросил Сорокин рулевому.

— Есть, в Белую.

Минут через тридцать скалы начали яснее проступать из голубой дымки. Уже стали различимыми березки, поселившиеся в расщелинах, белесые наплывы ягеля на черно-красных камнях, и неожиданно за крутым поворотом они встретили корабль.

Короткий обмен сигналами — и катер на малом вошел в неприметную с моря и воздуха бухточку.

Сорокин и Бевз спрыгнули на скользкие камни, поросшие густыми водорослями. Ноги сразу промокли, пока они шли по прибрежной отмели, заваленной изъеденными моллюсками, обломками корабельных досок, концов, поломанными бочками, остро пахнущими рыбой, — чего только не выбрасывает во время штормов океан.

Скалы отвесно поднимались почти из воды, и только метров через триста их прорезала узкая ложбинка, по которой они поднялись на сопку.

Утро уже начиналось. Таяла дымка у горизонта. Тучи чаек горланили у полосы прибоя. Маленькой точкой виднелся внизу катер.

Каждый думал о своем, и потому они долго сидели молча. Бевз отлично понимал, что чувствовал сейчас Сорокин…

Обратный путь показался удивительно коротким.

Внимание Сорокина вдруг что-то остро остановило. Что? Вначале он не мог понять этого — только из далеких-далеких тайников памяти всплывало что-то очень знакомое. С чем когда-то уже встречался.

Адмирал недоуменно поморщился.

Да… Конечно же это он. Странно, что сразу не узнал. Старый знакомый. Только стал он вроде бы ниже, приземистей… Или сейчас таким показался?

Матрос — первогодок с катера и Бевз с недоумением смотрели, что могло привлечь внимание Сорокина к старенькому морскому буксиру, толкающему огромную баржу.

На всякий случай Бевз спросил:

— Что-нибудь случилось, Анатолий Иванович?

— Нет. Просто узнал старого знакомого…

— Где?

— Видишь буксир?

— Да.

— С ним мы начинали. На нем когда-то прибыла сюда первая партия строителей.

— Ветеран?

— Для всех — ты не обижайся, Сережа, — он только старик. Для старожилов — еще и память…

— Может быть.

— Забыли его. Конечно забыли. Ведь столько больших дел совершено за это время. До буксира ли!..

Когда катер проходил мимо, капитан суденышка потянул за проволоку.

Низкий густой звук поплыл над водой…

В ту ночь он так и не уснул.

Когда он оглядывался на прошлое, ему чудилась идущая через века и века лодка. Неопределенного какого-то типа, а скорее, символ мощи, атакующей глубину.

Стремительный черный силуэт летит через зеленую полумглу. Мощные винты вспарывают океан. Расступается разгневанная вода.

Смещаются года и эпохи. За фантастическим полетом ее следят глаза моряков, лежащих на дне Цусимы и севастопольских бухт, глаза комендоров «Сибирякова» и отчаянных ребят Гаджиева.

Параллели и меридианы истории сопрягаются. В далеком проливе Дрейка штормуют айсберги, белый флаг с голубой каймой летит над полюсом, удивленно смотрит Беринг на Михайловского, и Папанин разглядывает в газете портрет Сысоева. Бессмертные закаты, полыхающие над свинцовой Атлантикой, встречают замшелые каравеллы, и застывают, пораженные неслыханным вызовом Нептуну, лодки, на рубке которой стоит невысокий моряк, почти мальчишка, с русской фамилией Соколов.

Мелькали в его памяти и другие имена и образы. И становились они в сознании рядом с другими, великими и признанными фамилиями. Это нам только кажется, что история плывет где-то за горизонтом. Еще только вчера мы видели улыбку Гагарина, а в той, за сопкой, завьюженной тогда бухте провожали в кругосветное плавание его, Сорокина.

Теперь он читает об этом походе в книгах, как будто не о себе — о ком-го постороннем, хотя и очень знакомом. И снова провожает друзей, уходящих в глубину.

Москва — Северный Ледовитый океан — Тихий океан — Черное море — Ленинград — Москва