1
Рюрик Тимофеев, командир электромеханической части, был севастопольцем.
«Мне даже смешно вас слушать, — сказал о нем корреспонденту одессит Миша Коваль. — Любит ли он море? Кто в Одессе и Севастополе не любит море?..»
В кругу друзей Рюрика Тимофеева молчаливо предполагалось: «севастополец» — как характеристика человеку. Не менее важная, чем послужной список. Для тех, кто по возрасту еще ничего не успел сделать, — это как обязательство: что бы с тобой ни стряслось, бросить тень на имя «Севастополь» — предательство.
Севастопольские мальчишки, друзья Рюрика, как и он сам, были на «ты» с историей. Они не говорили «пойдем на площадь». Такое звучало иначе: «Пойдем к Нахимову». Бронзовый Павел Степанович, казалось им, придирчиво оглядывает каждого: «А ну-ка посмотрим, на что ты годишься, потомок моряков флота российского?»
На неумеющего нырять и плавать, брать шкоты, отличить крейсер от эсминца, кощунственно назвавшего военный корабль пароходом или конец — веревкой в их кругу смотрели как на безнадежного человека.
История навечно прописана на севастопольских улицах. Город — это не просто дым акаций на Матросском бульваре или белые камни Северной бухты. Придя на рассвете к памятнику Затопленным кораблям, Рюрик слушал, как скрипят снасти фрегатов Лазарева и Ушакова. Камни в узких переулочках отзывались ночью эхом. Может быть, это доносился через века гул бронзовых пушек с Малахова кургана. Или голос «Ташкента»? Или еще звенели в воздухе залпы фортов, бьющих по мятежному «Очакову»?
Севастополь соткан из света, гула прибоя, легенд, вчерашней и сегодняшней славы флота. Невесомо парят в зеленой воде прозрачные медузы. Маленькие крабы, воинственно растопырив клешни, выползают на камни у памятника Затопленным кораблям — в самом центре города. Мальчишки тихо провожают глазами низко сидячие крейсеры, чьи силуэты тают на закате за пепельной башней Константиновского равелина. В бездонной черноте неба плывут созвездия, и ринувшаяся к волнам звезда как сигнальная ракета в отчаянном сорок втором.
Сны неприкаянно бродят по улицам, гул прибоя стучится в стены домов. Камни шепчутся в сумерках, человеческой жизни не хватит, чтобы выслушать их рассказ. Город у моря — сам частица моря. Они неотделимы друг от друга, и бронзовые стволы у стен Морского музея не кажутся полуторастолетней архаикой.
Как и все севастопольские мальчишки, Рюрик отлично знал историю города. Она не была для них абстракцией — эта история.
Корабельная сторона. Здесь живут потомки тех, кто строил крейсер «Очаков», броненосцы «Синоп», «Чесма», «Иоанн Златоуст», кто восстанавливал первый советский крейсер Черноморья «Коминтерн», кто залечивал раны «Севастополя» и «Ташкента».
В 1834 году город воздвиг свой первый памятник — простую стелу, держащую поднятый к небу корабль. На ней — две надписи: «Казарскому» и «Потомству в пример». Любой севастопольский мальчишка объяснит вам, что это значит, и в подробностях опишет бой «Меркурия». Как будто сам Рюрик лично стоял на палубе брига, когда тот отчаянным майским днем 1829 года встретился в море с четырнадцатью турецкими кораблями. Два мощных линейных корабля взяли в клещи, казалось бы, обреченный бриг: 184 пушки против 18. Два адмирала против капитан-лейтенанта Казарского.
Принять бой, вывести из строя двух мощнейших противников в столь невыгодной ситуации — морская история такого еще не видывала. Вообще все это походило бы на фантазию досужего романиста, если бы не более трехсот пробоин и повреждений на теле гордого корабля.
Первый памятник на Матросском бульваре был только началом. И совсем не из-за любви севастопольцев к монументам. Есть в русской душе глубокое чувство благодарности к своим сынам, и лаконичная надпись «Потомству в пример» стала вдруг девизом города и флота.
Рюрик идет по городу. Позади — площадь Ушакова с увенчанным золотистым шпилем знаменитым Матросским клубом, куранты которого вызванивают ставшую неотъемлемой частью города мелодию «Легендарный Севастополь…» И вот он — Исторический бульвар. То, что на картах времен первой обороны города именуется Четвертым бастионом.
Невольно хочется прислушаться. Может быть, эхо донесет из далеких времен голос поручика артиллерии Льва Толстого. Здесь было его место. Отсюда, где стоит сейчас Рюрик, у грозных крепостных орудий, глядел Толстой, счастливый и гордый, на город мужества. И тогда рождались его полные изумления строки:
«Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский».
И когда колышатся красные маки на Малаховом кургане, словно оживает бронза памятников и ветер доносит срывающийся голос Корнилова:
«Товарищи, на нас лежит честь защиты Севастополя, защита родного нам флота! Будем драться до последнего. Отступать нам некуда: сзади нас море. Всем начальникам частей я запрещаю бить отбой, барабанщики должны забыть этот бой!.. Товарищи, если бы я приказал ударить отбой, не слушайте, и тот из вас будет подлец, кто не убьет меня!..»
Завтра Корнилова не станет. Он упадет, обливаясь кровью, вот на эту самую землю, куда только что девчата положили белые гвоздики.
Графская пристань… Наверное, нет на свете другого такого клочка земли, где бы на столь сжатом пятачке, говоря словами петровских реляций, «вместилось славы великое множество». Отсюда салютовали бессмертным фрегатам Ушакова. Здесь обнимали героев Синопа вице-адмирала Нахимова и капитана первого ранга Истомина. Отсюда встревоженные глаза следили за поднятыми на мачте «Очакова» летящими флажками сигнала: «Командую флотом. Шмидт».
Странным, непостижимо удивительным образом переплетаются в севастопольской яви и истории имена. Биологическая станция Академии наук на берегу Артиллерийской бухты. Кто стоит у ее истоков? Миклухо-Маклай. По инициативе его, прославленного ученого и путешественника, родилась она. Знаменитая Морская библиотека. У колыбели ее — Лазарев, Нахимов, Корнилов, Истомин, Бутаков. Среди верных друзей и радетелей книгохранилища — Айвазовский, адмирал Макаров, Менделеев, Лев Толстой. Кажется, нет такой «звезды» в России, которая не подарила бы тепло свое Севастополю.
Так с детства вошло в жизнь Рюрика Тимофеева море. Да, он действительно прекрасен в ожерельях пронзительно-синих бухт, окованных белой пеной, в тревожно-дурманящем зное цветущих каштанов — Севастополь! В святом утреннем безмолвии фортов и обелисков. Но только первый луч солнца сверкнет на бронзе памятника Нахимову, камни начинают говорить. Вот отсюда, с набережной, уходил в бессмертие Шмидт. Иссечена сталью усыпальница великих русских флотоводцев. И гигантские якоря на стенках — все, что осталось от кораблей с гордыми и нежными именами, которые моряки произносят, как имя любимой. Эти корабли легли на дно бухты, чтобы преградить путь врагу. А в годы Великой Отечественной здесь гордо проносили свой флаг «Севастополь», «Красный Кавказ», «Червона Украина», «Красный Крым».
Он спускается к бульвару. Море гонит штормовую волну, с грохотом и шипением ракушечника наступающую на парапет.
На Малаховом кургане горит вечный огонь. Ночью — Рюрик сам видел это — он бросает багровые всполохи на памятники и редуты. На землю, где пролилась кровь Нахимова, Истомина и Корнилова. На капониры бессмертной Матюхинской батареи.
На закате сюда приходят влюбленные. Трогают рукой холодную сталь стволов. И тогда задумчивыми становятся их глаза.
…На столе Рюрика лежал оплавленный осколок металла с мыса Херсонес. Когда за окном опускались сумерки и шумел ветер, ему казалось, он слышит глухой прибой Голубой бухты. Он трогал острые грани железа. И в памяти вставал темный силуэт Херсонесского маяка, огни кораблей у горизонта и языки пламени Вечного огня.
Лодка уже второй день стояла на воде, а необъяснимая сила тянула людей после смены сюда, к пирсу. Подходили поодиночке, группами. Рассаживались на ящиках, бухтах тросов. Пускалась вкруговую пачка «Беломора», и сам собой рождался степенный корабельный разговор.
Для каждого из них, построивших десятки больших и малых судов сам по себе новый корабль был столь же заурядным явлением, как для бондаря бочка или кузнеца поковка. Но с «этой» было связано столько легенд, предположений и споров!..
— Лодка как лодка… А на тебе — флотская революция… Стоит себе мирно.
— А как, по-твоему, она должна стоять. Изрыгать дым и пламя?
— Все это так. Здесь-то она тихая. А вот как в море себя поведет?
— Ты в чем-нибудь сомневаешься?
— Не сомневаюсь, но дело-то новое, опыта — никакого. Накладки могут быть.
— Ликвидируют.
— Оно, конечно, так, только я бы раньше времени не веселился. Когда я служил на «щуке» — а мы только что приняли ее от завода, — знаешь, сколько мелочей на ходовых пришлось доводить! Проект «щуки» был уже серийным. А здесь — первенец.
— Это еще не доказательство. Я, например, воевал на «малютках». И тоже был на новой лодке.
— Дай бог…
В этих разговорах незаметно для самих собеседников выявилось любопытнейшее обстоятельство: строили лодки бывшие моряки, принимали их люди, еще вчера стоявшие у станков. Потому и суждения были здесь авторитетно-безапелляционны, и судили обо всем с основательностью истинных знатоков.
Для всех них была бы кощунственной сама мысль, что эта лодка — какие-то определенные проценты плана, который они в зависимости от обстоятельств выполнят или не выполнят. Корабль был продолжением их морских биографий, точно так же, как море — неотторжимым звеном их рабочей судьбы.
Весь этот вроде бы хаотичный поток споров, сомнений, размышлений и категоричных выводов так или иначе доходил до конструктора, главкома и Сорокина, считавших, впрочем, все это дело обычным и закономерным: люди болели одной заботой. К тому же человечество всегда делилось на оптимистов и скептиков, и, чтобы убедить последних, нужны были не слова, а время.
Вечером у пирса было прохладно, и заходящее солнце превращало грязную, с нефтяными пятнами поверхность моря в темное зеркало, высекающее время от времени золотые блики.
До Сорокина, разговаривающего с главкомом, долетели обрывки фраз. За огромными катушками кабеля, сложенными у кирпичного заборчика, спорили:
— А все же опасно на этой штуковине ходить.
— Почему? Все проверено. Конструктор с лодки не вылезает.
— Так-то оно так… Но дело новое. На старых как-то надежней. К тому же, кто его знает: может быть, радиация эта где появится.
— Ерунда. Замеряли уже тысячу раз. Никакой радиации на корабле нет и быть не может.
— А ты что — ученый?..
Теперь уже и главком прислушался к разговору.
— Ученый не ученый, но всякое говорят…
— А ты больше слушай. Бабок, сплетников и вообще подобных «специалистов».
— С тобой говорить невозможно. Я тебе сомнения, а ты лаешься.
— Я не лаюсь… Это вырвалось…
Главком взял Сорокина под руку:
— Слышали?
— Да.
— Ну и что?
— Мало ли что могут болтать. Вы-то сами отлично знаете, что никакой опасности на лодке нет.
— И все же — такие разговоры симптоматичны… Не только у некоторых флотских товарищей нужно менять отношение к атомному флоту… Я сам пойду на первый выход.
— Что вы, товарищ главком! Вам нельзя.
— Это еще почему?
— Мало ли что. Испытания есть испытания… — Сорокин не закончил фразы, расхохотался. — Я, кажется, начинаю сам рассуждать, как тот, — он кивнул в сторону заборчика. — Но не в этом суть. Подвергать себя ненужному риску, даже минимальному, главкому нет абсолютно никакой необходимости. Конструктора не отговоришь — это его детище.
— Нет. Для меня все это решено. Психология у разных людей разная. Кое у кого восприятие жизни своеобразное. Если идет главком, — будут думать такие, — значит, дело надежное.
— Зачем же нам ориентироваться в работе на такие элементы?
— Дело не в этих, как, вы сказали, «элементах». Определенное отношение к атомному подводному флоту, — он подчеркнул, — нужное нам отношение, необходимо утверждать с первых его шагов. У нас нет времени на раскачку, на дискуссии, мы будем иметь мощный атомный подводный флот. Иначе нас с вами следует просто гнать взашей. Иначе нас обойдут… Возвращаться к этому разговору не будем, но я на испытания иду. И точка!..
Ночью лодка отдала швартовы.
На борту находились большая группа ученых во главе с конструктором, главком и Сорокин.
2
Командир был в неповторимом и не сравнимом ни с кем положении. Все, кто даже отлично изучил механизмы, схемы и приборы атомной, смотрели на него сегодня по-особому.
«Правильно ли я действую, командир?» — спрашивал взгляд трюмного в реакторном отсеке, хотя у этого трюмного все шло нормально. «Ничего или очень плохо?» — читалось в напряженном взоре инженер-механика. Выражение лица у боцмана было такое, будто он вот-вот расплачется.
Командир понимал состояние людей. Он сам сейчас с великим облегчением задал бы каждый из этих вопросов кому-нибудь «повыше». Но «повыше» никого не было. И спрашивать было не у кого. Конструктор мог, конечно, что-нибудь подсказать по части науки. А вот насчет мореходства — здесь сам он, первый командир первой атомной, был наивысшим авторитетом и знатоком. Хотя лодка и находилась в море всего каких-то полчаса, не более.
Неизвестность, пожалуй, худшее, что выпадает на долго первопроходца. Когда знаешь, что тебя ожидает, можешь подготовиться и встретить опасность в лицо, рассчитать силы, противопоставить опасности свою собранность и волю, а главное, психологически хоть в какой-то мере уже пережить то, что потом, пусть в большей степени и дозе, встретит тебя в пути.
Гораздо хуже, когда ты вообще не представляешь, что тебя ждет.
На многие «что», «как» и «почему» сейчас пока никто не мог ответить.
Как поведет себя лодка в море? Или пробивая ледяной купол? Выдержит ли корабль удар и какой силы он будет? Они знали: когда американский «Наутилус», совершая плавание подо льдом Арктики, пытался всплыть, на нем не заметили большую льдину. В результате страшный удар — и лодка потеряла оба свои перископа. Не дадут ли в такую решающую минуту приборы той незначительной «осечки», которая в их деле слишком дорого стоит?
За людей он не волновался — проверены в труднейших переходах. Они выдержат. Все и вся. Что бы ни случилось. Но техника есть техника. Она тем и отличается от людей, что сдает там, где люди не сдаются и готовы идти дальше.
Неизвестно, кого хотел успокоить конструктор — себя или главкома. Во всяком случае, он сказал, обращаясь неведомо к кому:
— Все в порядке. Реактор действует отлично. Выведен на полную мощность.
Сорокин взглянул на глубиномер. Стрелка прибора катилась уже куда-то за грань двухсот метров. А лодка шла так же уверенно, как будто над рубкой ее были какие-то сорок — пятьдесят, ну от силы — семьдесят метров.
Внешне глубиномер выглядел обычно: черная овальная коробка с белой шкалой. Но, приглядевшись, любой моряк еще вчера мог бы подумать, что конструкторы, создавшие прибор, решили просто подшутить над подводниками. Над делениями глубиномера красовались цифры.
Сорокину вдруг до боли ощутимо вспомнилась его служба на «малютке». Маленький дизель, один электромотор, запас электроэнергии всего на несколько десятков миль подводного хода, ручная помпа для приема балласта при дифферентовке. Механик командует: «Сделать десять качков!» А ведь все это было совсем недавно.
И как все изменилось: он — на могучем атомном корабле, для которого во всем Мировом океане не существует недоступных уголков. Удобные каюты, кино, кондиционированный воздух, хлеб собственной выпечки, свежее мясо на весь поход…
Люди не отрывались от приборов: скорость лодки приближалась к скорости курьерского поезда.
— Ну как? — спросил Сорокина конструктор.
— Поздравляю! Мы гордились нашими дизельными. Сколько они сделали! Они — целая историческая эпоха на флоте. А сейчас мы присутствуем при рождении новой эпохи.
Каждый выход в море всегда полон неожиданностей. И нежелательных и приятных. Среди последних было «открытие» Михаила Луни.
— Боцмана к командиру! — прогремел динамик, и тот, стоявший у горизонтальных рулей, бросил Михаилу: — Подмени. Только смотри мне!.. На полном идем.
— Есть, подменить.
Неизвестно, зачем понадобился боцман, только, когда он собрался снова стать к рулям, командир, взглянув на приборы, тихо сказал ему:
— Отставить… Это становится интересным. Взгляните, боцман, на шкалу.
Стрелка глубиномера стояла словно влитая — не шелохнется.
— Как по ниточке ведет. Что это — случайность? Или… Подождем немного… Посмотрим. — И тут же подумал: «А вдруг растеряется парень? Рисковать нельзя. Поход все же экспериментальный…»
— Луня, будьте внимательней!
— Есть!
Командир продолжал смотреть на курсограф и не верил своим глазам: стрелка чертила почти прямую линию.
Луня уже сам не понимал, как ему все это удается без боцмана, за широкой спиной которого всегда было как-то безбоязненно и спокойно.
— Отлично ведет! — Командир кивнул в сторону приборов, обращая на них внимание старшего руководителя похода. — Золотые руки у парня.
— Хорошие горизонтальщики на флоте всегда на вес золота, — ответил тот.
Прошла минута, десять, двадцать, час. Лодка, послушная воле Луни, шла «по ниточке».
— Хорошую смену воспитываете, боцман. — Командир улыбнулся. — Спасибо за службу.
Боцман покраснел.
— Талантливый, видно по всему, парень. Но я, честно говоря, товарищ командир, не думал, что он сразу-так… сможет.
— Сомневались?
— Нет. Просто не было случая проверить.
— Вот мы и проверили… Подмените его и попросите подойти сюда.
На лице Луни блестели капельки пота.
— Трудно было?
— С непривычки… Боялся что-нибудь упустить. Ведь очень поход ответственный.
— Хорошо вели лодку.
— Спасибо.
— Что ж, большому кораблю — большое плавание. Один из сопровождающих главкома адмиралов крепко сжал руку Луни. — В добрый час!.. Поздравляю вас с внеочередным воинским званием старшины первой статьи…
Он не думал тогда, что пройдет совсем немного времени и история, подобная только что случившейся, повторится. На этом же самом корабле. Только роли переменятся: он, Михаил Луня, уже опытный боцман, будет смотреть, как отлично ведут корабль его, Михаила, ученики. Новое поколение горизонтальщиков. И тогда он впервые подумает, что стареет. И уже другой командир скажет ему: «Это ерунда, что ты стареешь, Михаил. Что было бы с флотом, если бы он остановился в движении своем? Просто, как поется в песне, орлята учатся летать. А нам с тобой — только радоваться этому…»
Наблюдая за командиром лодки, Сорокин видел, что труднее всех приходится сейчас, пожалуй, ему. Сам командовавший и большими и малыми кораблями, Анатолий Иванович понимал, как неуютно чувствует себя командир, когда его «коробка» забита множеством разного начальства, не всегда единодушного в своих выводах и приказаниях.
Сейчас в походе был главком, а поход был опытным…
— Уже сейчас многое очевидно. — Командир делился своими мыслями с Сорокиным. — Возможность практически неограниченное время находиться в подводном положении, совершать плавания любой протяженности, невиданная и немыслимая ранее мощь вооружения, неуязвимость для средств поражения, огромная скорость хода, способность бить по целям, находящимся на многие сотни и сотни километров.
— Я сам не могу прийти в себя, дружище. Где это видано, чтобы под водой, где всегда берегли каждую каплю пресной воды, команда вдоволь пользовалась душем? Или кают-компания, в которой не то что можно провести приличное собрание, но и прокрутить фильм для всего экипажа?
— А камбуз! Шипят электрические плиты и духовки, жарятся бифштексы, готовятся шашлыки, торты, печется хлеб! Скажи мне еще лет десять назад, что на подводной лодке возможно такое, — засмеялся командир, — я назвал бы любого фантазером.
— Поневоле вспомнишь жюльверновский «Наутилус». Особенно его таран.
— Да, рядом с атомными торпедами выглядит он не ахти как. А они способны разнести в дым любую плавучую крепость!
— К тому же «Наутилус» был фактически слеп: на большой глубине прожектору не разогнать далеко водяную тьму.
— У атомохода более надежные «глаза» и «уши». Приборы гидроакустиков фиксируют все, что движется далеко вокруг, сверху и снизу. Чуткие эхоледомеры покажут точную толщину льда, если лодка находится под ледяными полями.
— Кибернетика, электроника, радиолокация…
Идя со скоростью, близкой к скорости курьерского поезда, мы практически неограниченное время можем оставаться под водой: атомный реактор исключил проблему горючего, специальные аппараты — проблему воздуха и воды. Пресная вода теперь в изобилии добывается опреснителями из забортной, соленой.
— Да и чтобы поразить цель, атомной лодке не нужно выходить на дистанцию прямого удара, пробираться в порты врага через минные поля и противолодочные заграждения. Более того — ей не нужно даже всплывать. Удар наносится из глубины: ракета выстреливается на поверхность океана, и, неотвратимую, грозную, ведут ее приборы за сотни и сотни километров.
— Мы как будто рекламируем лодку друг другу.
Они рассмеялись.
— Такое видишь не каждый день.
Через несколько часов командир докладывал главкому:
— Товарищ главком! Корабль отлично маневрирует. Замечаний по работе приборов и установок нет. Расчетные скорости и глубина взяты. Можно считать, что испытания проведены успешно. Прошу разрешения лечь на обратный курс.
— Добро! — Главком обнял конструктора. — Поздравляю. От всей души поздравляю…
Ночью в Москву ушло сообщение:
«Испытания прошли успешно. Первенец стал на ноги».
Среди множества других великих и малых важнейших сообщений ее выделили, чтобы срочно доложить в ЦК и Совет Министров.
На востоке страны брезжило утро. Звезды еще державно проплывали над Ленинградом, Москвой и Киевом, а флот российский встречал с этой зарей не только оплавленный диск солнца — новую эру своего мореплавания. И завтра, и послезавтра, и каждый грядущий день уже будет для флота иным, непохожим на вчерашний. Новые атомные гиганты сойдут со стапелей, и все дальше и дальше в распахнутый океанский простор уйдут подводные трассы лодок.
3
Бухту выбирали долго и придирчиво. Там, где одного инженер-адмирала, казалось бы, все уже абсолютно устраивало, начинали сомневаться другие. То, что приглядывалось морякам, вдруг не нравилось инженеру:
— Посмотрим еще где-нибудь…
В поисках этого «чего-нибудь» торпедный катер обошел сотни фиордов и заливчиков, пока и моряки, и инженеры, не сговариваясь, переглянулись и заулыбались.
— Кажется, это то, что надо…
— Лево руля, — адмирал нагнулся к командиру катера, стараясь перекричать шум моторов.
— Есть, лево руля!
Оставляя широкий бурунный след за кормой, катер уже почти по инерции шел к мокрой гряде прибрежных валунов с белой пеной прибоя.
Матросы с баграми-трилистниками стали на корме и носу и в каких-то полутора-двух метрах от берега осторожно подтащили корабль к валунам.
Инженер спрыгнул первым. За ним Сорокин.
Помимо всего прочего, бухта была сказочно красива. Черные скалы отвесно уходили в золотую на закате воду. Снег еще не сошел, и по багрово-темным проталинам важно расхаживали непуганые полярные куропатки.
Сорокин нагнулся. На приталой белизне снега яркими бусинами краснела россыпь прошлогоднего брусничника.
Худощавый военный инженер удовлетворенно промычал, показывая на сопки:
— Вот здесь мы и поставим свои игрушки. Думаю, они не испортят сей идиллической картины.
— Может быть, и не испортят, — машинально бросил зам. главкома, потому что не ответить было невежливо, а мысли его, как и Сорокина, были сейчас далеко и от ракет, и от лодок, настолько не могла оставить равнодушным никого открывшаяся перед его глазами девственно-дикая даль.
Видимо, и инженер почувствовал их состояние. Он отошел метров на десять и стал бросать в рот мерзлые, с приставшими кусочками снега ягоды.
Сорокин улыбнулся, подумав: «Интересно, где бы Лена расставила здесь свою мебель?»
Словно угадав его мысли, кто-то засмеялся:
— Здесь будет город заложен, назло надменному соседу… Впрочем, соседи ближние у нас ничего. А вот дальние… Будем считать, что назло им… Как, Анатолий Иванович?
— Все начала в этом смысле похожи друг на друга… А знаете, что мне пришло сейчас в голову? Когда читаешь Закон о пятилетнем плане развития народного хозяйства СССР, цифры, особенно для неспециалиста, кажутся какими-то абстрактными иероглифами. Они не имеют цвета, запаха, горизонта, рельефности, что ли. А мы вот сейчас стоим здесь — и вот эти сопки, мох, ягель, гранит — одна из этих оживающих в реальности цифр. Есть, помнится, такие строки: «Увеличить судостроение вдвое… Обеспечить строительство в СССР сильного и могучего флота. Построить для советского флота новые корабли и новые морские базы». Вот мы и строим…
— Да, в схемах и общих выкладках цифры «не смотрятся». Здесь они приобретают плоть и кровь. Отвлеченная база — это что-то умозрительное. Здесь это и сопки, и закат, и этот залив…
— Залив и сопки — это еще не база.
— С тобой и помечтать нельзя. Сразу с небес на землю…
— Что делать. К сожалению, время на романтику у нас ограничено. Я имею в виду, конечно, сопки и закат. — Сорокин усмехнулся. — Флот и база — это ведь тоже романтика.
— Убедил. С чего же начнем?
— Обычно начинают с бараков для строителей. Нам придется соорудить еще что-нибудь для штаба. И какую-никакую конуру для конструктора. Ему, между прочим, иногда думать надо.
— Он же будет наездами.
— Наездами? Вы его не знаете. Пока лодка не войдет в строй действующих — не вылезет отсюда. И помощников не отпустит.
— На первое время спасет положение плавбаза. Поселимся там. Но строителей рядом с лодками не поселишь. Потому, как в Комсомольске-на-Амуре, придется начинать с палаток.
— Молодым не впервой!
— Это вы бросьте, Алексей Петрович! Я за другую романтику. Конечно, в безвыходном положении и палатка хороша, но только на самое первое время. У нас еще немало любителей романтики за чужой счет. А проще. — безответственных и бесхозяйственных людей. Вместо того чтобы вовремя соорудить удобное жилье для рабочих, создать им элементарные условия для работы, такие предпочитают рассуждать о трудностях. В результате — через полгода-год наиболее ценные кадры от них уходят. И я этих людей, эти кадры не виню. Когда они видят, что иначе нельзя, они хоть сто лет проживут в палатках, если это нужно для дела. Когда же они приходят к выводу, что на них определенным руководителям попросту наплевать, у них рождается и соответствующая реакция…
— Речь достаточно убедительная. — Инженер развел руками. — Теперь мне абсолютно ясно, что жить в благоустроенном доме лучше, чем в землянке.
— А ну вас, — Сорокин смутился. — Я, кажется, действительно чуть ли не парламентскую речь произнес… Короче: завтра с утра — все здесь. И — начинаем большой аврал.
Через три дня под навесом скалы, полого спускающейся к морошковому болотцу, вырос палаточный городок и наспех сколоченная из досок «Академия наук», как кто-то окрестил это хилое сооружение для конструктора и его помощников.
Наутро прибыло подкрепление. Из-за темного мыса, прозванного Медведем, показался пыхтящий буксир. На мешках, яликах, тюках, наваленных на палубе, сидели люди. В ватниках и беретах. Модных плащах и шляпах. В матросских робах и полинялых армейских гимнастерках.
— Наверное, так в старину выглядели корабли пиратов, — невозмутимо прокомментировал Сорокин эту живописную картину. — Боцману еще серьгу в ухо, капитану — чалму. А так — зрелище для богов.
За буксиром медленно тянулась плавбаза.
Приняли швартовы, и берег сразу наполнился криками, возгласами, смехом, бранью.
— Кажется, мне кто-то говорил, что здесь самое тихое на земле место. — Конструктор пожал руку Сорокину, провел платком по гладко выбритой голове.
— Абсолютной тишины нигде не бывает, — отпарировал Сорокин. — Это доказано наукой.
— А что сказано в этой науке насчет перекусить чего-нибудь?
— За этим дело не станет. Прошу! — Сорокин приглашал конструктора в «Академию наук». — Это ваша резиденция.
— Да-а!.. — неопределенно хмыкнул конструктор. — Интересно, какой это стиль.
— Что-то среднее между барокко и бараком.
— Я так и понял. — Конструктор оглянулся. Строители, став цепочкой, сгружали на берег ящики.
— А этих хлопцев вы куда разместите? — А палатки на что?
— Палатки? Нет, дорогой Анатолий Иванович! Так дело не пойдет. Я превосходно устроюсь на плавбазе. А этих ребят — в храм… Только так… Сейчас от строителей зависит все. И уставать они будут больше всех.
— Но вам же нужно работать.
— У меня уже есть по этой части некоторый опыт совместной работы с весьма беспокойным товарищем Курчатовым. Во время войны. Нас даже немножко бомбили. И ничего. Привыкли. Здесь, думаю, нас бомбить не будут?
— Вероятно, не будут.
— Вы отвечаете, как истинный ученый. Истинный ученый всегда в чем-нибудь сомневается. — И конструктор раскатисто расхохотался.
Лена приехала к осени. Она впервые оказалась на Севере, и путь до городка показался ей бесконечно унылым. Холодный дождь сек темные озера. Все вокруг приобрело белесый цвет, и неизвестно было, где кончался стелющийся над тундрой туман и начинались набухшие влагой небесные хляби.
Ей вспомнились медные сосны на желтых дюнах, густой настой хвои и йода на взморье, солнце, бьющее по утрам с высоты. Тоска усилилась, стала почти физически ощутимой.
Она подняла воротник пальто, оглянулась. Витька и Вовка спали на заднем сиденье. Им, кажется, было все равно, где спать.
«Странное время, — подумала она, — раньше люди до глубокой старости жили на одних и тех же гнездовьях. Моим ребятам — четыре и пять лет. А они уже побывали и на Тихом океане, и на Черноморье, и на Балтике. И вот теперь спокойно едут к самой кромке Ледовитого. Словно так и надо, и ничего в этом нет ни странного, ни удивительного…»
По дну машины глухо ударили камни, и тормоза резко скрипнули на повороте.
— Дороги здесь еще не бог весть какие, — прокомментировал водитель. — А здесь нужно осторожнее. Олени к реке в это время ходят…
За скалой Лена действительно увидела трех оленей. Самец с гордо поднятыми к небу рогами недоуменно посмотрел на машину и нехотя уступил дорогу. Его спутницы даже не повернулись — продолжали выщипывать ягель.
Она растолкала ребят.
— Смотрите.
Витька и Вовка, увидев оленей, мгновенно выскочили из машины.
Срывая мох, они тянули руки к теплой оленьей морде. И — удивительно — самец не бросился бежать. Втянул вздрагивающими влажными ноздрями воздух, сделал два шага вперед и… взял ягель.
— Они ручные? — спросил Вовка, когда машина перевалила крутую сопку.
— Почти, — ответил шофер. — Они из колхозных стад. И здесь на них никто не охотится. Так что они спокойны. Инстинкт опасности притупился.
Дождь уже давно кончился. Солнце оранжевым шаром висело над сопками, и блики на речушке, петляющей между камнями, вспыхивали глубоким матовым пламенем.
Они остановились передохнуть у тропки, круто уходящей в сопки. Лена сорвала на обочине дороги несколько спелых ягод морошки. Переспелые ягоды таяли во рту холодными льдинками, пахли тундрой, мхом, осенью. Южане, попробовав морошки, говорят, что у нее нет запаха. Есть. Особенно у ягоды, только что отнятой от влажных листьев, отливающей холодной янтарной желтизной, — нежный северный аромат, в котором есть что-то и от пронзительного ветра над тундрой, несущего с океана сложно замешанное дыхание темной глубины зеленых льдов и рыбацких сейнеров.
Может быть, Север на секунду таинственно приоткрыл перед ней свою душу. Только Лене стало почему-то легче, и пугающая ледяная кромка земли, которую ей многие расписывали только черными и безотрадными красками, уже не виделась безысходной тоской и мертвым прозябанием вдали от привычных людей, мелодий и красок.
А далеко от этих сопок уже сходили со стапелей новые и новые атомные.
Они сидели в каюте — конструктор и замполит — и почти каждые десять минут поглядывали на часы.
— Нервничаешь? — съехидничал капитан второго ранга.
— Если я скажу «нет», ты же все равно не поверишь.
— Не поверю. Все-таки первое испытание баллистических ракет, запускаемых с подводной лодки. Любой бы нервничал.
— Чего же тогда спрашиваешь?
— Я о другом. Я моряк. И к тому же политработник. Мне этот пуск интересен не только с чисто военной точки зрения. А, так сказать, и с психологической.
— Это что-то уже новое. Интересно…
— Если говорить серьезно, Сергей, неужели тебе ни когда не становилось не по себе, когда ты задумывался над тем, что ты создаешь? А не думать об этом ты не мог, знаю это.
— Ты не первый, кто задал этот вопрос. И вероятно, не последний. Когда речь идет о таком страшном средстве уничтожения людей, как ядерное оружие, только мерзавцы или кретины могут не думать.
— Но все же — конкретнее…
— Изволь. Когда-то Альберт Эйнштейн, работая над атомной бомбой, сказал: «Если бы я знал, что немцы не создадут атомную бомбу, я бы не сделал ничего ради бомбы». Если бы нам ежедневно не угрожали люди, во власти которых может случиться пустить атомное и водородное оружие в ход против нас, я, вероятно, тоже не убил бы жизнь на создание самого страшного оружия уничтожения.
— Трагедия Хиросимы слишком потрясла человечество. О ней нельзя думать без содрогания. И все-таки все мы помним — во второй мировой войне было убито пятьдесят четыре миллиона и ранено более девяноста миллионов человек.
— Я знаю эти цифры. И кого потрясла трагедия Хиросимы? И как? Вот тебе, так сказать, узконаправленный пример. По сему поводу у меня даже подобраны некоторые материалы. Подожди минутку. — Он порылся в шкафу, достал кожаную папку. — Вот здесь, — конструктор похлопал по обложке, — весьма поучительные материалы… В экипаже самолета «Энола Гэй», который сбросил бомбу на Хиросиму, было несколько человек. Второй пилот «Энолы Гэй» Роберт Льюис писал позднее: «Сны? Я часто видел страшные сны… Часто, когда я вижу своих детей, меня охватывает страх. Если бы только некоторые государственные деятели видели то, что мы видели тогда, они не могли бы спать спокойно ни одной минуты до тех пор, пока они не были бы уверены, что бомба никогда больше не будет сброшена». А судьбу пилота-разведчика, наводившего «Энолу Гэй» на цель, майора Клода Роберта Изерли ты знаешь?
— Потому и спросил тебя о нравственных началах твоей работы. Изерли уволили из военно-воздушных сил США с документом, где говорилось: «Психическое расстройство, связанное с пережитым за океаном». Его душили кошмары. Ночью он будил семью истерическими криками: «Дети! Дети!» Кончилось тем, что он вскрыл себе вены. Вот тебе и нравственная месть. А говорят, что это — досужие вымыслы писателей.
— Но почему-то сия, как ты говоришь, «нравственная месть» не покарала главных участников преступления. Льюис и Изерли были подчиненными. А бомбили Поль Тиббетс и Суини. Судьба их весьма любопытна. Тиббетс — генерал американских ВВС, руководитель военной миссии США в Индии. А еще совсем недавно он был начальником военного планирования объединенного военно-воздушного командования в Европе, в главной штаб-квартире НАТО. Суини — ныне тоже генерал. Так вот их почему-то не душат по ночам кошмары. Тиббетс бахвалится: «Я успешно выполнил приказ… Каких-либо личных переживаний у меня тогда не было, у меня их нет и сейчас. Если завтра будет нужно сбросить где-либо еще более разрушительную водородную бомбу, то я это сделаю точно так же». Суини от него не отстает: «Я ни о чем не сожалею. Если бы мне пришлось повторить, я сделал бы это не колеблясь».
Конструктор помолчал.
— Согласен. Не все на Западе размышляли подобным образом. Митчел Уилсон рассказал о сомнениях моих некоторых коллег. Помните роман «Встреча на далеком меридиане»?.. Ощущения физика — одного из создателей атомной бомбы. Я даже выписал кое-что: «Революция в технике воплотилась в величайший, самый испепеляющий взрыв, какой когда-либо видела земля, и одним из ее причудливых результатов было то, что Реннет из принца крохотной страны, почти неизвестной внешнему миру, превратился в пэра международной державы, ставшей во сто раз больше прежнего и в десять тысяч раз значительнее.
И все же самый миг этой революции остался в нем не только как вновь и вновь возвращающее воспоминание, но и как шрам, уродующий душу. Одно мгновение все было, как всегда, как много месяцев до этого, — обычная работа с самыми будничными на вид металлическими предметами и давно привычными кусками сероватого металла, — а в следующее мгновение то из соединений, которое так давно искали, уже пожирало землю, небеса и все лежавшие за ними пространства бело-желто-лиловым пламенем.
Подчиняясь инерции годами выработанного профессионального взгляда на вещи, он ощутил яростное удовлетворение от того, что все расчеты и предсказания его науки так блистательно подтвердились. Но одновременно это видение гибели мира поразило его таким ужасом, что казалось, до самой смерти под маской его лица будут скрыты остановившиеся глаза и разинутый от изумления рот. Перед этим видением гибели мира побледнели и сошли на нет все фантастические образы Апокалипсиса…
Даже теперь, когда он давно порвал с физикой разрушения мира и вернулся к физике созидания, в испуганных глазах своей эпохи он по-прежнему был окружен ореолом, неотделимым от проявленной им способности разрушать…» Мы такого не чувствовали. У нас не было разлада между научным поиском, созданием грозных атомных подводных ракетоносцев и совестью.
— Мы же не Суини…
— Вот именно. В этом вся суть и вся разница. Мы никогда не нападем первыми. И это знает весь мир. Грязная западная пропаганда, пугающая обывателя, не в счет. У нас разговор серьезный. Мы не нападем. И мы никому не угрожаем. А нам угрожают ежедневно. Открой газеты. Это не мы выдумываем, и не мы пишем. Сегодня весьма авторитетный заокеанский генерал призывает забросать «Полярисами» Москву. Завтра какой-нибудь Тиббетс соберется стереть с лица земли весь Союз. И вчера, и сегодня кое-кто рвется к атомной бомбе. И все это не шалуны, не краснобаи — люди дела, обладающие колоссальными возможностями. Кто знает, какие силы окажутся на поверхности в той или иной стране в итоге сложнейшей политической игры. Мы не гарантированы от того, что где-либо к власти не придут те, кто от угроз решит перейти к делу. А из истории-то мы уже слишком хорошо знаем, что этих господ цитатами из священного писания не остановишь. Им нужно что-нибудь посущественнее. Скажем — та же водородная бомба. Только страх, что они сами прежде всего сгорят в разожженном ими пожаре, может их остановить. Так что гуманизм, мой дорогой, в наш век вещь сложная. К сожалению, его сейчас без водородной бомбы и атомной подводной лодки не защитишь. Так все сложилось на этой прекрасной планете. И от этого никуда не уйдешь.
Конструктор улыбнулся.
— Ты думаешь, я не мечтаю о временах, когда вместо ракет мы «загрузим» атомные подводные лодки только поэтами и учеными! Мечтаю, брат… Только когда это еще будет. А поставить под возможный удар наше будущее, Революцию, детей, — этого-то как раз совесть нам и не позволит. Так что, друже, с совестью у нас все в порядке. Спим спокойно…
— В принципе ты, Сергей, прав, конечно.
— Что тяжело?
— Работа твоя.
— Работа как работа. Не хуже и не лучше других… Ладно, хватит философствовать. Через полчаса — час «икс». Идем…
На чертежах все это выглядело академически спокойно и даже увлекательно: длинные сигары, красиво легшие в контейнеры. Сейчас, когда чертежи превратились в стальную плоть и с часу на час все эти бесчисленные схемы, автоматы и устройства должны были сработать, вступили в действие необозначенные на чертежах сложные психологические комплексы, с которыми нельзя было ничего поделать.
Разрядка, конструктор знал это по опыту, наступит только после испытаний. Ранее можно не подавать виду, казаться невозмутимым, но каждый на корабле от лично понимал, что невозмутимость эта кажущаяся, что нервы сжаты до предела, и сделать тут ничего нельзя.
Там — на земле, на стендах — все казалось солидней и прочнее. Сопла ракет посылали пламя в бетонную твердь, и бушующее в дюзах пламя, способное, казалось, прожечь землю насквозь, улетало пылью, грохотом и паром, вздымавшимися под пусковым устройством. Двигатели истошно ревели на стендах, но в пространстве и широте полигона все это не вызывало ассоциаций, связанных с необычным. Сам по себе этот гул на бетонном поле напоминал привычные аэродромы, где летчики перед прыжком в высоту запускали реактивные двигатели.
Здесь все было иначе, и, наверное, не только ему, конструктору, было немного не по себе уже от сознания того, что мощные ракеты совсем рядом: стоит отдраить люк, и можно потрогать рукой холодный металл чудовищной сигары. Огненный смерч, таящийся до поры до времени в их стальном чреве, не отделен от людей мощным бетоном наблюдательных пунктов: только кажущаяся несолидной в таком деле сталь пусковых шахт должна была принять на себя и выдержать бушующее пламя. То, что при нажатии кнопки яростно вырвется на простор, не найдет простора.
Жизнь всегда вносит поправки в расчеты, и, кто знает, сколь существенными — не роковыми ли — эти поправки окажутся?
Конструктор прошел по отсекам, придирчиво всматриваясь в лица людей, словно проверяя и себя и их. Кажется, спокойны. Хотя — черта с два. Разве в таком деле можно быть спокойным? По взглядам, ненароком бросаемым на него, можно было прочесть немые их вопросы: «Ну как, товарищ конструктор, переживаешь? Уверен в своем детище? Все проверил?»
Только ответить на такое способен лишь сам пуск. И они это знали не хуже его, потому и напряглись в ожидании, сжали нервы, озабоченно поглядывали на часы — сколько времени осталось до неизвестной им минуты «икс», когда ожидание кончится и наступит первая разрядка.
Звонко прогремел в динамиках голос командира:
— Боевая тревога!..
Пока боевые части докладывали о готовности, конструктор прошел в центральный пост.
Стрелка хронометра стремительно приближается к черте.
Пять секунд.
Три…
Две…
— Пуск!
Все, что создано на лодке умными руками человека, подчинено этой секунде. Все! И мастерство, сила, знание, опыт людей — тоже воплощены в ней.
Командир нажимает красную кнопку.
Вздрагивает корпус лодки.
Страшный рев прокатывается над океаном.
Электроника и автоматика — они стремительно выводят ракету на заданный курс.
Ее уже ничто не собьет с курса.
Удар ее будет неотвратим.
Удар по невидимой отсюда цели, которая находится во многих сотнях или тысячах километров от этого моря…
Когда они получили подтверждение, что цель поражена, конструктор сказал командиру:
— Устал я что-то сегодня. Пойду отдохну.
— А ужин?
— Не хочется.
— Неудобно как-то.
— Почему? Я же не голоден… И не стесняюсь…
— Я все же пришлю ужин с вестовым вам в каюту.
— А вот на это не согласен. Принципиально. Я здесь — как все. И делать для меня исключения не позволю.
— Ну, вас не уговоришь, с какого боку ни подступайся, — проворчал командир. — Счастливо отдыхать…
— Спасибо…
Городок еще спал, когда лодка возникла из мглы на линии ближайших створных знаков.
Вначале тускло мелькнули, как бы осторожно нащупывая дорогу, ходовые огни. Потом темной громадой обозначился увеличивающийся с каждой минутой силуэт субмарины, черные тени людей на рубке. И белое пятно за их спинами прояснилось развевающимся на резком колючем ветру полотнищем флага.
Поземка зло крутила по пирсу, бросая в лица людей обжигающую ледяную крупу. Небо и черная вода с сиреневой кромкой припая еще были одним туманным целым.
Офицеры поеживались от резкого ветра, неуклюже переминались, чтобы хоть немного согреться, но, когда из подъехавшей машины вышел Сорокин, кое-кто опустил воротник шинели, а кто-то поправил запорошенную снегом шапку: флот есть флот, и негоже показывать хоть минутное отступление от флотского шика, настолько вошедшего в плоть и кровь моряков, что где-то стало уже нормой поведения, несоблюдение которой, тем более при начальстве, свои же товарищи сочли бы если не бестактностью, то бескультурьем.
А громада лодки становилась все ближе и ближе. Вот уже на рубке ясно различаются знакомые лица, а на корме и носу — оранжевые спасательные жилеты матросов.
— Подать швартовы. — Команда доносится сквозь завывание ветра, надсадный стон моря.
Концы летят на пирс. Тут же подхватываются ловкими руками, намертво закрепляющими их на стальных кнехтах.
И сразу все и отрывистые слова команд, и разбойный посвист снежного заряда, и летящий с моря гул — тонет в рванувшейся с пирса мелодии. Ее впервые слышали эти скалы, хотя и родилась она не сегодня и не вчера и каждый, стоящий сейчас и на пирсе и на рубке субмарины, с далеких огненных лет помнил слова, которые угадывались за этим торжествующим, широким, как моряцкая душа, ритмом: