1

Вся романтика, о которой Борис столько был наслышан и которую весьма смутно представлял по чужим рассказам, вся эта книжная романтика полетела к черту. Голова ныла от многочасового напряжения. В ушах звоном отдавались тугие маленькие молоточки. Веки отяжелели, хотя спать не хотелось.

Может быть, так только вначале. Потом полегчает. Спросить кого-нибудь об этом? Нет, пожалуй, нельзя. Еще подумают, что раскис вконец — тоже мне подводник. Нужно проверить самому. Другие же привыкают. Чем он хуже?

За ужином он лениво поковырял вилкой в лангете, залпом выпил кофе и сок. Ни читать, ни смотреть кино не хотелось.

Растянувшись на койке, он пытался вспомнить что-нибудь приятное. Но ничего не получалось: молоточки монотонно били по черепу и непривычная обстановка мешала сосредоточиться.

Мысли невольно возвращали его туда — в реакторный отсек. Конечно, это все проверено, и не один раз. Но, наверное, нужна привычка и определенная психологическая тренировка, чтобы приучить себя если не равнодушно, то обыденно, спокойно относиться к соседству вещества, которое в одних соотношениях и ситуациях способно разнести целые города, а здесь, смиренное людьми, послушно работает на турбины корабля.

Да и не только к этому нужно было себя приучить. От ребят он уже слышал, что их подводные «командировки» растягиваются на месяцы и что за это время они ни разу не видят белого света: лодка не всплывает, чтобы не обнаружить себя. И грусть возрастает до чудовищных размеров, и люди теряют аппетит, и приходит тоска.

Как он все это выдержит? И выдержит ли вообще? Да, такое не лекции в училище. И даже не практика. Хотя с непривычки и на ней с ребят сходило по семь потов…

«Здравствуй, дорогая мама!
Целую тебя крепко, всем привет. Борис».

Шлю тебе горячий привет. Все в порядке, жив, здоров, чувствую себя хорошо.

Из Ленинграда мы выехали в 13.32 и прибыли в Мурманск в 12 часов 1 августа. Я устроился на багажной полке и там спал две ночи. Днем спал мало, больше любовался природой.

В Карелии почти одни болота и озера, редкие низкие леса. В Хибинах есть очень красивые места: горы, озера, сопки, покрытые лесом. Погода здесь стоит для этих мест очень хорошая — 12—14 °C…

Второй день я уже на корабле. Все устроились. Скоро, наверное, уйдем из базы, но в конце будущего месяца опять придем домой. Передай прилагаемый конверт Неле.

Буду ждать письма от тебя и от нее.

«Нелька, родная моя!
Нежно целую тебя. Борис».

Как говорят, во первых строках моего письма уведомляю тебя, что очень тебя люблю и очень скучаю.

Все время стоит перед глазами та ночь на набережной. И твои слова. И твой голос. Ничего я не забыл — ни самой малости. А ты?

Получила ли ты мое письмо, которое я просил маму тебе передать. Там все сказано. Во всяком случае — самое главное: я тебя жду. Я мечтаю о том дне и часе, когда ты станешь моей женой.

От тебя пока — ни строки, и, как ты понимаешь, настроение от этого не улучшается.

Напиши мне все в подробностях. Каждая твоя мелочь меня интересует: как учеба, что читаешь, как проводишь время. И главное — не забыла ли.

У меня особых новостей нет, если не считать, что был в дальнем походе.

Только теперь я понял по-настоящему, какое это счастье быть моряком. Да еще и подводником. На книжную романтику вся наша жизнь не похожа. Но она в тысячу раз интереснее любых книг.

Корабли у нас — чудо. Ребята — замечательные. Если бы я еще получил письмо от тебя, то мог бы с полным правом сказать, что я счастлив.

«Дорогая мама!
Целую. Борис».

Твое письмо только сегодня попало ко мне в руки. Его уже хотели отправить назад. Меня еще не все здесь знают. А мы были в море. Теперь все уладил, все будет с письмами в порядке.

Почти все время находимся в море. Погода паршивая. Часто моросит дождь. Температура 8—10 °C, так что не холодно. На берег еще ни разу не ходил, но после следующего похода обязательно побываю в Североморске. Вокруг сопки и море. Очень красивые места.

Ты сейчас самое главное — это береги здоровье. Не утомляй себя.

Письмо от Нели обязательно перешли мне поскорее. Это очень важно! Пошли его заказным.

Мама, ты ничего не пишешь, как у тебя дела с работой. Найди все же полегче себе работу и не ограничивайся только, одними разговорами. Я тебе все же советую перейти работать в клинику на Греческом проспекте. Там работа много легче.

Живу я в каюте на четыре человека с очень хорошими ребятами.

Мама, купи, пожалуйста, мне в магазине технической книги на Литейном (угол Невского) книги: «Физика и расчет ядерных реакторов», «Основы теории ядерных реакторов», «Физика ядерных реакторов» и «Регулирование энергетических ядерных реакторов»…

2

Герман прилетел к вечеру.

Отряхивая на лестнице снег, облепивший его куртку, он чертыхался:

— Стоило тащиться к тебе с Диксона! У нас вчера, можно сказать, курортная погода была по сравнению с вашей, московской…

— Ну, тебе не привыкать, старина…

— Не привыкать… Могли бы и получше встретить…

Чертыхался Герман для виду. Встрече он был рад: не виделись они с Анатолием года три.

И для Анатолия он был Германом — таким же молодым, стремительным и неистощимым на выдумки, как и в те, кажущиеся недавними, времена, когда они сидели за одной партой первой мужской школы Мурманска и мучительно вспоминали, перед тем как войдет учительница литературы Мария Ивановна, фамилию генерала, за которого изволила выйти замуж Татьяна Ларина.

Для других они уже были Германом Дмитриевичем Бурковым, известным полярным капитаном, и Анатолием Сергеевичем Сергеевым, журналистом «Комсомольской правды».

Есть на Беломорье старинное русское село Патракеевка. Словно вышедшее из сказок, словно олицетворение России. У самого синего моря. Таинственно шумят вокруг вековечные леса, и уже обмелевшая речка Мудьюга несет прозрачные родниковые воды в Белое море. На песчаных косах и обрывистых берегах, как и сто лет назад, бродят по вечерам гармони, а в туманном мареве холодными огоньками салютуют суда.

Мудьюг — не просто старина. Остров Мудьюг — остров смерти, каторжная тюрьма времен интервенции.

Патракеевку хорошо знают на русском флоте. Отсюда пошли династии известных капитанов Бурковых, Капытовых, Антуфьевых и других. Задолго до революции славилась Патракеевка замечательными умельцами, смело бросавшими вызов морю. Со всех поморских сел съезжались сюда на учебу юноши. Как Ломоносов, шли они девственными лесами, в непогоду и вьюгу, чтобы через несколько лет повести в море шхуны и рыбацкие ладьи. Патракеевка была для беломорцев своего рода морским университетом. Здесь они получали штурманское образование.

У Германа Буркова по отцу и матери было два деда. Оба жили в Патракеевке. Один — Афанасий Бурков — корабельный мастер. Второй — Николай Железняков — капитан. Отец Германа тоже стал капитаном. Сын пошел по стопам отца. Долгие годы Анатолию и Герману не удавалось свидеться. Сергеев знал, что друг плавал на «Карамзине», «Селенге», «Мсте». Исколесил весь земной шар и всю Арктику. Писал Герман редко. На штемпелях стояли названия незнакомых городов Кубы, Канады, Африки, Америки. Но чаще всего он давал о себе знать из Арктики: давно замечено, она излечивает самых ленивых на письма.

Как-то Сергеев услышал о нем разговор в ЦК комсомола. Моряки с «Мсты», которой командовал Герка, в несусветный шторм спасали гибнущие суда. На расспросы при встрече он отмахнулся: «А, была там небольшая заварушка»… Подробности Анатолий узнал из газет. Через два года из них же — о новом ордене, которым наградили друга.

Пока Герка обогревался, они молчали, словно прислушиваясь к ударам ледяной крупы о промерзшее окно.

— Ты кого-нибудь видел из наших?

— Многих. Ты думаешь, я в Арктике, так снегом зарос…

— Кого?

— Вадима Ломакина. В Мурманске. Работает на телевидении. Пишет повесть.

— А Савва Кровицкий?

— Во-первых, он не Савва, а Савелий Александрович. Известный в Мурманске лектор и общественный деятель…

— Так уж и деятель?!

— А что — заместитель директора педагогического института. Долгое время плавал. Принимал в море у рыбаков экзамены.

Анатолий пытался представить себе близорукого Савку на качающейся палубе сейнера и никак не мог.

— Вот тебе и на…

— Вот так. А знаешь где Беляев?

— Как в воду канул. Кого не расспрашивал, все руками разводят.

— Строит электростанции в Сибири. Инженер.

— А Саша Свиридов?

— Секретарь Мурманского горкома партии… Так расхваливал мне город, как будто я не мурманчанин, а заезжий турист.

— Значит, многие из наших после вуза осели на Севере.

Герка помолчал.

— Северу нельзя изменить. От него можно уехать, а он все равно будет в тебе. Ты же сам каждый год при случае удираешь туда… Север — это же не только льды или сияние… Вот я уже сколько стран излазил, а поживешь — опять домой тянет. В людях, наверное, все дело… А может, еще в чем…

— Над чем это ты голову ломаешь? — вдруг спросил Герман, увидев на столе груды книг по истории флота и подробную карту Балтики.

— Понимаешь, какая интересная история. Водолазы обнаружили на грунте подводную лодку, затонувшую в годы войны. Весной ее собираются поднимать. Есть надежда попасть в экспедицию. О погибшем экипаже пока ничего не удалось узнать. Перерыл архивы, вот сейчас смотрю книги. Самые общие сведения — не боле… Представляешь, вдруг на лодке что-нибудь сохранилось. Вахтенный журнал, дневники, письма…

— Вряд ли. По-моему, зря угробишь лето. Во-первых, еще неизвестно, удастся поднять лодку или нет. Во-вторых, в ней вряд ли что сохранилось. Двадцать пять лет не шутка… Да и потом — морская вода…

— Скучный ты человек, Герка. Я мог бы тебе привести тысячу историй. О том, например, как нашли в море бутылку с запиской, раскрывшей тайну исчезновения в океане судна «Президент». О поисках легендарного «Черного принца». О находках подводных экспедиций в Карибском море. О подъеме капитанского сейфа с затонувшего корабля «Египет»… И все это — не выдумки. Сегодняшний день… Да о чем тут говорить! Зайди в Музей Арктики и Антарктики на улице Марата в Ленинграде. Его витрины набиты документами, письмами и вещами, найденными через много лет после гибели или таинственного исчезновения экспедиций, которым они принадлежали…

Герка улыбнулся:

— Ну что ты раскричался?.. Разве я против?! Наоборот, все это очень нужно и интересно. Дай бог!.. Я и сам бы с удовольствием принял участие в такой экспедиции.

— За чем же дело стало? Махнем вместе.

— Не могу. Летом мне нужно быть на Диксоне. В штабе ледовой проводки.

— Жаль… Опять мы с тобой на год-два расстанемся.

— А ты прилетай ко мне на Диксон.

— А экспедиция?

— Ну не в этот год, так на следующий…

— На следующий я и сам к тебе собирался…

Засыпая в ту ночь, Анатолий не знал, что судьба рассудит иначе и что совсем скоро он окажется в Геркиных краях.

Но в связи с совсем другими обстоятельствами и делами.

На другой день Анатолий потащил Германа к знакомому художнику: «Тебе нужно обязательно посмотреть его работы. Они по твоей части. Даже консультантом можешь стать. И вообще, мне кажется, вы подружитесь… Родственные души…»

Герман был абсолютно свободен, а потому сопротивлялся не долго — только из приличия.

По старинным московским переулкам мела поземка. Колючие иглы забивались за воротник, били в глаза. Они видели, как человек в заснеженном пальто шел по улице, потом остановился у дома, рассматривая его номер. Когда они подошли, спросил:

— Вы не знаете, где здесь мастерская художника Маркелова?

— Мы как раз туда же. Можем вас проводить.

Когда поднимались по лестнице, Анатолий незаметно рассматривал их спутника. Лицо что-то вроде знакомое. Старался вспомнить — не получилось. «Наверное, художник… Или полярник», — решил Сергеев. Давно зная Маркелова, он не мог предположить что-нибудь другое. В мастерскую этого человека, беспредельно влюбленного в море, флот и Арктику, всегда заглядывали на огонек то радист с дальней зимовки, то геолог с Таймыра, то известный полярный капитан, то военный моряк с Севера.

Долгие разговоры шли здесь до утра. В них снова оживали подвиг «Сибирякова», эпопея челюскинцев, легендарная атака Лунина, походы «Персея» и «Таймыра». Словно распахивались окна в мир легенды, запечатленной на холстах и гравюрах, висящих на стенах. И тогда раздавалось неизменное: «А ты помнишь, как на Новой Земле?..»

Или: «А здорово прошел тогда «Шокальский»!..»

Маркелов писал под ветрами всех широт, и даже названия его работ звучат для людей, влюбленных в море и Север, как музыка: «Шторм. Гренландское море. Остров Ден-Матен», «Советский рудник. Баренцбург. Шпицберген», «Зима наступила. Экспедиция на ледокольном корабле «Таймыр», «Белая радуга. Море Баренца».

Более всех людей на свете Маркелов почитал полярных капитанов. Они были поэтами Арктики и считали, что в нее должны ходить не только моряки, ученые, но и художники. Поэтому первое место в шлюпке, которая отваливала к новому берегу, отдавалось Маркелову. Так поступал прославленный полярный капитан «Таймыра» Иван Федорович Кацов. Так делал командир «Персея». Так вел себя Сомов.

Когда бунтовали недовольные, им отвечали: «Все, что он нарисует, будет документом. Таким же, как карта. Арктике нужны люди, а его рисунки будут агитировать за нее. Кроме того, вы еще успеете все обегать, а ему нужно время».

Он понимал это: полярники дарили часы и минуты не ему, Маркелову, а искусству. И работал как зверь…

Позднее он шутил: «Кент по сравнению со мной — бедняк. У него только шлюп. У меня весь арктический флот и первое место в шлюпке».

Впрочем, в иронии было и серьезное: однажды капитан «Таймыра» два часа водил судно вокруг острова, чтобы художник успел написать бухту. «Это тоже, кстати, входит в понятие «советское искусство», — бурчал Маркелов.

Каждому, кто приходил в его мастерскую, Маркелов зачитывал слова Кента из книги «Это я, господи»:

«Ни дома, ни в других странах, куда меня заносила судьба, нигде мне не было так легко, так удобно заниматься живописью, как в Гренландии… Чудесный, несказанно прекрасный мир, и из глубины нашей взволнованной души вырывается восклицание: «Остановись, мгновение, ты прекрасно!» И пусть теперь наши мысли воплотятся на полотне с помощью красок и кисти».

С Кентом он переписывался…

Но кто же их попутчик? Когда в передней он снял пальто, Сергеев увидел Звезду Героя и вице-адмиральские погоны.

Ну да, конечно же, это он… Как только Анатолий сразу не догадался. А еще журналист. Он видел это лицо на снимках. Только под фотографиями не стояло тогда фамилии. Ее заменяла довольно абстрактная подпись: «Скоро командир даст команду к погружению…»

Адмирал представился Маркелову:

— Оказался случаем в Москве. Наслышан о вас. Захотелось все посмотреть самому. Будем знакомы — Сорокин Анатолий Иванович.

— Прошу! — Маркелов умел приглашать по-королевски. Ему не хватало только плаща и шпаги, чтобы стать двойником какого-нибудь знатного испанского гранда.

Как всегда, в мастерской царил бедлам.

Адмирал как-то незаметно стал «своим»: его перестали стесняться. Он долго стоял у полотна.

— «Щука»?

— Да. Это из тех времен…

— Вам бы атомные посмотреть. Когда они всплывают, скажем, у полюса… Вот где «побежденная Арктика»!..

— Кто знает, может быть, и посмотрю. — Маркелов было приосанился, а потом сник. — Правда, годы уже не те, но в Арктике всегда чувствуешь себя молодым… Это больше, чем страна, — Арктика! Это — и молодость, и мечта, и любовь…

Сорокин задумался.

— Я не предполагал, что у вас там такие крепкие корни… Не предполагал, хотя картины ваши…

— Как видите. — Маркелов смутился. — А впрочем, зачем скрывать. Я ее действительно люблю, Арктику…

— А вы как, молодой человек? — неожиданно спросил он Германа.

— Не знаю. Я об этом не думал. Но скучать скучал.

— Вот видите! — Маркелов обрадовался. — Нас мало, но мы…

— В ледяшках, — рассмеялся Сорокин.

А мастерская между тем наполнялась. Новые люди прибывали и прибывали. К полуночи со стены сняли гитару. И словно расступались стены, мансарда стала рубкой корабля, и снег за окном, казалось, падал уже не на московские дворики, а на скованную ледяным панцирем далекую Северную Землю.

Летчик смотрел на полотно, где в неистовом вихре смешались земля и небо, и тихо-тихо выводил:

Песчинки, брошенные в воду, — Зимовки старые дома, И нет над Диксоном погоды, И, значит, кончилась зима. И снова солнца слабый запах, И — тишина, и — тишина, И молча льды идут на запад — Опять на Диксоне весна… Как долго писем нет от друга!.. Морзянка мечется в тоске. Приносит только ветер с юга Тепло от тех, кто вдалеке…

Герка слышал эту песню на Диксоне и Новой Земле… И вот она забрела сюда, на тихую улицу… Странные бывают встречи. Как подарок. Хорошо, что он пошел с Анатолием. Любопытный народ. И художник, кажется, интересный.

Сорокина украл Сергеев. Примостившись за маленьким столиком с красками, они шептались, как заговорщики.

До Германа донеслось:

— Я человек дела, Анатолий Иванович. — Сергеев сидел раскрасневшийся. Глаза у него блестели. — Дважды вам меня приглашать не придется.

— Посмотрим, — улыбнулся Сорокин. — Я от вас не могу скрыть и другого. Пробиться к нам вам будет нелегко. Это, — он развел руками, — не в моей власти…

В ту ночь они долго бродили по завьюженной Москве, когда потоки косого снега ослепительными блестками вспыхивали в огне реклам, а звезды кремлевские пламенели, казалось, в самом небе — силуэты башен скрадывала снежная пелена.

Анатолию подумалось вдруг, что жизнь человека, особенно журналиста, в сущности, может круто измениться, пойти по иному руслу из-за сущей, казалось бы, ерунды: случайная встреча, разговор, происшествие — и вот уже все прежние намерения и планы летят к черту и тебя начинают волновать проблемы и вещи, которых вроде бы вчера ты еще и не думал касаться.

Но так только кажется. Если сердце твое глухо к морю, даже сотня бесед с моряками не вызовет в нем отклика. Анатолий не догадывался, что встреча, переворачивающая жизнь, — это как долгожданная земля после долгого плавания. Сам того не зная, ты живешь ощущением встречи, вся твоя предшествующая жизнь — подготовка к ней, и нравственный ход вещей таков, что достаточно искры, чтобы произошел взрыв.

Не состоись встреча с Сорокиным, была бы встреча с Ивановым или Петровым. Но она была бы обязательно. Потому что и белые ночи над Мурманском, и письма ребят из Атлантики, которые он получал, и морские книги отца, сопровождающие его всю жизнь, и щемящее чувство счастья, приходящее всякий раз, как он оказывался на берегу моря, — все это были и причины и симптомы неизлечимой болезни любви к морю и флоту. Все это постепенно и незаметно отпластовывалось в душе, чтобы однажды, получив неожиданный толчок, вылиться в иной ход обстоятельств, переводящих его любовь из созерцательной восхищенности в сферу реального действия и поиска.

Это и называется «найти себя», хотя счастье таких открытий встречается далеко не каждому: мало ли мы знаем аккуратных экономистов, которые, прояви они больше упорства, стали бы окрыленными геологами, или весьма благополучных инженеров, где-то втайне от самих себя похоронивших мечту о высоком небе.

Анатолий знал: на встречу пойдет. В «Комсомолке», где он работал, не принято возвращаться с пустыми руками. Чего бы это ни стоило.

Таковы были традиции. Освященные подвижничеством тех, кого уже нет среди нас и чьи имена, выбитые золотом на мраморе в Голубом зале редакции. Эти люди горели в танках, прыгали с парашютом в гитлеровский тыл, гибли на подводных лодках, обмораживались, пробирались на легких фанерных самолетах в самую глубь Арктики, не спали по трое, пятеро суток, когда уходили к звездам космонавты.

Измученные и ободранные, возвращались они в редакцию на улицу Правды, но предложи им другую — спокойную, тихую жизнь — они посмотрели бы на вас, как на бесконечно унылого человека.

Трое суток не спать, Трое суток шагать Ради нескольких строчек в газете. Если б снова начать, Я бы выбрал опять Беспокойные хлопоты эти.

Такое было их верой, их сердцем, их любовью. До последнего часа, ибо настоящий газетчик, кем бы ни стал он впоследствии — писателем, дипломатом, ученым, как первую любовь, сохранит в душе годы, когда он каждый час, каждую минуту чувствовал тревожный пульс планеты. Когда слоистый дым стлался после бессонных ночей над редакционным столом, а твой очерк пах еще неостывшей типографской краской. Когда ты видел под крылом самолета сегодня Таймыр, а завтра Курильскую гряду. Когда под грохот перекрывающих Енисей самосвалов ты простуженным голосом орал в телефон редакционной стенографистке:

«Река поворачивает! Река поворачивает в новое русло!»

И был также счастлив, как те, сидящие за рулем машин. И сколько бы ни прошло лет, будет тревожить тебя по ночам гул ротационных машин, ни с чем не сравнимое счастье первого читателя завтрашнего номера газеты и эхо далеких городов и сел, услышавших твой голос…

3

Корчилов с трудом открыл глаза и посмотрел на часы. Слава богу, до вахты еще час. Нырнуть обратно под одеяло? Нет, пожалуй, все равно не поспишь. Он тронул колючий подбородок — надо бриться.

Зевнув и потянувшись, вскочил. Несколько энергичных приседаний — и сон прошел.

Взбивая пену в металлическом стаканчике, он посмотрел в зеркало и недовольно поморщился. «Мальчишка мальчишкой! Какая там «решительность в складках губ». Пухлые у него губы. Как у девчонки. И чего это я себя рассматриваю, — вдруг рассердился на самого себя. — Что я — красная девица?»

Вода была чуть теплой, и бритва больно драла кожу.

Он уже несколько раз ловил себя на том, что как бы наблюдает себя со стороны. Где-то втайне ему, признаться, очень хотелось походить на тех мужественных и обветренных людей, которых он с детства знал по много численным снимкам, — на Колышкина, Видяева, Гаджиева…

Но где там! Сколько еще лет должно пройти, прежде чем жизнь и море обомнут юношескую свежесть и мальчишка хоть в чем-то станет похожим на бывалого, видавшего виды моряка. Правда, особо огорчаться вроде бы было не из-за чего. Большинство в команде — его сверстники. Или чуть постарше. И на просоленных морем опытных волков тоже не смахивают. Но все же…

Борис вытер лицо полотенцем и тяжело вздохнул.

Надо было идти завтракать. А потом — долгая и совсем не легкая вахта…

«Дорогая мама!.. Опять я долго не писал. Много приходится и работать и учиться. Не было времени даже для того, чтобы черкнуть пару слов. А предыдущее письмо, я не знаю почему, ты не получила. Я писал его числа 26—28 октября. Я очень, мама, благодарен тебе за посылку. Яблоки были очень вкусные, все наши ребята остались довольны. Ты даже не забыла положить вафли, зная, что я их люблю. Все мне понравилось. Больше мне ничего не присылай. Разве что найдешь те книги, которые я просил тебя купить.

У меня все по-старому. Работаю очень много. Занимаюсь. Осваиваю специальность. По воскресеньям иногда хожу на лыжах по сопкам. Шею еще не сломал, здоровье в норме.

В отпуск меня, как самого молодого офицера, записали на ноябрь — декабрь. Так что встретимся. На днях вышлю тебе деньги. Кроме обычных — специально на новогодний подарок. Я купил бы что-нибудь, но лучше выбери сама на свой вкус.

Поздравлять меня с женитьбой не надо. Она откладывается. Мы сейчас с Нелей поссорились. Она никак не хочет понять, что я здесь сейчас не в бирюльки играю и что я себе не хозяин и не могу отлучаться, когда мне это заблагорассудится. Но со временем, думаю, она все поймет. В принципе же она хорошая. Я на день-два съезжу к ней для «уточнения обстановки».

Мама, береги себя, переходи на работу полегче. С финансами я тебе помогу. В отпуск на следующий год записывайся на август — сентябрь. Поедешь на юг. Там в это время должно быть хорошо. Отдохнешь, покушаешь фруктов.

На Новый год сделай дома небольшую елочку, чтобы чувствовать праздник. Мы тоже у себя в каюте поставим что-нибудь изображающее елочку. И достойно отметим праздник. Все ребята наши — холостяки.

Погода у нас в основном мягкая. Иногда бывает довольно холодно. Но мороз держится недолго.

В прошлое воскресенье я ходил кататься на лыжах. Вода, в смысле море, у нас не замерзает — теплое течение Гольфстрим. Часто бывает северное сияние. Акклиматизировался я нормально. Погода здесь зимой еще лучше, чем в Ленинграде. Только бывают сильные снежные заряды. Белых медведей я не видел. Видел только заячьи следы. В общем, мама, у меня пока все хорошо…»

4

В народе их зовут «моря́чки»…

Талисманы не отводят злых духов. Телепатия, рок, передача мыслей на расстоянии сгорели, как бабочки в огне, проверенные судом науки. А самые совершенные кибернетические машины не в состоянии запрограммировать то состояние души, которое вопреки самым категорическим заключениям Эйнштейна, Бора и Курчатова все же обладает таинственным свойством: трансформируется, как луч лазера, через-тысячи миль. Высекает ответную волну чувств. «Цепь» работает. Как ее ни назови — фантастикой, идеализмом, — передача не прекратится. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра.

Прием нечеток. Сигналы доходят лишь в виде общих туманных знаков, но смысл их понимается безошибочно. И тогда человек неожиданно преображается. На угрюмых лицах появляются улыбки. Штурвал веселее ходит в руках. Быстрее кажется ход корабля.

Случается, передача затухает или исчезает совсем. Тогда появляются боль и то, что люди называют предчувствием или тоской.

Хороший командир и замполит отлично читают эти «кибернетические» схемы и вовремя находят поломку. Хотя эти схемы посложнее электронных и реакторных.

Плох тот замполит, который вовремя не заметит, как вспыхнут на линии сигналы: «Тревога!» Вконец захандривший подводник — да разве только подводник! — можно ли на такого положиться? Не допустит ли он по рассеянности роковой ошибки? Невнимательность на лодке — слишком дорого может обойтись она людям.

У замполита появились заботы. Таясь ото всех, обходит он с комсоргом перед походом квартиры подводников. В руках у них чемоданчики.

Здесь запишет голос сына трюмного. Там — поздравление жены механика: в походе ему «стукнет» двадцать пять. В третьей пятилетняя дочь торпедиста, волнуясь и запинаясь, прочтет «дядям» стихи о коварном Сером Волке…

Столь же таинственно их возвращение на лодку. Чемоданчики прячутся в надежное, скрытое от глаз непосвященных место. Они — самое секретное оружие замполита. Самое действенное и безотказное.

И когда где-нибудь у пролива Дрейка или у полюса после вахты торпедист вдруг услышит по корабельной трансляции: «Папочка-а-а! Мы тебя любим и ждем… Сейчас я прочту тебе стихи…» — когда человек, намертво истосковавшийся по дому, вдруг услышит такое, расстояния становятся относительными, а «запас прочности» как будто и не расходовался за месяцы похода.

Когда в динамиках появляются голоса жен, люди замолкают. Не перебрасываются шутками. Это — свято…

Трансляция — не вечна. Но эхо этих голосов не гаснет в отсеках. Ни сразу. Ни через сутки. Никто не в силах прервать непрекращающийся разговор, начатый при всех и продолжающийся теперь уже в тишине кают…

По всей планете на закованных в лед арктических островах и на раскаленных мысах далеких южных морей, на серых утесах Атлантики и белых атоллах Тихого океана стоят памятники тем, кто уходил навстречу штормам и неизвестности.

Но еще нигде нет памятника Женщине, которая ждала.

Ждала, когда сходила с ума от неизвестности и тоски. Когда годами не приходили письма. Когда после всех мыслимых сроков в черных портовых и штабных книгах появлялись безнадежные строки: «Пропали без вести».

Она не верила ни официальным сообщениям, ни очевидцам, ни рассказам сердобольных спасшихся друзей. Упрямое «а вдруг…» не могло, вопреки всякой логике разума, умереть в ее сердце. Ее веру называли «слепой», бессмысленной, но в ней часто оказывалось больше зоркости и смысла, чем у людей самых рассудительных.

Чувство, ни на чем не основанное, кроме любви. Что из того, что кругом простирался огромный мир, с тысячами, миллионами прекрасных людей, мелодий, красок. Что этот мир манил, звал, требовал дани: молодость не возвращается, и каждый прожитый день — часть отпущенного тебе короткого века. Для нее Вселенная замыкалась на одном человеке, и что толку от тысяч галактик, если все они — мертвые, холодные звезды. А та, единственно теплая голубая звезда, может быть, все-таки назло всему еще сверкнет из тумана.

Скольких спасло от гибели, беды, душевного надлома такое ожидание. Недоступное пониманию унылых скептиков, нищих, источенных, как старое корабельное дерево, душ. Человек, находящийся на грани отчаяния, не раз находил силы в чувстве, поднявшемся в эти мгновения из глубин, сверкнувшем ослепительно-ярко, как молния в ночи. Полузабытые ласки, блеск радуги на ресницах, теплота губ на рассвете, шелест колдовских слов под июльским ливнем, слезы, как удар ножа, и улыбка, как музыка. Тысячи граней Ее, трансформирующихся вдруг в отчаянную решимость выжить во что бы то ни стало, даже если летящая на тебя волна как приговор и человек кажется ничтожной песчинкой, которую через мгновение-другое сметет океан.

Но сдаться — значит погасить зовущий образ, отречься от него. А это невозможно, даже если ревет небо и разъяренный тайфун разметывает и моря, и тучи, и твердь. Человек должен выстоять. Не предать Ее веру в ожидание.

Если поражение неизбежно — это уже не его вина. Но тогда он чист перед ней: не сдался преждевременно, дошел до последней черты. Не все снова увидят родную гавань, но тот, кто возвратится, поборов ад, этим возвращением обязан не только шлюпке с поспешившего на помощь судна или случайной волне, швырнувшей его на берег. Он никогда не забудет, что собрало в кулак его волю в ту отчаянную минуту, когда все, казалось, рушилось безнадежно и окоченевшие руки отказывались двигаться.

К тому же моряки хорошо знают это, вернуться — это еще не значит встать в строй. Те, кого не дождались, сходят с круга на земле не реже, чем гибнут в море суда.

Ей, ждущей на берегу, бывает оскорбительно-тяжело, когда кто-то, двусмысленно скривив опытные губы, бросает слово «морячка». Кто-то когда-то не дождался. Другим платить за эти грехи, чаще всего существующие в воображении тех, кто к племени морячек не принадлежит, но грешит на берегу много и охотно. Настоящему вору всегда легче скрыться, если он, указав на случайного прохожего, закричит: «Держи вора!»

Этих «кто-то» не больше и не меньше, чем в других сферах бытия. Только им — морячкам — труднее, чем миллионам женщин мира. Кто видит мужей за обедом и ужином, ходит с ними в кино и театры, может каждую минуту снять трубку телефона, чтобы услышать его голос.

Этим женщинам невдомек, что такое ледяные ночи зимы, когда радио передает, как в том или другом океане появились тайфуны с нежными женскими именами. Морячка знает: после какой-нибудь «Камиллы» или «Марианны» сотни таких, как она, станут вдовами.

Для них — жен «сухопутных» — экзотикой, щемящей сердце, кажется модная песня:

Любить человека с отважной душою, Встречать и опять провожать. Сегодня вернется и завтра вернется, А вот послезавтра — как знать?..

Морячки не выдерживают: выключают приемник. Жены космонавтов, летчиков, полярников их поймут.

5

Утром городок цветами, любовью, с широкой морской щедростью встречал Гагарина, а вечером провожал его в море.

На лодку он пришел с командующим флотом адмиралом Лобовым и секретарем ЦК комсомола.

Уверенно спустился по вертикальному трапу, как будто занимался этим ежедневно, и, окинув взглядом центральный пост, весело бросил:

— Почти как дома — в космическом корабле. Только у вас попросторнее. Да и приборов у вас, пожалуй, побольше. А так — родная атмосфера.

И, шагнув к дежурному матросу, протянул руку:

— Давайте знакомиться. Гагарин. Юрий.

Внутреннее напряжение как-то сразу растворилось. Судя по всему, он был «своим», а значит, и не нужно было играть в показное гостеприимство, быть напряженным, неестественным.

Командир раскрыл свою каюту.

— Здесь вам будет удобно, Юрий Алексеевич?

— А чья это каюта?

— Моя.

— Не пойдет. Командир — главный бог на лодке. Не годится, чтобы бог был низвергнут с Олимпа.

— У нас Олимп довольно большой. Все поместимся. Я отлично устроился по соседству. У старпома.

Гагарин недоверчиво хмыкнул:

— Обманываете честную девушку? Можно посмотреть?

— Конечно.

Он придирчиво осмотрел каюту старпома и, кажется, не нашел в ней заметной разницы с командирской.

— Так я вас действительно не стесню?

— Конечно нет.

— Ну тогда добро… Я вам не буду мешать. Просто постою рядом, посмотрю, послушаю…

— Милости просим.

Он расположился в центральном отсеке. Худенький, небольшой. Одетый в такую же рабочую робу, как и все подводники. Офицерская пилотка необыкновенно шла ему, ярко оттеняя светлые волосы.

— Срочное погружение!

Цистерны мгновенно приняли забортную воду, и лодка начала проваливаться в глубину.

— Как самочувствие, Юрий Алексеевич?

— Нормально. Что-то похоже на полет.

Глаза его следили за стрелкой глубиномера.

— Это рабочая глубина?

— В зависимости от задачи. Ходим и глубже…

6

База жила ожиданием удивительных событий. В городе никто толком ничего не знал. Но чувствовалось: готовится что-то из ряда вон выходящее.

Командир не видит всех, но знает, что происходит в каждом уголке лодки.

— Все готово? — Руководитель похода адмирал Петелин озабочен.

— Можете проверить…

— Зачем будоражить людей — и так каждый напряжен до предела.

Настороженно посматривает на приборы инженер-капитан второго ранга Рюрик Александрович Тимофеев. Весь внимание — вахтенный рулевой у репитера гирокомпаса. Радиометристы застыли у экрана локатора. Гидроакустик старшина первой статьи Красовский в сотый раз перепроверил свое хозяйство: от него слишком много зависит в этом походе.

Старший помощник подошел к командиру:

— Лодка к походу и погружению готова!

Звонки заменили команды: отдать кормовой, отдать носовой!

— Руль — лево на борт!

— Малый назад!..

Они не думали тогда об этом, но атомная лодка «Ленинский комсомол» уходила в бессмертие. Первый советский подводный атомоход шел к полюсу.

Иные малосведущие люди могли сказать: ну и что же в этом особенного? Подходит лодка к полюсу, командир находит полынью и — всплытие. Но подводники-то знали, что это не так: у американцев трижды срывалась сама попытка пройти под полюсом. Трижды! Хотя американские моряки выбрали и облегченную обстановку и наиболее благоприятное для всплытия время года.

Перед Жильцовым и Петелиным стояла иная задача: пройти под полюсом, всплыть в тех ледовых условиях, которые там на данную минуту окажутся.

Да и выбрать нужное место для всплытия совсем нелегко. Для этого нужны и мастерство всего экипажа, и незаурядное мужество. Ведь шли непроторенным путем, и никто не мог подсказать, какие опасности встретятся на пути…

Жильцов чувствовал на себе испытующие взгляды команды: спокоен ли?

Жильцов и Петелин отчетливо представляли себе, что им предстоит сделать. Недаром ведь командир американской подводной лодки, «Скейт» Джеймс Калверт записал в дневнике во время похода к полюсу:

«Сидя в одиночестве в своей каюте, я не мог прогнать из головы мысль о том, что с каждым оборотом винтов мы уходим все дальше и дальше от безопасного района. Далеко ли мы ушли от кромки льда? Успеем ли мы, если произойдет какая-нибудь неприятность, возвратиться к открытой воде до того момента, когда жизнь в стальном корпусе окажется уже невозможной? Я твердо решил выбросить эти мысли из головы. И все же, несмотря на огромные усилия не думать об этом, я вынужден был сознаться себе в том, в чем не признался бы никому другому. Я боялся… Как бы ни были велики мои сомнения и страх, я мог признаться в этом только себе. Я ни в коем случае не должен выказывать их на людях…»

Пассажир в вагоне никогда не привыкнет к своему купе. Он знает: это кратковременное жилище. На день-два. От силы — на неделю. Самый длинный путь в стране — от Москвы до Владивостока — поезд проходит за восемь суток. Попутчики помогают скоротать время. Ожидание рассчитано по часам. Минуты обозначены расписанием. Сроки известны заранее.

Для подводника его каюта — дом. Каюта, так похожая на купе экспресса дальнего следования, не изменится ни завтра, ни послезавтра, ни через год. Все знакомо до мелочей — от узора на полированной поверхности столика до выключателя. В купе поезда можно часами смотреть в окно: картины чередуются мгновенно, как кадры занимательной кинохроники. Поля сменяются скалами. Скалы — лесом. Могучие реки — тихими осенними перелесками, еще спящими на заре озерами. Заглядывает в окно и палящее в золотой короне солнце, и звенящие в холодной ночи звезды.

В каюте подводника нет окна. Там, где его с непривычки ищет новичок, — полочка для книг, полировка с прикнопленной фотографией, схваченный цепкими зажимами графин с водой.

Сухопутные любители морской романтики, попадая на лодку, удивлены. «Айвазовский», — боцман суммирует в этом слове все зрительно-морское, — здесь не проходит». Даже по стенам кают-компании разбрелись в тихом раздумье орловские или подмосковные березки.

Человек живет здесь не день, два, неделю. Каюта принимает его надолго. И еще неизвестно, где более дом — на берегу или здесь. Роли купе и квартиры в городе меняются. Купе-каюте, по выражению того же боцмана, «принадлежит контрольный пакет акций» над психикой и настроением подводника. В море он дома. На берегу — гость.

И пока — в кажущиеся сейчас уже далекими времена — плавание составляло от силы месяц, проблема каюты-дома, дома-корабля занимала морскую науку менее всего. В лучшем случае думали об элементарных удобствах быта. Теперь слово «быт» трансформировалось. Лодкам потребовались профессии психологов, художников, человековедов. Пока все эти профессии совмещают командир и замполит. Но им приходится думать еще о тысячах иных, не менее, если не более, важных вещей. Хотя проблема психологического состояния экипажа в длительном походе без всплытия — проблема, относящаяся и к боеспособности корабля.

И люди ищут, думают, экспериментируют.

Березки в кают-компании — не случайность. В многомесячном плавании человек тоскует, больше по березам, чем по морю в бурю. Даже если оно написано кистью Айвазовского.

У Жильцова в каюте несколько любимых книг. Блок, Светлов, Уилсон на английском. В изголовье койки — карточка жены.

Про моряков когда-то пустили сплетню об их легкомысленной неверности. Любви настоящего моряка можно позавидовать. Походы и разлуки концентрируют чувство. У человека есть достаточно времени, чтобы продумать и взвесить все «за» и «против». Проверить и себя и ту, что осталась на берегу. Кто-то подсчитал: число разводов у моряков — наименьшее среди других профессий.

Каюта — она и кабинет, и библиотека, и спальня, и гостиная. Все в ней — и счастье победы, бессонные ночи, раздумья, тоска, отчаянные решения, идеи завтрашних походов. Сюда не донесется шум улицы. Не прогрохочет машина. Только скрежет льда или тихий шелест подводных вихрей проникает сквозь сталь.

Гидроакустики — те богаче музыкой моря: и дельфиний писк, и ход косяков пикши, и гул винтов — их владетельный мир. Каюта лишена и этих мелодий шумящего где-то далеко наверху огромного мира.

Тишина здесь — и благо и проклятие.

Чем душевно богаче человек, тем больше незримых волн уходит сквозь толщу океана в тот далекий, с пением птиц и облаками в небе, мир. Связь эта двусторонняя: от берега в каюту идут иные волны. Передачи на этих волнах не могут засечь никакие пеленгаторы мира.

Часть океана, часть его души и часть блистающего под солнцем мира — маленькая каюта подводника.

Человек все дальше уходит в глубины. Еще неизвестные нам чудища удивленно следят за появлением в их суверенных державах гигантских стальных дельфинов. Каюта подводника становится каютой гидронавта. Время провожания и встречи — как прыжок в неизвестность. И кто знает, созвездия каких наук зажжет будущее в маленьком купе мощной субмарины, атакующей черные дали океана.

— А вы знаете, как первый командир Жильцова учил, в самостоятельный поход готовил? Сам наблюдал…

В кают-компании стало тихо. Историю первого старпома, а потом и командира первой атомной знали лишь по глухим и туманным сведениям.

— Первая атомная… — Петелин вздохнул, и все заулыбались: словно молодость адмирал вспомнил. — Первая атомная. Понимаете, какая ответственность лежала на командире. Можно сказать, всю судьбу атомного флота, темпы его развития в руках своих держал. Случись что на первенце — всю серию приостановят. Пока не выяснят, что к чему и как все это получилось.

Так вот у первого командира был свой взгляд на вещи. Он считал, что лучший способ научить человека плавать — это бросить его в воду. И в самой критической ситуации иногда так спокойно, не повышая голоса, вдруг бросал Жильцову: «Лев Михайлович. Представь, что сейчас война. Меня убили. Меня нет. Действуй!» И сколько ни вглядывайся в его лицо — ни черта не поймешь: доволен он или взбешен. Завершит лодка маневр, снова возьмет командир бразды правления в свои руки. А когда-нибудь вечерком пригласит к себе: «Пойдем, раз беремся в твоих сегодняшних художествах».

Сам видел — подолгу сидели.

— Доставалось Жильцову?

— При чем здесь «доставалось», «не доставалось». Они общее большое дело делали. Учеба шла, а не разнос или курение фимиама. Сам не подозревал, как скоро все это пригодится.

— Я слышал, в тот поход (он упомянул один из дальних походов) лодку должен был вести командир.

— Да. Преглупейший случай. Из тех фортелей, что ни с того, ни с сего выкидывает иногда жизнь. Уже все было готово, а тут, за неделю до похода, — на тебе — у командира острый приступ аппендицита. Его, конечно, — в госпиталь. Как быть?

Командование решило — вести лодку Жильцову…

Отлично, надо сказать, задание выполнил.

Дверь в кают-компанию открылась. Вошел Жильцов. Все захохотали.

— Чего смеетесь, черти?

— Да вот, тебе косточки перемывали, — улыбнулся Петелин. — Как говорят, легок на помине.

— Ну и как?

— Что как?

— Насчет косточек.

— Ничего. Четыре с плюсом вроде бы поставили.

— И на этом спасибо, — пробурчал Жильцов. — Могли и двойку вкатить… Стоит на минуту выйти, на́ тебе — уже заговор за спиной… А вы знаете, что делали в старом флоте с бунтовщиками?.. Вешали на реях.

— Ну у тебя, слава богу, рей нет.

— Ничего, — сердито пообещал Жильцов. — На перископе повешу… Или высажу на полюсе и оставлю… Тогда посмотрим, как вы запоете.

— Что же, — вздохнул Петелин. — Придется, как это ни прискорбно, бунт отставить… Так сказать, до лучших времен.

Внезапно появившиеся командир лодки и командир электромеханической боевой части Рюрик Тимофеев посоветовались вполголоса и шагнули к адмиралу.

— Неприятность, Александр Иванович.

— Что такое?

— Греется подшипник одного из насосов.

— Перед походом проверяли?

— Конечно. Насос совсем новый. Прямо с завода. Поставлен во время ремонта лодки.

— Может быть, потому и греется? Не обкатался еще?

— Рисковать здесь нельзя, товарищ адмирал. — Тимофеев говорил, как бросался в холодную воду. — Мы виноваты, мы и исправим.

— Почему же вы виноваты?

— В нашем хозяйстве накладка. Обязаны все были предусмотреть.

— Все в жизни предусмотреть невозможно. Что же вы предлагаете?

— Перебрать подшипник.

— Но это же значит остановить корабль, сорвать задание! Или возможно переключение на другую схему?

— Мы уже советовались. Переключение сделаем, ход корабля сохраним.

— Смело, — улыбнулся Петелин. — Но почему бы и не попробовать? Море смелых любит.

— Кого предлагаете в ремонтную группу? — спросил Жильцов.

— Вьюхин, Ильинов, Воробьев, Метельников, Резник. Во главе дела поставим Анатолия Шурыгина.

— Действуйте.

— А Шурыгин подходит? — спросил Жильцова Петелин, когда Тимофеев отошел. — Он же, я слышал, у вас ас теории.

— Не только… Может быть, в будущем он и будет академиком. Даже наверняка будет, думаю. Но гаечным ключом он орудует не хуже, чем логарифмической линейкой. Уж это-то я видел…

Перед ужином динамик загудел, и из него донесся голос Тимофеева:

— Товарищ командир! Докладывает инженер-механик. Все в порядке.

— Как в порядке?

— Насос опробован и работает отлично.

Петелин взглянул на часы и недоверчиво буркнул:

— Проверьте, Лев Михайлович, вроде получается, что наши рекорд поставили. В пять раз перекрыли заводские нормы. Не путают ли они там чего?

— Не должны, товарищ адмирал, Тимофеев не такой, чтобы докладывать не проверив.

Петелин ничего не ответил, нагнулся, вышел из центрального поста.

7

У Петелина был свой взгляд на роль старшего в походе, и со стороны могло показаться, что адмирал скорее внимательный наблюдатель, чем активное действующее лицо этих стремительно развертывающихся событий. Ни выговоров, ни поучений, ни ясно видимого одобрения с его стороны почти за весь поход а прошли они уже немало — ни Жильцов, ни Тимофеев не слышали.

Пройдет по отсекам, заглянет в штурманскую, глянет на приборы, спросит как бы невзначай: «Скорость? Курс? Глубина?» — и проследует дальше.

Только раза два сказал Жильцову: «Здесь глубину увеличьте. Возможен низкосидящий лед. Я уже бывал в таких местах…» И еще — штурману: «Показания репитера проверьте. Кажется, он чуть-чуть привирает».

Проверили — точно.

И к отдыхающей вахте обратился не по-уставному: «Ну как, не поскучнели, хлопцы? Скоро поавралим…»

— Пока, товарищ адмирал, все идет как по маслу. Но дело-то новое, неиспытанное. Не кажи «гоп», пока не перепрыгнешь.

— Это все зависит от того, кто прыгает. Судя по всему, народ вы тренированный. Возьмете барьер.

— Постараемся.

Адмирал взглянул на часы.

— Зайду еще на камбуз. Посмотрю хозяйство кока. Чем он нас сегодня угостит?..

На самом деле он миновал камбуз, только на секунду задержавшись около него, и вошел в каюту доктора.

— Медицине почтение!

— Здравия желаю…

— Как ваша статистика? Никто не жалуется?

— Никак нет, товарищ адмирал. Больных нет, — огорченно доложил лекарь.

— Это же отлично. А вы огорчаетесь.

— Все люди заняты, а я вроде бы безработный.

— Грешно, конечно… Но дай бог вам всегда быть на лодке безработным…

Петелин прошел в центральный отсек.

До полюса остался один градус.

— Пересекаем восемьдесят девятую параллель. — Голос штурмана срывается от волнения.

В боевую рубку идут доклады: толщина льда 12—15 метров. Глубина — 4000 метров.

Жильцов прикидывает что-то в уме, смотрит на часы… 60 миль, 50, 40, 30, 20…

Он склоняется к микрофону:

— Товарищи матросы, старшины и офицеры! Через десять минут мы будем проходить через Северный полюс…

Семь минут, три, две…

— Товарищи! Наша лодка — на Северном полюсе! Засеките время. Мы прошли полюс в шесть часов пятьдесят девять минут десять секунд.

Мощное «ура» сотрясает отсеки.

Проходит несколько минут. На экране телеустановки вроде бы обозначается полынья.

— Стоп! Малый назад!

— Есть, малый назад!

— По местам стоять, к всплытию.

— Пост первый к всплытию готов.

— Пост второй к всплытию готов.

Готов… готов… готов…

— Стоп!

— Продуть балласт!

Всплывает многотонная громада.

Всплывает медленно, осторожно, словно нащупывая путь в ночи.

— Глубина пятьдесят метров.

— Глубина двадцать пять метров.

Но что это? Полынья на экране затягивается темным движущимся пятном.

Огромную махину лодки сразу не остановить. Медленно разворачивается стальная сигара.

Навстречу ей плывет ледяная гора. Еще минута-две, и они встретятся. И тогда…

Нет, о том, что будет тогда, лучше не думать.

Гремит корабельная трансляция:

— Стоп всплывать!.. На глубину!..

Сейчас все в руках боцмана.

На лице его выступили капельки пота. Пальцы намертво схватили рычаг.

Сейчас нет лодки и человека. Они — единый механизм.

Субмарина проваливается. Минута. Вторая. В отсеках слышат глухой гул: это где-то наверху, высоко над ними, сошлись в смертельном единоборстве ледяные поля.

Боцман закрыл глаза: он ощутимо представил, как пушечными ударами загремели сейчас в неяркой северной полынье ледяные глыбы, рухнули и ушли глубоко под воду, чтобы через минуту всплыть снова, как со стоном поползли ущелья-трещины по ледяным полям.

— Боцман, глубина шестьдесят метров!

— Есть, шестьдесят метров.

— Держать на заданной глубине.

— Есть, держать на заданной глубине!

Все это приходилось делать впервые — определять по скорости, с которой проходила на экран светлая тень, размер полыньи, мгновенно соотносить с размерами корабля, силой и направлением подводных течений. И наверное, даже старые моряки не поняли бы до конца смысла доклада, когда в центральном посту раздалось:

— Вода — сорок пять секунд!

Жильцов улыбнулся и вопросительно посмотрел на старпома.

— Кажется, опоздали! Пройдем еще немного.

И действительно, «окно» на экране мгновенно «закрылось».

— Свободной воды нет.

— Осадка льда шестнадцать метров.

— Семнадцать метров.

— Двадцать метров.

— Ого! Кажется, Ледовитый решил нас задавить…

— Ничего, как-нибудь управимся.

— Включить прожектор!

Белой молнией метнулся, разгоняя водяную муть, сноп света.

Глубина. Мерцающая, таинственная, полная неясных шорохов, за каждым из которых может стоять смертельная для лодки опасность.

— Вижу большую воду! — Напряжение требовало разрядки, и никто не упрекнул вахтенного, что он выкрикнул это так же, как, наверное, сотни лет назад прозвучало слово «земля» в устах впередсмотрящего на каравеллах Колумба или фрегатах Кука.

— Право руля!

— Стоп!

— Так держать!

— Продуть балласт!

— Поднять перископ!

Будь на теле корабля вены, они, наверное, набухли бы в эти минуты. Удивительно, как атомная махина так послушно исполняла волю человека. Сейчас, вот сейчас — сию минуту, это должно случиться…

Долго Жильцов ждал этого часа. Когда плавал на «малютках» и «щуках». Когда в остервенении пытался выжать из их машин то, что они, по своему времени прекрасные корабли, дать уже не могли.

Это было выше их сил. А сейчас…

Вначале медленно, потом быстрее устремляется атомоход вверх. Брызнули веселыми осколками льдинки, поползли по черной палубе, скатываясь в темную, свинцовую воду. И вот на исполинской сигаре, раздвинувшей мощным корпусом ледяные поля, уже отдраивают рабочий люк.

«Ленинский комсомол» всплыл в бессмертие.

8

«Вот и все позади». — Тимофеев облегченно вздохнул. Только сейчас, пожалуй, он почувствовал нечеловеческую усталость. Нервы, сжатые в кулак в походе, расслабились, и все, что произошло и могло произойти за эти напряженные дни похода, — и злосчастный подшипник, и бессменное напряжение, и резь в глазах от неотрывного контроля за шкалами бесчисленных приборов его, как он любил говорить, «многоотраслевого хозяйства», — все это дало теперь реакцию на расслабленность и усталость.

И эти часы после возвращения из любого похода были для него, да и не только для него, самыми тяжелыми. Ждешь-ждешь берега, и вот он рядом — до пирса пять шагов, а там — долгожданная земля и автобус у штаба. Стоит сесть в него, и, пока балагуришь со знакомым водителем, глядишь — окажешься в городе. Где по тебе истосковались. Где тебя ждут.

Он даже зажмурился, представив стол, ломящийся от яств, который наверняка успела соорудить жена. И вообще, как было бы здорово просто побродить ночью у сопок. Смотреть на звезды и ощущать под ногами не шаткую корабельную палубу, а скованный морозом, хрустящий наст…

Теперь, кажется, все. Рюрик оглядел пульт управления реактором, бросил взгляд на шкалу манометра, перелистал журнал дежурного.

— Так держать. — Он хлопнул старшину по плечу. — Счастливо дежурить.

— Вы бы шли, отдохнули. Еле на ногах держитесь.

— Вы же дежурите.

— С одной разницей. Я до вахты спал. А вы обе смены на ногах были. Так что счет два ноль в мою пользу.

— Добре. Утром я буду…

И только сейчас он вспомнил, что Петелин приказал ему сразу, как освободится, быть в базовом спортзале. Рюрик растерялся. «Как же так — там руководители партии и правительства. А я! — Тимофеев, грустно улыбнувшись, оглядел себя. — Нечего сказать — хорош. Небрит. Одет в рабочую спецовку… Возвращаться назад? — Он взглянул на часы. — Нет, не успею. А, была не была, — решил он. — Сховаюсь где-нибудь в сторонке. Авось не заметят…»

И Тимофеев пошел. Мысленно он поднимался уже по лестнице своего дома, звонил. Дверь распахивалась, и прямо с порога бросалась ему навстречу жена…

Он очнулся, когда его чуть не сбил с ног летящий ему навстречу человек, размахивающий чем-то блестящим и отчаянно жестикулирующий.

— Тимофеев?

— Да. Но, наверное, можно и осторожнее. Не обязательно людей с ног сбивать.

— Это великолепно! — воскликнул незнакомец, отскочил на два шага, и прямо в глаза Тимофееву блеснул блиц фотоаппарата.

— С вами, кажется, не соскучишься.

— Дорогой, — человек ринулся к нему с объятиями, — дорогой, не сердись. Портрет нужен. Поздравляю, ты — Герой Советского Союза.

— Такими вещами не шутят. — У Рюрика как-то похолодело в груди.

— А с чего ты взял, что я шучу? Нисколько… Прошу…

— Тихо, — сказал Тимофеев, когда они подошли к спортзалу. — Не шуметь. Не нужно обращать на себя внимание. Вы видите, в каком я фраке. — Рюрик кивнул на замасленную телогрейку.

Но спрятаться не удалось. Едва он появился в зале, по рядам прошел шумок, долетел до Петелина и Жильцова, сидевших в первом ряду, и они почти одновременно обернулись.

Петелин жестом потребовал: иди.

Рюрик изобразил нечто вроде мимической сцены: показал руками на спецовку, ткнул пальцем в небритую щеку, страшно завращал глазами.

Петелин засмеялся и снова пригласил к себе.

Делать было нечего. Стараясь казаться незаметным, низко пригнувшись, Рюрик тенью заскользил к адмиралу. Тихо сел и тут же почувствовал толчок справа.

— Что? — шепотом спросил Тимофеев.

— Ты — Герой Советского Союза. — Жильцов сжал его руку. — Поздравляю.

— Тише. На нас смотрят…

Он готов был провалиться сквозь землю, когда со сцены донеслось:

— Тимофеев Рюрик Александрович.

Жильцов подтолкнул друга:

— Иди… Да иди же… Министр зовет…

Не смотря ни на кого, Рюрик поднялся на сцену.

— Он что, прямо с лодки? — спросил кто-то в президиуме.

— Тише. Видите, он и так сейчас сгорит от смущения. В безгласый пепел превратится. Одежда солдата — лучшая одежда. — Рюрик поднял глаза и с благодарностью стал искать того, кто только что бросил ему спасательный круг. Но найти не успел. До него уже донеслись слова Министра обороны:

— …Поздравляю вас.

Маршал быстро проколол материю, и Рюрик увидел на своей груди Золотую Звезду.

Праздники бывают не ежедневно, и совершенное «Ленинским комсомолом» уже начало подергиваться дымкой воспоминаний. Уже не одну, не две и не три новейших атомных субмарины принял флот, и нужно было обучать команды, оттачивать мастерство командиров. Для Петелина и Сорокина отсчет времени стал похожим на взбесившийся кинематограф: дни летели так стремительно, что не только недели — месяцы казались едва различимыми мгновениями.

Потому и перемены подкрадываются незаметно, и, когда однажды Петелин сказал Сорокину:

— Ну, что же, Анатолий Иванович, ты начинал, тебе и продолжать… — тот не понял:

— Что продолжать?

— Меня переводят. Заместителем командующего флотом. В командование соединением вступаешь ты. Завтра вылетаем в Москву. На утверждение. Главком тебе пару напутственных слов скажет. Смотри, какие дела начинаются! Раньше, можно сказать, осваивали атомные. Принюхивались к ним. А теперь атомный подводный флот вышел в океан. Большое у него плавание… Так что все наши дела еще раз обмозговать надо… Одним словом — завтра летим в Москву.

9

В Приморск на испытание опытной установки они прилетели вечером.

За окном лютовал ветер, и, когда просидели часа два в маленьком ресторанчике при гостинице, где кормили рыбой, неведомой из-за костлявости своей породы, и позапрошлогодними булочками, встал вопрос, куда себя девать.

— Пойду спать! — Командир решительно встал из-за стола. Утром — работы невпроворот. К тому же нужно переварить блюда этой тончайшей французской кухни, — он кивнул на почти нетронутую тарелку с тем, что в меню пышно именовалось «караси в сметане».

— Да, — философски резюмировал Николай. — На таких карасях и на такой сметане не разжиреешь. Может, в город сходим? — Он повернулся к Борису. — В кино, глядишь, забредем. Или еще куда…

— Не хочется. Посмотри, что на улице творится… Пойду в номер. Письма напишу.

Лениво подошел официант, неопределенного цвета салфеткой смахнул со стола крошки прямо на пол и, взглянув на тарелки, деловито осведомился:

— Не понравилось?

— А как вы думаете?

— Конечно, у нас — не московский «Метрополь». Но могу предложить французский коньяк. Вчера завезли.

— Нет, отец, не надо… Поздно уже… Пусть директор этот коньяк пьет…

— И карасями закусывает, — Борис рассмеялся…

— Ну, как знаете! — официант обиделся. — Я думал, как лучше…

Он направился к соседнему столику, где восседала шумная компания лохматых юнцов и визгливых девиц.

— Зеленая молодежь гуляет! — командир кивнул в их сторону.

— Лоботрясы какие-нибудь, — Борис поморщился. — И в Москве, и в Ленинграде, и в Приморске обязательно таких встретишь. Идемте, — он встал из-за стола. — Письма, пожалуй, напишу. Все равно вечер девать некуда.

В номере уютно горела настольная лампа, и Борис, примостившись в мягком кресле, стал писать письмо матери.

Заклеив конверт, прошелся по комнате. Лечь спать? Не хочется. Пойти прогуляться? Куда?

«Ни щи не радуют, ни чая клокотанье», — вспомнил он чьи-то строки. Что происходит с ним? Вроде бы все складывается отлично, и метаться вот так по номеру нет решительно никаких причин.

«Просто хандра, нервишки, — успокаивал он себя, раздеваясь. — А может быть, волнуюсь перед испытаниями? Но мало ли уже было этих испытаний? Несравнимо более тяжелых, чем завтрашнее. И в конце концов, что такое испытания? Просто чуть-чуть больше нервной нагрузки, чем в обычном походе. Океан — это ведь тоже не прогулка в кино. Никогда не знаешь, что он выкинет через полчаса…»

Борис уснул быстро, как засыпал тысячи раз в походе. Не мог он предполагать, что неотправленное еще письмо — последние написанные им строки и что наутро придет страшная минута, некогда будет выбирать и раздумывать, нужно будет мгновенно решить для себя вопрос — твоя жизнь или жизнь товарищей.

Это только в философских трактатах мужество измеряется протяженными во времени категориями. Бывают мгновения, когда вся философия бытия становится пламенем, сжигающим и прошлое и будущее.

Но человек идет в это пламя, потому что не может поступить иначе.

Утром проснутся города, и миллионы людей отправятся по извечным своим маршрутам. В поездах, метро, автобусах и в самолетах зашелестят страницы свежих газет. Мир узнает, что какой-то латиноамериканский генерал составил заговор, кто-то у кого-то выиграл чемпионат по шахматам, а сборной «Динамо» предстоит весьма ответственный матч. Что в Адлере температура моря +22 градуса, а в Мурманске ожидается дождь со снегом.

О Борисе газеты не напишут ни строчки. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Такое у него дело. Такая профессия: слишком много на свете джентльменов, которые бы не пожалели ничего, чтобы хоть на миллиметр приоткрыть завесу над тем, что должно быть до срока прочно и наверняка спрятано.

Не одна весна прошумит над землей, пока не истечет этот срок, и люди, живущие в далеком северном городке на улице лейтенанта Корчилова, долго еще будут думать, что внезапно исчезнувший, посланный, видимо, куда-то по специальному заданию, их знакомый лейтенант Борис Корчилов и тот, совершивший, по слухам, где-то и когда-то нечто необыкновенное, что эти два Корчилова — всего лишь однофамильцы.

Командир нервно поежился.

Что-то случилось с ним, и он знал это определенно. Теперь он уже не мог и жить и чувствовать по-старому, и прежними глазами смотреть на мир, и радоваться счастью так, как это было вчера. Такое происходит с людьми, когда они теряют самых близких. Ощущение жизни приобретает горьковатый привкус, и тень пережитой печали уже неотделима от любых движений души — будь то радость или горе, счастье или неприятности.

Может быть, мы становимся мудрее, познавая еще одну ненавистную нам грань бытия. Возможно, иной мерой измеряем степень ответственности за все, что происходит вокруг. А быть может, понимаем, что пустота, образовавшаяся с уходом друзей, невосполнима, хотя мы и пытаемся заполнить ее своей энергией и своим трудом. Какие-то связи мира оборвались, а ушедшие продолжают жить в наших словах и поступках, потому что они — не безликая материя. Они в чем-то тоже формировали и нас, и наши представления, наши симпатии и антипатии. И этот невидимый таинственный процесс продолжается, ибо нередки мгновения, когда мы вдруг глядим на происходящее их глазами, ставим себя на их место, и пытаемся представить, как бы они повели себя в тех жизненных ситуациях, в которые попадаем сами.

Слово «опыт» здесь ничего не определяет. Человеческие судьбы высекают не только огонь, освещающий путь другим, но и сами по себе входят в нашу судьбу, в наши чувствования, в наши боль и радость.

Сейчас, когда уже ничего нельзя было поправить и невозможно было изменить решение, внутренний голос неотступно спрашивал его: правильно ли он поступил, выбрав именно Бориса Корчилова? Человека, у которого еще все было впереди — нескончаемая дорога и морей, и творчества, и просто отпущенного каждому судьбой счастья. Разве не мог послать он на этот отчаянный шаг более пожилых, кто успел все-таки кое-что и повидать на этой земле, и пережить, и насладиться жизнью.

Двадцать четыре года — это же только старт. И финиш еще не разглядишь за далью горизонта.

Двадцать четыре года — это же, по существу, ничего. Хотя некоторые успевают и к этому сроку сделать немало. Командира раздражало, когда в таких случаях вспоминали Лермонтова или Пушкина. Они — гении, и не каждому дан такой огненный смерч энергии и таланта, который выбросили их сердца. Но в двадцать четыре года человек перестает быть юношей, и что остается от человека, если отнять у него зрелость — золотую пору творчества?..

Что он знал о Корчилове? Кажется, любил девушку. Говорят, собирался жениться. Старался. Был, пожалуй, в чем-то лучше многих. Но не всех. У других было и больше опыта и больше знаний.

Почему же он все-таки послал Корчилова? Должен же был он ответить на этот вопрос хотя бы самому себе. Стоп! Пожалуй, потому, что был абсолютно убежден, что тот выполнит задание. А почему — абсолютно убежден?

Он стал перебирать в памяти все, что знал о Корчилове, и, как назло, не мог вспомнить ничего конкретного, потому что обычная жизнь лодки состоит из тысяч привычных мелочей и дел, которые ничем не выделяются из других, точно таких же.

Но все же это ощущение уверенности в человеке откуда-то родилось? Здесь сплавилось, видимо, И знание характера (упорен), и оценка Корчилова как специалиста (знает отлично технику), и многое другое, что не определяется обычным термином и скорее принадлежит к области интуиции…

Мысли разрывались, становились расплывчатыми, исчезали и снова появлялись, неотвязные, мучительные, тупые. Ни заснуть, ни отогнать их он не мог