1

Ту-104 стремительно шел на север.

Анатолию нужно было добраться до Мурманска. А там — вся надежда на военных моряков.

И хотя Анатолий Иванович дал ему один заветный телефон, который должен облегчить его странствия, он все же волновался: не каждый день случаются такие поездки… Одни хлопоты в Главном штабе чего стоили. Буквально до последней секунды он не знал, дадут ему разрешение или нет.

Он бывал и плавал на «обычных» — дизельных лодках. Сейчас он пытался представить, какие они — новые, невиданные ранее корабли, в самом названии которых угадывается страшная мощь.

Что он знал о них? Как они выглядят? Чем отличаются от дизельных — атомные подводные ракетоносцы. Детища атомной физики, электроники, кибернетики, кораблестроения — сотен и сотен наук… Фантазия подсказывала всякое, но достоверно он знал лишь одно: формула их силы складывается из многих составных. Чтобы могло состояться их рождение, прежде всего нужно было сердце — атомный реактор. И ракета с ядерной боеголовкой, способная поражать цель, отстоящую от лодки на многие сотни и сотни километров…

А внешний вид? Журналистской братии — Сергеев знал это точно — их еще не показывали.

Рассеянно вглядывался Сергеев в иллюминатор самолета.

Уже прошла серединная Русь с потонувшими в сугробах селами, с месяцем над околицей и столбами дыма в потрескивающем от мороза воздухе. Пожалуй, по времени внизу — Карелия, с застывшими окнами озер и царственными в снежном уборе лесами.

Может быть, по сходству тонов и красок вспомнилась Анатолию прошлогодняя зима, когда они с художником Виктором Сергеевичем Бибиковым были в Арктике. Картины и образы не потускнели от времени. Все было как будто вчера…

Вспомнилось, как Бибиков поднялся с валуна, смахнул меховой рукавицей снег с мешка. Ловко закинул его за спину и, не оглядываясь, перепрыгивая с камня на камень, стал подниматься к сопке.

Минут через десять он оглянулся.

Черно-свинцовое море прошивали белые нити косого снега. Ярко-алая полоска у горизонта резко обрывалась холодным, серым наплывом туч. Справа, у виднеющегося силуэтом мыска, разворачивалось к океану судно.

Надвигался шторм.

— Пожалуй, это то, что надо… — Бибиков сбросил мешок на наст. — Главное, успеть схватить. Через полчаса здесь будет черт знает что…

Быстрые струйки снега шурша обходили его унты, наметая у камней маленькие сугробы.

Бибиков открыл этюдник…

Это только не видевшему этих краев кажется, что здесь — однообразная белизна.

Белый цвет имеет тысячи оттенков, но, пожалуй, нигде, как в Арктике, каждый из них не оттенен так ярко и броско. Заполярье часто разлагает спектр на составные. Это очень тонко почувствовал и уловил Рокуэлл Кент.

Белизна варьируется на тысячи ладов, образуя сотни красочных созвучий, а потому приобретает свойства одухотворенности и теплоты, того не передаваемого на словах волшебства, которое заставляет людей, впервые увидевших Арктику, «заболеть» ею напрочно и надолго.

Кажется, это Маркелов говорил ему: «Не только на географических картах, но и в искусстве есть страна Россия. Если говорить языком художника, вся жизнь это цвет. От темного до белоснежного. Мир, над которым светит солнце. Это оно определяет цвет. Отсюда — «пленер». Жизнь, дух человека определяют восприятие мира… Россия — страна снежная. Все в ней идет от снегов, невесомых и глубоких, в которых и чистота, и поэзия, и свет жизни. Ты скажешь, и летом Россия прекрасна! Да! Но все же, согласись, олицетворение ее — зима. Лучшие русские легенды, песни, стихи — о ней. От Пушкина до Блока».

А между тем, казалось бы, белый цвет — самый скучный. Говорят: «белое безмолвие»… В живописи самое трудное — заставить это безмолвие «раскрыться», заговорить…

Художник прав. Увидев «белое безмолвие», капитан Кук записал в своем дневнике:

«Красота этих мест наполнила мою душу восхищением и ужасом».

А в «Саламине» у Кента:

«В искусстве не помогает «волшебная палочка» — правила, предназначенные для того, чтобы научить сделать вещь красивой. Может быть, с красотой дело обстоит наоборот. Может быть, мы не находим ее, а она, угадав ищущих, открывает им себя…

Красота этих северных зимних дней кажется более далекой и бесстрастной, более близкой и абсолютной, чем какая-нибудь другая, виденная мною. Если мы, одухотворяя солнце, сочувствуем ему в его непрестанных усилиях заставить гармонировать между собой различного цвета предметы: озаренные багровым светом овины — подходить к летним ландшафтам; дикие розы — удачно сочетаться с лютиками, — создать гармонию там, где господствует дисгармония, то какое наслаждение… должно испытывать солнце, когда светит на снег. «Я — ничто, — шепчет скромная белизна снега. — Я приобщаюсь к тебе, милое солнце, к синему небу, на котором ты сияешь, и становлюсь прекрасной».

В Гренландии открываешь как будто впервые, что такое красота! Да простит мне бог, что я пытался эту красоту написать!..»

…Два часа — слишком короткий срок, чтобы почувствовать, расстояние…

Не успел Анатолий «обжиться» в самолете, как стюардесса объявила:

— Товарищи пассажиры… Наш самолет идет на посадку!..

Наверное, и даже наверняка есть более прекрасные города. Его сердце всем иным знаменитым градам предпочитало Мурманск.

Прибывшим сюда впервые он казался хмурым и сумрачным, продрогшим на океанском ветру. Здесь трудно обвыкается: полярная ночь с непривычки кажется бесконечной, и тоскливо думается под снежные заряды, монотонно бьющие по оконному стеклу.

А потом — для одного раньше, для другого позже — начинаются открытия. Залив с пепельным блеском отраженных далеких звезд, с черными, пряно пахнущими йодом водорослями. Сопки, которые, если приглядеться, дарят тебе то снежный кальцит, то багровый отсвет гранита. Рябина, теряющаяся где-нибудь в Подмосковье, яростно распушившаяся рубиновыми гроздьями. Таинственная перекличка гудков на рейде. Замшелые якоря. Многоярусность каменных громад, степенно спускающихся к воде. Магазины — как витрина музея ихтиологии.

А потом полыхнет нестеровской бездонностью и жутью полярное лето. Сумасшедший акварелист дымкой окрасит все сущее — и дома и мостовые плывут над землей, а солнечный диск ежечасно меняет тональность, от опаловой изморози до багрово-пламенеющего огня. Когда смотрится и дышится, как в легком летящем сне. И залив полыхает приглушенно-золотым маревом, скрадывающим очертания лайнеров и делающим их многотонные громады невесомой игрой теней и бликов.

Здесь мало памятников, но почти каждая квартира — фантастическая биография, на которую лег отсвет всех морей и океанов земли. Капитаны, штурманы, боцманы, полярники, зверобои, геологи, командиры боевых кораблей, корабелы. На стенах комнат — гигантские омары из дальней Атлантики, австралийские бумеранги, японские безделушки. В тяжелых рамах или просто прикнопленные к обоям фотографии кораблей. Среди них узнаешь легендарные — «Красин», «Ермак», «Сибиряков», «Дежнев», «Персей».

Хозяева появляются дома ненадолго и при встрече степенно осведомляются: «Жив ли старый Матвеич на Северной Земле?» Или «Как ловилось ныне на Джорджес-банке?» Нестесненные в средствах, хозяйки берут апельсины ящиками, доставляя Мурманторгу немало хлопотных часов и раздумий.

Анатолий любил этот народ — широкий, щедрый душой, талантливый, умный, как и ежедневную сводку местной газеты, звучащую для мальчишек на континенте волшебной музыкой:

«…Волнение на море — шесть баллов…»

Для него за этой «географией» и баллами виделись совершенно реальные люди: Герка Бурков, торчащий где-то на Диксоне в штабе ледовой проводки, Руслан Игрицкий, кочующий по дальней Арктике на своей «Мсте», отец Дины Овсянниковой, в которую все они, мальчишки 10 «Б», были поголовно влюблены, капитан Егоров, штормующий в Атлантике, Мишка Монастырский, изобретающий какой-то неведомый людям трал. Отчаянно сухопутный Савва Кровицкий, решивший вдруг стать великим мореплавателем и бросивший вызов всем богам, отправившись на плавбазе обучать рыбаков в море логике и психологии.

Все они были неотрывны от Мурманска, как и он сам, загромоздивший свою квартиру книгами по истории Севера. Севером заболевают не сразу, но если ударила в сердце болезнь — она неизлечима.

Собственно говоря, город вырос на его глазах, и он, правда смутно, помнил деревянные бараки, где они когда-то жили, гофрированные английские «чемоданы», оставшиеся от интервенции, первые заборы еще робких каменных строек, а потом рев экскаваторов, рушащих старый хлам. И дом Междурейсового отдыха моряков, и Дом культуры, и школа, где он учился, — все росло на его памяти. А теперь и даты и времена стерлись. Попробуй вспомни, когда выросли эти каменные кварталы от горизонта до горизонта! Только одна дата несомненна: конец войны.

Тогда попался ему в руки завезенный с одним из конвоев в Мурманск американский журнал «Харпес мэгэзин». Горько усмехнулся он тогда, прочитав строки:

«Нужно быть русским, чтобы оставаться здесь… Если когда-нибудь наступит мир, то пусть скорее придет он к людям Мурманска. Они заслужили его».

«Если когда-нибудь наступит мир…» Тогда действительно это казалось невероятным. Как сумасбродная фантазия. Гитлеровские дивизии рвались к Москве, а Мурманск стал грудами дымящегося кирпича…

А Мурманская судоверфь. Отец водил его, мальчишку, показывать, как пошел первый слип, вытаскивая на берег для ремонта громаду траулера, стряхивающего водяные потоки. Потом верфь разрослась, захватывая все новые и новые земли вдоль залива и гоня пирс за пирсом широченной и длиннющей полосой, легшей у самой кромки воды. А отец, как и тогда, тридцать лет назад, вставал в шесть часов утра, наскоро пил чай и торопился на работу. Все равно куда — в горком ли партии, где он работал заведующим промышленным отделом, на верфь, где он кем только не бывал — и начальником отдела, и начальником котельно-корпусного цеха, и парторгом ЦК.

Бывая иногда с отцом в его бесчисленных походах по цехам, кораблям, мастерским, литейным, Анатолий как-то почувствовал, что отец давно потерял ясное ощущение о реальной своей должности. Он степенно беседовал с рабочими — вместе закладывали верфь, вспоминал с капитаном СРТ каких-то общих знакомых, в горкоме ругался по телефону с поставщиками, а в цехе — с местным начальством, что-то вовремя не пустившим в дело и задерживающим ремонт корабля. Его знали все, и он знал всех, и было бы непроходимой глупостью кичиться кому-то перед кем-то своим служебным положением.

Вчерашние одноклассники Анатолия, закончив институт, попадали к отцу, становились вначале мастерами «Диплом инженера — это еще только диплом, а не инженер!»), как-то незаметно росли, занимали ключевые позиции, и вот уже отец на равных вместе с Сашкой Свиридовым заседал в горкоме, и по должности вроде бы Сашка был выше его, Сергея Ильича.

Его это не волновало, потому что опять же, во-первых, это было логикой времени и возраста, а во-вторых, им нечего было с Сашкой делить: оба делали одно дело, и то, что они крепко схватывались по разного конкретным обстоятельствам, не мешало им любить и уважать друг друга.

Так он дожил до глубоких сумерек своей дороги, промелькнувшей как один стремительный день, и только сама мысль о выходе на пенсию казалась ему кощунственной. Наверное, в этом был и здравый смысл: оторвись он от своих забот, кто знает, может быть, болезни свалили бы его в шестьдесят с небольшим, а не на семьдесят третьем.

Правда, последние времена он стал сдавать, все чаще не мог подняться с постели, и тогда Анатолий видел в его печальных глазах затаенное от всех предчувствие близкого конца, который не отсрочить ни врачам, ни родным.

Тогда отец, ненавидящий всякое лечение и лекарства, послушно выполнял все предписания медицины, с видом обреченной покорности пил пилюли и порошки и с надеждой справлялся у жены, о чем они шепчутся с врачом в коридоре.

Ему становилось легче, когда приходили ребята с завода и тихонько, чтобы не слышала и не выругала жена («Врачи запретили волноваться!»), вытаскивали из внутренних карманов какой-нибудь чертеж, и тут же начиналась молниеносная рабочая летучка.

Его по-прежнему приглашали на корабли, в школы и на заводы, и он, не умея отказывать и считая это неприличным, покорно тащился через весь город, чтобы рассказать ребятам о встречах с Лениным, о Кирове и 1919-м. Возвращался он тогда поздно и часто наутро заболевал: возраст давал себя знать, а медицина еще не придумала средств от старости.

Виделись они в последние годы все реже и реже, и Анатолий замечал, как от встречи к встрече тает отец. Но замечал и другое — он знал такие характеры, да и сам исповедовал те же принципы, что работа и эти встречи — единственное, что поддерживает гаснущий огонь, и оборви их — случится самое худшее.

На вопрос: «Как себя чувствуешь?» — он неизменно отвечал, улыбаясь: «Давай поборемся!», а сам видел, как все труднее и труднее ему подниматься по лестнице, когда после встречи на вокзале они шли домой.

Это, наверное, самое гнусное в жизни — чувствовать свое бессилие, видя приближающийся конец любимого человека, и он, Анатолий, не раздумывая, отдал бы свои оставшиеся годы ему. Но каждый раз, когда так думалось, становилась очевидной нелепость этих, в сущности, пустых помыслов, а что-нибудь реального, могущего помочь в таких случаях, к сожалению, никто еще на земле не изобрел.

Иногда отец, словно угадывая его мысли, начинал размышлять, что, в сущности, пожил он неплохо и интересно: видел Ленина, дрался комиссаром в гражданскую, был счастлив дружбой Кирова, воевал, строил Мурманск. «Попробуй проживи ты так», — подзадоривал он. Анатолий где-то чувствовал, что, как бы щедро ни сложилась его судьба, такая, как у отца, — неповторима. То, что было отпущено поколению отца, в сущности, — мы редко задумываемся об этом — те самые звездные часы человечества, о которых писал Цвейг. И отблеск костров у Смольного. И завьюженные степи с летящими тачанками. И любовь, родившаяся после удара белогвардейской пули, во фронтовом госпитале.

Для отца это была жизнь. Для Анатолия — история и легенда. И в этом вся разница, потому что, сколь бы прекрасна легенда ни была, ты не творил ее собственными руками. Она пришла, как свет далеких звезд.

Звезды эти еще будут светить не одному поколению, и легенда не оборвется, если из жизни уйдет один человек.

Но это — большая неправда. Потому что все существует в конкретном, и революция — не безликий, равнодушный к каждой личности и судьбе полет. Где-то оборвется звезда, и на небе станет темнее. Потом загорятся новые всполохи. Но ведь это уже будут иные зарницы. А той единственной и неповторимой грани революции, воплощенной и вылитой в одной конкретной судьбе, — ведь ее уже не будет. И мир стал бы беднее, если бы энергия, совесть, воля и мужество павших не переходили к живым.

Какая нелепость — быть в Мурманске и даже не зайти к своим. Рисковать он не может. Редактор напутствовал его весьма недвусмысленно: «Если тебя все же туда пустят, умри, но доберись… Если тебе смогут помешать любые побочные обстоятельства — тогда ты не журналист, а ноль. Понятно?..»

Формула напутствия была достаточно прозрачной, чтобы ее нужно было расшифровывать.

2

Мария Денисовна Корчилова, наверное, уже в десятый раз перечитывала это письмо:

«Милая мама!.. У меня все хорошо… С отпуском ничего не ясно. Что-нибудь прояснится через месяц, не раньше. Потому тебе подстраиваться под меня не нужно; меня не жди, бери отпуск в августе — сентябре.
Крепко целую. Борис».

Более настойчиво добивайся путевки, чтобы отпуск был полноценным.

К тебе, возможно, зайдет один товарищ мой. Вместе служим. Он будет в Ленинграде дней десять, а потом поедет дальше — в отпуск на юг. Зовут его Толя.

Два дня назад послал тебе перевод на 200 рублей.

Обо мне, если долго не будешь получать следующего письма, не беспокойся. Все нормально. После командировки сразу сообщу. А ты пиши, приятно возвратиться, а в каюте лежит письмо.

Привет всем нашим знакомым.

До скорой встречи.

Что же случилось? Почему он столько времени молчит? Может быть, заболел? Или поход продолжается так долго? Хоть бы предупредил в письме осторожным намеком. «Нет. Предупредить он, конечно, не мог. Борис — человек военный. — Она понимала это и даже в разговорах с сыном никогда не переходила грань дозволенного. — Сейчас схожу в магазин и на почту, — решила она. — Возьму конвертов. И напишу ему еще раз».

Мария Денисовна порылась в буфете, отыскивая невесть куда запропастившуюся сетку, проверила, на месте ли кошелек. В последнее время она стала рассеянной: то одно забудет, то другое. Старость, что ли, подходит?

Она уже направлялась к двери, когда раздался звонок. Звонили один раз. «Значит, мне! Может быть, телеграмма от Бори?..»

Скинув пальто, она бросилась открывать.

На пороге стояло двое моряков. Один, капитан 1 ранга, спросил:

— Вы Мария Денисовна Корчилова?

— Я. Что-нибудь с Борей? — Какое-то шестое чувство подсказало ей, что с этими людьми в дом входит беда.

— Нам нужно с вами поговорить.

— Да, пожалуйста! — засуетилась она. — Что же мы стоим! Проходите. Раздевайтесь…

— Спасибо, мы ненадолго.

— Что с Борей? — почти выкрикнула она. — Что? Почему вы молчите?

— Борис тяжело заболел. — Она уловила фальшь в тоне капитана 1 ранга и сразу поняла: ее «подготавливают».

— Его нет? — спросила шепотом, сама не узнавая своего голоса. — Я выдержу все. Я хочу знать правду.

— Борис заболел, — упрямо повторил моряк.

— Так что же мы сидим? Нужно ехать к нему. Скорее! — Она схватила пальто и только тогда сообразила: куда ехать? На Север на машине не поедешь. А он, судя по всему, там.

— Да, нужно ехать, — подтвердил капитан 1 ранга, пряча глаза. — Нужно ехать. Внизу ждет машина.

— Я сейчас, я сейчас… — Она засуетилась, оглядывая комнату, и с тайной надеждой спросила: — Что ему взять? Что привезти?

— Ничего не надо, Мария Денисовна. — Моряк, видимо, уже не в силах был лгать, и по его остановившимся, виноватым глазам — словно он казнился, что принес такую весть, — она поняла: сейчас она услышит о непоправимом, страшном…

— Его нет? — машинально повторила она. Моряк побледнел. Она скорее угадала, чем услышала его ответ: «Да, будьте мужественны, Мария Денисовна. Борис скончался…»

Она смутно помнила, что было потом. Второй спутник моряка скинул шинель и оказался почему-то одетым в белый халат. Тело ее ощутило боль — шприц неаккуратно задел кожу, и она очнулась. Потом была стремительная езда на машине, аэродром, полет, как в тумане, и снова небытие.

3

Множество раз был Сергеев на Севере. Собственно, вырос здесь, но увиденное сейчас потрясло не меньше, чем глава из научно-фантастического романа.

Когда машина вывалила из-за сопки, он подумал, что все это ему только мерещится.

После долгих часов езды по серой тундре, однообразно разутюженной древними ледниками гор, после холодного мерцания бескрайних снегов с чахлыми скрюченными ветками и карликовыми северными березками перед ним открылся московский Юго-Запад.

Ошибиться было невозможно: изящные неоновые светильники расцвечивали заиндевелую землю тысячами алмазных искр. Зеркальные плоскости ярко освещенного дворца, по красоте не уступающего новейшим постройкам Москвы и Ленинграда, казались плывущей в ночи палубой океанского лайнера. «Кафе», «Книжный магазин», «Мебельный магазин» — рассказывали теплые огненные буквы. Многоэтажные дома со светящимися проемами окон приглашали в гости. Пластика и стремительная строгость современных архитектурных форм оттенялась здесь, в Заполярье, нетронутой, дикой красотой природы. Фоном домов были прекрасные в своей зимней суровости скалы.

Анатолий подумал: а какое здесь волшебство летом! Знамениты ленинградские белые ночи. Но разве сравнятся они с северными, когда солнце, совсем не уходя за горизонт, круглосуточно несет вахту в бездонном небе. Когда оно пронизывает каждый атом воздуха, разлагая его на немыслимые акварельные спектры. Когда туманы становятся золотыми, а красный и янтарный цвет, словно соперничая друг с другом, щедро отдают свои тона морю, облакам, сопкам, зеркальным озерам и тихим бухтам.

Когда природа смешивает краски с палитр Кента и Рериха, Айвазовского и Нестерова, нет ни одного мгновения, похожего на другое, все ежесекундно меняется: то лиловатая дымка коснется воды, то брызнет волна темной лазурью со снежной шапкой пены.

Чайки и те — то темными силуэтами на огненных всплесках горизонта, то белой вьюгой в темно-синеющем мареве.

Сейчас почти забыли замечательного, необыкновенно талантливого русского художника полярника А. А. Борисова, патриарха северной темы. Как-то Анатолию повезло: у букиниста удалось достать первое издание путевых очерков Борисова «От Пинеги до Карского моря» с цветными воспроизведениями работ, многие из которых теперь безвозвратно утеряны. Сергеев не знал, знаком ли с творчеством Борисова Кент, но близость их восприятия Севера поражала.

«Я переживал то время, — рассказывал Борисов, — когда полночь так же светла, как и полдень… То разнообразие тонов и теней, которое является в наших широтах результатом смены дня ночью и обратно, совершенно отсутствует. Серенький тихий день, все однообразно, все мертво. Жутко чувствуешь себя в этой безграничной пустыне, где даже не примечаешь линии, ограничивающей горизонт.

В тихий день все сливается в общем ощущении какого-то беспредельного пространства, спокойного, но холодного и неумолимого. Но стоит прорваться серой пелене тумана или сплошному однообразному слою облаков, и картина мгновенно меняется: между землей и небом устанавливается связь, и земля, одетая в белоснежный покров, повторяет то, что говорит ей небо.

В свою очередь и на облаках, парящих на далеком небосклоне, опытный взор видит отражение того, что находится на земле или на воде, далеко за пределами горизонта. На душе становится легче: исчезает та гнетущая тоска, которая окутывала душу так же тесно, как туман Землю…

В этой природе главная красота рефлексов — в тех необыкновенных нежных переливах тонов, которые только и можно сравнить с драгоценными камнями, отражающими одновременно лучи зеленоватые, голубоватые, желтоватые… Если нашу обычную природу средней России можно изобразить тонами и полутонами, то даже для приблизительного изображения Крайнего Севера необходимо ясно отдавать себе отчет даже в одной десятой тона.

Только правдой, глубокой правдой… передачей странных, порой поразительных сочетаний тонов можно достигнуть того, что через два-три месяца, вдали от мест, где написан этюд, полотно даст некоторое слабое представление о виденной картине природы: когда же смотришь на этот самый этюд рядом с природой, какой жалкою и дерзостною попыткой представляется он разочарованному художнику».

— Трудно соревноваться архитектуре с такой красотой! — Сорокин обнял Сергеева. И снова пригласил в машину. — Не устал?

— Нет.

— Тогда хочу тебе вначале городок показать. Когда мы сюда прибыли, ничего этого здесь не было.

— А что было?

— То же, что ты видишь за домами: скалы, сопки, кустарник, а дальше — безжизненная, голая тундра.

— Как-то не верится…

— И мне вначале не верилось, когда мы пригласили лучших ленинградских и рижских молодых архитекторов и как бы между прочим им сказали: «Нам нужен город… И не какой-нибудь! Красивый город… Так сказать — последнее слово архитектуры…»

— А они?

— Вначале посмотрели на меня подозрительно. Подумали — шутка. Здесь, в тундре, в заснеженных скалах — и такое… А потом увидели, что разговор серьезный, и загорелись.

— А ведь это здорово! Современный город на краю земли у океана!..

— И как видишь, — продолжал Сорокин, — кое-что уже удалось сделать.

— Хорошенькое кое-что…

Город был настолько молод, что даже не имел улиц. Вернее, улицы были, но названий им еще не придумали.

Было нетрудно догадаться их даст сама жизнь, как дала она имена улицам собрата этого далекого северного городка — Полярного. Полярный тоже возведен моряками. Среди волшебных сопок, которые приходилось рвать совсем не волшебным динамитом. Город-матрос, город-воин, он и улицы окрестил именами своих героев: улица Гаджиева, улица Сафонова, улица Колышкина… Идешь по ним, как листаешь учебник истории.

Когда-нибудь, подумал Сергеев, пойдут в арктическом городке ребята в школу по улицам Сорокина, Петелина, Жильцова, Игнатова, Сысоева, Морозова…

— А теперь —ужинать, — Сорокин решительно взял Анатолия под руку. — А то, называется, пригласил гостя!.. Едем ко мне домой.

Раскрасневшийся с мороза Сорокин пришел наутро к двенадцати.

— Я на минутку. За тобой. Ты готов?

— Вполне.

— Ну и отлично. Одевайся. Сейчас я познакомлю тебя с очень интересным человеком. Михайловским Аркадием Петровичем. Это, видимо, то, что тебе надо… Готов? Поехали!..

У Михайловского Сергеев пробыл два часа. Он ругал себя, что украл у занятого человека столько времени. Впрочем, он, Анатолий, не так уж и виноват. Их разговор то и дело прерывался.

Направляясь в гостиницу, Анатолий размышлял о характере Михайловского. Порывистый, весь нетерпение, динамика, страсть, воля — он казался мощным аккумулятором энергии, передававшейся от него всем, кто с ним соприкасался. Он обладал счастливым даром вселять в людей беспокойство.

Сергеев еще не видел людей, будь то капитан 2 ранга или старшина, кто бы выходил от Михайловского равнодушным. Люди появлялись на пороге его каюты озабоченными, радостными, покрасневшими, пережив крепкую взбучку, но никогда теми же, какими входили к командиру.

При всем при этом Михайловский умудрялся никогда не повышать голоса, ведя разговор таким образом, что человек должен был сам себе ответить на все то, что в данный момент Михайловского тревожило.

Нельзя было сказать, что его боялись. Худшим наказанием для людей был, судя по всему, вот такой разговор. Михайловский долго верил человеку, если тот ошибался. Солгавший единожды мог ставить на своих отношениях с Михайловским крест. Ложь он презирал: «Разгильдяя можно перевоспитать. С лгуном можно погибнуть. Обманувший единожды обязательно соврет еще когда-нибудь. А это может слишком дорого обойтись… Дело ведь в том, что лгущие заботятся только о себе, о своем мелком благополучии — лишь бы у него не было неприятностей. На других ему наплевать. Значит, он потенциальный предатель. Может быть, не в полном смысле этого слова. Предатель, так сказать, не по «злому умыслу». Но ведь людям от этого не легче. Скрытая от командира правда может обернуться непоправимой бедой для лодки, для всей команды…»

В некоторых людях резкость суждений коробит: возникает сомнение, имеет ли человек на нее внутреннее право. В Михайловском она была естественна. Беспощадный к себе — этого другие не могли не видеть, — он, когда дело касалось службы, так же беспощадно спрашивал с подчиненных, и только новичкам поначалу Михайловский казался педантом. Тот, высший смысл, который был в этой кажущейся придирчивости, скоро становился очевидным, и, как ни тяжело было вначале, такая постановка дел облегчала уже позднее: налаженное дело идет естественно и просто, без ЧП и недоразумений, свойственных штурмовщине, неритмичности, пусть временной, но расслабленности…

Они разговорились о взаимоотношениях командира лодки и экипажа.

— Вы читали роман Александра Крона «Дом и корабль»?.. — неожиданно спросил Михайловский. — Отличная книга. Есть там, между прочим, такие строки. — Михайловский взял со стола книгу, открыл на закладке. — Послушайте: «Что может быть недемократичнее по своей организации, чем подводная лодка? Все слепы — вижу я один. Все глухи и немы — только я знаю код. Я веду, я атакую, я командую — остальные слушают и исполняют. Но я бы погубил лодку, если б монополизировал право думать. А вам не приходило в голову, — он понизил голос, — что корабль может оказаться в условиях, когда земные законы практически перестают воздействовать и лодка становится похожей на снаряд, летящий в звездном пространстве? Когда смертельная опасность близка, а трибунал далеко — где-то на другой планете? Что сдержит тогда людей, чтобы они не превратились в обезумевшее стадо? Только сознание, только мысль».

Подумав, он прокомментировал прочитанное:

— Командир только тогда чего-нибудь стоит, если в случае его гибели люди будут действовать так же, как если бы он остался живым… Гениальные командиры-одиночки хороши только в кинофильмах. В жизни же уникальный командир и слепо смотрящая ему в рот команда — такого не бывает. А если и бывает, то очень скоро кончается. При первом же серьезном испытании…

Когда Сергеев поднялся от штаба на сопку, в глаза ему ударила сверкающая даль моря. Оледенелые скалы сверкали под солнцем холодящей душу белизной, прорезанной черными и алыми гранитными стрелами.

4

Север начинается с удивления.

Арктика! Если было бы дано человеку окинуть тебя сразу, одним взором… Но немыслимо даже представить бесконечные просторы твои.

Где-то солнце высекает тысячи огненных искр на аквамариновой поверхности океана. А где-то косые струи снега яростно бьют в упругую волну, и морзянка, захлебываясь в эфире, летит на Большую землю с дальних островов. Где-то с треском ломается лед, плитами и глыбами оседая на черной палубе всплывшего атомохода. А через какие-то две-три сотни километров трудяга ледокол подминает под себя зеленые льдины, прокладывая курс нетерпеливо дымящему каравану. Взвились дымки над серыми валунами припорошенной вьюгой отмели — охотники обнаружили лежбище моржей. Самолет ледовой разведки идет к Диксону, а навстречу ему торопится, выбирая дорогу в разводьях, гидрографическое судно. Долго, угрюмо провожает его взглядом белый медведь, взобравшийся на вершину тороса. Встает рассвет над могилами Прончищевых и Седова.

Как ни чист отфильтрованный воздух в лодке, его все же не сравнишь с тем, что ударил сейчас из открытого люка — словно настоянный на морозе, звонкий, пьянящий, резкий.

Необыкновенно тихо было вокруг.

Сысоев боялся хоть чем-нибудь встревожить эту тишину. Слишком редко выпадают такие минуты на долю человека. Особенно в сумасшедшей городской толкучке, где все мы куда-то спешим, со скрежетом мчатся поезда метро, автобусы и трамваи, выигрывая у времени минуты и секунды. Как будто ценны только те мгновения, когда мы летим очертя голову и наивно полагаем, что бережем время.

Но человеку нужно когда-то и останавливаться. Чтобы подумать, рассмотреть тысячи прекрасных вещей, которые пролетают мимо нас, не успев ни обогатить сердце, ни даже привлечь внимание. Но разве можно из окна курьерского поезда почувствовать волшебство летнего ромашкового луга, с теплыми волнами цветущего клевера, с пронзительно холодной водой ручья, несущего листья и сосновую хвою!

Так и Арктику нельзя понять и почувствовать только с борта судна или из иллюминатора самолета.

Арктика любит сосредоточенность.

Тогда ты увидишь и креветку на льду, и полузанесенные снегом медвежьи следы, и такую нежную здесь зелень водорослей, вмерзших в перевернувшуюся льдину. Различишь, как акварельная глубина льда переходит в аквамарин, тронутый кое-где бледными зелеными прожилками. Заметишь, как снежинки, медленно опускающиеся на темную холодную воду, начинают смерзаться, образуя вначале мокрые комья, на которых уже через пять — десять минут снег перестает таять. Расщелина на твоих глазах затягивается, становится у́же, и вот уже поземка сгладила края льдины, сровняла плоскости. Только небольшая вмятина на целине сможет напомнить, что здесь недавно была полынья.

Да мало ли какие тайны может открыть Арктика, если к ней придет не безразличный турист, а человек с горячим сердцем.

Кто знает, где кончается в нашей жизни прошлое и начинается настоящее. Наверное, нет такой меры и таких вех. Ведь сказал когда-то Экзюпери: «Все мы приходим из далекой страны детства». Но ее сопредельная область — юность. И нет здесь пограничных столбов, лишь весьма относительные пометки в анкетах определяют человеческий возраст.

Впрочем, в анкете Сысоева об этом не было ни слова. Такое не принято писать в анкетах. А зря…

В 1944 году среди тысяч мальчишек, окончивших девятые классы в Куйбышевском районе Ленинграда, был Юра Сысоев.

— Дальше в школу не пойду, — твердо заявил он матери.

— Что же ты думаешь делать?

— Ты не беспокойся. Я уже подал заявление в подготовительный класс военно-морского училища. Там и сдам за десятый.

— Дело, конечно, твое. Но ты серьезно все продумал?

— Да! Это решено не сегодня и не вчера…

— Что же, тогда счастливого плавания! — мать улыбнулась. — Кажется, так у вас, моряков, желают…

— Ну какой я еще моряк, мама!..

Они шли залами, длинными коридорами, мимо моделей кораблей, имена и историю которых он давно знал как свои пять пальцев, просидев не одну ночь над книгами о легендарных морских сражениях и флотоводцах. Со стен, с потемневших от времени полотен, казалось ему, немного удивленно и пытливо смотрели на него люди, чьи имена он произносил с благоговением. Изодранные в клочья, реяли на холстах гордые паруса, пылали в предсмертной агонии корабли, дымились пушечные порты.

Неужели ко всему этому он хоть когда-нибудь, хоть отдаленно, будет причастен?

Капитан 1 ранга улыбнулся. Кто-кто, а он-то отлично понимал, что сейчас творится в душе его подопечных. Давно это было, но и он точно так же, затаив дыхание, проходил впервые этими коридорами.

— Вы должны гордиться, что будете учиться в этих стенах, — начал он рассказ. — Многих замечательных людей видели они.

Когда в Северную войну 1700—1721 годов был создан русский Балтийский флот, очень остро, встал вопрос о подготовке национальных офицерских кадров. Петр I и основал в январе 1701 года первое в России военно-морское учебное заведение — Навигацкую школу.

«Школа оная, — говорилось в указе, — не только потребна единому мореходству и инженерству, но и артиллерии и гражданству к пользе».

И уже в Северной войне многие фрегаты и скампавеи вели в бой воспитанники этой школы — впоследствии Морского кадетского корпуса. На всех картах мира, во всех учебниках истории обозначены имена его воспитанников: Степана Малыгина, Алексея Чирикова, Алексея Нечаева, Харитона Лаптева, Семена Челюскина. Русский флот прославили его выпускники Крузенштерн и Лисянский, совершившие кругосветное плавание на шлюпах «Нева» и «Надежда». Беллинсгаузен и Лазарев, командовавшие первой русской экспедицией в южные широты на шлюпах «Восток» и «Мирный» и открывшие Антарктиду и многое, многое другое.

Не нужно говорить, что значит для истории России имена адмиралов Ушакова, Спиридова, Сенявина, Лазарева, Нахимова, Корнилова. Все они вышли из этих стен…

Ребята слушали затаив дыхание. Было так тихо, что из-за закрытых окон доносился звон трамваев, идущих у Невы.

— Среди воспитанников корпуса, — продолжал капитан 1 ранга, — композитор Римский-Корсаков, писатель Станюкович, ученый Даль, художники Боголюбов и Верещагин, изобретатель первого в мире самолета капитан первого ранга Можайский.

Восстание на крейсере «Очаков» возглавил выпускник Морского кадетского корпуса лейтенант Шмидт…

— А кто из выпускников училища сражался в Отечественную войну? — спросил кто-то тихо.

— Все сражались… Я вам назову только несколько имен: Колышкин, Фисанович, Иосселиани, Стариков, Осипов, Кесаев, Кочилев, Грешилов, Гаджиев… О боевой истории училища вам еще много раз подробно расскажут преподаватели…

Долго не мог уснуть в тот вечер курсант Юрий Сысоев. В голове все как-то плыло и путалось: Ушаков и Можайский, кабинеты, сложнейшие электронные приборы, электрические схемы и штурманское оборудование, смонтированные на панелях, кабинеты мореходной астрономии, автоматы и реле…

Разве можно освоить всю эту премудрость? И море казалось ему еще дальше, чем вчера.

— Юрка, как тебе все показалось? — словно угадывая его мысли, шепотом спросил высунувшийся из-под одеяла приятель.

— Трудно будет…

— Да, это тебе не книжки о путешествиях читать.

— Надо выдюжить.

— А кто говорит, что не надо?!

Решив таким образом основной мучивший их вопрос, они, вздохнув, заснули.

Нудный балтийский дождь барабанил по стеклу, глухо ворчала за окнами осенняя Нева, а где-то высоко-высоко за тучами горели в небе звезды.

Далекие, как их будущие голубые дороги. Кто из них, ребят, мог тогда знать, что и их имена когда-нибудь с гордостью назовут в этих прославленных стенах?..

В 1949 году на подводную лодку пришел молодой штурман, выпускник Высшего военно-морского училища им. Фрунзе Юрий Сысоев.

5

Во второй половине сентября 196… года они двинулись в путь. Было тихое, ясное утро. Моряки шутили:

— Сам Нептун за нас! Дает «добро» на поход…

Надрывается ревун.

Мгновенно опустел мостик. Задраили люк…

Наутро следующего дня адмирал Касатонов собрал командиров в кают-компании. Впрочем, понятие «утро» было для них весьма относительным — лодка шла в подводном положении, и днем и ночью одинаково ровным светом мерцали матовые плафоны. Определить время суток можно было лишь по корабельным часам да четким сменам вахт.

— Я вызвал вас, — начал адмирал, — чтобы более обстоятельно определить задачи похода. Он не похож ни на один из предшествовавших не только потому, что нам, морякам, доверена высокая честь впервые в истории отечественного флота покорить полюс из глубины — всплыть точно на широте девяносто градусов.

Вы знаете, как давно и тщательно ведется наступление на Арктику, исследование ее.

Возможности, которые дают и науке и мореплаванию такие корабли, как ваш, воистину безграничны.

На корабле впервые установлены новейшие гидроакустические и гидрологические системы и комплексы. Мы несем новое оружие. Потому-то так много среди нас ученых, конструкторов. Наша задача — создать им по возможности идеальные условия для работы.

Кстати, среди наших коллег-ученых я вижу и тех, кто уже не впервые придет на полюс. Будем брать пример со старожилов…

Когда командир лодки Сысоев раньше пытался представить себе все это, ему казалось, что минуты, связанные со штурмом полюса, будут особо торжественными.

Наверное, все мы ошибаемся в таких предположениях: истинный подвиг небросок. Во всяком случае, он приходит без театральных эмоций и жестикуляции.

Если бы репортер решил описать все, что происходило в эти минуты на лодке, ему пришлось бы туго.

Не было ни восклицаний, ни объятий, ни восторга. Не было ничего такого, что в плохих газетных материалах относят к понятию радости.

Люди молчали. Они стояли у приборов и механизмов, собранные, как сжатая пружина. И только короткие команды и еще более короткие «есть» нарушали тишину. Вернее, не тишину, а тот особый звуковой мир, который складывается только на подводной лодке: мягкий шорох воды за бортом, приглушенный гул винтов.

Лишь для акустиков океан жил своей неповторимой жизнью в тысячах шорохов и шумов, плеске водяных струй и еле различимом дыхании океана. Да еще подобие далекой морзянки — стаи рыб стремительно уходят прочь, увидев надвигающуюся тень атомохода.

Скрип, скрежет льда.

Это только несведущему человеку может показаться простым такое всплытие. Тысячи опасностей подстерегают лодку и ее экипаж. Ошибка в расчете — врежешься в паковый лед. Промедлишь минуту — полынья окажется где-то сбоку или сзади, и тогда нужно с не меньшим риском повторять все маневры сначала. Не скоординируешь время и выкладки — удар корабля придется по многометровым льдам, а это чревато катастрофой. И было бы большой неправдой сказать, что они, стоявшие сейчас рядом, — Сысоев и командующий Северным флотом адмирал Касатонов, решивший самолично возглавить этот трудный и опасный поход, — были спокойны.

Штурман, деловито посапывая, склонился над картой. Спокойно лицо вахтенного. Только глаза моряков выдают волнение.

Касатонов знал, что они волнуются, как и он, но скрывают это, ибо все эффектно-показное глубоко чуждо морским традициям и сложившимся на лодке правилам.

Прошел день, второй, третий.

29 сентября Сысоев подошел к полюсу.

Он посмотрел на часы. 6 часов 45 минут утра.

— Включите прожектор!

— Есть, прожектор!

Свет выхватил из темноты неровные края огромной льдины.

— К всплытию…

— Отдраить люк!

Вот он — полюс!

Начался уже тот период на Севере, когда солнце не всходило над горизонтом. С 25 сентября оно начало кружить где-то за ним, почти поднимаясь к заветной черте, но уже не находя сил взять вверх еще несколько километров, чтобы послать своими лучами привет полюсу.

По всем календарям Арктики полярная ночь уже наступила. Но поскольку солнце еще бродило где-то очень близко за горизонтом, оно превратило дали в бледно-серые дрожащие марева. Ни день ни ночь. Сумерки.

Облака низко стелились над ледяными полями, затянув небо сплошной пеленой. Время от времени сыпал мелкий сухой снежок.

— Температура?

— Минус шестнадцать…

«Ну что ж, — подумал Сысоев, — как в Подмосковье. Жить можно».

Он огляделся. Удивительно ровное ледяное поле окружало лодку. Только на горизонте виднелись торосистые нагромождения льда.

— Команде с Государственным флагом Родины и Военно-морским флагом — на лед! Свободным от вахты разрешается сойти с лодки…

Государственный флаг СССР и Военно-морской флаг были водружены в точке с географической широтой 90 градусов.

6

Только моряк по-настоящему поймет, что это значит для командира прощаться со своим кораблем. Рабочий, навсегда уходящий с завода, слышит по утрам его приветливые гудки. Он может в любой момент, когда ему вздумается, подъехать на метро или троллейбусе к знакомой проходной и снова увидеть родные лица.

Пути моряка и его корабля редко перекрещиваются после расставания. Человек уходит на другие моря, и в океане слишком много дорог, чтобы судьба подарила еще одну негаданную встречу.

А ведь командир и корабль одно целое. Больше того, каков командир — таков и корабль. Мертвый металл одухотворяют люди, и гвардейские или краснознаменные флаги, бьющиеся на тугом ветру, — это свидетельство мужества команды, смелости и мастерства того, кто стоит во главе ее.

Командир чувствует корабль, как врач больного. По неуловимым для постороннего шумам он мгновенно определит, что начинает хворать дизель. По нагреву маленькой трубки, нагреву почти нормальному, поймем нужно проверить трубопровод. Он каждый день касался этого металла рукой, и колебания температуры здесь — как собственный пульс.

Корабль живет для него тысячами невидимых для других граней, звуков, температур, шорохов, красок. Он — часть его «я», его внутреннего мира. Он и дом, и судьба, и счастье, и тревога — все в нем, в корабле, на котором пройдены и счастливые, и горестные мили. Кружили созвездия в небе, пролетали штормы, открывались неведомые берега и глубины — он дарил людям это ни с чем не сравнимое счастье первооткрывательства, как счастье первого свидания и первой любви.

Сысоев последний раз обходил отсеки и чувствовал, что эти мгновения, как острым ножом, отсекают уже неспособные повториться минуты, часы и годы.

Что же — будь счастлива, лодка! Ты была верным и умным другом. Ты растила нас, а с нами стала легендарной. Отъединить друг от друга нас невозможно: каждый миллиметр стали твоей согрет человеческой теплотой, без этого ты была бы куском мертвого железа. Мы вместе делили риск и удачу. И нахлобучки и почести. Когда к матросским фланелевкам прикрепляли ордена, далеко в Москве думали, каким орденом осенить и твою боевую сталь. У нас все было пополам, все поровну.

Сысоев специально выбрал время, когда на корабле остались одни вахтенные. Прощаться с каждым было выше его сил. По крайней мере, сейчас, в эти мгновения. Потом будет торжественное прощание, там легче: определенный ритуал сдержит чувства. Но и он же не дает возможности вот так, как сейчас, остаться с кораблем один на один, без лишних свидетелей и слов, пусть искренних, но иногда менее нужных человеку, чем молчание.

Соколов понимал состояние Сысоева и, отстав на три шага, старался по возможности снять уставную атмосферу докладов в отсеках.

— Отставить, — тихо командовал он, прерывая рапорт. — Командир прощается с кораблем.

Люди понимали с полуслова. Рапорт обрывался на полуслове.

В центральном посту Сысоев рассмеялся.

— Что-то уж очень торжественно, Николай! Не на пенсию же вы меня провожаете! Мы еще с тобой повоюем. Правда, — тоска послышалась, в его голосе, — не на этом корабле… Не на этом корабле, — повторил он машинально, для самого себя, и вдруг неожиданно скомандовал: — Поднять перископ!

Стальная труба с мягким шорохом поползла вверх, и, когда окуляр оказался на уровне глаз Сысоева, он откинул ручки. Потрогал их черную теплую насечку, повернулся к Николаю:

— Мне одного хочется пожелать тебе… Знаю, с командованием лодкой справишься. Знаний и моряцкой хватки тебе не занимать… Но вот чтобы почаще эти глаза, — он тронул рукой линзу, — видели то, чего до вас никому не посчастливилось увидеть.

— Спасибо!..

— Понимаешь, я долго размышлял над тем, что называют «удачей». И пришел к выводу: сегодня, в наши дни, она не «счастливый случай». Понимаешь, какая тут цепочка получается. Если корабль отстает, если на нем не все в порядке, если на него нельзя абсолютно точно понадеяться — я имею, конечно, в виду команду, — его никогда не пошлют на выполнение ответственного задания. Тем более туда, где предстоит встреча с неизвестным.

Значит, и удачи не будет. На проторенных легких дорожках она не встретится.

Все эти разговоры — одному повезло, другому не повезло — поверь, Николай, — чушь. Везет тому, кто оказывается на уровне времени и задач, стоящих перед флотом. Черта с два нас послали бы на полюс, если бы эта лодка плелась где-нибудь в хвосте соединения по всем данным. Или хотя бы по некоторым из них.

Дело здесь не во мне. Ты не подумай: вот, мол, расхвастался Сысоев, поучает. Не я вывел корабль в передовые. Каждый матрос здесь, и ты очень скоро убедишься в этом, живьем съест соседа, если увидит, что по его вине мы начинаем сдавать темпы. Важно уберечь, сохранить такую атмосферу на лодке. Это уже вроде бы область психологии. Но это только так кажется. Стоит исчезнуть взаимоответственности — все пойдет прахом. Будут и отличники, и прекрасные специалисты — все будет. А корабля не будет.

— Я понимаю, Юрий Александрович.

— Где-то я читал, — Сысоев говорил тихо, чтобы его слышал только Соколов, — об одном директоре крупного предприятия. Он специально отправлял начальников цехов куда-нибудь подальше: либо в отпуск, либо в командировку. И наблюдал, как работает цех во время отсутствия руководителя. Если хорошо, значит, начальник на высоте, сумел создать коллектив, не нуждающийся в ежедневных няньках, окриках, понуканиях. Значит, механизм цеха отработан до совершенства. Значит, люди здесь выросли настолько, что каждый видит и понимает свою задачу, умеет решать ее самостоятельно.

— А у тех, у которых с их отъездом дела шли хуже?

— Тут дело было ясное. Очевидно, что такой руководитель кадры не растил, не приучал к самостоятельности, не развивал в людях инициативу. Кому нужен такой руководитель?

— Но это же не означает, что такой человек бесталанен, глуп, не нужен?

— Почему? Смотря какой участок он возглавляет. На флоте, например, по моему мнению, такие командиры попросту вредны. Представь себе корабль в бою. Командира убили. Что же будет, если весь внешне слаженный механизм корабля вдруг расстроится. Это же смерть и верная гибель всех. И наоборот, люди, воспитанные для самостоятельных действий, не боящиеся взять на себя ответственность, спасут положение и добудут победу. Только так, Николай.

— Пожалуй, вы правы.

— Почему «пожалуй»? Проверь всё это на себе. Возможностей таких у тебя будет предостаточно. А у нас, к сожалению, не перевелись еще командиры, которые считают, что корабль держится лишь на их мощных плечах. Они резки, стараются лезть в каждую мелочь, хоть, например, общеизвестно, что, скажем, акустик или инженер-физик лучше разберется в своем хозяйстве, чем человек пусть не посторонний, но не знающий дела в тонкостях. А развей у этого акустика инициативу, он выжмет из своей техники все, что возможно. И даже сверх того…

К тому же командир, как и все люди, человек. Он неожиданно и заболеть может… Да мало ли чего не бывает на море!.. А задача должна быть выполнена на «отлично» независимо от здоровья или нездоровья одного человека. Даже командира…

Сысоев посмотрел на часы.

— Заговорились мы… Вот я тебе тут целую лекцию прочитал…

— Все это очень интересно.

— Не знаю. Просто прорвалось как-то. Нелегко, Коля, с кораблем прощаться. Столько здесь пережито.

— Я понимаю.

— Ну, ни пуха тебе, ни пера, Николай! — Сысоев обнял Соколова. — Держи флаг высоко и никогда ничего не бойся.

— Вроде бы не из пугливых, Юрий Александрович.

— Знаю. Потому и верю. Пойдем…

На пирсе Сысоев, уже отойдя от, корабля шагов на пятьдесят, оглянулся.

Хмурой, насупившейся стояла лодка, тяжело вдавленная в черную воду. А может быть, это ему показалось: просто тучи, набухшие дождем, опустились почти до рубки, хмарь приблизила громады сопок. Да еще заунывно пел в вантах плавбазы холодный норд.