Ярослав Галан

Елкин Анатолий Сергеевич

Беляев Владимир Павлович

«Цель — фашизм»

 

 

 

Фронт в эфире

В первое утро нападения гитлеровской армии на СССР, 22 июня 1941 года, из облаков, нависших над Львовской цитаделью, вынырнули немецкие бомбардировщики. Наполняя воздух ревом моторов, они шли так низко, что ясно можно было разглядеть черные кресты на крыльях…

Увидел эти приметы фашистских самолетов и вышедший вместе с друзьями из столовой Степан Тудор.

Сверкнуло пламя взрыва. Под оглушительный грохот стена многоэтажного дома накрыла пробитые осколками окровавленные тела литераторов-революционеров — Степана Тудора, Александра Гаврилюка и их друзей — польских писателей Софью Харшевскую и Францишека Парецкого.

Так Галан потерял первых боевых друзей…

Ранним утром 30 июня 1941 года ударные части немецкого вермахта врываются на окраины Львова. Загудели, встречая их, колокола многих униатских церквей. Никто уже не спит и в митрополичьем капитуле: все черноризники готовятся встречать желанных гостей с «христианского Запада», которые идут на Восток очищать новые территории для себя и для религиозной экспансии униатской церкви.

Со стороны Яновской Рогатки во Львов врывается батальон Степана Бандеры, прозванный гитлеровцами очень сентиментально «Нахтигаль» («Соловей»).

«Соловьев» ведут по улицам Львова представитель немецкой военной разведки, отвечающий за их политическое воспитание, доктор Теодор Оберлендер, старший лейтенант Альфред Херцнер, отпетый террорист-националист Роман Щухевич и — кто бы мог подумать?! — доктор богословия Иван Гриньох.

Переодетый в мундир немецкого вермахта, капеллан Иван Гриньох бойко печатал шаг рядом с фашистами по мостовым Львова. На его плече желто-голубая ленточка, на кокарде герб националистов — трезуб, на петлицах — крестик, а у пояса, на пряжке которого выбиты слова: «Готт мит унс!» («С нами бог!»), висит в кобуре черный «вальтер», стреляющий теми же самыми патронами, что и немецкие автоматы.

Одна сотня «Нахтигаля» бросается на Замарстиновскую улицу и к Газовому заводу, но основные силы «соловьев», ведомые командирами и капелланом Гриньохом, проходят под аркой стиля барокко прямо к собору святого Юра.

Под той же аркой в начале века проезжал дорогой гость митрополита — австрийский генерал Фидлер, назвавший Шептицкого «генералом армии Христовой», и спустя сорок лет в повторении его маршрута «Нахтигалем» есть своя традиционная преемственность и своеобразная символика.

Площадь перед капитулом, у собора святого Юра, уже заполнена монахами, монахинями-василианками, богомольцами. Они уступают место легионерам «Нахтигаля», и те выстраиваются, устремив свои взгляды на палату митрополита, куда ушли их командиры и прибывший во Львов главный представитель абвера — доктор теологии, профессор Кенигсбергского университета и капитан разведки Ганс Кох.

Шептицкий принимает всех вожаков «Нахтигаля», по-отечески целует своего любимого воспитанника Ивана Гриньоха; и его эксцеленции никак не мешает при этом болтающийся на поясе богослова тяжелый немецкий «вальтер».

После того как все уже обговорено конфиденциально и решено, что Ганс Кох для лучшей координации действий армии и церкви остается жить в палатах митрополита, гости и хозяин поднимают еще по одной рюмке зеленого шартреза, и привратник Арсений выкатывает тяжелое кресло, в котором восседает «князь церкви», на балкон капитула.

С этого невысокого балкона под выкрики «соловьев»: «Хай живе владыка!», «Хай живе украинский Моисей!» — митрополит Шептицкий благословляет легионеров и собравшихся, приветствуя в древнем граде Льва «доблестную гитлеровскую армию».

Гудит древний колокол «Дмитро»; падают ниц монахи; усердно крестятся завтрашние убийцы львовской профессуры — «соловьи»; их духовный наставник Иван Гриньох; и даже бывалый шпион Теодор Оберлендер осеняет свой мундир крестным знамением: один ведь «святой отец» у них, тот самый Пий XII, что молится на Латеранском холме за дарование победы гитлеровскому оружию.

Правда, торжественная церемония благословения «Нахтигаля» Шептицким несколько омрачается тем, что ровно в семь утра над соседней Свято-Юрской площадью появляются в небе два советских краснозвездных штурмовика и дают пулеметные очереди по расположившимся на площади гитлеровцам. С воплями и криками прячутся монахи и монахини в подземельях собора, прижимаются к стенам капитула легионеры из «Нахтигаля» и сам Теодор Оберлендер. Дюжий келейник укатывает в митрополичьи палаты кресло Шептицкого. Но никому из них еще не приходит в голову оценить появление советских самолетов как вестников неизбежного возмездия.

Возмездие придет позднее. А сейчас…

Националистические банды вышли из подполья.

Когда, выражаясь словами отцов-василиан, «дня 30-го июня 1941 года немецкая армия вошла в княжий город Львов», помогать ей с места в карьер стала организованная еще в подполье украинская полиция. На счету у националистических бандитов, навербованных в состав этой полиции из ОУН и прихожан греко-католических церквей, — многие тысячи истребленных и выданных немцам мирных жителей Львова. Один из первых патрулей полицейских по заданию своего командования получил наряд разыскать и арестовать писателя Степана Тудора (гитлеровцы еще не знали о его гибели). Полицаи, ворвавшиеся в квартиру писателя с «черным списком» в руках, были разочарованы: Тудора не было…

Галан представлял, что такое фашизм, и мог предположить издалека, что творилось в его родном городе. Но действительность оказалась страшнее самых мрачных предположений.

С болью слышит он по радио названия городов, в которых прошло его детство, где ему знаком каждый камень, каждый дом. Сейчас они корчатся в огне. Падают грудами битого кирпича костелы, дворцы и башни. Пламя лижет мертвые остовы, под которыми погребены сотни и сотни людей…

Вначале несколько успокаивающими были сводки из-под Перемышля. Еще утром 25 июня из радиорупоров, висевших на улицах и площадях, страна услышала голос Москвы о первой победе на Сане: «Стремительным контрударом наши войска вновь овладели Перемышлем».

Однако эта радостная весть омрачилась другими сообщениями: о попытках противника прорваться на Бродовском и Львовском направлениях.

Вечером 27 июня в очередной сводке Советского Информбюро защитники Перемышля снова услышали высокую оценку своей боевой работы: «На всем участке фронта от Перемышля и до Черного моря наши войска прочно удерживают госграницу…»

Но в том же сообщении Галан слышал вести, которые заставляли в мучительном беспокойстве сжиматься сердце: «На Луцком и Львовском направлениях день 27 июня прошел в упорных и напряженных боях. Противник на этих направлениях ввел в бой крупные танковые соединения в стремлении прорваться через наше расположение, но действиями наших войск все попытки противника прорваться были пресечены с большими для него потерями».

А для него, Галана, каждое название — как страничка собственной жизни!..

На следующий день в боях под Луцком завязалось одно из крупнейших танковых сражений, в котором с обеих сторон приняло участие до двух тысяч танков…

Радость оказалась слишком короткой. Теперь каждая сводка Совинформбюро была для Галана как удар в самое сердце: «…На Белостокском и Брестском направлениях после ожесточенных боев противнику удалось потеснить наши части прикрытия и занять Ковно, Ломжу и Брест».

Если бы мог Галан увидеть тогда, как дралась застава Лопатина, как держался Брест, — может быть, легче стало бы на душе.

Окровавленная, горящая Львовщина!

Родная земля Галана взывала о мести, а он как проклятый сидит в Уфе, куда эвакуировали тогда важнейшие украинские издательства. Изо дня в день Галан ходит на почту и бомбардирует ЦК, Союз писателей самыми категорическими телеграммами: «Прошу немедленно отменить ваше решение и послать меня на фронт».

Москва молчит. Наверное, ей сейчас не до него. И он уже решается на самовольный побег из Уфы, когда 15 сентября на почте ему вручают телеграмму за подписью Александра Фадеева:

«Прибыть в Москву для работы в польском журнале „Новые горизонты“».

«Опять не то! Опять не фронт! Но это все же лучше, чем Уфа…»

«Наверное, именно в таких обстоятельствах становятся пессимистами», — грустно заметит он через три недели, когда, не дав толком освоиться в «Новых горизонтах», его пошлют в командировку в Казань.

«Сегодня минуло 4 месяца войны, 4 месяца минуло с моего последнего счастливого дня… — записывает он 22 октября 1941 года в записной книжке. — Передо мной далекий, неизвестный путь, но я твердо верю в день нашей победы».

Вскоре в той же записной книжке появляется другая запись:

«29 октября 1941 года. Казань. Я подал заявление в армию. Правда, здоровья я уже такого не имею, нога болит гораздо сильнее, но что за жизнь будет у меня после победы, если я буду пользоваться плодами крови и мук других. Если же приведется погибнуть, не исчезнет память обо мне, и в шуме Стрыйского парка будут шуметь и мои недопетые песни».

В приемной Союза писателей его встречают уже подозрительно:

— Опять принес заявление?.. Опять просишься на фронт?.. Не мешай работать… Для тебя готовят другое…

— Что? — Галан сжался, как пружина. — Скажите только главное — с фронтом это связано?

— Связано, связано, — отшутился секретарь.

Но работа оказалась несколько иным фронтом, чем предполагал Галан: в 1942 году его посылают радиокомментатором на радиостанцию имени Тараса Шевченко.

— Скажите хоть, где сие почтенное учреждение находится? — уныло спросил Ярослав Галан.

— В Саратове. И быть вам на месте нужно не позднее чем через два дня… Так что собирайтесь.

Саратов находился далеко от фронта. Но он был, по существу, фронтовым городом. И ночью и днем работали заводы. Работали на фронт, и, как писала саратовская газета «Коммунист», «продукция многих наших заводов и фабрик непосредственно из цехов направляется на поля сражений».

«Саратовская область, — рапортовали коммунисты города, — стала одной из основных баз материально-технического снабжения и важнейшим пунктом формирования боевых подразделений для Сталинградского фронта».

Адрес радиостанции, которой тщетно интересовалась гитлеровская разведка, был — Провиантская улица, дом 21.

Радио требовало быстрого, оперативного отклика на каждое выступление радиолжецов Геббельса. Галан нередко выступал с ответными передачами через час, через два после гитлеровских.

Саратовский журналист И. Москвичев разыскал в городе людей, которые знали и помнят Галана. Первая встреча была с З.П. Юрченко.

«Я и члены моей семьи, — говорит Юрченко, — жили несколько месяцев под одной крышей с Галаном в домике № 3 по улице Чапаева. Он был занят день и ночь на радио, и потому мы очень редко могли находиться вместе. Но если у Галана оказывалась минута свободной, он становился прекрасным собеседником. От кажущейся его замкнутости не оставалось и следа».

Хорошо знали Ярослава работавшая в те дни в радиокомитете Галина Углецкая и Валентина Цеделер-Ашукина. Очень привязан был Галан к детям Валентины Эмильевны — Игорю и Эмилю. И уже покинув Саратов, он в письмах справлялся о здоровье ребят. Прислав им в подарок сборник статей «Комсомол в боях за Родину», Галан сопроводил его такой припиской: «Сборник не совсем подходит к возрасту мальчиков, но пусть они будут похожи на тех комсомольцев, о которых написана книга».

Как складывался день Галана? Как он работал?

Свои комментарии он читал сам — обычно это делали артисты и дикторы. Выходил в эфир Ярослав Александрович между восемнадцатью и двадцатью часами. Но это был уже конечный результат дневного труда, когда радиокомментаторы слушали в своем закрытом кабинете гитлеровцев и другие зарубежные станции. Галан работал на тематике международных отношений.

Особенностью радиопублицистики Галана была ее документальность. Писатель использовал самый разнообразный фактический материал: приказы немецкого командования, протоколы допросов, выступления берлинского радио, письма и дневники пленных немцев. Разносторонняя эрудиция писателя, упорство, с которым он работал над передачами, горячая вера в победу даже в самые тяжелые для нашей Родины дни делали его передачи необычайно яркими, доходчивыми, убедительными. Поединок в эфире всегда кончался его победой.

Выступления Галана по радио имели громадный успех не только у жителей оккупированных областей, но и у воинов Советской Армии. Одним из свидетелей этого напряженного поединка в эфире оказался писатель Макс Поляновский. Он вспоминает:

«Наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и в районе Нальчика» — так начинались в те дни малоутешительные сообщения о положении на фронтах.

Однажды днем радист газеты включил для проверки приемник, и оттуда вырвался четкий, немного насмешливый голос. То, о чем он говорил, сразу привлекло внимание всех. Наборщики застыли со своими верстатками в руках, печатник прервал резку бумаги, сел на рулон и слушал. Литсотрудник, секретарь, корректор последовали его примеру.

А слова незнакомца были так убедительны, так остроумны и гневны, настолько необычен и легок был переход от пафоса к уничтожающей иронии, что слушатели, казалось, застывшие как персонажи из «Сказки о мертвой царевне», то и дело отпускали реплики.

— Ну и режет! Язык что бритва хорошая…

— Не язык, а жало для фашистов…

Внезапно выхваченная из эфира радиопередача развеяла у многих осадок, вызванный недавно прослушанной сводкой Совинформбюро о положении на фронтах. Галан закончил «свое выступление удивительно меткой и остроумной фразой, вызвавшей общий смех и одобрение. Потом в динамике раздался короткий шорох, и другой голос произнес:

— На этом радиостанция имени Тараса Шевченко свою работу на сегодня заканчивает. У микрофона выступал наш радиокомментатор писатель Ярослав Галан».

Так знакомились с ним бойцы переднего края накануне решающих боев за Сталинград.

«После этого мы на протяжении двух или трех недель, проведенных и Ртищеве, не пропустили ни одного радиовыступления Ярослава Галана, — рассказывает Поляновский. — Его слушали не только работники фронтовой газеты. Все, кто находился к этому времени в казармах, стекались в комнату редакции. Опоздавшие стоя ли у растворенных настежь дверей. И хотя мы невероятно экономили батареи, питавшие редакционный радио приемник, тем не менее для всех выступлений Галана была открыта зеленая улица».

Тысячами взрывов, трассирующими пулями, всплесками ракет расцвечено небо над городом. Необъятная, воистину русская даль открывается с Мамаева кургана. Некогда тихая, задумчивая по утрам, тронутая дымкой заводов. Сейчас огненный шар солнца тускло катится по горизонту, едва просвечивая через дым. Вздыбленная, Я распятая войной земля. Всполохи пожарищ бросают на нее кровавые отблески; а когда вступит в свои права ночь, повиснут над поднятыми в зенит раскаленными остовами зданий осветительные ракеты и десятками огоньков означатся могилы горящих станков.

А утром снова проглянут дали, и стиснувшая зубы страна недосчитается еще нескольких своих бойцов. И десятки незваных пришельцев уже не увидят рассвета. И снова заревут моторы танков, вздыбится разрывами земля, прорежут небо горящие самолеты, тысячи солдат фюрера начнут свой бесплодный штурм.

А потом придет победа. Она рождалась здесь, на командном пункте генерала В. Чуйкова, в ставшем легендою Доме Павлова, в окопах Мамаева кургана, и гитлеровский рейх будет справлять невиданный в истории позорный траур.

Он ждал этого часа, потому такой взволнованной и ликующей получилась одна из лучших его статей — «Сталинград». Она была написана Галаном сразу после победы советских войск под Сталинградом.

Обращаясь к своим землякам, трудящимся оккупированной, но не сдавшейся Украины, Галан как бы размышлял вместе с ними о судьбе Родины и путях к победе: «Мы знаем, с каким волнением, с какой сердечной тревогой смотрели на Сталинград наш народ и народы закабаленной Европы… Слово „Сталинград“ с одинаковой любовью произносили в Белграде, Париже и Монтевидео. Сегодня это гордое слово стало синонимом победы над варварами XX столетия.

Бойцы, которые отстаивали и отстояли Сталинград, не почивают на лаврах. Вчера они заставили немецкого фельдмаршала покорно поднять руки, сегодня они идут боевыми дорогами на запад, неся волю Украине. В морозные дни и ночи, в метель, среди заснеженных степей они штурмуют одну вражескую позицию за второй, они взламывают одну линию гитлеровских укреплений за другой. Перед ними украинская земля, истоптанная, изувеченная врагом… земля, сыновья которой в самые черные для нашей Отчизны дни показали себя достойными наследниками великих предков…»

1943 год застает Галана в Москве.

Слишком много было позади потерь и могил, и душа ожесточилась страшными видениями грозной и бесконечной войны. И неистребимая боль — как гарь на выжженном поле. Он думал, что уже все выгорело в его сердце, не способном, казалось, ни к радости, ни к любви, ни к обыкновенной человеческой потребности отчуждения от неимоверного напряжения, которое, собственно, без перерывов и «окон» составило всю его, Галана, судьбу.

Но так устроен человек, что почти инстинктивно, часто не сознавая этого сам, он стремится вырваться из кажущегося неразрывным круга одиночества и ненависти, сжигающей его душу. И хотя Галан знал, что такое нравственное состояние сейчас, в исковерканные и опаленные войной годы, пожалуй, у всех, он все же шел к друзьям — в Центральный Дом литераторов на улице Воровского.

Привыкший всегда быть среди людей, он терялся, не находил себе места в одиночестве, а здесь можно было и отвести душу, и узнать последние новости, да в конце концов и выпить с чудом вернувшимися с фронта ребятами положенные сто фронтовых граммов.

В тот день он зашел в ЦДЛ почти перед его закрытием, выпил стакан чаю в буфете и решил уже было отправиться к себе в гостиницу, когда увидел в гардеробной одевавшуюся молодую женщину с мягкими чертами лица, усталыми и, как показалось ему, бесконечно добрыми глазами.

— Кто она? — спросил он у приятеля-литератора.

— Кроткова Мария Александровна. Молодой художник. Сейчас работает у нас. Разве вы не знакомы? — удивился приятель. — У нас ее здесь все знают. Прекрасной души человек… Хочешь, познакомлю?

— Нет, нет! — Галан испугался. — Что ты? И с чего вдруг так запросто?.. Она может бог знает что обо мне подумать…

— Ну, как знаешь. — Приятель пожал плечами и отошел к игравшим за маленьким столиком в шахматы.

Галан все же решился, подошел к Марии Александровне.

Сама она в письме к А. Елкину рассказывала об этой встрече так:

«На вид это был молчаливый и, казалось, даже суровый человек в военной форме. Впрочем, при первом же разговоре с ним эта суровость как-то рассеивалась и уступала место впечатлению, что это человек не только большой воли и ума, но и большого сердца.

Провожая меня домой из клуба писателей, Ярослав Александрович с неподдельной искренностью и теплотой рассказывал мне о Львове, о своих товарищах…»

О том, какой это волшебный город — Львов, о Степане Тудоре и Гаврилюке, которых уже нет, о «Викнах» и «Бригидках», о подполье и друзьях, о которых он сейчас ничего не знает… И вдруг, словно опасаясь, что она может подумать о нем что-нибудь плохое, добавил:

— Если бы я был волен распоряжаться собой, немедленно поехал бы на фронт. Но вот… не пускают…

— Я не знала многого, о чем вы рассказали, — задумчиво произнесла Кроткова. — Подполье, расстрелы, тюрьмы… Для нас это — как учебник истории. Как бесконечно далекое прошлое. А для вас такое, оказывается, было самой реальной жизнью. И не когда-нибудь — еще совсем недавно… А насчет фронта — это вы зря. Раз вас не отпускают — значит вы нужны здесь.

Потом они встретились и второй раз. И третий. И четвертый…

Как-то Галан достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо пожелтевший уже листок.

— Прочитайте.

— Что это?

— Прочтите… Мне хочется, чтобы вы прочли.

Мария Александровна подошла к синему фонарю, там было светлее, и, приблизив листок к глазам, стала разбирать строки.

Ее новый знакомый разоблачал гитлеровскую «свободную земельную реформу», после которой у украинских крестьян была отобрана земля и передана помещикам, немецким магнатам и колонистам.

На обороте листка развивался другой сюжет: гитлеровское радио бахвалилось тем, что в оккупированном Львове немецкие власти открыли для населения ремесленную школу. Галан с иронией замечал, что фашисты не забыли упомянуть и о «другом новом достижении» западноевропейской культуры: «Во Львове был открыт кафешантан. Он явился достойным олицетворением фашистской культуры». «В советском Львове, — подчеркивал писатель, — было свыше ста школ».

— Это ваших рук дело? — улыбнулась Мария Александровна, возвращая Галану листок.

— Моих.

— А куда это идет?

— В виде листовок, на самолетах — за линию фронта. А кроме того — в эфир.

— Вот видите — значит, и вы сражаетесь!

— Что могу, делаю. Но все же я предпочел бы быть на фронте…

Судьба словно испытывала их счастье, встречи были недолгими и короткими, и только после Победы он смог назвать ее своей женой.

— В загсе, — пошутил он, — кажется, полагается для «испытания чувств» два месяца. Мы явно затянули этот срок…

В этот тихий московский вечер не предполагала Мария Александровна, что эта встреча — начало пути, на котором будут и счастье, и разлуки, и бессонные ночи, и те страшные минуты, когда она узнает о предательском ударе, поставившем кровавую точку в конце этой дороги…

Хотя, собственно, концом такое не назовешь; придет вторая жизнь Галана — бессмертие. И в этой жизни на трудную долю ее останутся не только светлые и горькие воспоминания. Останется огромная работа по завершению всего, что он не успел собрать, издать, докончить, Довести до типографского станка.

Улицы Москвы почти каждый день сотрясались ревом сирен. «Воздушная тревога!.. Воздушная тревога!..» — металлическим голосом вещали мощные динамики.

Галан по тревоге не шел в убежище. Он не был фаталистом — у него просто не хватало времени.

Жил он в гостинице «Якорь». Маленький номер едва вмещал кровать и крохотный столик, за которым он писал по утрам. Днем Галана обычно видели в залах Ленинской библиотеки. Да и где еще можно иметь под рукой столько изумительных и разных источников! К тому же многие из советских книг он читает здесь впервые. Как ни говори, а в панский Львов ох как многое не попадало! Теперь приходилось наверстывать упущенное.

Многие радиокомментарии Галана не дошли до нас: в 1944 году во время налета фашистской авиации на Дарницу сгорел вагон, в котором вместе с другими архивами радиостанции имени Т. Шевченко были и копии выступлений Галана. Но многое все же сохранилось.

К. М. Млинченко в Центральном историческом архиве Украины обнаружил еще около двадцати радиовыступлений писателя. Поиск этот ведут сейчас многие исследователи.

26 октября 1943 года в типографии издательства «Московский большевик» начала печататься книга Галана «Фронт в эфире». Она вышла в том же 1943 году тиражом в пятнадцать тысяч экземпляров. В нее вошли пятнадцать радиопамфлетов, написанных с марта по декабрь 1942 года, и статья «Сталинград», переданная по радио в феврале 1943 года.

Выступая перед микрофоном, Галан вел борьбу с лжецами гитлеровской радиостанции «Радио Вейксель». Сборищем разношерстных лжецов из «зверинца Геббельса», «пиратами эфира» называл их писатель. «Радио Вейксель» обращалось с передачами к населению оккупированных советских районов, сеяло неверие в победу Советской Армии. С сарказмом говорил Галан, что гитлеровское радио, передавая информации с фронта, «„убивает“ на среднем секторе Восточного фронта в немецкой передаче пятьсот красноармейцев, в русской — тысячу, а в позднейшей, украинской, — более тысячи пятисот».

Выступления Галана наносили удар гитлеровской радиопропаганде.

Гневные слова писателя летели на захваченную, но не покоренную врагом землю, поднимая на борьбу новые отряды народных мстителей. У тайных радиоприемников их слушали члены львовской Народной гвардии имени Ивана Франко; перепечатанные в партизанских типографиях, они доходили в котомке гуцульского крестьянина до верховьев Карпат.

«Товарищ, не промахнись!» — призывал писатель. И когда московское радио передавало, что, скошенный партизанской пулей, падает гестаповец на центральной улице Львова, летят под откос немецкие поезда под Ровно, по всей Украине бушует пламя великого народного гнева, Галан знал, что в этом пламени есть искры и его «горячего, беспокойного сердца».

«Сказывают, на вас частенько фашисты сбрасывают бомбочки. Я продолжительное время испытывал нечто подобное в Купянске… Но есть все основания полагать, что этого уже ненадолго у них хватит», — писал Галан одному из своих друзей.

Но как он оказался в Купянске?

Мария Александровна узнала об его отъезде в этот город одной из первых.

— Можешь меня поздравить! — сказал Галан.

— С чем?

— Во-первых, награжден медалью «Партизану Отечественной войны»…

— А во-вторых?

— Во-вторых, я еду к фронту.

Сердце Марии екнуло.

— Куда?

— На прифронтовую радиостанцию «Днепр», в Купянск. Наконец-то добился. Ты рада за меня?

— Рада… Только ведь там…

— Не стреляют… Изредка швыряют бомбочки. Но я, ты знаешь, заколдованный.

— Писать будешь часто?

— Каждый день.

— Врешь, конечно?

— Ей-богу! Клянусь!..

Писать «каждый день» ему, конечно же, не пришлось.

Работать в Купянске приходилось под постоянными бомбежками и обстрелом с воздуха. «Гитлеровцы создают нам музыкальный фон», — шутили на радиостанции.

В сентябре 1943-го едет в Харьков. На этот раз от радиостанции «Днепр».

«Работа моя славная, хорошая, — пишет он будущей жене из Купянска 15 сентября 1943 года, — и я делаю ее как могу лучше, со всем пылом моего неспокойного сердца… Я очень горд, и я люблю эту бурю не ради самой бури, а за то, что она дала мне возможность поверить в себя, за то, что она преисполнила меня той страстью, которая позволит мне… творить дела, которые, быть может, не сойдут со мной в могилу…»

Это не так уж часто встречается, чтобы и в личных письмах, и в книгах человек был совершенно одинаков.

27 июля 1944 года высыпавшие на улицы жители Львова встречали первые советские танки. Отдельные разведчики-танкисты прорывались в город и раньше, начиная с 23-го, но гул танковых армад жители города услышали в тот день, когда Москва салютовала двадцатью артиллерийскими залпами в честь взятия Львова.

Когда увешанные гирляндами и засыпанные цветами танки-тридцатьчетверки, гулко грохоча, проносились по Академической к плацу Болеслава Пруса и дальше, к Стрыйскому шоссе, устремляясь к Карпатам, в комнату Галана ворвались друзья:

— Львов взят! Ура!..

А он стоял побледневший, и было заметно, что в глазах у него слезы…

А во Львове гусеницы танков похрустывали на битом оконном стекле, засыпавшем улицы, задевали пересеченные осколками трамвайные провода. Машины шли мимо полуобгорелой виллы «Францувка», где некогда орудовал под «крышей» советника по делам переселения опытный немецкий разведчик полковник Альфред Бизанц, мимо ратуши, мимо праха и страха отошедшего дня.

Танки рвались на запад…

День поминовения мертвых — «задушки» — во Львове в послевоенную осень 1944 года был особым. Колеблемые ветром огоньки свечей и свечек можно было видеть вечером не только на кладбищах, но и по всему городу в тех местах, где гитлеровцы пролили человеческую кровь.

Они были приклеены к брандмауэру высокого серого дома на Краковской площади. Под этой высокой и глухой стеной гитлеровцы расстреливали обреченных патриотов. В ту осень еще ясно различались в штукатурке следы немецких пуль и бурые пятна крови.

Свечи горели на заборе Армянской улицы, изрешеченной немецкими пулями: у этого забора гитлеровцы совсем недавно убили среди бела дня двадцать восемь захваченных ими во время облавы молодых ребят. Пылающие свечи были воткнуты в холодную, сырую землю под тремя каштанами у пожарного депо на Стрелецкой площади. Это место было избрано гитлеровцами для публичных массовых экзекуций.

В глубоких песчаных оврагах за Лычаковом, в сырой и все еще пропитанной кровью Долине смерти за Яновским лагерем, на опушке пригородного Белогорского леса — повсюду в этот холодный осенний вечер пылали воткнутые в землю свечечки…

Их желтоватые огоньки заставляли сердце сжиматься от боли и гнева. Огни свечей как бы обозначали географию преступлений гитлеровцев на украинской земле, ярким пунктиром отмечая гибель, гибель, гибель…

 

«Глаза смятенной Европы»

Шенбрунн… Тот самый Шенбрунн, который видели мы в «Большом вальсе» Жана Дювивье. Австрийский император выводит за руку престарелого Иоганна Штрауса на балкон своей летней резиденции. Ликующая и поющая внизу толпа легкомысленных венцев приветствует любимого композитора…

Как далек этот идиллический «хэппи-энд» популярнейшей американской ленты от того, что видел сейчас Галан в грустной послевоенной Вене!..

На дороге, ведущей в Шенбрунн, против технического музея стоят, раскорячившись на широко раздвинутых лафетах, две немецкие зенитные пушки. Они пятнистые, желто-зеленые от грязного камуфляжа, как и все немецкое. Их стволы задраны под прямым углом в жаркое и колеблемое от зпоя июльское небо. Два малыша карабкаются наверх по станине пушки, силясь перелезть с нее на растущий рядом каштан. Отличный сюжет для художника, который вздумал бы запечатлеть на своем холсте штрихи жизни послевоенной австрийской столицы. Но мрачные, черные кольца на одном из пушечных стволов отрывают Галана от идиллических мыслей.

Их восемь — по числу сбитых батареей самолетов. Эта разбитая пушка, отдыхающая сейчас на улице, идущей к Шенбрунну, сбивала английские «либерейторы» и американские «летающие крепости» во время их налетов на Вену.

Левая сторона фасада летней императорской резиденции в Шенбрунне повреждена бомбой. Взрывом вырван кусок верхнего этажа; желтый дворец стоит как бы ослепший: многие его окна забиты фанерой. В дворцовом парке удивительно ровно подстрижены деревья. Зелень обрамляет аллеи стеной. Холеные фрау возят в белых колясочках малышей. Другие австриячки вяжут, сидя на тех самых скамейках, на которых, быть может, сидели еще их бабушки и дедушки в эпоху рождения вальсов Штрауса. Однако серость на лицах мужчин и женщин и какая-то удивительная усталость в их глазах неотвязно напоминают Галану о времени, которое они пережили при немцах.

Скамеечка у ворот зоологического сада. Галан поджидает отставших летчиков, с которыми вместе приехал сегодня в Шенбрунн. К нему подсела опрятно одетая женщина лет пятидесяти. Говорит по-чешски. Сообщает, что на днях собирается на родину — в Прагу. В руках у нее появляется изящная серебряная пудреница. Не пожелали бы господа русские офицеры купить на память о Вене? Ведь, наверное, у каждого есть любимая девушка или жена в России? Сколько стоит? Женщина мнется. Хотела бы получить банку мясных консервов и буханку хлеба… Галан чувствует себя неловко. Как изменился один нз городов его молодости! Кто же едет осматривать Шенбрунн, запасаясь мясными консервами и караваями хлеба? Он предлагает шиллинги. «Нет, шиллинги мне не нужны. За них ведь почти ничего не купишь», — извиняется женщина.

У Галана оказываются бутерброды, взятые в столовой. Женщина благодарит и, не успевает Галан отойти, поспешно начинает жевать их. Она не нищенка. Нет, таких, к сожалению, в Вене много. То и дело к ним подходят почтенные австрийцы в старомодных сюртуках, снимают канотье, котелки, просят папиросу. Другие собирают на глазах у всех окурки. А ведь, говорят, Вена до Гитлера была одним из самых дешевых городов Европы!

Кто-то из летчиков, все еще находившихся под впечатлением «Большого вальса», пробует разговориться с жителями Вены об этой картине. Мигом собирается толпа. Старики, юноши, девушки пытаются узнать, о чем идет речь. Все старания не приводят ни к чему. Луиза Рейнер, Жан Дювивье, Милица Корьюс — все это пустые звуки для венцев. Неожиданно в общий разговор врывается понятная для многих здесь польская речь. Говорит по-польски скромно одетая, среднего роста, загорелая девушка с высокой прической. Она становится переводчиком. И тут Галан узнает, что «Большого вальса» Вена, которой, собственно, в значительной степени посвящена эта кинолента, еще не видела.

Сохранилось командировочное удостоверение.

«Коммунистическая партия большевиков Украины.

Львовский областной комитет № 1305/010 26/V 1945 г.

Генерал-полковнику тов. Москаленко К. С.

Танки Вашего Уральского корпуса не только первыми ворвались во Львов в июле прошлого года, но и сохранили тем самым, благодаря отваге Ваших войск, для всей страны наш прекрасный старинный город Львов.

Мы помним об этом и будем помнить всегда, но хотим знать подробности боев за Львов более детально и такими сохранить их для будущих поколений.

Вот почему в преддверии торжественного празднования освобождения Львова и области от немецко-фашистских захватчиков к Вам направляется по согласованию с ЦК КП(б)У группа литераторов и журналистов в составе тт. Галана, Беляева, Мажуло и Конвиссара.

Им поручено собрать, записать и литературно, художественно оформить для опубликования в книгах и периодической печати рассказы о славных героях-танкистах Уральского корпуса, которые освобождали Львов.

Прошу дать возможность указанным товарищам выполнить эту работу и оказать им содействие Вашим личным участием в этом деле.

Секретарь Львовского обкома КП(б)У И. С. Грушевский».

Это удостоверение было выдано вскоре после прекрасного майского дня, когда по Львову разнеслась весть о полной капитуляции гитлеровской Германии и такой желанной Победе.

…Радостные, сияющие лица повсюду: и на взгорьях Высокого замка, и в уличной толчее на Академической аллее с ее несравненными тополями. Люди обнимаются, поздравляют друг друга, целуются, все — военные и штатские. Но кое-где встречается хмурое, настороженное лицо, и глаза такого типа увиливают от прямого взгляда. Можно заранее сказать — это сообщник или единомышленник тех бандитов, что, зарывшись в лесах в бункерах, отрытых для них немцами, некогда сотрудничали с ними, потом надеялись, что все переменится, что во Львов вернутся немцы и они, «рыцари Степана Бандеры», выйдя из лесов, из своих бандитских логовищ, займут теплые местечки в протекторате, заменившем их хваленую «самостийну Украину».

Вечерний салют в честь Победы обрывает, начисто зачеркивает и эти надежды вражеских пособников. Теперь дело только во времени, чтобы фашистская «пятая колонна» с ее подпольем была окончательно стерта с лица украинской земли. Зарницы этого самого желанного из всех салютов Великой Отечественной войны то вспыхивают над древним городом и над его седыми холмами, то гаснут на секунду, чтобы снова загрохотали орудия и подожгли весеннее, такое радостное небо над Львовом. Во время этого победного салюта стреляют не только орудия, расположенные вокруг Высокого замка, там, где некогда было княжье городище основателя Львова, сына Данилы Галицкого князя Льва. Стреляют все люди, у кого есть оружие.

Озорство охватывает в этот вечер всех. Писатели сидят за праздничным столом у прокурора Львовской области, старого коммуниста, генерала юстиции Ивана Павловича Корнетова вместе с комендантом города подполковником Милевским — стройным, подтянутым офицером. Заслышав первый залп салюта, все выбегают на балкон и, охваченные общим волнением, сознанием величия совершившегося, тоже начинают палить из пистолетов и автоматов в то розовеющее, то багровое небо: областной прокурор, комендант города, и военный корреспондент Всесоюзного радио, и другие гости.

Никогда не забыть Галану ту шальную ночь, когда неудержимое веселье выплеснуло всех на улицы города и они до утра шумели, смеялись — отмечали величайшее событие в истории человечества, ради которого стоило перенести все: муки, кровь, холод, пот, грязь страшной войны…

Вечером 29 мая писатели уже стояли у пограничной заставы в Мостиске. Здесь находился экипаж двух грузовиков, едущих в Бреслау за получением трамвайного провода и другого оборудования, полагающегося по репарациям для восстановления львовского трамвая. Большинство из отправляющихся туда — рабочие Львовского трамвайного треста, но в списки их экспедиции по указанию Львовского областного комитета партии и его секретаря — генерал-майора И. Грушецкого — было включено и несколько представителей пишущей братии. В том числе и Галан.

Сержант-пограничник делает беглую перекличку, прячет копию списка в карман и кивает, давая понять, что граница открыта. Урчат грузовики, и через каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут уже проносятся мимо улицы Перемышля, его оборонные форты еще австрийских времен.

Ярослав Галан — коренастый, приземистый — в не очень аккуратно заправленной новой, топорщащейся гимнастерке (за такую заправку строгий старшина сразу дает наряд!). Ветер развевает его светлые волосы; он пристально разглядывает каждый дом, каждую улочку. Все видят — он очень волнуется. Еще бы!.. Ведь именно на улицах Перемышля начиналась его молодость, и надо было свершиться великой Победе советского народа, чтобы он смог снова вернуться сюда, но уже не как преследуемый полицией враг буржуазного общества, а как полноправный гражданин страны, сломившей хребет Гитлеру.

Заночевали они в Ярославе, беседовали в маленьком кафе с польскими партизанами из Армии Людовой, которые сражались вместе с советскими партизанами, нашли участника боев в республиканской Испании из батальона Домбровского; а на следующий день обе машины задерживаются в Кракове, у Сукениц, возле памятника Адаму Мицкевичу. Писатели идут разыскивать доброго знакомого — польского писателя Ежи Путрамента. Ежи Путрамент тогда редактировал газету «Курьер Польски».

Он радушно встречает гостей в своем редакторском кабинете, обнимает их. Путрамент в форме майора польской армии, рука у него на черной перевязи. «Что такое?» — «А, пустяк, прострелил в кафе пьяный хулиган! Это чепуха, мелочи. Самое главное — мы уже в своей стране».

Дыхание Победы чувствует Галан и на улицах Златой Праги, которая хранит еще следы баррикад и недавних боев с гитлеровцами. Повсюду писателей останавливают сияющие чехи, девушки в национальных костюмах, которые не разрешалось им носить в дни оккупации, юноши, одетые в тропические костюмы, заготовленные здесь для армии Роммеля. Они пожимают Галану руку, говорят «спасибо», зовут к себе в гости, хотя город живет еще бедно — все выдается по «указкам», некоему подобию наших продовольственных карточек, даже знаменитые чешские шпикачки, что жарятся на раскаленных жаровнях на перекрестках улиц.

Галан хорошо знал Прагу. Не случайно сюда бежал от преследований польской полиции один из соратников Галана по журналу «Викна», поэт и композитор, автор поэмы «Пролом» Степан Масляк. Он провел в Праге лучшие годы своей жизни и, вернувшись во Львов в 1945 году, отблагодарил братскую славянскую страну тем, что перевел на украинский язык либретто «Проданной невесты», дал отличный перевод «Далибора» и других либретто чешских опер, которые и поныне идут на украинской сцене, а потом сделал перевод на украинский язык гениального творения чешской прозы — «Похождения бравого солдата Швейка».

Здесь жил и сражался Юлиус Фучик — соратник викновцев.

Галан поднимается на Градчаны, к собору святого Витта, и, осмотрев этот величественный, грандиозный храм, никак не уступающий собору Парижской богоматери в Париже, спускается в знаменитую уличку Алхимиков.

Беседу с писателями в предместье Кладно командование поручило провести Василию Андрееву — заместителю командира 6-го механизированного корпуса танковой армии генерала Ледюшевко.

Засиделись далеко за полночь.

С веранды второго этажа дома хорошо был виден город, его огни, шахты. Выпит чай, а беседам нет конца… Галана интересует все: как действовали в боях те части, которые освобождали украинскую землю, где они сейчас, чей танк первым ворвался в Прагу 9 мая 1945 года, каково здоровье генерала Дмитрия Лелюшенко и удастся ли увидеть его, не встречались ли наши части с украинскими, русскими, чехословацкими партизанами, каково отношение служителей церкви к нашим бойцам.

Рассвет, а спать он так и не ложился. Принял душ. Вместе с Андреевым пошли осматривать город.

Кладно — город шахтеров, здесь самый революционный чешский пролетариат. Здесь вырос в стойкого революционера будущий президент Чехословацкой Республики Антонин Запотоцкий. Тихо и чисто было здесь в это июньское утро. Висели плакаты: «Ать жие Руда Армада», «Ать жие Советски Сваз!»

Андреев советует в полдень побывать в Праге.

У Андреева в Праге образовался круг знакомых, преимущественно из трудовой интеллигенции; с ними он и хотел познакомить своих новых друзей.

Но прежде всего он повез их в западную часть столицы, чтобы показать последнее гнездо власовцев. Здесь в ночь с 8 на 9 мая советские вооруженные части дали последний бой им, большинство их уничтожили, а те, что остались в живых, подняли руки вверх. Власов несколькими днями ранее был взят в плен. На калитке одного из домов сохранилась еще надпись мелом: «Штаб первой роты. Командир роты — штабс-капитан Митин».

Галан завязывает оживленную беседу с подошедшими чешскими товарищами. Он куда-то исчезает, заходит в дома, возвращается обратно и все время делает пометки в блокноте.

Из ворот одного дома вдруг выходит человек с бегающими, хитрыми глазами и идет в сторону советских товарищей, неся в руках сверток. Первым протягивает руку подошедшему Галан. Он берет сверток, разворачивает, и… с грязной газетной бумаги на него смотрит Степан Бандера! Галан комкает лист, бросает под колесо машины и в ярости кричит:

— Дави!

Человек куда-то исчезает.

— Сволочь! — произносит Галан в сторону и садится на заднее сиденье. Глаза его злы, кулаки сжаты. — С ними еще придется драться. И сюда залезли…

Чехословацкие товарищи: инженеры, врачи, журналисты, бывшие воины армии Людвига Свободы встретили Галана с распростертыми объятиями. Настроение его резко изменилось. Гнетущее состояние от встречи с недобитым бандеровцем исчезло. Завязалась беседа. Появилась бутылочка коньяка и традиционные чешские рюмки-наперстки. И пошли поздравления:

— Наз-дар!

— Наз-дар бра-а-а-ти-ку-у!..

В последующие шесть дней Галан и его спутник днем, как правило, работали над изучением боевых исторических документов, предоставленных Андреевым в их распоряжение, а вечером уезжали из Кладно в Прагу к своим новым друзьям, расспрашивали о боевых действиях русских, украинских, чешских партизан, о злодеяниях украинских националистов и власовцев.

Галан очень интересовался действиями служителей церкви в годы оккупации Чехословакии. Галан радовался, когда ему удавалось установить какой-нибудь неизвестный ранее факт или адрес какого-нибудь матерого гитлеровского преступника.

— Пригодится, — бормотал Галан. — Им еще нужно за все, что они натворили, ответить…

Подошло воскресенье. Накануне генерал Свобода прислал полковнику Андрееву приглашение принять участие в траурном митинге в честь погибших в селе Лидице. Галан, Андреев и их спутники выехали туда рано.

Начиналось прекрасное утро. До основной магистрали ехали медленно. Галан все время смотрел по сторонам, был весел, разговорчив. Он говорил, что сейчас как-то не верится, что все это вокруг еще недавно топталось кованым немецким сапогом…

Вскоре подъезжали к ровному полю с небольшой возвышенностью справа и кустарником.

На поле — множество людей. Был выстроен почетный караул из воинов Советской Армии. Из первой машины вышел тогдашний президент Чехословакии Эдуард Бенеш и медленно прошествовал навстречу начальнику почетного караула. Выслушав рапорт офицера, президент, держа шляпу в руке, вышел на середину строя и поздоровался на ломаном русском языке:

— Здравствуйте, товарищи красноармейцы! Как залп, воздух рванул ответ:

— Здравия желаем, господин президент!

— Да, «господин»!..

Как непривычно Галану было теперь это слово! Забылось, стерлось оно.

Пока шла церемония, к Андрееву подошел генерал Людвиг Свобода. Осведомившись, как идут дела с погрузкой и отправкой танков и грузов и не нужна ли помощь, он просил передать привет генералу Лелюшенко и пожелать ему здоровья. Пользуясь случаем, Андреев представил генералу своих гостей. В том числе и Галана.

С разрешения генерала чехословацкий офицер проводил советских товарищей на трибуну, усадил на отведенные им почетные места.

Трибуна — деревянное строение, закрытое по бокам досками и сверху легкой кровлей. Все было обито черным крепом. Впереди перед трибуной на скамейках сидели двадцать два человека, все в черном. Те, кто остался в живых из всего расстрелянного гитлеровцами населения большого и красивого села Лидице.

В момент уничтожения Лидице этих людей по счастливой случайности там не было. Потому они избежали участи своих родных и близких. Головы их опущены, платки прижаты к губам, плечи вздрагивали.

Всем раздают фотоснимки села Лидице — каким оно было до уничтожения. Белые домики, сады, виноградники, асфальтированная дорога. Сейчас на этом месте груды битого кирпича, сожженные деревья, кустарник. «Вот он, фашизм в действии!» — думает Галан.

От трибуны к возвышенности — центру бывшего села, проложена ковровая дорожка протяженностью около ста метров. В конце ее — бак с горючей жидкостью и высокий металлический крест. В баке — огонь, языки пламени лижут крест. Ярослав Галан что-то пишет в блокноте, его взгляд устремлен вдаль, на дым и крест, все это напоминает ему растерзанный Львов.

Огонь, дым, крест!..

Начался митинг.

Вокруг трибуны — море народа. Кругом мертвая тишина, и речь оратора тиха, только слышен треск огня.

Но вот речь оратора окончена. Правительство и приглашенные в скорбном молчании медленно идут по ковровой дорожке к кресту. Звучит траурная мелодия. Раздается команда: «Слу-у-у-шай, на-кра-ул!» И опять все тихо. Низко опущены головы, слышны рыдания…

Галан глухо говорит:

— Сколько же надо нам провести таких траурных митингов, чтобы почтить память всех погибших людей и разрушенных городов и деревень?

И сам себе отвечает:

— Много, ох как много…

Погас огонь в баке. Уже не лижут языки пламени железный крест, все медленно расходятся. Идет к машине и Галан. Грустен и мрачен Ярослав Александрович, мысли его далеко — на родной Украине…

Писатели пробыли в гостях у Василия Андреева еще два дня. Работали с материалами, дважды наведывались в Прагу. Генерал Свобода сдержал слово. Он принял их у себя в министерстве и два часа отвечал на вопросы.

Но вот командировка окончилась, наступил день расставания.

Мотор машины уже работает. Галан благодарит Андреева, обнимает его, берет с него обещание, что при первой же возможности он приедет во Львов.

Зарубежная поездка продолжалась с 9 июня по 5 июля 1945 года. Галан побывал в Перемышле, Кракове, Дойчлисе, Горнау, Радебойле, Дрездене, в Вене и в Венгрии, в районе озера Балатон.

По материалам поездки им были написаны статьи «В Вене» и большой очерк «Они сражались за Львов», где рассказывалось о бойцах и командирах Советской Армии, освободивших столицу Западной Украины. Галан, по его словам, «заглянул в глаза смятенной Европы».

Но главная встреча с ней, встреча, которая эмоционально подвела для него итог войны, — эта встреча была еще впереди.

 

«Слишком многое накипело на сердце…»

В памфлете «Аванс», написанном в июне 1942 года по поводу смерти Гейдриха, Галан писал: «Народы Европы поднялись. Три пули в хребте гада Гейдриха — это только аванс. Приближается час окончательной расплаты. Это будет суд, которого не знала история».

И через три года в качестве корреспондента газеты «Радянська Украина» писатель едет на Нюрнбергский процесс.

«Все дело в том, как понимать смысл своей профессии. И еще многое зависит просто от характера. Можно спокойно сидеть в пресс-центре, как, скажем, это делает Гарри Филби, американский корреспондент, тянуть виски, а потом, оторвавшись на полчаса от этого приятного занятия, бегло просмотреть информационные бюллетени и стенограммы и послать — при самой небольшой доле фантазии — весьма приличную, а при материале процесса и сенсационную, корреспонденцию в свой номер…» — Галан вспомнил эту тираду знакомого по процессу английского репортера и улыбнулся. Нет, такое не для него! Он все должен увидеть своими глазами.

…Так размышлял он, стоя в Мюнхене у серого закопченного дома, помеченного во всех официальных справочниках как Юнровский университет.

На набережной, недалеко от входа в здание, его дважды останавливали:

— Есть сигареты.

— Интересуетесь швейцарскими часиками?

— Может быть, господину нужны бритвы?..

Явно галицийский акцент этих уличных торговцев, предлагавших из-под полы ходовые на «черном рынке» товары, не удивил Галана. Он даже с иронией спросил одного толстомордого парня:

— Вы оттуда? — и кивнул в сторону «университета».

— Да, студент, — нахально улыбнулся тот. — А в чем, собственно, дело?

— Мне к пану ректору…

Приняв Галана за «своего», парень стал разговорчивее:

— Второй этаж, направо, — и спросил: — Новенький?

— Хочу попытаться.

— Из лагерей?

— Вначале запросят характеристику. Так — и не думай! В этих лагерях красных до черта!.. А в общем — валяй попробуй!..

Парень отошел. Задний карман у него оттопыривал пистолет…

«Занятная публика, — подумал Галан. — А, собственно, чего я ждал? Мне же говорили — это такой же университет, как Бандера — великий демократ. Собрали всех подонков, шпионов, диверсантов… Переучивают…» Что ж! Он собрал волю в кулак. «Раз пришел — входи», — приказал он себе.

В подъезде дорогу ему преградил сторож с выправкой бывалого боевика.

— Куда?

— К начальству.

— Кто такой?

Галан протянул пропуск, выпрошенный на денек у знакомого американского корреспондента. Втайне он сомневался, что слово «пресса» ему поможет, но магический титр «Соединенные Штаты Америки» возымел немедленное действие.

— С этого бы и начинал. Входи!..

В вестибюле он увидел ту же картину, что и на набережной: он снова попал на «черный рынок»: «студенты» беззастенчиво «делали бизнес».

На втором этаже, у дверей с табличкой «Ректор» было тише. Галан увидел на стене огромный разграфленный лист бумаги. «Расписание», — решил он.

Писатель не ошибся. Против каждого предмета стояли фамилии преподавателей. И здесь Галан охнул: вот они, старые знакомые! Список украшали имена многих негодяев, или знакомых по Львову, или известных как близкие люди Бандеры, Мельника и Коновальца.

Оглянувшись и увидев, что за ним никто не наблюдает, Галан переписал список в блокнот.

На лестнице он столкнулся с худощавым субъектом в поношенном немецком офицерском мундире.

— Где мне найти господина К.? — Галан назвал одну из фамилий списка, известного по батальону «Нахтигаль» националиста.

— Кто вы такой и зачем он вам нужен?

— Я из газеты. — Галану снова пришлось показать удостоверение. Втайне он подумал: «Не такая уж это и большая ложь… Я же не говорю, из какой я газеты…» — Хочу взять интервью.

Худощавый вызвался проводить неожиданного посетителя.

Господин К., узнав, чего от него хотят, немедленно стал похож на премьера.

— Мы не скрываем от мирового общественного мнения наших целей и наших задач, — торжественно заявил он. — Цель эта — борьба с коммунизмом. И я посвятил ей всю свою жизнь… Теперь у нас новый могущественный союзник — ваша страна…

— Читателям интересно будет узнать вашу биографию, — подлил масла в огонь Галан.

— Это биография солдата. — К. даже привстал и одернул пиджак. — Еще в двадцатых годах… — Он начал перечислять города, погромы, убийства… Он полагал, что перед ним единомышленник, не скрывал ничего. Его, что называется, «понесло», и Галан понял, что остановить лавину этого красноречия будет довольно трудно.

— А что вы знаете об убийстве польских ученых во Львове? — осторожно осведомился Галан.

И тогда в бурном словоизвержении собеседника почувствовался спад. В глазах К. мелькнуло подозрение.

— ОУН никогда не занималась просто убийствами. ОУН — политическая организация и убирала политических противников. И о чем вы говорите, я понятия не имею… — К. демонстративно взглянул на часы. — Мне пора… У меня лекция… Надеюсь, вы нашу беседу преподнесете читателям в соответствующем духе?

— Безусловно, — кивнул головой Галан.

И в этот раз он ничуть не соврал. Он действительно расскажет обо всем, что увидел и услышал здесь, «в соответствующем духе».

Взяв еще два интервью, Галан решил, что дальше искушать судьбу небезопасно, и, еще раз предъявив американский пропуск, вышел из «университета».

Рисковал ли он жизнью? Наверняка.

«Но игра стоит свеч», — сказал Галан себе в утешение, предпринимая новую «акцию» аналогичного порядка.

Писатель Виссарион Саянов, бывший в Нюрнберге вместе с Галаном, рассказывает:

«В дни процесса Галан был особенно задумчив.

Почему? Ведь ему пришлось повидать на веку такое, что хватило бы на сотню иных жизней. И зверства гитлеровцев он знал не понаслышке. Одна трагедия его родного Львова чего стоила!

Но, наверное, здесь, в Нюрнберге, впервые увиделась им, да и не только им, картина случившегося в целом. Тогда многое из тайного стало явным, и разрозненные штрихи и сведения слились в целостную картину.

Тогда у нас произошел разговор:

— Многое я представлял, — сказал Галан, — но сейчас с особой остротой почувствовал, что ожидало бы человечество, если бы победил фашизм… Здесь же — на скамье подсудимых — не люди. Люди не могли выдумать ни Майданека, ни Бабьего Яра. Это звери, выродки.

Позор для тех, кто вскормил этих убийц, дал им в руки оружие и пустил на дорогу разбоя.

Хотелось бы мне некоторых краснобаев из Нью-Йорка, болтающих о „демократии“ и знающих о войне только понаслышке, взять за шиворот и поставить перед крематорием Освенцима! Интересно, о какой „демократии“ они тогда бы заговорили. И у этих господ еще повертывается язык оскорблять Советскую Армию! Армию, которая спасла человечество от кошмара, по сравнению с которым даже Варфоломеевская ночь кажется детским спектаклем…

Ни до той минуты, ни после я не слышал, чтобы Галана так „прорвало“. Обычно он был скуп на слова. Тогда, видимо, он не мог сдержаться: слишком многое увиделось в Нюрнберге, слишком многое накипело на сердце…»

В корреспонденциях с процесса, составивших впоследствии книгу «Перед лицом фактов», писатель разоблачает не только сидящих на скамье подсудимых заправил «третьего рейха», но и те реакционные круги Америки и Европы, которые дали возможность Гитлеру развязать агрессию.

«Когда я выезжал на Нюрнбергский процесс, — пишет Галан, — я не рассчитывал на неожиданности. Лицо фашизма уже было мне знакомо до мельчайших деталей. Факты показали, что я ошибся. Я знал, что увижу преступников, каких не знала история, но в то же время я полагал, что перед лицом неминуемой виселицы они сохранят элементарные правила приличия, принятые в мире даже самых закоренелых грабителей и душегубов. У нюрнбергских подсудимых не было даже этой морали. Эти проводники и исполнители волчьих законов теперь сами напоминали стаю голодных волков».

Галан создает серию сатирических портретов заправил Третьей империи. Творческий метод писателя, его взгляды на работу публициста в значительной мере раскрываются самим Галаном в его заметках «Моя работа в Нюрнберге», написанных но просьбе редакции газеты «Радянська Украина» в новогодний номер «Журналиста» (орган партбюро и месткома редакции «Радянськой Украины»).

«Надо дать читателю, — пишет Галан, — новый, интересный и поучительный материал. Надо во что бы то ни стало избегать штампа, шаблона, повторения одних и тех же мыслей, фраз, эпитетов, особенно эпитетов, учитывая, что без них тяжело обойтись, когда речь идет, скажем, о Геринге.

Не менее важным вопросом была форма подачи материала. Я думал: надо писать правду, и только правду, в большом и малом. Минимум собственных рассуждений, которые могут либо интересовать читателя, либо нет, минимум, необходимый для того, чтобы заставить читателя рассуждать самого. Максимум спокойного тона, без ругани, чтобы читатель не подумал: „Юпитер сердится, потому что не прав“. Как можно меньше стилистических цветочков, взращенных на обильной ниве энциклопедий (глядите, мол, как много я знаю), чтобы среди них не растерять правду, и необходимость сократить до минимума пафос, ибо женщина и читатель лишь тогда верят слову „люблю“, когда оно сказано тихо и просто…»

Галан призывает бороться с «кокетливой претенциозностью». «Нужно работать, и работать каждый раз по-новому. Нужно в каждой статье искать новых мыслей, ибо они — соль и литературы и публицистики». И памфлеты и фельетоны Галана с Нюрнбергского процесса отличаются простотой и ясностью формы, отточенным языком, большой фактической аргументацией.

В Институте литературы имени Т. Г. Шевченко АН УССР в отделе рукописей сохранилась телеграмма Галану из редакции «Радянськой Украины». Мы приводим ее на русском языке впервые: «Корреспонденция „В Нюрнберге падает дождь“ встречена в коллективе с большой похвалой. Настоящий творческий успех…»

Там же хранится письмо Петра Козланюка другу, где, между прочим, говорится: «Корреспонденции твои оригинальны и важны, люди читают их с интересом. Когда закончишь, соберешь их, упорядочишь, напишешь предисловие и выпустишь книжкой».

Собственно, такая мысль была и у самого Галана. Он собрал все корреспонденции в сборник «Их лица».

Используя в зависимости от идейного задания тонкую иронию и сарказм, Галан разоблачает жалкие попытки гитлеровских убийц оправдать себя в глазах народов и спастись тем самым от заслуженной кары. Умело вскрывая смысл речей подсудимых, писатель показывает тактические уловки, к которым они прибегают. Так, Риббентроп, рассказывает Галан, дал фюреру клятву «верности». «Эта клятва легла на добродетельного Риббентропа слишком тяжелым бременем, и он несколько раз просил Гитлера освободить его от должности министра. Тщетно! Когда однажды Гитлер от огорчения едва не расплакался, Риббентроп был вынужден дать ему слово чести, что он и впредь будет нести на себе крест нацистского министра… Бедняга Риббентроп не знал, оказывается, даже того, о чем знал в Германии и вне Германии каждый ребенок, — о существовании гитлеровских концентрационных лагерей. Он мог узнать о них лишь в том случае, если бы слушал заграничные радиопередачи. Однако хитрый Гитлер разрешил слушать радиовещание из-за границы только Герингу и Геббельсу. А если бы Риббентроп осмелился когда-нибудь это сделать, то Гитлер немедленно выслал бы его в концлагерь.

Таким образом… Риббентроп не знал о существовании гитлеровских лагерей смерти, потому что не слушал заграницы, а не слушал заграницы потому, что боялся попасть в лагерь смерти, о существовании которого он не знал».

Приведенный отрывок чрезвычайно показателен для писательской манеры Галана. Перед читателем встает фигура нацистского дипломата, прикинувшегося перед трибуналом недалеким школьником. Писатель передает речь фашиста в нарочито сочувственном тоне, делает вид, что доверяет ему. Но в этом «доверии» заключена беспощадная издевка над гитлеровцем, прибегающим ко лжи, не отвечающей требованиям самой элементарной логики. И именно это обстоятельство позволило Галану так «рекомендовать» героя читателю, что авторский комментарий к его словам не нужен. В самом противоречии между словами и делами нацистского министра заключен источник подлинного сарказма.

Так и Ганс Франк выдавал себя за ценителя музыки и «верного слугу искусства». Франк умел даже музицировать, чем немало гордились его родные и приближенные. И Галан показывает, во что в действительности выливается «любовь» к искусству «великого музыканта третьего рейха»: «Пальцы Франка мягко ложатся на клавиши… Из-под них взлетает грациозно, а потом печально и лирически… „Баллада“ Шопена, того самого Фредерика Шопена, памятник которому в Варшаве был вдребезги разбит по распоряжению того же Франка». Идейный замысел писателя получает в этом отрывке яркое и вместе с тем необыкновенно глубокое выражение. Смысловая контрастность понятий, заключенных в словах «мягко» и «вдребезги», «взлетает» и «разбит», дополняет в контексте рисунок образа нацистского варвара. Его «культура» сразу осмысляется лишь как внешняя маска образованного убийцы и палача, врага всякой культуры. Галан проводит в этом отрывке важную мысль: подлинная культура связана с созиданием, с жизнью.

В «сверхчеловеках», сидящих на скамье подсудимых, подчеркивает Галан, нет ничего исключительного. Жадность, трусость, продажность и стяжательство фанатиков гитлеровского рейха порождены режимом, той социально-политической средой, в которой к руководству государством смогли прийти люди, лишенные совести и чести, люди с моралью животных и «повадками мелких уголовных воришек и ярмарочных шутов».

Всех этих рыцарей «длинного ножа» объединяет одно — ненасытная жажда обогащения. Страсть к наживе соединила в одной шайке бесноватого фюрера и «скромного мюнхенского адвоката» Риббентропа, «фанатика национал-социализма» Ганса Франка и «далекого от высоких материй» коменданта Освенцима.

«Задача человечества — сделать выводы. И эти выводы будут уничтожающими для строя, который породил такую гниль, — писал Галан. — А это самое главное, и именно в этом состоит историческое значение Нюрнбергского процесса».

Писатель подчеркивает, что на скамью подсудимых, кроме фашистских заправил, должны быть посажены люди, благодаря которым фашизм стал реальностью, люди, чьим детищем была нацистская партия. Раскрывая смысл показаний богатого кельнского банкира Шредера, Галан указывает на связь немецких миллионеров с реакционными кругами Запада. «Сквозь туман его слов, — пишет Галан, — мы хорошо видим, как над колыбелью нацистской Германии чутко склонились акулы не только немецкого капитала… Не случайно в последнюю минуту представитель английского обвинения решил не зачитывать показания Шредера…» Советского писателя интересует уже не судьба подсудимых — она ясна, — его глубоко тревожит тот факт, что некоторые агрессивно настроенные круги Америки и Европы вопреки воле своих народов занялись «регенерацией фашизма во всех его видах, со всеми его „атрибутами“».

В перерывах между судебными заседаниями Ярослав Галан с опасностью для жизни совершает поездки в осиные гнезда националистов, бывших власовцев. Он собирает там материал для новых памфлетов, рискуя каждую минуту получить вражескую пулю в спину.

Используя впечатления, полученные во время поездок в западные зоны оккупации Германии, Галан пишет рассказ «Миссис Маккарди теряет веру» — о тех, кто, прикрываясь маской благотворительности, оказывает прямую поддержку недобитым гитлеровским убийцам. Миссис Маккарди говорит о предателях: «Для меня… они прежде всего люди, люди, которые страдают. А притом не забудьте… что война уже кончилась». Ее «логика, — замечает Галан, — достойна ее этических принципов».

Через десять дней после напечатания очерка «Акушеры Третьей империи» Галан публикует статью «Гнездо разбойников», в которой разоблачает махинации марионеточного польского правительства, помогающего некоторым милитаристским организациям создавать резервную армию фашизма. «Нельзя равнодушно наблюдать положение…, — пишет Галан, — когда под вуалью лицемерной декларации о демократии согреваются и размножаются недобитые гитлеровские остатки…»

Галан опирается на огромный фактический материал, приводя цифры, свидетельства, рассказывая о собственных впечатлениях. Фактическая аргументация всегда предшествует выводам писателя. Характерна в этом отношении и корреспонденция «Сломать шлагбаумы». В Баден-Бадене, знаменитом европейском курорте, нашли себе прибежище представители самой черной французской реакции — лакеи Петеиа, сподвижники Лаваля, агенты гестапо, убийцы из эсэсовских отрядов. Администрация Баден-Бадена насчитывает «всего» тысячу триста офицеров, в том числе «только» восемьсот человек в чине полковника. Эти «гитлеровцы во французских мундирах сегодня открыто носят свои ордена, и ни одна рука в оккупационной зоне не поднимется, чтобы дать им крепкую пощечину». «Почему это происходит? — спрашивает писатель. — Может быть, легкомыслие? Может быть, это следствие недоразумения? Нет, только последовательность, последовательность заправил международной реакции». Народы требовали мира. Но, кроме разумных людей, предпочитающих переговоры «холодной войне», были и такие политики, которые, бряцая оружием, мечтали о создании новой армии для агрессии против лагеря мира и демократии…

Фашизм разбит, подчеркивает Галан, но он получил «возможность регенерации».

«А эту возможность он будет иметь до тех пор, пока… в Мюнхене и Гамбурге убийцы из банд Гиммлера будут жить на правах почетных воспитанников, а на улицах Баден-Бадена будут спесиво ходить типы с петеновскими орденами предательства.

Это предательство — непрерывное, вездесущее — сегодня загородилось от гнева многострадальных народов тысячами разноцветных шлагбаумов». «Сломать шлагбаумы!» — призывает писатель, привлечь к суду народов гитлеровских убийц и их покровителей.

Борис Полевой в своих дневниках о Нюрнбергском процессе рассказывает о примечательной и важной беседе с Галаном:

«Мы часто бродим с ним… по парку Фабера, обсуждая виденное, слышанное, и я всегда поражаюсь его дальновидности. Признаюсь, сначала фултоновское выступление Черчилля я воспринял как досадное, но не слишком важное событие: просто старый честолюбец, оказавшийся вне премьерского кресла, соскучившись по газетной шумихе, всегда бурлившей вокруг него, и решив напомнить о себе, выступил с речью, обильно сдобренной антисоветчиной.

— Вы ошибаетесь, — возразил Галан, когда я поделился с ним своими мыслями, — Черчилль отнюдь не экстравагантный старик, падкий на рекламу. После смерти Рузвельта — это виднейший лидер западного мира. Он все точно и заранее рассчитал — и университетскую трибуну в Америке, и время, когда напуганный своими неудачами в Восточной Европе Запад ищет себе лидера и сигналов к действию. Это выступление получило широкий резонанс. Протрубила труба магистра ордена империалистических крестоносцев. И все отряды черных рыцарей, явные и тайные, пришли в движение.

И он оказался прав, Ярослав Галан. Это мы увидели уже в Трибунале по поведению подсудимых. Познакомившись благодаря своим адвокатам с речью сэра Уинстона, они сразу воспрянули духом. То, на что надеялся в последние дни войны, сидя в своем бункере, Гитлер, то, о чем он мечтал перед тем, как пустить себе пулю в лоб, кажется теперь свершившимся: Черчилль скликает силы для похода на Советы, недавние союзники готовы передраться между собой. А когда собаки грызутся, кошка может спокойно влезть на забор и занять там безопасную позицию.

— Ну, а на процессе это не может отразиться? Как вы полагаете, будет он доведен до конца?

— Как вам сказать, — задумчиво ответил Галан, склонив большую лобастую голову. — Пока, как видите, еще не отразилось, а в дальнейшем… Кто знает? Вы заметили, как переменила тактику защита? Раньше она старалась скомпрометировать свидетелей обвинения, как это было с Паулюсом, опровергнуть показания, документы, а теперь старается тянуть, только тянуть, любыми средствами тянуть возможно дольше. Вот Штаммер, например, одолел суд просьбами продлить каникулы до трех недель. А этот вызов десятков свидетелей, живущих в разных странах, на котором настаивает адвокат Риббентропа!»

Уловки адвокатов не спасли подсудимых от заслуженного возмездия, но Галан остро почувствовал начало того, что вскоре все человечество назовет «холодной войной».

В 1946–1947 годах писатель работает над пьесой «Под золотым орлом». В одном из его писем говорится: «В 1946 году я решил вернуться к самому любимому мной роду творчества — к драматургии. Основанием для моей пьесы послужили материалы, собранные мной во время моего пребывания в Нюрнберге». Тема пьесы — судьба наших «перемещенцев» в западных зонах оккупации Германии. В дневниковой записи от 10 января 1948 года есть следующие слова о драме «Под золотым орлом»: «Это мой родной ребенок, часть моего „я“».

В драме «Под золотым орлом» скрещиваются две фабульные линии: борьба советских людей за возвращение на Родину протекает параллельно с борьбой, которую ведет честная американская журналистка Норма против реакционной военщины и милитаристски настроенных кругов США. Двуплановость сюжетно-композиционного построения пьесы обусловлена природой конфликтов, лежащих в ее основе. Наряду с главным, определяющим движение пьесы конфликтом между советскими гражданами и националистами и фашистами в драме существует конфликт, в основе которого лежат противоречия между представителями капиталистического лагеря.

Характерный вообще для Галана-драматурга динамически развивающийся сюжет составляют в пьесе «Под золотым орлом» события, происходящие в одном из лагерей «перемещенных лиц» в Западной Германии. Среди узников развертывается движение за возвращение на Родину, которое возглавляет бывший советский моряк Андрей Макаров. Ему стараются помешать всеми силами. Согласно провокационному плану «перемещенные лица» должны в будущем составить резервную армию агрессора. Один из героев пьесы — комендант города майор Петерсон — говорит: «Мы заинтересованы в том, чтобы перемещенные остались в наших руках. Каждый лишний день их пребывания под нашими крышами — это новый козырь в наших руках. А потом придет день, когда все они осознают, что им уже нет возврата. Тогда эта многотысячная армия людей, людей без рода, без племени, будет делать то, что мы им прикажем… И если провидение ниспошлет нам новую войну, мы бросим эту армию против врага… Это будет атомная бомба номер два!..»

Вначале Петерсон и его подручные через своих наймитов — националистов Белина и Цуповича пытаются запугать Макарова, угрожая ему, если он не откажется от своего плана, жестокой расправой. Воспитанные на звериных законах Петерсон и его приспешники не могут поверить в существование людей, живущих по другим законам. «…Долголетняя полицейская практика научила меня, — говорит Петерсон, — что единственный закон, которому без протеста подчиняются все люди без исключения, — это биологический закон. Во имя спасения собственной жизни человек способен на все. Только надо, чтобы он каждым своим нервом почувствовал леденящее дыхание смерти. Вот тогда он откажется от любых принципов, дайте ему только возможность и время найти принципы, которые оправдали бы его капитуляцию». Петерсону и в голову не приходит простая мысль о том, что, кроме морали торгашей и ренегатов, существует еще на свете мораль честных людей.

«Биологический закон» петерсонов терпит крах в применении к первому же советскому человеку. Подвергаясь травле, испытывая постоянную тревогу за судьбу любимой Девушки, Анны Робчук, которую преследует Белин, в обстановке террора и провокаций Макаров продолжает бороться: он сплачивает вокруг себя верных друзей — Дуду, Мальцева и других, составляет список желающих вернуться на Родину и, рискуя жизнью, решает лично доставить его в советскую миссию. Верною дочерью своего народа показывает себя и Анна. Узнав, что в лагере идут обыски, она до отъезда Андрея берется сохранить список. Высокое самосознание долга перед Родиной ведет советских людей в жизни, руководит их поступками в самые тяжелые дни испытаний.

На фронте Андрей Макаров чувствовал рядом локоть товарища; поднимаясь в атаку, он знал, что за его спиной могучий советский тыл. И вот теперь, вдали от Родины, небольшая горстка советских людей объявила войну могущественной полицейской машине Петерсона. Трудна борьба — борьба в чужой стране, борьба в одиночку, борьба, где только чистая человеческая совесть приказывает людям «стоять насмерть». «От Белина и Петерсона мы, может, и удрали бы, но вряд ли нам удастся убежать от собственной совести… Войны уже нет… — говорит Макаров, — а я и сегодня считаю себя краснофлотцем и без приказа знаю, что тут именно надо стоять насмерть».

Чем же в то время, когда Макаров и его друзья боролись за возвращение на Родину, занимались люди без чести и совести, громко именовавшие себя «общественными деятелями» и «спасителями Украины»? Белин спекулирует. Цупович продает угнанных в рабство советских граждан плантаторам Бразилии.

Образ Цуповича является как бы логическим завершением пути Помикевича из комедии «99 %». Цупович — это тот же Помикевич, но уже в пятидесятых годах двадцатого столетия.

Когда-то Цупович учился в университете, и это наложило известный отпечаток на его речь. При случае он цитирует Шекспира и Шиллера, умеет к месту вставить изречение Цезаря или Катулла, любит пофилософствовать о «психологии толпы» и «неумолимых законах победившей демократии Запада». Линия Цуповича служит в пьесе — воплощению одной из основных идей всего творчества Галана — подлинная культура связана с созиданием, с жизнью. Культура не набор высокопарных фраз и цитат, которыми прикрывают внутреннее ничтожество, «культура» Цуповича — это «культура» образованных убийц, возводивших такие «памятники цивилизации», как Майданек и Освенцим. Цупович более опасен, чем опустившиеся на «дно» люди типа Белина, ибо они выступают под маской, ибо свои грязные дела они прикрывают демагогической болтовней о «долге перед родиной». В лице Цуповича Галан высмеивает идеологов украинского национализма, изображающих из себя политических деятелей и представляющих в действительности заурядных платных агентов иностранной охранки. Галан показывает стяжателя и разоблачает «философа», срывает маску с «политика». Цупович предлагает Петерсону украденные жемчуга.

«Петерсон. Две тысячи франков, больше не дам.

Цупович. О сэр, вы жестоки! Три тысячи франков — последняя цена…

Петерсон. Две тысячи двести… и пятьдесят…

Цупович. Вы преувеличиваете, сэр! Не забудьте, что я оставил дома жену и двух малюток; кроме того, у меня есть также долг перед родиной. Должен же я заработать сто франков.

Петерсон. Что? У вас тоже есть родина? Странно… Ну, две тысячи четыреста…

Цупович. Благо республики — высший закон. Для Украины я на все готов!»

Отвратительное лицо националистов до конца обнажается в тот момент, когда петерсоны, отчаявшись запугать Макарова, решают оклеветать его и лишить тем самым влияния на товарищей. Здесь действие пьесы достигает наибольшего напряжения. Выполняя волю хозяев, Белин убивает Анну, крадет ее вещи. Часть из них подбрасывают Макарову, которого обвиняют в убийстве. Макарову грозит смерть и, по словам Петерсона, бесчестье. Только ценой предательства может он спасти свою жизнь.

Пламенный советский патриотизм противостоит в пьесе духовной нищете и маразму. «Биолога» Петерсона ставят в тупик гневные слова русского моряка Макарова: «Мне легче будет умереть, чем с позором жить!» Петерсон растерян. Живем только раз, поэтому ради сохранения жизни можно пойти на любую подлость — вот его мораль. Макаров предпочитает смерть предательству: «Именно потому, что у нас только одна-единственная жизнь, ее надо прожить по-человечески».

Мы уже говорили о двуплановости сюжетно-композиционной структуры драмы. Но эта двуплановость не разрушает единства, целостности произведения, потому что оно объединено единым идейно-тематическим центром — образом Макарова. Его сюжетная линия является стержневой в пьесе, его борьба — основа конфликта, движущего сюжет. Политические позиции персонажей проясняются в драме прежде всего по их отношению к Макарову.

В его образе Галан отобразил то главное, что составляет характер советского человека: патриотизм, стойкость, мужество. Индивидуальное в Макарове только сильнее подчеркивает типичность образа советского человека. Галан показывает, что истоки героизма Макарова не только в его личных особенностях, но и в тех общих законах советской жизни, которые формируют характер советского человека. Макаровым руководит чувство любви и преданности своему народу, чувство ответственности перед Родиной. «Вы думаете, я иду на смерть, как на свадьбу?.. — говорит он американской журналистке Норме. — Поймите! Я ненавижу смерть, но я еще больше ненавижу жизнь, какой они хотят меня осчастливить. Если бы я испугался их… они бы не сказали: „Макаров — изменник“; они бы сказали: „Советский моряк Макаров — изменник“. А мне никто не давал права покрывать позором мой народ».

Смерть Макарова не остановила его друзей. Они доводят до конца начатое им дело. В свете этого становится понятным первоначальное название драмы — «Недопетая песня», а также и та роль, которую играют в сюжетно-композиционной структуре пьесы музыкальное сопровождение и непосредственно связанные с ним разговоры и реплики персонажей. Через всю драму лейтмотивом проходит песня Шуберта, исполняемая музыкальным ящиком в трактире фрау Мильх. С песней связан эпизод, имеющий очень важное значение в драме. Испорченный музыкальный ящик всегда обрывает песню на полуслове и, по словам хозяйки, «только изредка дотягивает… до конца».

«Андрей. А жаль! Хорошая песня. Мне еще ни разу не удалось дослушать ее до конца.

Белин. И вряд ли удастся…

Андрей. Как это понимать?

Цупович. Не дву-смыс-ленно, насколько я знаю своего друга.

Пауза. Андрей медленно достает из кармана куртки… кинжал.

Андрей (показывая кинжал Велину). Неплохая сталь…

Фрау Мильх (со страхом). Господин! Перестаньте размахивать ножом в моем заведении. Я и без того боюсь?..

Цупович. Ха-ха!.. (Андрею. — В.В., А.Е.) А вы? Не боитесь?

Андрей. Мы — нет!..»

Второй смысловой подтекст этого разговора очевиден. Собеседники прекрасно понимают, что речь идет не о песне, а о деле Андрея. Реплика Цуповича: «Не боитесь?» — воспринимается в контексте как прямая угроза расправиться с Макаровым. Большой общественный смысл приобретает здесь и ответ моряка. «Мы — нет!..» «Неплохая сталь», — говорит Андрей. И зритель чувствует, что речь здесь идет о мужестве советских людей, об их преданности Родине. «Мы» — это советские люди, сплоченные братской солидарностью. «Если я не допою песни, ее допоют другие» — таково значение слов Макарова. Эта важная идея реализуется не только самим развитием действия, но и музыкальным оформлением его. Именно оно вносит тот последний аккорд, который придает страстно-оптимистическое звучание финалу драмы:

«Дуда опускает монету в музыкальный ящик.

Зазвучала знакомая нам песня…

„Жил советский моряк, один из многих, и его гордое сердце даже в неволе тянулось к песням, в которых много любви и веры в то, что правда и тут, в царстве петерсонов, должна победить! И она победит, Андрей Макаров!“

Свет постепенно гаснет. Песня, поддерживаемая аккордами органа, звучит все громче и шире и, как бы подтверждая слова Дуды, заполняет собой все».

О том, насколько характерно и правдиво все изображенное Галаном, говорит то обстоятельство, что многое из материала, составившего сюжет драмы, взято писателем из самой жизни.

«Ну, мальчики, кого вы за последние сутки облапошили?.. Обокрали?.. Пристукнули?.. Ваше счастье, что осенью вагон шоколада был разворован не в моем районе», — говорит Боб Лобер Белину и Цуповичу. Приведенный здесь факт действительно имел место в жизни. В корреспонденции «Остров чудес» Галан писал о «подвигах» националистов, окопавшихся в Мюнхене:

«Президент полиции тоже не хочет разговаривать на эту тему.

Третьего дня в Пасинге, под Мюнхеном, „ди-пи“ („перемещенные лица“. — В.Б., А.Е.) в одну ночь растащили целый вагон (десять тонн!) юнровского шоколада. Обыск не дал никаких результатов».

Галан рассказывал, как свидетельствует М. А. Кроткова-Галан в своих воспоминаниях, что «аналогичные данные писатель получил от редактора местной газеты»: националисты «в течение одной ночи умудрились разворовать целый вагон американского шоколада, да еще по пути устроить несколько грабежей».

По дороге в Нюрнберг Ярослав Александрович, не подозревая того, что проезжает недалеко от лагеря «перемещенцев», остановился, так как в этот момент что-то случилось с машиной. Пока шофер возился около машины, к нему подошел невысокий худой человек. Он поспешно начал объяснять, что ему необходимо узнать адрес советской миссии, чтобы добиться отправки его и товарищей на Родину, чему всячески препятствуют оккупационные власти.

Финал приведенной здесь истории раскрывается Галаном в корреспонденции «Протекторы измены».

Юноша Василий Б. из Куликова Львовской области «попросил разрешения оставить у меня велосипед, — пишет Галан, — потому что „они догадаются, куда я езжу, и сломают мне машину“. Он ушел. Напрасно я прождал его все следующее утро, напрасно ждал неделю, вторую, четвертую… Велосипед несчастного Василия из Куликова пришлось сдать… как имущество человека, пропавшего без вести…» Несомненно, что эти наблюдения положены в основу рассказа Цуповича в пьесе: «Один из них отважился даже составить список желающих вернуться домой. Как-то утречком он выехал на велосипеде в Мюнхен, чтобы передать список большевистской репат-риационной комиссии. Через два часа на автостраде были найдены бренные останки неосторожного велосипедиста и раздавленный колесами неизвестного „студебеккера“ велосипед…»

Подобные примеры использования в драме «Под золотым орлом» конкретных жизненных наблюдений можно умножить.

Тема стремления к большому человеческому счастью и гордой человеческой любви проходит через всю пьесу. Она тесно переплетается с идейно-политической проблематикой драмы, входит в нее, дополняет ее и в еще более ярком свете позволяет передать конфликты произведения. «Любовь, мой милый, никогда не заменит мировоззрения», — бросает лейтенанту Бентли майор Петерсон. Эта фраза дает ключ к раскрытию философской проблематики пьесы, к раскрытию в ней темы любви и счастья.

«Любовь никогда не заменит мировоззрения». Бентли кажется, что его «чистая» любовь к Норме — это последняя надежда, без которой он «потерял бы остатки веры и себя». Но, как и все высокие слова Бентли, его фразы о любви — ложь, необходимая ему для поддержания веры в свою порядочность. Как только Бентли приходится выбирать менаду продвижением по служебной лестнице, то есть между счастьем в его понимании, подленьким счастьем карьериста и мещанина, и между чистой любовью Нормы, первое побеждает второе. Бентли не способен на большую любовь, ибо в его моральных кодексах все измеряется чековой книжкой — счастье, любовь, честь.

Предатель Белин также говорит о своей «высокой любви» к Анне Робчук. Но его чувство — это чувство труса, эгоиста, стяжателя. «Любовь к тебе научила меня по-настоящему любить деньги», — говорит Белин Анне. Слово «деньги», поставленное рядом со светлым и большим словом «любовь», точно квалифицирует характер чувств Белина. В понимании Белина одно невозможно без другого, как немыслимо и счастье без денег. Счастье белиных — это домик, «немного золота и брильянтов», запачканных человеческой кровью.

На фоне этих подлых, грязных мыслишек, представляющих собой карикатуру на подлинно человеческие представления о счастье, ярко сверкает светлая мечта о счастье Андрея Макарова и его друзей, мечта, за которую они готовы идти в бой и умирать, мечта настоящего человека.

Андрей Макаров может быть счастлив только в общей борьбе со своим народом. Судьба Родины неотделима от его личной судьбы. «…Из нашего счастья здесь ничего не выйдет, — говорит Андрей Анне. — Для него необходимы воздух наших лесов и полей, песни наших людей, иначе это счастье так и завянет, не успев расцвести. Там мы оставили нашу молодость и только там найдем ее снова, только там, где Москва, где, на что ни взглянешь, все твое…»

Андрей Макаров не представляет личного счастья вне счастья своего народа. Он рискует жизнью не только для того, чтобы освободить любимую девушку из рук новоявленных гестаповцев, но прежде всего во имя счастья пятисот узников лагеря, счастье и мечты которых — счастье и мечты Макарова.

В драме «Под золотым орлом» Галан создал замечательные образы советских людей, полные духовной красоты и высокого благородства. «Хоть я и тяжко болен… — говорит в пьесе Дуда, — но душа моя здорова, как никогда раньше, хотя она и видела бездну подлости, но видела и вершины благородства, имя которому — советский человек».

Моральная красота советских людей противопоставлена в пьесе духовному убожеству петерсонов и бентли.

Образ у Галана всегда отличается психологической конкретностью рисунка, всегда общее выражается в индивидуальном, свойственном характеру только данного героя. Петерсон и Бентли — носители одной идеологии. Но мировоззрение каждого из них проявляется в совершенно различных формах. Внешне — это две резко отличающиеся друг от друга натуры. Внутренне опустошенный, движимый в жизни мечтой о служебной карьере Бентли рядится в тогу «романтика». Бентли уверяет окружающих, а иногда и себя, что он «ненавидит пакости», что он, лейтенант Бентли, — «Гамлет», «романтик», «человек цивилизации». Бентли, делая подлости, не хочет сам себе сознаться в этом.

Сущность «гамлетизма» Бентли раскрывает его собственные слова: «Я не хочу быть свидетелем еще одного преступления, тем более что у меня нет никакой возможности предупредить его». Подобный «гамлетизм» — это «та красивенькая беседка эстетики» (Горький), в которой скрывается буржуазный индивидуалист, оправдывающий себя в своих глазах за соучастие в том, что с точки зрения общечеловеческой морали «некрасиво». «Нежной, романтичной душе» Бентли нужны оправдания. И вот вытаскивается очередная маска — «гамлетизм». Он не имеет ничего общего с трагедией юноши из известной трагедии Шекспира. Это не муки большой человеческой души, страдания чистого и честного человека, который видит подлости жизни и не находит способов борьбы с ними. «Гамлетизм» Бентли — маска мещанина, оправдывающего свою капитулянтскую политику перед злом жизни, это принцип «свободной» (то есть буржуазной) морали. «Границы между добром и злом нет. Все зависит от того, как на это смотрит свободная личность. Всегда найдется принцип, чтобы оправдать свое поведение». Бентли говорит: «Граница между добром и злом давно уже исчезла в природе, если вообще она когда-нибудь существовала». — «Неужели ты, в лучшем случае, только Гамлет?» — спрашивает его Норма. «Сегодня это единственная роль, — отвечает Бентли, — которая дает человеку возможность стать свидетелем не только начала конца, но, пожалуй, и самого конца!» «Быть свидетелем» — это значит, разумеется, быть участником битвы и попутно наживаться на ней. К этому сводится болтовня Бентли о «высокой натуре» и «светлой» душе человека.

Галан заставляет героев «высказывать» свои взгляды и сразу же ставит их перед необходимостью действия. «Я не мастер мокрой погоды», — заявляет Петерсону Бентли. Развитие образа Бентли непосредственно связывается Галаном со стержневой линией пьесы — линией Макарова. Это закономерно. Арест Макарова явился тем переломным этапом в пьесе, тем пробным камнем, на котором должно было в действии проявиться мировоззрение героев. «Честь и честность» Бентли не выдерживают ни одного испытания жизнью. Процесс Макарова определил место Бентли в борьбе за мир и заставил его сбросить маску. «Граница между добром и злом»… «Видишь ли, Эдвин, для тебя эта граница никогда не существовала… Чтоб сохранить остатки своего достоинства, ты… изобрел принцип для оправдания своей капитуляции перед злом… Единственная перемена, происшедшая с тобой за эти несколько лет, была та, что у хищника выросли когти!» — говорит ему Норма. Уже во втором действии драмы есть эпизод, вполне раскрывающий идеологию лейтенанта. Петерсон говорит ему о Норме: «Если такая надышится красными доктринами, то начнет карьеру с того, что свяжется с первым попавшимся… негром и…»

«Бентли (вскочив с кровати). Моя Норма — и негр? Вы с ума сошли, майор, или (схватив Петерсона за грудь)… забыли, что за такое оскорбление иногда расплачиваются кровью».

В этом эпизоде — весь Бентли, стопроцентный расист.

Если бы Бентли действительно был Гамлетом, он никогда бы не мог рассчитывать на сочувствие Петерсона. Между тем их взаимоотношения, в сущности, базируются на отличном понимании друг друга. Петерсон хорошо понимает характер своего подчиненного. «Не смотрите на нее (Европу. — В.Б., А.Е.) сквозь очки лейтенанта Бентли, мисс, — говорит он Норме. — У вас будет двоиться в глазах». В этих словах майора очень глубоко охарактеризована натура «романтика». Иронический смысл фразы Петерсона очевиден: Бентли — человек с двойной душой, двойной бухгалтерией, не нужно доверять его словам. Эта мысль ощутима в реплике Петерсона. «Вы… не мешаете мне, — констатирует он поведение Бентли. — Дальше слов вы не идете!»

Отношение Петерсона к Бентли лучше всяких слов говорит о мировоззрении последнего: он союзник майора, а не враг его.

Ломка сложившегося годами мировоззрения — трудный и длительный процесс.

«Дома нам говорили совсем другое», — вспоминает журналистка Норма, приехав в Европу. Норма могла бы пойти по пути продажных журналистов, где ее ждали блестящая карьера и богатство. Но она выбрала другую дорогу, и не только потому, что знает, «где начинается компетенция всякого порядочного человека», — она понимает, что петерсоны и бентли — враги не только России, но и американского народа.

Галан всегда выступал противником сглаживания и затушевывания социальных конфликтов. Он ненавидел надуманные, далекие от реальной жизни произведения с так называемыми «счастливыми» концовками, бутафорскими героями и стремлениями. О таких «пьесах» он писал в «Дневнике», что «это не только паршивая конфетка, но и отравленная, потому что вызывает у зрителя глубокое отвращение к идее, которой она должна была служить». В представлении Галана идейность неразрывно связана с правдивостью, с реализмом в отображении явлений действительности. С сарказмом говорил он там же о ремесленнической стряпне и скоростных кинофальшивках, о «святой посредственности», которая «не имеет права на сценическую жизнь». Она «наподобие безвредной американской жевательной резинки… подслащенной сахарином».

Галан протестовал против тех критиков его пьесы «Под золотым орлом», которые предлагали сделать в драме «хэппи-энд», «счастливый конец» и предлагали «воскресить» Андрея Макарова.

«Что значит: воскресни Макаров, — писал Галан переводчику пьесы в 1948 году. — Это значит, во-первых, легкомысленно снизить большую, важную тему и свести ее к мелодраме со счастливым концом». Галан не согласился на подобную переделку пьесы. Он выше всего ставил правду жизни, без которой не может быть настоящего искусства.

Пьеса «Под золотым орлом» по праву прочно вошла в репертуар отечественных и зарубежных театров.

Тревога Галана стала тревогой миллионов.

Полевому запомнился в Нюрнберге и такой разговор: «Когда мы расходились по своим комнатам, я все-таки еще раз сказал:

— Будьте осторожны, Ярослав. Берегите себя.

— Я коммунист, — ответил Галан. И добавил: — Время для благодушия еще не наступило».