— Выходит, кое-кто умер, — сделал вывод Константин.
— Выходит так. Вообще-то, Торопыга намного лучше меня рассказал бы, что да как там дальше было. Да и патриарх наш тоже. А еще… Упрямец, — помедлив, добавил он.
— Но их здесь нет, — развел руками Константин. — Ни того, ни другого. Так что придется тебе самому.
— А что за Упрямец? — оживился Святослав. — Я о таком вое и не слыхивал.
— Собака это была. Обычная собака, — помрачнев, нехотя произнес Вячеслав, но тут же поправился: — Хотя нет, какая уж там обычная. Скорее наоборот. Ну ладно, слушайте. Только я сразу предупреждаю, что рассказчик из меня не ахти какой.
Так совпало, что обоз с провиантом и вином прибыл из Константинополя в тот же день. Поначалу легкое облачко пыли, показавшееся со стороны столицы через час после завершения битвы, вызвало у бдительных стражей небольшое беспокойство, но тревога оказалась ложной. Это патриарх Герман прислал победоносному войску свой небольшой дар вместе с благословением и пожеланием скорейшей победы. Но если пожелание несколько запоздало, то все остальное оказалось как нельзя кстати.
Возглавлял обоз отец Амвросий, ласково улыбающийся направо и налево. Вот только когда он поглядывал в сторону русского воеводы, то наблюдательный человек мог бы заметить, как на одно краткое мгновение, не больше, в глазах его появляется что-то недоброе. Но кто же в такой великий день будет приглядываться к монаху, особенно когда тот привез не благословение, а нечто гораздо более приятное, и теперь щедро угощает всех подряд?
Через час веселился и пил весь лагерь за исключением дозорных и еще одного человека, который не был на страже, но к вину так и не притронулся — были причины…
Что вино очень вкусное — Николка знал еще с детства. Точнее, с момента своего первого причастия в маленькой церквушке, стоящей в соседнем селе. Мать, невзирая на свою набожность, ходила туда не часто, только на великие праздники. С тех самых пор сам запах вина сливался у Николки в одно целое с нарядным сарафаном матери, сладковатым запахом ладана и празднично оживленными лицами сельчан.
Вот только священник никогда не предлагал Торопыге добавки, а что такое одна-единственная маленькая ложечка, пусть и для мальца? Да ничего. С тех самых пор одним из самых заветных желаний Николки было распробовать его как следует.
Подходящий для этого случай подвернулся после того, как он получил свою первую награду. И хотя сам он про себя полагал, что досталась она ему не совсем по праву, но не возвращать же ее обратно. «К тому же князю виднее, кого и за что награждать», — успокаивал он себя.
А после награждения был пир, и не только в княжеском терему. Веселилась вся Рязань. Впрочем, Николка, как награжденный, оказался именно за одним столом с князем. Сидеть там было почетно, но очень уж непривычно и даже как-то неудобно. Кругом тысяцкие, бояре и… он.
Так что первый кубок с медом, столь же сладким, как и вино, он выпил залпом скорее от смущения. Другой — потому что первый немного помог, и появилась надежда на то, что вторая чара это самое ненужное стеснение, от которого Торопыга то и дело вспыхивал тонким девичьим румянцем, уберет совсем.
Выпив его, Николка некоторое время прислушивался к своим ощущениям и пришел к выводу, что расчет оказался не совсем точным — для окончательной победы над собственной робостью необходим еще один кубок. Он выпил и его.
А тут как раз провозгласили здравицу в честь великого князя Константина Владимировича, чтобы он жил долго и счастливо многая-многая лета. Ну как тут не выпить. А следом еще один. На этот раз сам князь встал, предложив осушить кубки за того, кто своей храбростью и отвагой помог ему победить всех ворогов, — за великого рязанского воеводу Вячеслава свет Михайловича. Да Николка за своего воеводу всю руду не раздумывая по капле бы отдал, а тут только выпить надо.
Затем Торопыга заметил, что у него перед глазами как-то подозрительно плывет стол и норовит завалиться то в одну, то в другую сторону. Он даже ухватился за его край, чтобы удержать от резких качков. Вроде помогло. Покосившись по сторонам и увидев, что его соседи сидят спокойно, Николка стал смутно догадываться, что стол тут ни при чем, и где-то там в глубине шевельнулась слабая мыслишка о том, что, кажется, ему хватит, но в это время была провозглашена здравица за всех награжденных.
«Это как же я за самого себя не выпью», — возмутился он и лихо, подражая своему правому соседу, знаменитому Добрыне по прозвищу Золотой пояс, опрокинул содержимое кубка в себя. Потом, кажется, была еще одна здравица, а потом еще…
Словом, пришел в себя Панин только в бурьяне, которым густо порос высокий бревенчатый тын чьей-то усадьбы. Но пришел только для того, чтобы тут же согнуться от нестерпимой рвоты. Его выворачивало наизнанку, но нестерпимее всего были даже не физические муки и жуткая тошнота, сколько стыд за свой позор. Позор, потому что цепи с наградой, которую только что, буквально несколько часов назад при всем честном народе надел на него князь, на груди не было.
Николка представил, как его товарищи по десятку завтра попросят показать ее, и с ужасом понял, что он этого не переживет. Новый приступ рвоты вновь скрутил его, заставляя выплеснуть в пожухлую осеннюю траву все, что он так старательно в себя вливал, и парень даже с каким-то облегчением подумал, что, судя по всему, завтра для него не наступит вовсе. Он просто помрет тут, под этим загадочным тыном неведомо кому принадлежащей усадьбы, и хорошо сделает, потому что самоубийство — смертный грех, а если получится выжить, то ему под утро останется только самому наложить на себя руки.
Тогда все закончилось благополучно. Николку, всерьез подумывающего о крепкой пеньковой веревке, вовремя отыскали неразлучные Жданко и Званко, посланные воеводой на его поиски. Оказывается, именно они по повелению князя выносили его вчера на свежий воздух, а предусмотрительный воевода велел снять с бесчувственного Николки цепь вместе с орденом, чтоб парень не утерял ее, как свою голову.
Вячеслав не очень-то досаждал Торопыге упреками, но так смотрел, так смотрел!.. Пожалуй, Николка на всю жизнь запомнил этот взгляд и долго еще удивлялся, как в эти самые мгновения он не провалился со стыда сквозь землю, очень сожалея о том, что это у него так и не получилось.
Словом, с тех пор Панин ни к меду, ни к вину ни разу не притронулся. Он попытался как-то раз пригубить в компании, но едва поднес чару к губам, как ему тут же вспомнился веселый княжеский пир, и он мгновенно согнулся в неистовом приступе неудержимой рвоты.
Поэтому на веселом пиру по случаю славной победы Николка задерживаться не стал. Так, посидел немного, пожевал чего-то нехотя, а затем тихонько удалился. К тому же ему нестерпимо хотелось спать. Сказывалась бессонная прошлая ночь, когда именно он и еще два десятка спецназовцев бесшумно крались к холмам, чтобы рано утром вырезать всю неприятельскую сторожу.
Походив по лагерю, он присмотрел себе уютное местечко на одной из телег с огромными колесами, которые здесь назывались арбами. Именно на них было доставлено вино и прочий провиант, которые прислал Константинопольский патриарх. Сейчас арба была почти пуста, так что опасаться развеселых гуляк, которые в поисках добавки начнут здесь копошиться, не стоило.
Вдобавок на дне повозки было навалено сено. «Все помягче будет спать», — рассудил Николка, зарываясь в него поглубже и почти мгновенно проваливаясь в глубокий сладкий сон.
Проснулся он как-то внезапно оттого, что привиделась ему подползающая огромная черная змея. Она была так велика, что трава с громким шорохом проминалась под ее телом, а калюка приближалась к нему все ближе и ближе. Однако когда он проснулся, шуршание, как ни странно, продолжилось.
«Неужто и впрямь змея?!» — подумал Торопыга испуганно.
Чего-чего, а этих гадов он панически боялся с самого детства. Сна не было уже ни в одном глазу. Затем, прислушавшись, Панин немного успокоился — шуршало на соседней повозке.
«Ну да, только змеюка ведь и переползти запросто может», — мелькнула мысль, и он, стараясь не делать резких движений, тихонько стал раздвигать сено, мешающее ему.
Увиденное несколько успокоило Николку. Шуршала не змея, а монах, который ожесточенно рылся в сене, что-то отыскивая на дне соседней арбы. Время от времени монах прекращал поиски, испуганно оглядываясь по сторонам, но затем вновь принимался за свое. Наконец он со вздохом облегчения поднял что-то темное и круглое, взболтал над ухом, прислушался, и при свете полной луны Николка явственно увидел, как тот улыбается.
Если бы не ухмылка отца Амвросия, то Торопыга, скорее всего, мысленно обругав его как следует, вновь завалился бы спать, но очень уж недоброй она была.
«Хорошие люди так не улыбаются», — подумал парень, и в голову ему пришло первое неясное подозрение о том, что здесь что-то нечисто.
«Опять же если запрятал ты от своих товарищей баклажку с вином, так пей. Куда понес-то? Поделиться захотел? А чего ж тогда крадучись ее доставал?» — и подозрение немедленно усилилось.
Слегка приподняв голову, Николка увидел, как монах, спрятав баклажку под рясой, направился в сторону императорского шатра, откуда доносились веселые разгульные голоса.
«А это и вовсе никуда не годится. Какие у тебя могут быть там товарищи?» — И Панин вспомнил, что вроде бы уже видел этого монаха в самом начале пира. Тот не сидел среди веселящихся воинов, а стоял сзади них и время от времени подливал вино в кубки пирующих.
«Неужто там вино кончилось, и он за новым пришел?» — подумал растерянно, а ноги уже сами несли его вслед за монахом. Шел он точно так же, как тогда, по темной улице Константинополя, чтобы не выдать себя ни одним лишним звуком или шорохом.
Монах время от времени оглядывался, но Николка каждый раз успевал затаиться то за арбой, то за стреноженной лошадью, а то за пустым бочонком. Наконец тот нырнул под полог шатра. Торопыга, в несколько прыжков преодолев последние несколько десятков метров, следом за ним тоже вошел внутрь и тут же увидел монаха, подходящего к воеводе.
От входа было не очень хорошо видно, к тому же воеводу часто загораживали другие люди, которые то и дело вставали, подходили к Вячеславу, что-то говорили ему, затем отходили обратно, но их место тут же занимали другие. Поэтому Николка не смог заметить, когда именно монах ухитрился подлить в кубок воеводы вина из баклажки. Он увидел лишь, что служитель божий с улыбкой протягивает кубок Вячеславу, тот берет его в руки, что-то говоря в ответ на очередную загадочную ромейскую речь, и уже готов выпить из него.
Кричать было поздно и оставалось только одно — сделать то, чему его учили. Прежде чем стать полноценным спецназовцем, Николка освоил много интересных штуковин, хотя не всегда понимал, зачем они нужны воину. Ну, ножи метать, чтоб они впивались точно в цель, — это понятно. Про копье, лук и арбалет тоже спорить не приходилось, равно как и про меч с секирой, а вот ползать так, чтоб не услыхал даже слепой дядька Хавря, — это, с точки зрения Торопыги, было лишним. Или вот взять прыжки, да еще не простые, а с двумя котомками, доверху набитыми камнями. Ну зачем оно воину? В каком таком бою может пригодиться это загадочное умение приземляться в точно намеченный квадратик с высоты одной, затем двух, а потом аж пяти саженей?!
Нет, разумеется, сам воевода им объяснял и для чего оно необходимо, говорил, что им предстоят не совсем обычные бои. Николка, как и все прочие, в ответ согласно кивал, но в душе все-таки не совсем соглашался. Однако раз надо, значит, надо, так что он вместе с остальными и ползал, и прыгал, и лазил на такие высоты, что потом, когда смотрел сверху вниз, то аж голова кружилась — ну и круча.
Зато теперь полученные навыки пригодились в полной мере. Торопыга как стоял у входа, так прямо от него и прыгнул прямиком на воеводу. Правая рука парня пошла вперед в точном ударе еще во время прыжка, только не ножом под сердце, а кончиками пальцев по кубку. Позже он и сам удивлялся, каким непостижимым образом сумел до него достать. Три сажени с лишним отделяли его от Вячеслава, а вот поди ж ты — одолел, а ведь прыгал без разбега. Только и успел сделать шаг вперед правой ногой и ею же оттолкнуться, направив в точный полет все тело.
— Ошалел!? — услышал он совсем рядом возмущенный голос Вячеслава, но Николке было не до извинений, потому что монах уже торопливо шел к выходу.
Нож, который всегда был с ним, доставать из-за голенища сапога было уже некогда. И тогда Торопыга схватил небольшой медный поднос, валявшийся рядом.
По счастью, этому его тоже учили. Чудно, но тогда ему как раз очень плохо удавалось попадать в нужную точку. Диск постоянно улетал то ниже, то выше намеченной цели, а тут ведь и прицелиться толком времени не было, а поди ж ты — угодил прямо по затылку.
Лишь увидев, как монах, пошатнувшись и не устояв на подкосившихся ногах, летит вниз лицом прямо на шатровую ткань, Николка облегченно выдохнул:
— Отрава, воевода. Не пей.
Вячеслав заглянул в свой кубок, который он так и не выпустил из рук, и обиженно протянул:
— А чего тут пить-то? Ты же все разлил.
Кубок был действительно практически пуст, а его содержимое разлилось по земле, вытоптанной до твердости камня.
— Накинулся, как зверюга… — возмущенно продолжал воевода и осекся. — Как отрава? — дошло до него.
Монаха взяли с поличным. Остатки яда он вылить так и не успел, потому и торопился выйти наружу, чтобы скорее избавиться от них.
— А может, твой воин что-то перепутал? — с надеждой в голосе спросил Ватацис.
— Я уже проверил. Он не ошибся и не перепутал, — твердо произнес воевода, который несколькими секундами раньше наконец-то вспомнил про перстень Константина, вылив на него остатки из кубка. — Это яд, причем очень сильный, — произнес он, украдкой покосившись на камень, мгновенно ставший черным. — Если не жаль пленных, вели испытать на ком-нибудь из них, — предложил он, продолжая внимательно рассматривать крепко связанного монаха, стоящего перед ним. — А ведь мне твоя морда лица знакома, святой отец, — протянул он задумчиво. — Где же я тебя видел-то?
Николка огляделся по сторонам и, хотя кроме воеводы и Ватациса в шатре уже никого не осталось, все равно понизил голос почти до шепота. Настолько кощунственной была догадка, пришедшая ему в голову.
— Он из людей патриарха Германа, воевода.
— Воин правду говорит? — строго спросил Иоанн у монаха, но тот по-прежнему молчал.
— Значит, патриарха, — задумчиво протянул Вячеслав и озабоченно повернулся к Николке. — Вот что, Торопыга. Полдела ты уже сделал, а теперь постарайся и вторую половинку довершить. Бери доброго коня и двух заводных. С собой человек десять. Сей же час, не мешкая, скачи в Константинополь. Без отдыха лети. Поесть захочется — не останавливайся, на ходу ешь. Спи тоже в седле. И прямиком к отцу Мефодию. Чую я, что таким знатным угощением не только меня одного патриарх побаловать задумал.
Затем он снял с пальца перстень и протянул его Николке, пояснив, что и как надлежит с ним делать.
— Постой, — остановил уже выходящего из шатра Николку Ватацис. — Пусть уж он лучше на моих колесницах летит, — обратился он к Вячеславу. — Там, конечно, тоже удобства мало, но хоть выспаться сможет, а возницы друг друга по очереди менять станут. — И, не сумев сдержать улыбки оттого, что хоть здесь он оказался прав, добавил — Как видишь, воевода, и колесницы мои пригодились.
— Это уж точно, — не стал спорить тот.
Уже через несколько минут сразу три боевые колесницы неслись во весь опор в сторону могучей столицы Византийской империи.
Любим же, оставленный для присмотра возле владыки Мефодия, строго следовал всем указаниям воеводы, которые тот дал ему перед отъездом. Он сопровождал митрополита повсюду, даже, смешно сказать, в отхожее место. Особенно внимателен был дружинник, когда владыка выезжал в город или его кто-нибудь навещал.
Причем, чтобы избежать каких-либо случайностей, он все время возил с собой небольшую плетеную бутыль, не позволяя митрополиту пробовать вино, кто бы его ни подносил.
— Ну это даже смешно, — выговаривал тот, когда дружинник вежливо принимал присланный митрополиту дар и непреклонно откладывал его в сторону. — Хиосское вино, к тому же присланное патриархом. Я могу его хотя бы попробовать?
«Ромеи — народ хитрющий, — немедленно вспомнил Любим последнее наставление князя, данное перед их с воеводой отъездом. — У них и яды такие же. Могут не сразу человека убить, а только через день или вообще через седмицу. Даже если тот, кто принес вино, сам вместе с тобой его распить хочет, все равно это ничего не значит. Он может и не знать, что в нем яд».
«А как же я это узнаю?» — спросил тогда дружинник у Константина.
«Ты же мысли умеешь читать у людей, вот и читай, — пожал тот плечами. — Потому я на тебя больше всех прочих и надеюсь».
«Читай, — с тоской вздохнул Любим. — Я бы с радостью, только не читается что-то».
То, что он совершенно не слышит никаких чужих мыслей, Любим обнаружил на следующий же день после взятия Константинополя. Проснулся, а в ушах тишина.
«Наверное, сказалась бессонная ночь, — поначалу решил он. — Пройдет. Не сегодня, так завтра пройдет».
Однако день шел за днем, а ничего не проходило. Одно хорошо — врать почти не приходилось. Только раз Вячеслав как-то мимоходом спросил Любима, что там думает патриарх Герман и почему он так тянет с возведением владыки Мефодия в патриарший сан.
Пришлось покривить душой и сказать не то, что думал Герман, а то, что предполагал сам Любим.
— В скорби он, воевода. Печаль у него по умершему императору. А каких-либо коварных помыслов он не имеет. Не до того ему ныне.
Сказал он это, и даже сам в том уверился.
— Ну и хорошо. Но если что — сразу мне скажешь, — предупредил воевода и больше к этому разговору не возвращался.
И не знал Вячеслав, что слукавил бывший деревенский парень из рязанского селища Березовка, давая такой ответ, ой как лукавил. На самом деле не знал Любим, что сказать и что ответить.
«Может быть, это потому, что я так далеко от Берестянки оказался? — уныло гадал он, глядя, как волны Мраморного моря или Пропонтиды, как его называли ромеи, одна за другой набегают на плиты дворцовой пристани. — А может, она просто обиделась на меня за то, что давно не навещал ее в лесу. А как тут вырвешься, когда князь с прошлого лета меня повсюду за собой таскал?»
Он даже и подумать не мог, что незадолго до их отплытия в Константинополь монахи, которые по повелению владыки Мефодия и с разрешения князя Константина основали близ заветного леска свою обитель, обратили внимание на стройную березку, стоящую в окружении дубов-великанов прямо на опушке.
Оно, конечно, чтобы подтапливать печь в единственном, на скорую руку срубленном доме да в малой церквушке, дров и без нее в избытке. Такие сухостои лежали — не только до лета, которое совсем рядом, а и на два-три года вперед хватило бы.
Смутило же одного из них, настоятеля Илию, красивое убранство, которое висело на этой березе. Просто так деревья нарядными лентами никто перевязывать не станет, не для того за них куны на торжище плачены. Стало быть, не простая она, ох, не простая. По всему видать, живут поблизости от нее закостенелые язычники, кои по своему неразумию не истинному богу молятся, а пням да ручьям норовят поклониться.
Поначалу он повелел дерево не трогать, решив выждать, кто к ней молиться придет, да и схватить язычника с поличным. Однако сколько они ни ждали — все впустую. То ли идолопоклонники от старости вымерли, то ли истинную веру приняли.
А тут и Пасха подошла. За несколько дней до светлого двунадесятого праздника Илия, почесав в затылке, рассудил, что оставлять оную березу, дабы она омрачала пресветлый лик храма, негоже, и повелел Остии, самому молодому иноку, срубить поганое древо.
Вечером уже, узнав, что все сделано, он еще и пожурил паренька за то, что тот проторчал весь день близ нее, в наказание поставив его голыми коленками на горох. Пущай всенощную до утра служит во славу пресвятой девы Марии.
Остия оправдываться не стал, хотя мог. Ему изначально пришлось не по душе это повеление. Ноги не несли, топор из рук постоянно вываливался, а силы будто и вовсе в теле не было.
Кое-как он все же дошел до березки, но вместо того чтобы не мешкая приняться за дело, сел поблизости на пенек и впал в греховное раздумье: «И почто игумену понадобилось ее губить? Жертвы, говорит, ей приносят язычники. А какой и кому от того убыток? Эвон, краса какая. Сама в душу лезет».
Затем инок сердито отмахнулся от бесовского наваждения и тяжелым шагом двинулся к березе. Поплевав на руки, Остия замахнулся топором, с размаху всадил острое лезвие в ствол, а оттуда…
Инок даже глазам не поверил. Ну не бывает березового сока в таком обилии. А тот все тек без остановки, к тому ж странный какой-то. Обычно-то он прозрачный, как слеза у ребятенка, а этот чуть замутненный да…
Остия пригнулся, чтоб поближе глянуть, и тут же отшатнулся в страхе. Не муть то была — кровь алая. Перекреститься бы, да рука выше пояса не поднимается. Да еще в боку боль какая-то режущая появилась, будто не он рубил, а ему острым лезвием чуть пониже ребер саданули, причем со всего маху.
Потом, чуть переведя дыхание, еще раз пригляделся и… вздохнул с облегчением. Из ствола бежал чистый сок, а краснотой отдавал оттого, что заходящее солнышко бросало свои багровые блики прямо на деревце.
Правда, боль в боку все равно оставалась, но это ничего — пройдет. Сызнова взял Остия в руки топор, вновь рубанул да тут же и брякнулся на прошлогоднюю листву. То, что в его теле опять появилась точно такая же острая боль, — пустяк. Гораздо страшнее боли оказался горестный стон, который он услышал. Было от чего ужаснуться. И добро бы, если бы этот стон каким-нибудь злобно-скрипучим оказался, как нечисти и положено, а то чистый, тоскливый и… юный. Ну, ни дать ни взять, девку молодую топором огрел. И что делать, как быть?
Да если бы она просто простонала, а то ему еще и слова послышались. Будто вопрошала его березка:
— За что?
Руку к груди поднес, крест нащупал — вроде полегчало немного. Посидел недвижно, дожидаясь, пока нарастающее ожесточение и глухая злоба всю душу не заполонят, после чего вскочил на ноги и, не давая себе задуматься, принялся отчаянно рубить.
А в ушах-то стоны, а во всем теле — боль пронзительная, но Остия — шалишь — на бесовщину уже не поддавался — махал и махал топором без устали. Одной рукой обходиться ему было неловко, но и вторую от нагрудного креста отнять боязно. Тем не менее как-то исхитрился закончить свой труд.
Упав на колени, хотел было благодарственную молитву вознести за то, что подсобил ему господь в своей неизбывной милости, помог устоять и одолеть, да первым же словом и поперхнулся. А кого одолеть-то? Нечисть? Так разве может она плакать по-детски? Да и кровь у нее, как игумен Илия сказывал, зеленая да вонючая, аки тина болотная, а тут…
Так и простоял Остия до самых сумерек. Уже во тьме кромешной, не глядя — да и чего в потемках узришь, нащупал срубленное деревце и, бережно подняв на руки, понес его. Чудно, конечно. Ему бы ликовать оттого, что одолел столь великое искушение, а у Остии на душе саднило, словно он чего-то столь дорогого лишился, чего уже никогда в его жизни не будет.
«То искушение бесовское», — думал сердито и сам на себя злился за то, что не мог удержать слез.
Так, хмурый да зареванный, он и вернулся в монастырь, но и там искус не закончился. Все так же болело что-то в душе, а уж тоска такая, что хоть иди да в Оке топись, благо она почти под боком течет. Да тут еще и мысли крамольные в голову так и лезли все время, будто кто их со стороны ему нашептывал.
«Ну, язычники — так и что ж? Пускай себе. Ты им словом внушение сделай, а рубить-то зачем? Отец Илия сказывал, что все их идолы в кумирнях — суть дерево мертвое, и кланяются они ему по глупости своей и неразумию, так что срубить их — единая польза не только для самого христианина, но и для того же язычника, ибо тем самым ты показываешь ему, что он кланялся деревяшкам, в коих нет ни жизни, ни души. Так-то оно так, да ведь и иконы тоже на дереве писаны. Ежели тот же язычник порубит их топором да бросит в огонь — сгорят сразу, лишь пепел оставив. Но они же этого не делают, чужую веру уважают. Стало быть, что же они — лучше нас получаются? А мы тогда с ними почему так себя ведем?» — вопросил он, обращаясь к лику Николая угодника, сумрачно глядящему на него, и вновь в страхе зажмурил глаза. Лицо святого явственно кривилось в злой недоброй усмешке.
Остия открыл глаза, еще раз повнимательнее присмотрелся к образу святого и вновь утер пот со лба. Опять показалось. Избу-то рубили второпях, вот и недоглядели, плохо проконопатили щели. Сквозняк, что через них пробивался, беспрепятственно гулял по всему помещению и время от времени доставал до лампады, отчего ее огонек склонялся то в одну сторону, то в другую. Потому и освещал он иконку по-разному, а ему, Остии, невесть что блазнится.
Монах задышал спокойно, уверенно и даже произнес первые слова молитвы:
— Отче наш, иже еси на небеси. Да святится имя твое…
И снова замолчал, все тот же стон услыхав. Только на сей раз он был совсем негромким. Так не от боли плачут — с миром прощаются…
Когда монахи пришли звать его на заутреню, Остия в беспамятстве лежал, а в печке братья крестик его обугленный обнаружили, который так и не сгорел полностью.
«Не иначе как в безумие впадоша», — порешил отец Илия и повелел одному из монахов, знающему толк в травах и какие молитвы при этом следует читать, принять инока на излечение. Он и сам не забывал время от времени проведать болящего, прочесть жаркую молитву за его выздоровление да причастить святых тайн.
Словом, встал Остия. Через месяц начал потихоньку ходить, но еще долго ни с кем не говорил. Однако лето застало его почти выздоровевшим. Не иначе как господь смилостивился над грешником и отпустил ему неслыханное кощунство.
Тут бы иноку и постриг незамедлительно принять, посвятив весь остаток жизни служению вседержителю, а он вместо того — ох и велика человеческая неблагодарность — вовсе ушел из монастыря куда глаза глядят. Ушел, ничего с собой не взяв. Даже новый нательный крестик, который ему, болезному, отец Илия вместо прежнего на грудь повесил, оставил. Видать, здравие телесное к нему воротилось, а с душевным повременил господь.
Именно в ту тяжкую для Остии ночь Любим и перестал слышать все людские мысли. Совсем перестал, будто и не было с ним такого никогда.
Конечно, можно поставить молодому дружиннику в упрек его упорное нежелание рассказать все как есть воеводе. Да и не думал Любим, что тот его не поймет или станет в чем-либо обвинять. Скорее всего, Вячеслав просто махнул бы рукой. Нет, так нет.
Вот только нынче узнает воевода, а едва они только воротятся из далеких странствий, и князь о том проведает. По всей видимости, и он тоже Любима понял бы, но тут речь о другом — о том, что в числе самых ближних после этого он парня держать не станет. Советников, умудренных опытом, у него и без того в избытке — на что ему Любим нужен? Это сейчас он один-одинешенек, и никто его заменить не в силах, потому как только ему чудесный дар даден, а узнай князь, что лишился он его, и что тогда?
К тому же в душе у него еще теплилась надежда на то, что вернется он из Царьграда домой, выпросится у князя в свою Березовку, и первым делом в заветный лесок примчится.
Упадет Любим перед белоствольной красавицей на колени, повинится, что не навещал ее, навяжет на руки-ветви яркие ленты, опояшет ствол узорчатым пояском, авось и смилостивится Берестянка. Не каменное же у нее сердце, должна она простить неразумного. Ну а пока надо как-то продержаться.
Потому теперь, став таким же, как и все прочие, он пытался восполнить внезапно образовавшуюся в голове тишину своим старанием.
На очередной встрече владыки Мефодия с патриархом Германом, которая состоялась в Магнавре, Любим тоже присутствовал. Единственная поблажка, которую себе выхлопотал патриарх Царьграда, состояла в том, чтобы владыка Мефодий удалил свою собаку, изрядно действовавшую ему на нервы. А вот дружинник, как патриарх ни морщился, покидать небольшую палату не собирался.
Вино, которое Герман гостеприимно предложил Мефодию, Любим, виновато улыбнувшись, самым решительным образом отодвинул в сторону и налил в оба кубка своего, проверенного, из императорских кладовых.
После непродолжительной беседы Герман, понявший, что от назойливого дружинника никак не удается отделаться, выдвинул идею сходить в храм Святой Софии, дабы вознести молитву за победу войска Иоанна Ватациса над всеми врагами.
— Лишь бы все хорошо было, — заявил он. — А уж в патриарший сан я вас возведу сразу после прибытия императора в город.
— А как же прочие патриархи? — обрадовался, но в то же время удивился владыка Мефодий.
— Я так полагаю, что достаточно их согласия и благословения, которое они уже прислали, — ответил Герман.
Вот тут Любим заколебался. Что важнее — остаться, дабы присмотреть за тем, чтобы никто ничего не подсыпал в кубки или еду, или сопровождать владыку Мефодия в храм? Наконец решив, что еда с питьем важнее, он вызвал еще двух дружинников и перепоручил им сопровождать владыку Мефодия, куда бы он ни пошел.
Он еще инструктировал обоих парней, когда Герман бросил короткий, но очень выразительный взгляд на приземистого служку с туповатым выражением одутловатого лица. В ответ тот молитвенно сложил руки перед грудью и слегка склонился в понимающем поклоне.
Для того чтобы перейти из Магнавры в Святую Софию, было вовсе не обязательно выходить из дворца и пересекать Августеон. Туда вели специальные двухэтажные переходы, через которые любой человек мог попасть сразу в катихумены — галереи, расположенные на втором этаже храма. На них размещался и мутаторий, в котором во время торжественных богослужений находился сам император.
Когда все вышли из палаты, Любим выбрал себе кресло поудобнее и уселся в него, настроившись на долгое ожидание. И стол, и его содержимое было на виду, к тому же в помещении он оставался один, а дверь, ведущая в храм Святой Софии, находилась как раз напротив, так что незамеченным через нее никто бы не прошел.
Однако не прошло и десяти минут, как большая мозаичная картина с изображением мученика Пантелеймона подалась назад, образовав в стене небольшую щель. Затем щель расширилась, открывая проход в какой-то узкий темный коридорчик. Тотчас же из него в комнату бесшумно выскользнул приземистый служка с одутловатым лицом.
Любим еще продолжал мечтать, как он появится перед Берестянкой, и размышлял о том, что бы такое сказать ей, чтобы она ему поверила, когда чья-то потная рука резко запрокинула его подбородок, и острое жало тонкого венецианского стилета вошло дружиннику аккуратно в сердце.
Он еще успел увидеть березку, только почему-то срубленную, и поздняя догадка обожгла его сердце непереносимой болью… Или все-таки это была ледяная сталь клинка, которую ловко провернула чья-то безжалостная рука? Кто ведает…
Служка неторопливо обошел кресло и несколько мгновений, склонив голову, молча смотрел на мертвого Любима. Потом, будто очнувшись от оцепенения, он подошел к столу, высыпал в кубок константинопольского патриарха какой-то белый порошок, слегка взболтал его и вновь подошел к креслу.
Неторопливо вытащив из груди дружинника стилет, служка деловито и аккуратно вытер его о синие штаны русича и, задрав старенькую заношенную рясу, сунул стилет обратно в ножны, прикрепленные к левой лодыжке. Затем он слегка приподнял неподвижное тело, без видимых усилий взвалил его себе на плечо и направился обратно к изображению мученика Пантелеймона. Едва он шагнул в узкий коридорчик, как мозаичная картина начала сближаться со стеной.
Пришедшие из храма Герман, Мефодий и люди, которые их сопровождали, застали пустую комнату, в которой все по-прежнему находилось на своих местах, вот только никого в ней не было.
— А где же Любим? — удивился владыка Мефодий, изумленно оглядывая все вокруг.
— Наверное, вышел куда-то, а может, вызвал его кто-нибудь, — предположил Герман и пренебрежительно махнул рукой. — Да появится он, куда ему деться.
— И то правда, — засмущался владыка Мефодий. — Чего-то я уж… — Он, не договорив, виновато улыбнулся и жестом отпустил обоих дружинников, заметив им: — Ежели повстречаете его, то пусть он шибко не торопится.
Один дружинник двинулся обратно в свою казарму, расположенную в палатах Халки, а второй, помявшись, предложил:
— Я пожалуй, побуду тут еще немного.
— Да я отсюда все равно никуда не денусь, — начал сердиться Мефодий, но был остановлен патриархом:
— Очевидно, они получили соответствующий приказ от вашего Любима, — заметил он. — Приказ же воину надлежит выполнять. Да и не думаю я, что он в чем-то помешает нашей беседе.
— Ну, раз вы настаиваете, — развел руками Мефодий и кивнул дружиннику, давая понять, что разрешает ему остаться.
В это время где-то поблизости раздался грохот, и в комнату влетел Упрямец. Следом показался сконфуженный дружинник.
— Я же просил, чтобы его пока не выпускали, — с упреком обратился к нему Мефодий.
— Да я только на мгновение дверь открыл, чтоб еду принести, а он как рванулся, — оправдывался тот.
— Вы уж простите его, — обратился Мефодий к Герману, с опаской наблюдавшему за собакой, что-то сосредоточенно вынюхивающей на полу. Не обращая ни малейшего внимания даже на своего хозяина, Упрямец дважды обошел кресло, в котором Любим сидел в последние минуты своей жизни, затем подошел к мозаике с мучеником Пантелеймоном, вынюхивая что-то, после чего злобно уставился на служку с одутловатым лицом и угрожающе зарычал.
— А ну-ка, сидеть! — строго прикрикнул на пса Мефодий.
Упрямец вздохнул, грустно посмотрел на бестолкового хозяина, но послушался, хотя и с явной неохотой, продолжая тихонько поскуливать. Если бы он мог говорить, то непременно сказал бы, что в комнате явно пахнет смертью, особенно от этой вот стены. Он даже может показать, от кого она исходит, да он уже и говорил это, вот только его хозяин так ничего и не понял.
А может, он сам ошибается? Пес еще раз принюхался. Нет, определенно, запах смерти исходил не только от служки с одутловатым лицом и не только от стены. Он шел еще откуда-то, вот только откуда именно?! Упрямец склонил голову набок и задумался, откуда бы это ему идти?..
— Ну вот он и успокоился, — усмехнулся патриарх. — А не отведать ли нам этого замечательного вина, которое ваш старательный воин разлил нам по кубкам? — как-то по-простецки заметил он.
— Отчего же нет, — охотно согласился Мефодий и потянулся к своей посудине.
— Э-э, нет, — на полпути перехватил его руку Герман. — Думаете, я не догадался, отчего ваш Любим не позволил вам опробовать моего замечательного хиосского? Кстати, точно такое же вместе с другими припасами я несколько дней назад отправил войску императора. Надеюсь, что он угостит им вашего воеводу и его храбрых людей. Но дело не в этом. Просто ваши верные слуги так опасаются за ваше здоровье, что не доверяют даже мне.
— Но он ведь сам разлил его по кубкам, — возразил Мефодий.
— Разлил и ушел, оставив стол без присмотра. Откуда вы знаете — возможно, неизвестный злоумышленник успел за это время войти сюда и что-то подсыпать вам в кубок, — резонно заметил Герман. — Давайте поступим иначе. Вы сейчас возьмете мое вино, а я ваше.
Упрямец заволновался, начал перебирать лапами.
— А вдруг и правда что-то подсыпано, — обеспокоился Мефодий. — Получится, что я…
— Даже слушать не хочу, — резко взмахнул свободной рукой Герман, протягивая свой кубок Мефодию.
Упрямец зарычал. Он начал догадываться, откуда исходит запах смерти. И на этот раз служка уже был ни при чем.
— Вот когда у нас с вами будет одинаковый сан, тогда и будете возражать, а сейчас вам придется мне подчиниться.
Упрямец подобрался. Хозяин явно не понимал, что ему предлагают… смерть. Но он-то это знал, а значит…
— Ну, если уж вы так настаиваете, — нехотя согласился русский митрополит. — Но тогда с непременным условием, что сразу после этого вы меня угостите своим замечательным хиосским.
— Обязательно и с огромным удовольствием, — приторно улыбнулся Герман. — А теперь прошу.
Мефодий протянул руку, но принять кубок не успел. Прыжок Упрямца прямо с места был точен, и в следующее мгновение пес вонзил зубы в кисть константинопольского патриарха, которая держала кубок.
— Собака! — истошно, каким-то бабьим голоском завизжал Герман. — Уберите собаку! Она же убьет меня!
— Упрямец! Фу! — отчаянно закричал Мефодий, пытаясь оттащить пса, но не мог с ним справиться. — Что ж ты творишь-то! Отпусти, я тебе говорю! — Но Упрямец, полностью оправдывая свое прозвище, продолжал мертвой хваткой висеть на руке константинопольского патриарха.
Все присутствующие в каком-то оцепенении смотрели на эту сцену. Первым очнулся от временного столбняка один из служек Германа. Почти молниеносно выхватив откуда-то снизу узкий стилет, он метнулся к Упрямцу.
— Не-е-е-ет! — закричал Мефодий, но служка, не обращая на это ни малейшего внимания, ловко сунул стилет под брюхо пса, вспоров его живот чуть ли не до самого горла.
Упрямец жалобно завизжал, выпустил руку патриарха и свалился на пол. Почти тут же под ним образовалась кровавая лужа, а из распоротого живота показались внутренности.
Мефодий рухнул рядом с ним на колени но, опасаясь, как бы не сделать хуже, только робко водил дрожащими пальцами по собачьей голове.
— Он бешеный! — тоненьким бабьим голоском продолжал визжать Герман. — Я же предупреждал, предупреждал!..
Дружинники, подавленные случившимся, вынесли издохшего Упрямца прочь. На протяжении всего этого времени владыка Мефодий так и не издал ни единого слова. Он даже с колен поднялся не сразу, а после того, как ему об этом напомнили, и теперь продолжал сидеть на своем кресле, тупо уставившись на мозаичную картину, на которой мученика Пантелеймона продолжали терзать жестокосердные римляне. Один из русских дружинников, который так и не покинул комнаты, так же молча стоял возле его кресла, решив после всего случившегося не покидать своего митрополита ни на мгновение.
Герман поднял кубок, выпавший у него из руки во время нападения Упрямца, с сожалением заглянул вовнутрь и удовлетворенно кивнул, заметив что треть содержимого еще уцелела. Он немного подумал, затем твердо поставил его на стол перед Мефодием, потом взял свой и жестом указал служке, чтобы тот наполнил оба.
— Не из того, — поправил он монаха, который ухватил было принесенный с собой бочонок. — Я нынче в гостях, поэтому будем пить вино хозяина. И не просто пить, — он внимательно посмотрел на Мефодия и с сожалением вздохнул. — Владыка Мефодий! — окликнул он митрополита, по-прежнему пребывавшего в оцепенении.
— Что? — очнулся наконец тот, усилием воли отгоняя от себя горестные раздумья. — Ах, да. Конечно, конечно. Поверьте, я сам в ужасе от случившегося. До сих пор не пойму, что произошло с псом.
— Пустое, — примирительно кивнул патриарх. — Разумеется, я вам верю. Никто сознательно его на меня не натравливал, а то, что он взбесился в такой неподходящий момент, так это просто случайность, не более. Я предлагаю осушить мировую. Кажется, так говорят у русичей?
— Да, у нас говорят именно так, — подтвердил Мефодий, принимая кубок от патриарха.
— Мы отведаем этого славного вина и забудем все, что случилось, — продолжал Герман.
— Наверное, он… — вновь начал было пояснять митрополит, но затем махнул рукой и замолчал.
Вместо этого он решил, что выпьет сейчас не на мировую, как предложил патриарх, а почтит этим вином светлую память Упрямца. Однако почтить не удалось. Из-за спины к Мефодию протянулась чья-то крепкая рука, которая властно перехватила кубок.
Над ухом раздался голос:
— Дозволь, владыка, попросить тебя не спешить пить это вино.
Мефодий оглянулся и изумленно отпрянул.
— Ты ли это, отрок Николай?!
— Он самый, — хрипловато произнес Торопыга.
Белки глаз у спецназовца были налиты кровью оттого, что он последние трое суток кряду почти не спал, торопя возниц. Николка оправдал свое прозвище, успев предупредить самое главное несчастье. Кубок Мефодия был налит вином почти доверху, поэтому проверить его содержимое для Николки оказалось парой пустяков.
К тому же еще на подходе к комнате он повернул свой перстень камнем вниз и теперь просто ухватил кубок не за витую ножку, а за верхние края, касаясь камнем поверхности вина. Так он его и поставил на стол, после чего украдкой взглянул на перстень и чуть не вскрикнул.
Нет, Николка, конечно, помнил то, что ему говорил воевода, — как проверять еду и вино, каким может быть цвет у камня, если что-то отравлено, и все прочее. Но одно дело — выслушать все на словах, и совсем другое — воочию увидеть, как ярко-алый цвет камня вдруг исчезает, на глазах преобразуясь в болезненную голубизну, затем становясь тускло-синим, не останавливаясь на нем, темнеет все дальше, пока не достигает зловещего фиолетового тона, густо замешанного на черноте. Тем не менее сдержать свое удивление он сумел.
— Вино отравлено, — буднично произнес он и быстро спросил Мефодия: — Владыка, откуда вам наливали его и кто?
Удивленный митрополит молча указал на тяжелую амфору, а затем на служку с одутловатым лицом.
— Но его принес сам Любим, — добавил он.
— К тому же этот кубок изначально предназначался мне, — встрял в разговор патриарх. — Мы просто ими обменялись. Выходит, кто-то хотел отравить именно меня?! — ахнул он испуганно.
Николка прищурился и хмуро засопел.
— Разберемся, — мрачно пообещал он и, многозначительно глядя на Германа, добавил: — Во всем разберемся.
Патриарх встал из-за стола и, горделиво выпрямившись, заявил:
— Если меня тут, невзирая на священный сан, подозревают в столь страшном грехе, то я…
— Да какие там подозрения, — бесцеремонно перебил его Торопыга. — Это я выясняю, дабы было что пояснить нашему воеводе, когда он приедет.
— А он жив?! — вырвалось у патриарха, но Герман тут же поправился: — Я имел в виду, его не убили в сражении?
— Его не убили в сражении, — спокойно ответил Николка. — И отравить его тоже не получилось. К тому же тот, кто поднес ему яд, уже схвачен, так что он-то нам все и скажет.
Герман осекся. Торопыга же продолжал свое следствие. Вел он его совершенно неумело, но компенсировал это старательностью и дотошностью к мелочам. Словом, в точности так, как советовал воевода. Особенно его заинтересовал стилет служки и загадочное поведение Упрямца.
— Стало быть, возле этой стены он вертелся, — задумчиво протянул Николка, склонившись над мозаикой. — Я Упрямца немного знаю, — бормотал он, медленно проводя пальцем по краю картины. — Упрямец — добрый пес. Такой вертеться где не надо просто так не будет, да и кусать кого ни попадя тоже не станет.
И тут служка с одутловатым лицом не выдержал. Некоторое время он бочком пододвигался к Торопыге, а затем, схватив со стола стилет, кинулся на дружинника и тут же взвыл от боли, держась за руку, из которой торчал широкий нож.
— Молодец, Родион, — одобрительно заметил Панин дружиннику, стоявшему у самого входа.
Выпрямившись и ухватив служку за шиворот, он выдохнул ему в лицо:
— Ты у меня теперь все скажешь. И куда Любим делся, и что с ним, и про яд…. Погоди-ка, — нахмурился он от пришедшей в голову мысли. — А ведь ты не просто так на меня кинулся — удрать задумал. А куда? Неужто к этому святому?
И тут он с силой дважды ударил служку головой об мозаику. От ударов часть слюдяных кусочков вылетела из своих пазов, обнажив не штукатурку стены, а деревянную поверхность.
— Точно, — констатировал Торопыга. — Теперь нам совсем просто будет.
— У меня разболелась рана, — буркнул патриарх. — Я хочу уйти в свои покои.
— А я и не держу, — удивленно развел руками Торопыга.
— И я хочу забрать всех своих людей, — властно произнес он.
— Кроме этого, — сразу оговорил Николка, указывая на служку, который бессильно обвис, потеряв сознание.
— Всех, — повторил патриарх. — Он — духовного звания и потому подлежит только духовному суду.
— А это как скажут наш воевода и ваш император, — остался непреклонным Торопыга.
— Владыка Мефодий, повелите своему человеку освободить моего монаха, — сделал Герман последнюю попытку.
— Мне ратные люди не подчиняются, — сокрушенно развел тот руками. — Да и не след мне, как лицу духовному, влезать в светские дела.
— Разве может быть патриархом человек, который не имеет ни малейшего влияния на людей, пусть и вооруженных? — задал Герман риторический вопрос и сам же на него ответил: — Нет.
— На все воля божья, — непреклонно заявил Мефодий.
Как выяснилось всего через несколько дней, правым оказался он.
Иоанн, все-таки осуществивший свой триумф, для которого ему вполне хватило оставшейся колесницы, сзади которой, как в старые добрые римские времена, угрюмо шел связанный Феодор, уже на следующий день занялся самыми неотложными делами. Первым из них было выполнение обещания, данного рязанскому князю и повторенного воеводе Вячеславу.
Патриарх, который вроде бы заранее подготовился к тяжелому и нелицеприятному разговору, был все-таки ошарашен тем напором, с которым на него обрушился Ватацис.
— Я собираюсь честно сдержать свое слово. А дано оно было в том, что я не надену на свою голову императорскую корону до тех пор, пока меня не сможет поздравить и благословить патриарх всея Руси.
— Неужто императору мало благословения одного константинопольского патриарха? — осведомился Герман.
— Уж больно нынче тяжелые времена для империи. Враги со всех сторон. В такие времена для надежности лучше получить благословение сразу двух патриархов. Только тогда мое царствование будет успешным, — парировал Ватацис.
— У императора Роберта их было сразу три, однако это ему не помогло, — заметил Герман.
— Кроме того, я не хочу начинать свое правление с нарушения обещаний.
— Мы можем избрать на эту ответственную должность другого человека, — попробовал предложить компромисс патриарх, но Иоанн был неуступчив.
— А еще мне не хотелось бы начинать свое правление с казней и жестокостей, пытая монаха-отравителя, который был схвачен нами, — пристально глядя на Германа, заметил он. — К тому же судить надлежит не только его одного, но и тех, по чьему наущению он действовал. Да и тот служка, которого держат у себя в плену русичи, тоже, наверное, знает немало такого, что не принесет кое-кому пользы.
Эти два аргумента крыть было нечем, да Герман и не пытался. Ведь под угрозу был поставлен его собственный сан. Да что сан — жизнь. Он и сопротивлялся теперь лишь затем, чтобы сохранить то возможное, что еще можно было уберечь.
— И кого же ты собираешься судить, сын мой? — вкрадчиво осведомился патриарх.
— Я?! — удивился Ватацис. — Я — никого. Полагаю, что до суда дело дойти не успеет. Достаточно только представить, как взовьется константинопольская чернь, если я выведу его на улицы и скажу, что этот человек хотел подло умертвить воеводу русичей, который вместе со мной только что спас город! А если я скажу, что он сознался, и назову имена, то что толпа сделает со всеми ними?
— Ты пойдешь на это?
— Мне хватает и иных забот, — вздохнул Иоанн. — Венецианцы и рыцари-крестоносцы по-прежнему угрожают городу. Поэтому мне бы хотелось решить все гораздо проще. Как-никак, оба отравителя имеют духовное звание, к тому же по счастливой случайности все-таки никто не умер, а потому я лучше отдал бы их на строгий духовный суд константинопольского патриарха.
— Да, это самый простой способ, который был бы удобен для всех, — подтвердил Герман.
— Пожалуй, я так и сделаю… на другой день после того, как русский владыка Мефодий станет патриархом. Да и воевода Вячеслав пообещал мне помочь разделаться с врагами только при условии, что благодарственный молебен о его победе отслужит сам патриарх. Отслужит и благословит его.
— Я готов, — кротко склонил голову Герман.
— Я не думаю, что Вячеслав согласится принять благословение от тебя, — насмешливо хмыкнул Иоанн. — Ему нужно, чтобы к нему прикоснулась длань патриарха всея Руси Мефодия I.
Герман прикусил губу и с тяжким вздохом произнес:
— Я представляю всего-навсего власть духовную, а потому не могу противиться повелению императора, пусть и будущего.
— Это тебе рассказал сам Ватацис? — спросил Константин.
— И с непременным условием клятвы на кресте, что все то, о чем мы узнали от схваченных монахов, останется тайной, которую можно будет открыть лишь после смерти.
— После смерти Германа? — уточнил Константин.
— Именно, — кивнул воевода. — Кстати, когда мы уже отплывали, Герман все-таки попытался меня благословить. Даже руку для поцелуя протянул, — зло усмехнулся воевода.
— А ты?
— А я, — Вячеслав чуть помешкал, но затем, покосившись в сторону Святослава, решил, что лучше не цитировать произнесенный им ответ, и кратко произнес: — Я отказался.
— А он? — не унимался Константин.
— Он, — воевода насмешливо хмыкнул. — Он утерся.