Началось прощальное для меня заседание Малого совета довольно-таки мирно. Даже странно. Еще позавчера Романов рьяно доказывал, что негоже стоять за креслицем государя эдаким страхолюдинам, имея ввиду моих телохранителей. Внешность у них и впрямь была неказистая. Нет, сама по себе ничего, но с царскими рындами, которых подбирали из числа молодых и самых симпатичных боярских сынов, конечно, никакого сравнения. Да и арбалеты вместо традиционных топориков портили впечатление. Хорошо хоть выданных им мною пистолетов не видно – засунуты сзади за пояс – не то и вовсе выглядели бы как головорезы.

Чего только ни наплел боярин. И про нарушение старых добрых православных традиций, и что Годунову ничто не угрожает среди верных из верных, и перед иноземными послами таковское – истинная срамота….

Разумеется, не внешний вид был главной причиной попытки их отстранения. Основное заключалось в том, что они – мои люди. Надо ли говорить, что я выступил резко против, утверждая, будто боевые навыки и верность, тем более испытанная в деле (сражение при взятии Пайды) куда дороже красоты. А не знающему на чью сторону встать Годунову вполголоса сказал:

– Вспомни про гибель Юлия Цезаря. Подле него в сенате тоже находились верные из верных. Во всяком случае он сам считал именно так, – и, повернувшись к Федору Никитичу, громко заявил: – А касаемо православия, боярин, правда твоя, традиции надо блюсти, ибо на них стоит Русь. Посему обязуюсь впредь не поставлять нашему государю в телохранители ни латинян, ни лютеран, ни басурман, не говоря об иудеях и буддистах.

 Вопрос так и не решили, отложив его до следующего заседания. После можно сказать вызывающего непослушания Метелицы да и прочих, я опасался, что престолоблюститель склонится в сторону Романова. По счастью, этого не произошло. Сам боярин в отличие от предыдущего заседания на мои очередные доказательства необходимости оставления прежних телохранителей, реагировал вяло, да и остальные больше помалкивали.

Впрочем, оно и понятно. Чего лишний раз гавкать, когда известно – не увидят они меня больше на своем совете. Кость вострая, которой я был для них, отныне не станет торчать у них в горле. Всё. Удалось свалить наглого чужеземца. Более того, он и в столице ненадолго задержится. От силы пару недель, и чао, бамбино, гуд бай май бой, гуд бай. Так к чему поднимать шум? Пускай князь порезвится на прощание, чтоб потом стало еще тоскливее от воспоминаний о потерянном.

Я и резвился, стараясь на всю катушку использовать их благодушие. Вопрос-то с питейными кабаками – увеличивать их количество или наоборот, сокращать – остался не решенным, а потому я и здесь добился своего. Отныне в Москве и в остальных городах оставался всего по одному питейному заведению. Удалось заложить в указ и примечание: «А буде жалобы от живущих поблизости и те кабаки убрать, ибо они пагуба и погибель православной душе».

Вот так и делал я благое дело среди царюющего зла.

Мое негласное увольнение из Малого совета тоже прошло спокойно. Правда, кое в чем я господам сенаторам подгадил. Они-то предполагали, что зачитают заранее подготовленный указ, где мне вновь поставят в вину разнообразные грехи и вынесут суровый приговор, но не тут-то было.

Я ж не просто так накануне заглянул к Годунову, но с предложением. Мол, в народе не очень-то поймут мое изгнание. Все-таки воевал, победы Руси принес, да какие громкие. Как бы волнений не приключилось. Потому давай сделаем проще. Я завтра сам попрошу меня освободить от сидения в Малом совете, ссылаясь на загруженность делами в Освященном Земском соборе и невозможность бывать там и тут. А еще попрошу после окончания соборных заседаний, ссылаясь на пошатнувшееся здоровье и раны, полученные в сражениях за государя Федора Борисовича, отпустить меня из Москвы на отдых… в свою подмосковную вотчину, в Медведково.

– А чего ж не в Кострому-то?! – ехидно поинтересовался тот. – Али не по ндраву медвежий угол показался?

– Веришь, государь, если бы мне господь с небес пообещал, что с тобой ничего не приключиться, укатил бы туда с превеликой радостью! Ей-ей, не лгу, – с жаром выпалил я и истово перекрестился на икону. – А если вместе с Ксенией Борисовной, то тогда и век могу сюда не возвращаться. Но… боязно мне за тебя. Случись что, и зови не зови, а раньше седмицы, хоть десять коней загоню, мне на выручку не поспеть. Порою же не дни – часы решают, а то и мгновения – прошлое лето припомни.

Годунов внимательно посмотрел на меня и взгляд его смягчился. Поверил.

– Да что со мной случится-то, княже? – смущенно проворчал он.

«Княже, – мысленно отметил я. – Как прежде. А ведь по приезду не считая первого дня всегда князем называл. Вроде мелочь, но вселяет надежду».

– Ежели сызнова ляхи али свеи потягнут за земельки русские, так оно – дело неспешное, успею позвать. А боле…, – взгляд его неожиданно вновь посуровел и он поинтересовался: – Али сызнова решил Марину Юрьевну в худом деле обвинить?

– Нет, – отрезал я. – И не помышлял о том. Древние римляне, когда расследовали преступление, искали, кому оно выгодно. А для наияснейшей в твоей смерти выгоды нет. Она умна и хорошо знает: без тебя ей долго на престоле не усидеть. Зато Романов и иже с ним….

Годунов открыл рот, чтоб возразить, но я остановил его.

– Ничего не говори, государь, и убеждать меня ни в чем не надо. Ни к чему нам затевать очередной спор, тем паче бесплодный, ибо мы все равно останемся каждый при своем мнении. Одно скажу – от книжников-монахов довелось слыхивать, как еще великий владимирский князь Всеволод Большое Гнездо назвал Москву гадючьим гнездом. Сказал он так больше четырехсот лет назад, но поверь, с тех пор число змей не убавилось. Скорее наоборот, расплодилось вдесятеро против прежнего, а подле твоих палат они и вовсе кишмя кишат, и у каждой гадюки яду во рту немеряно. И последнее…, – решил я прибегнуть к самому надежному средству. – Видение мне было. Смутное, рябило в глазах, но тебя, лежащего на полу, разглядеть успел. Что с тобой приключилось – не знаю, но видел, руку ты ко мне тянешь, помощи просишь. – Годунов побледнел. – Да ты не печалься, – успокоил я его. – Говорю же, смутное оно, как в тумане, а это означает, что все исправимо. Разумеется, если рядом окажусь.

– А не лжешь?

– Мне снова креститься? – горько осведомился я. – Помнится, некогда ты мне на слово верил.

Он вяло отмахнулся и спросил:

– А отчего ты решил, будто это Романов… со мной… так-то?

– Не решил, – покачал я головой. – И его самого в видении не заметил, врать не стану. Но какая разница, кто именно. Главное в другом. Кто бы ни отважился на оное злодеяние, пойдет на него в ближайший месяц, пока на тебя шапку Мономаха не надели, да народ к присяге не привели.

– Ну, пущай по-твоему, – мрачно кивнул он мне….

….И получалось, что я подал «заявление по собственному желанию», а это, согласитесь, совершенно разные вещи. Да и сам Годунов после оглашения моей челобитной сказал пару слов. И насчет невозможности присутствия в двух местах сразу, и про то, что всякому человеку надобен передых. Потому хоть и жаль ему отпускать своего верного воеводу князя и думного боярина, но…. Да и не навсегда авось.

Вот так. И тональность совершенно иная, и шанс на возвращение просматривается. Да и отъезд-то на отдых, в подмосковную вотчину, а не куда-то в Кострому. Получалась не опала, но отставка, да и то временная и по собственному желанию. Фактически она, разумеется, далеко не добровольная, но официально приличия соблюдены.

Судя по разочарованным боярским рожам, особенно у Никитичей, им это пришлось явно не по вкусу. Хотелось-то хороводы поводить возле костра, на котором меня государь своими молниями испепеляет, да вволю поплясать на моих обугленных костях, а оказался пшик. Ни молний, ни костра с пламенем до неба, ни обугленных костей.

Пожалуй, если бы не их разочарование, и ничего остального не произошло. Попросту разошлись бы вслед за покинувшим палату Годуновым и Мариной. Но чересчур велико оказалось во многих желание напоследок унизить меня. Коль государь пожалев, не обвалял в грязи, так они решили расстараться сами. Опять-таки и я сам больно весело выглядел, а это для них помрачение праздника и вообще нож острый. Да и Марина подлила масла в огонь. Уже на выходе она, обернувшись, негромко молвила:

– Прощевай, князь. Теперь долго не увидимся, – а во взгляде столько яда – любая гадюка позавидует.

Ну и остальные следом ко мне потянулись. Началось невинно. Ко мне подходили и сетовали по поводу пошатнувшегося здоровья. Правда, по принципу: «Для нас нет большей радости и счастья, чем ваше горе разделить». Но сдерживались не все. Кое-кто выражал мне сочувствие не скрывая удовольствия, а порою обходясь без лицемерного соболезнования.

– Не все тебе, князь, из почтенных людей дураков делать, – проворчал Головин. – Ныне, вишь, и сам в них очутился.

– Оказаться в дураках случается каждому, а вот ты, по-моему, способен на одно это, – огрызнулся я. – Лучше пореже в Казенную избу заглядывай, а то в ней всякий раз после твоего ухода недостает чего-нибудь.

– Ну что, сел в лужу, – злорадно оскалился Салтыков.

– Это по крайней мере лучше, чем ударить в грязь лицом, – парировал я.

– Ишь, одурачить всех нас задумал?! Ан не тут-то было, – бросил на ходу Вельяминов.

– А тебе-то чего волноваться? Одурачить можно умного, но дурака – никогда.

– Низко ты упал, лапушка, – пропел Семен Никитич Годунов.

– Зато с каким достоинством!

Лишь один извинился. Как ни удивительно, но им оказался Татищев.

– Ты, князь, не серчай. Не со зла я на тебя. Да ты и сам виноват. Уж больно изъясняешься мудрено. Опосля-то, ежели не спеша покумекать над твоими речами, много дельного видать, а поначалу…. Вот я и того….

Надо же, дошло до мужика. А за критику спасибо, непременно учту, и впредь постараюсь растолковывать пояснее.

Было и искреннее сочувствие. Сподобился на него Михаил Богданович Сабуров. Во всяком случае, фальши я в его словах не почувствовал.

– Ништо, князь, – ободрил он меня. – Послужить на любом месте можно, а за неблагодарных бог благодарит.

Ишь ты, какой смелый. Даже Годунова вскользь покритиковал, не побоялся. Впрочем, насколько мне известно, он и раньше, воеводствуя в Астрахани, вместе с тамошним архиепископом Феодосием отказался присягнуть Дмитрию. Надо запомнить мужика, благо, он – один-единственный, кто отважился посочувствовать опальному. Нет, вполне возможно, что его точку зрения кто-то разделял, но… молча.

Зато остальные….

Чего только ни желали мне, но я все равно не подавился, по-прежнему сохраняя на лице надменно-скучающее выражение. Да и во взгляд свой вложил такое презрение ко всем ним, что прочитали его даже неграмотные, то есть особо толстокожие. Если бы они поняли, что это нормальная защитная реакция – чем глубже человек сидит в дерьме, тем выше он держит голову – они бы не наседали со своими подколками. Но психологов на Малом совете не имелось, а потому мое поведение несказанно бесило народ. Впрочем, и меня их «сострадание» постепенно стало доставать и я внутри постепенно начал закипать, чувствуя, что еще немного и сорвусь.

Сейчас бы на подворье, холодный душ, чашку кофе, но для этого надо покинуть царские палаты. А как мне выйти, когда аккурат перед дверью, загородив ее от меня, скопилась кучка из семи человек во главе с Романовым. Тон задавал Федор Никитич, громко рассказывающий своим прихлебателям, как он, будучи на Опекунском совете, неоднократно увещевал меня не горячиться и быть поосторожнее.

– Не бери наскоком – поплатишься боком. Тонко натягиваешь – оборвешь. А он за свое. Ну вот и достукался. А иным прочим наука – не кичись, а старым родам в ножки поклонись.

При этом он демонстративно не глядел в мою сторону, давая понять, что я для него отныне пустое место.

– Послезавтра не забыть бы тебе напомнить государю, что и приказы, кои ныне под князем, надобно иным людишкам поручить, – озабоченно встрял Репнин. – Да поначалу помыслить промеж себя, кого на какой поставить.

– А чего там особо мыслить, – пренебрежительно отмахнулся Романов. – С Земским двором особливо помыслим, не к спеху, а Стрелецкий…. Чаю, ты, Ляксандра Андреич, воевода первостатейный, вот и примешь его под свое начало. Да заодно и ратных холопьев князя Макальпы приструнишь, а то возомнили о себе невесть чего. Известное дело, безродные, нету в них вежества. А всего лучше воеводой к ним сыновца моего поставь, Ивана Борисовича Черкасского. Он хошь и в стольниках покамест, но рука твердая, сумеет их норов пригасить.

– Будь покоен, Федор Никитич, спуску не дам, – солидно пробасил Иван Борисович. – В бараний рог скручу. Такую острастку задам…

Замечание про гвардейцев меня окончательно достало. Приструнить и пригасить, говорите? В бараний рог? Ну-ну. Я демонстративно кашлянул в кулак, не столько намекая, что нахожусь рядышком (они и без того это прекрасно знают), сколько сигналя, что собираюсь встрять в их дискуссию. Но никто и ухом не повел, демонстрируя свое безразличие.

– А Аптекарский приказ кому? – озаботился толстый Иван Годунов.

– Жребий киньте, – посоветовал я.

Все дружненько повернулись и уставились на меня. Несмотря на мой мрачный вид они меня ничуть не опасались. Подумаешь, молод и ретив. Среди них тоже не старики собрались, а кое-кому – вроде Черкасского и Сицкого – и вовсе тридцати не исполнилось. Да и оружия у меня под рукой не имелось – положено все сдавать перед входом в царские палаты, включая саблю. Так что глумливые ухмылки со своих рож они убирать не собирались.

– Ты енто о чем, князь? – поинтересовался Репнин, задирая голову в тщетной попытке изобразить надменность, но по причине низкого роста получилась какая-то пародия. Правда, бороденка угрожающе нацелилась мне в грудь.

– О евангелии, – пояснил я, процитировав: – Распявшие его делили одежды его, бросая жребий, кому что взять.

– Мыслится, мы и без советчиков неплохо обходились, – пренебрежительно отмахнулся старший из братьев Романовых.

– Да я и не собирался встревать, но у меня возникли опасения, что у вас появился повод для радости, потому и хотел предупредить – мои дела не так плохи, чтоб вы столь бурно ликовали. А на будущее даю совет: не стоит делить шкуру неубитого медведя, особенно в его присутствии. Медведю это может не понравиться. Сдается, поспешили вы с дележкой приказов. И у тебя, Иван Борисович, навряд ли получится задать острастку моим гвардейцам. Не думаю, что государь их тебе доверит, ибо стая волков под началом барана очень скоро становится баранами, а Федору Борисовичу оное весьма нежелательно.

– Ну ты! – вякнул было Репнин. – Как смеешь?!

– Погоди, Ляксандра Андреич, – отодвинул его в сторону Романов и вкрадчиво осведомился. – Ты что, князь, вовсе забылся? Решил поперек государевой воли пойти?

– Ну зачем же поперек государевой, – пожал я плечами и медленно направился в обход «могучей кучки» поближе к стене, чтобы обезопасить себя с тыла от их будущей атаки, коя не за горами.

Руки аж чесались в надежде на добрую славную драку. Говорят же, что обиду куда легче перенести, если дать рукам волю, а у меня этих самых обид скопилось столько – на несколько драк с лихвой. Как там Киплинг в своей «Заповеди» говорил? «Будь прям и тверд с врагами и с друзьями, пусть все, в свой час, считаются с тобой…». Вот, вот, а кто не хочет считаться, того мы сейчас этому быстренько обучим. Но не словесно, а наглядно – нет смысла давить интеллектом на тех, кто нуждается в обычном пинке под задницу.

– Про Стрелецкий приказ в указе Годунова ничего не сказано, – напомнил я. – Про остальные тоже. Получается, не супротив его воли, а супротив твоей, боярин, а такое мне не впервой, я ведь и раньше на нее плевать хотел. А вот ты, Федор Никитич и впрямь кое-чего забыл. Например, то, что воспитанный пес никогда не станет лаять раньше своего хозяина.

Федор Никитич зло сузил глаза и выжидающе оглянулся на помалкивавшего Черкасского, до которого, кажется, до сих пор не дошло, с кем я его сравнил. Неужто кулачный бой отменяется? Ох, как жаль. А как же с руками быть?

Однако на мое счастье Романов, не дождавшись реакции Ивана Борисовича, сам вступился за своего племяша.

– Ох, князь, князь. Вот зачем ты моего сыновца бараном обозвал? – ласково попрекнул он меня.

Черкасский озадаченно уставился на дядюшку, пытаясь припомнить, когда я говорил такое и почему оно пролетело мимо его ушей. Видя, что до того не дошло, Федор Никитич продолжил:

– А может ты спутал и все наоборот? Может, под твоим началом стрельцы, яко стадо, а под стольником Черкасским в стаю превратятся, ась?

Ну наконец-то сообразил Иван Борисович. Ахнув: «Так ты меня?!» он, сжав кулаки, ринулся в атаку. Фу-у, сбылась моя мечта.

Действовал я осторожненько, чтоб потом ни одна собака не смогла настучать Годунову, будто я – зачинщик. И первым бить по той же причине не стал. Всего-навсего резко отпрянул в сторону и, не трогая самого Черкасского, перехватил его руку, придавая дополнительное ускорение. Правда, позади меня была стена, в которую его кулак с моей помощью и въехал со всей дури, но это его проблемы.

Ах, какой вопль раздался! Прямо-таки услада для души. Майский день… именины сердца. Век бы стоял и слушал. Но нельзя, страждущих масса, а раздача только началась….

– Ты почто сыновца моего изобидел, пес безродный?! – возвысил голос Романов.

– Это я пес? – искренне изумился я. – Да ты послушай, как твой племянник воет и сразу ясно, что ты ошибся. К тому же я его и пальцем не тронул, – боярин продолжал колебаться, не решившись нападать, и я его подхлестнул, поучительно заметив: – А меня правильнее сравнить с волкодавом, которому таких псов как ты, боярин, пяток на один зубок.

Что, получил, мурло? Будешь знать, что воспитанный человек никогда не станет грубить первым, дабы оставить за собой последнее слово. А за кем последнее слово, тому и матом крыть. Одного не пойму, чего ты застыл, как вкопанный и в драку не лезешь? Чуешь, что по сопатке надаю?

А тот продолжал колебаться. Видно моя стремительная разборка с Черкасским произвела на него слишком сильное впечатление.

– Мда-а, – задумчиво протянул Романов. – Видать, у тебя на роду написано, до старости не доживешь.

– Ничего страшного, – усмехнулся я. – У тебя на роду такое написано, не на каждом заборе увидишь, ну и что? – и выжидающе уставился на него, усмешливо кривя губы.

– Ты отечество мое не замай!

Вообще-то я имел ввиду иное, но видали каков фрукт?! Меня безродным обозвать – в порядке вещей, а его предков не моги тронуть. Чичас я, разбежался. Нет, милый, что настряпал, то и жри. На-ка, заполучи целый черпак.

– Видел я твое отечество знаешь где? В стончаковой избе. Оно там как раз поверху плавало, когда я над дыркой примащивался.…

Расчет оказался правильным.

– Это ты меня, царского братана…?! – задохнулся от ярости Федор Никитич и распорядился: – А ну, други, обходите его с боков, а мы с братцем, – и он, не договорив, с посохом наперевес, ринулся вперед, а вслед за ним его брат Иван Каша.

Молодой Василий Сицкий, послушно выполняя волю боярина, метнулся, заходя справа. Толстый Иван Иванович Годунов, не столь резво, но направился следом. А вот Репнин и Троекуров хоть и подались влево, но куда медленнее и с опаской, не столько обходя меня, сколько отходя. Значит, разобраться с братьями Никитичами успею, и я, чуть увернувшись от устремленного мне в лицо посоха, перехватил руку Романова и, слегка подсев, продемонстрировал боярину классический бросок через себя.

Тяжелый, гад, оказался. Эх, видел бы меня мясник Микита, перестал бы рассказывать, как я держал за ноги лошадь, отмахиваясь ею от ляхов при обороне православных святынь. Куда мне до коней, когда я и этого козла поднял с превеликим трудом. Даже дыхание сперло, поэтому шмякнул я боярина на пол не сразу, чуть подзадержавшись. Но пауза оказалась мне на руку, поскольку Каша напоролся на его каблук и отпрянул назад, а я, вдобавок, пошатнувшись, немного повернулся, да так удачно, что метнул этого гада аккурат под ноги набегающему Сицкому.

Жаль, обилие одежды сделало боярское приземление не таким болезненным, как мне бы хотелось, но ничего не поделаешь. Зато бедный Вася споткнулся, зацепившись за романовскую ногу, и полетел на меня. Оставалось подставить колено. Раздался глухой хруст и я понял, что в ближайшие пять минут стольник выведен из строя – со сломанной переносицей воевать несподручно. Да и Годунов, следовавший за ним, отпрянул назад, остановившись в нерешительности.

Замешкались и Троекуров с Репниным, продолжавшие свой глубокий обход с фланга. Остановившись, они озадаченно переглянулись, переминаясь с ноги на ногу и у меня хватило времени подмигнуть Власьеву. Ну да, здесь с выходом из палаты тоже строгая субординация, так что дьяк и два его писца-помощника покидали наши заседания самыми последними. Сейчас они во все глаза наблюдали за разгоревшимся сражением. А я, разведя руками, весело прокомментировал ситуацию:

– Вот так всегда: сделай умным людям замечание и сразу поймешь, с какими дураками связался.

Дьяк не откликнулся, продолжая благоразумно помалкивать. Он даже удержался от улыбки, хотя, как он впоследствии признался, ему это стоило немалых трудов. А я, краем глаза подметив, как дверь открылась и на пороге появились пятеро моих гвардейцев во главе с Дубцом, рявкнул:

– Оставаться на месте! Я сам!

Более того, я успел предупредить Троекурова, замахнувшегося на меня своим посохом:

– Не вздумай. Иначе я у Федора Никитича позаимствую, и тогда тебе небо с овчинку покажется.

Ага, остановился, призадумался и… действительно отставил его в сторону. Умничка.

Увы, но так поступили не все. Репнин, видно жаждая мести за прилюдное напоминание о воровстве, моему предупреждению не внял, два Ивана – толстяк Годунов и младший Романов – тоже. А мне наклониться и поднять посох старшего Никитича не успеть – нечего о том и думать.

К тому же за спиной стена. Да, сзади никто не сможет напасть, но зато крайне мало места для маневра. И сменить дислокацию не получалось. Троекуров, чтоб не мешать Репнину, встал спереди, подле Ивана Каши, а мне сместиться вбок мешали поверженные ребятки. С одной стороны протянул ноги (жаль, не навсегда) продолжавший баюкать разбитую руку Черкасский, а с другой сразу двое – неуклюже возившийся на полу Романов, встать которому мешал навалившийся на него Сицкий. Разве перепрыгнуть через них? Можно, но чревато. Тут застыл Годунов, там – Репнин. Придется подождать, выжидая удобного момента.

Но пока я пытался, стоя на месте, увернуться разом от трех посохов – отскакивал, приседал, уворачивался – старший Романов, изловчившись, вцепился мне зубами в ногу. Да, да, именно зубами. Потерька отечества? Возможно, но навряд ли Федор Никитич, переполненный бешенством, думал, что этим неблаговидным поступком может умалить достоинство своего рода. Сомневаюсь, что он вообще о чем-то думал.

А зубы у него несмотря на возраст, дай бог каждому. Я взвыл от резкой боли и попытался выдернуть ногу, но не вышло.

– Ах ты ж собака такая! – заорал я и со всей мочи сдавил боярскую шею за ушами.

Помогло. Опустил. А я ему телефончик изобразил – сложил ладони лодочками и с маху по ушам. Это для профилактики, чтоб на вторую ногу не покусился.

Выпрямиться я не успел, пропустив удар Каши. Была бы на мне шуба – непременно смягчила удар посоха, а когда одна рубаха с кафтаном – чувствительно. И следом второй удар Репнина – по плечу. По счастью, больше не били. Посчитав, что полдела сделано, вся четверка ринулась в ближний бой. Ну да, лупить посохами на расстоянии не такое удовольствие, как собственноручно по роже.

Толпясь вокруг меня и мешая друг другу, они все-таки ухитрились заехать мне пару раз по физиономии, и довольно-таки чувствительно. Вот только лучше бы они этого не делали, ибо я окончательно перестал сдерживаться и деликатничать. Тут вообще началось – не опишешь в словах… Словом, в точности, как в песне Высоцкого.

Нет, я не был раненым зверем, балконов не ронял, а вместо выбитых окон и двери удовольствовался их разбитыми губами. Но и сам пострадал, в кровь разбив костяшки пальцев, так и не поняв о чьи зубы. И единственным, кто остался по окончании побоища стоять на ногах, оказался тоже я. Правда, пошатывало, но восторженные взгляды гвардейцев добавили сил и я, заметив, что испачкал левый сапог в чьей-то крови, наклонившись, демонстративно вытер ее полой шубы все того же Федора Никитича. Демонстративно наведя чистоту на свою обувь, я горделиво выпрямился и чуть прихрамывая – сказывался укус Романова – пошел к двери. Иван Иванович что-то невнятно прохрипел, но я на ходу посоветовал ему помалкивать, назвав его губошлепом. Не совсем вежливо, согласен, зато точно – губы у него и впрямь успели заметно припухнуть, да и борода была медно-рыжей от обильно пролитой на нее крови.

И далее по коридору, твердой поступью.

Железный шлем, деревянный костыль,

Король с войны возвращался домой.

Солдаты пели, глотая пыль,

И пел с ними вместе король хромой.

И впрямь, петь хотелось.

Я ни о чем не жалел. Нисколечко. Конечно, мордобой, как средство обучения вежливым манерам, малоэффективен, но что делать, если остальные я исчерпал. Зато душу отвел, в которой, когда покидал палату, можно сказать, соловьи свистали. Наконец-то, а то в последнее время в ней в основном каркали вороны. К тому же в лице Власьева и его помощников у меня имелось аж три свидетеля, на которых я мог положиться. Они беспристрастно поведают Годунову с чего началось, кто стал инициатором, кто нанес первый удар и так далее. Заодно подтвердят, что мои гвардейцы в драке участия не принимали.

Терьям-терьярим трям-терерам…!

Мои гвардейцы не пели, глотая пыль, зато как смотрели мне вдогон. А я и впрямь чуть прихрамывал, как тот король в песне – чувствовалась боль от укуса. Рану потом не забыть на всякий случай прижечь. Учитывая, что кусал Романов, не помешала бы и противостолбнячная вакцина, то бишь укольчик от бешенства, но чего нет, того нет.

Одно плохо. Как предупредил Власьев, сноровисто нагнавший меня в узкой галерейке-переходе, мол, он прямо сейчас пойдет к престолоблюстителю, чтобы успеть сообщить первым о случившемся, но и мне придется к завтрашнему утру написать челобитную. Поначалу я лишь кивнул головой, не придав его предупреждению особого значения: надо – напишем. Подумаешь делов-то! Но чуть погодя, усевшись у себя на подворье перед чистым листом бумаги, призадумался….

Очень мне не хотелось начинать, как здесь принято, с униженного обращения: «Холоп твой государев Федька Мак-Альпин челом биет». Такая вот раболепная формулировочка. А иначе нельзя, положено так и никак иначе. Это с предыдущим обращением к государю было проще, а здесь-то не просто челобитная, а жалоба. Мои попытки заменить на что-то относительно пристойное успехом не увенчались – сам видел, неправильно. Лучше вообще ничего не писать.

В конце концов, взяв за образец предыдущее обращение я накидал пяток более-менее подходящих фраз и отправился на консультацию к Власьеву. Заодно узнаю, как отреагировал Годунов на нашу драку, а там как знать, глядишь, обойдусь и без челобитной.

Однако, потолковав с дьяком, я выяснил, что без грамотки нельзя и заменять в ней общепринятые стандарты чревато. Иначе и мне от престолоблюстителя навряд ли удастся добиться «милостивого слова». То есть непременно надо просить «пожаловать и милость свою показать». Ну и подпись соответствующая: никаких князей, но «холопишко Федька».

– А ты помысли хорошенько, о чем речь идет, – хмуро предложил искренне недоумевающий дьяк, услышав, как мне жутко не хочется составлять челобитную в таком унизительном тоне. – Тут на что угодно пойдешь, а не токмо на енто.

– Пойти на что угодно легко – возвращаться трудно, – проворчал я.

– Ишь какой! Как я погляжу, ты, князь, токмо на других умен, а на самого себя глуп, – попрекнул меня Власьев. – Ума у тебя тьма, а в главе кутерьма. Сам мне по приезду про свою единственную опору сказывал, – напомнил он. – Так потрудись, подыми ее, коль обронил.

– Даже потеряв точку опоры, я не привык ползать на брюхе, – огрызнулся я и взмолился: – Ну не хочется мне кривить душой! Неужто нельзя как-то иначе, без лизоблюдства этого, напрямую? Ты ж целый Посольский приказ возглавляешь, умен, как чёрт, придумай!

Дьяк в замешательстве потер лоб, но спустя пару минут обескураженно развел руками:

– Воля твоя, князь, но инако писать – все одно, что в своей вине каяться. Ишь чего восхотел, напрямую, – протянул он. – А ты иное в разум возьми: по кривой дороге прямым путем не ездят. А кто далеко обходит, скорее доходит. Опять же от кого чают, того и величают, а иначе никак. Почеши теленка, он и шею протянет. Вот и ты тако же с Федором Борисовичем, авось смилостивится. А твоя спесь, ей-ей, к добру не приведет. Забыл, что заносчивого коня построже зануздывают?

– Я и иное помню: смирного волка и телята залижут, – уныло отмахнулся я, понимая, что как ни крути, а унижения избежать не выйдет.

Власьев все-таки настоял на своем, самолично составив и написав текст, с коим я и направился поутру в царские палаты. На душе было препогано и веселое настроение, охватившее меня в результате мордобоя, куда-то улетучилось.

Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал….