На следующем заседании Малого совета я во всеуслышание объявил, что пора завести новый приказ попечительских дел, поручив ему всю заботу о бездомных стариках, сиротах, больных и увечных. Да и про школы следует вспомнить, о коих говорили аж полвека назад, на Стоглавом соборе, и с тех пор ничегошеньки не сделали.

– А деньгу где взять? – выкрикнул кто-то из Сабуровых.

– Люди добрые пожертвуют, – кротко ответил я. – К примеру, желая замолить свои многочисленные грехи, я сам распорядился поставить в своей подмосковной деревеньке Кологрив странноприимный дом для нищих и прочих бродяг.

– В один дом много не вселишь, – донеслось до меня насмешливое.

– Много – не много, а двести человек войдет, – пожал я плечами. – И потом, это первая ласточка. Надеюсь, следом и другие моему примеру последуют. Хотя в одном вы правы – добровольными пожертвованиями решить такое большое дело не получится. А потому я предлагаю отдать новому Приказу все подати, поступающие в государеву казну от бывших монастырских сел и деревень.

Была у меня уверенность, что никто, разве за исключением Мнишковны, не знает о тайной сделке Годунова с патриархом. Следовательно, возражать не станут. И точно, встрепенулись всего двое – Федор и Марина, тревожно переглянувшись между собой. Но чтобы они не успели вмешаться, я, перетягивая на свою сторону как минимум половину сидящих, торопливо добавил:

– Это кроме тех, которыми, как мне мыслится, тебе, Федор Борисович, надлежит наделить твоих верных слуг, сидящих здесь, из числа тех, кого год назад несправедливо лишили вотчин. Можно, конечно, и иначе: снова отнять их старые вотчины у новых владельцев, но тогда получится, что мы нарушим повеление покойного Дмитрия, а это не дело, – и с улыбкой обвел взглядом присутствующих.

Не зря я накануне побывал в Челобитном Приказе. Отказать мне дьяк не посмел и выложил все «просьбишки холопей преданных», поступившие на имя Годунова от его родичей. Ага, Иванец Годунов государю и великому князю Феодору Борисовичу всеа Руси челом бьет. Я вспомнил толстого Ивана Ивановича и фыркнул. Такому если и впрямь, не на бумаге, а в жизни пару раз челом ударить, и готов дядька – инсульт обеспечен. И ведь указал, стервец, кому его вотчины ныне принадлежат. А кому? Ого! Так, так. А ведь они входят в число членов Малого совета. Кто у нас следующий? Угу, еще один холопишко государев, Матвейка Годунов, челом стучит. У этого указано намного меньше деревень, но в числе их нынешних обладателей сам Романов. Правда, младший, Каша, но тоже сойдет. Та-ак, а вот и старший Романов в новых владельцах встретился. И ему немало перепало из конфискованного у родичей Годунова. Совсем прекрасно….

Потому-то я и был уверен – сегодня гавкать на меня никто не станет. Более того, если и сыщется какой-нибудь критикан, мне ничего не понадобится ему пояснять – остальные сами набросятся на него, причем без дополнительной команды от вождя любого из кланов. А как иначе, коль речь идет о наделении одной половины присутствующих, причем не за счет второй половины. Вот если бы речь зашла о повышении благосостояния государства, тогда да, накинулись, а желающих поделить всегда больше, чем способных приумножить. Особенно тут, в Малом совете. И протест возможен разве со стороны митрополитов и архиепископов, но я позаботился и об их «кляпе».

– А отдать новый Приказ надлежит в ведение духовенству, ибо кто как не они призваны нести народу слово божье и учить милосердию. Значит, им и в странноприимных домах за порядком приглядывать, и детишек грамоте учить, и в больницах следить, чтоб лекари не мздоимствовали, а бесплатно страждущих врачевали.

Редкий случай, когда со мной согласились все, включая Гермогена.

Развивая свой успех, я предложил и кандидатуру главы нового приказа. Запомнился мне чем-то в свое время, когда я навещал бывшего патриарха Иова, настоятель Старицкого Богородицкого монастыря игумен Дионисий. Наверное, из-за контраста. Повсюду в обители, куда ни глянь, сплошь мрачные угрюмые лица и тут на тебе: русоволосый симпатичный статный дядька. В глазах понимание и доброта, да и опального Иова он содержал в превеликом почете. Одно это о многом говорит. Ну и хорошего я о нем услышал немало из разговоров тех же монахов. Голодным из монастыря никто не уходил, а по возможности им еще и выдавали приличную одежду и обувь. Словом, подходит по всем параметрам.

Перечить мне никто не стал – дружно согласились.

Едва Боярская дума послушно утвердила очередную рекомендацию Малого совета, как на следующий день стрельцы во исполнение их приговора по моей команде занялись в Москве нищими, коих надлежало переправить в заранее выстроенный мною странноприимный дом в Кологриве.

Калеки подались туда с охотой. Кто ж откажется от ежедневной краюхи хлеба, миски щей, бесплатной одежки и гарантированного крова над головой? Работа находилась и для них, но с учетом увечий. Без руки – подметать во дворе и одной можно, без ноги – сидячую работу подыщем. Ну и так далее. А вот здоровые нищие далеко не все ринулись сменять свой вольный, пускай и скудный кусок, на кус пожирнее, но для получения коего надо вкалывать на валяльной фабрике. Пришлось пробивать на Малом совете еще одну рекомендацию для Думы. Утвердили мои предложения со скрипом – слишком ново и непривычно. Но ничего страшного, главное – конечный результат.

В новом указе бояре приговорили, что насильно никто никого в странноприимные дома загонять не станет. Однако прочий православный люд должен знать: нищенствует сей человек не из-за превеликой нужды, но, так сказать, по призванию, то бишь тунеядец. А для того отказавшимся идти в странноприимный дом надлежит при сборе подаяния иметь на груди небольшой щиток с пояснением: «Не хочу работать, а хочу попрошайничать. Подайте добрые люди, дабы я и далее мог бездельничать, вкушая от трудов ваших».

И свое действие указ возымел. Если ранее от нищих на церковных папертях и близ торжищ отбою не было, то теперь их число резко поубавилось. Да что там, насчитывался от силы десяток у самых больших храмов, и то поначалу, ибо, прочитав надпись на их щитах, прохожие смеялись над ними, осыпали насмешками, и не подавали вовсе. А строгий пригляд со стороны стрельцов не позволял снять с себя табличку. Потому спустя неделю – кушать-то хочется – они практически исчезли из Москвы. Кто-то подался ко мне на фабрику, а кто-то в иные города, где странноприимных домов пока не построили, следовательно, согласно все того же указа, дозволялось попрошайничать без табличек с надписями.

Самые хитрые проныры попытались сменить амплуа, кося под юродивых, которых указ не касался – божьи люди, но продержались они недолго. Настоящих блаженных заранее взяли на заметку мои тайные спецназовцы и свежеиспеченных вычисляли влет. Это из числа тех, до которых не успевали добраться подлинные юродивые. Странно, вроде бы и дурачки, не от мира сего, но с появившимися конкурентами разобрались влет. Да и тех, кто пытался украдкой снять табличку с груди, тоже мгновенно сдавали патрулирующим стрельцам, только по-хитрому. Вроде и не стучали в открытую, но поднимали такой галдеж и смех, тыча в нарушителя пальцами, что больше пары минут тот без нее не сидел.

Вот так я обеспечил свою фабрику рабсилой.

Кстати, если кто-то решит, что мне это принесло большущую экономию серебра, вынужден разочаровать. Да, денег они за свою работу в отличие от вольнонаемных получали значительно меньше, зато иных расходов – на ткани для их одежд, на лапти да на еду – хватало. Ели-то они не в пример сытнее, чем мои крестьяне, питавшиеся дома и норовящие сэкономить каждую полушку. А плюс к этому оплата портного, поваров и прочей обслуги. Кого-то на эти должности я взял из самих нищих, но ведь не всех. Так что когда Короб посчитал разницу между ними и обычными работягами, то оказалось, что моя ежемесячная выгода – шесть алтын и полушка. Правда, с каждого, а их насчитывалось двести с лишним человек. Но и в совокупности тоже не ахти – меньше сорока рублей.

А впрочем, не все ли равно. Когда я это затевал, о доходах вообще не думал. Не в убыток, и на том спасибо.

Разумеется, всякий раз по приезду в Кологрив я не забывал заглянуть и к Любаве, жившей в отдельном домике и дохаживавшей последние месяцы своей беременности. Она вроде была всем довольна и единственное, о чем беспокоилась – ребенка у нее могут отнять и…. Дескать, слыхала она, сколь безжалостно расправлялся со своими собственными выблядками Иван Грозный. Говорят, собственноручно душил младенцев, как шептались о том на московских торжищах.

Словом, та пара часов, отводимые мною на свидания с нею, полностью уходила на очередные уговоры не тревожится, не печалиться, ибо я такого не допущу. Да скорее всего и усилий никаких прилагать не понадобится – чай, Федор Борисович не зверь какой.

– А ежели Марина Юрьевна дознается? – печально вздыхала Любава. – Известно, ночная кукушка дневную завсегда перекукует. Наговорит ему всяких страстей с три короба, вот и…

Насчет ночной кукушки я не возражал – глупо оспаривать очевидное, тем более она и сейчас, не успев стать ею, такое ему кукует, хоть стой, хоть падай. Но заметил, что дознаться Мнишковне не от кого. Федору огласка весьма нежелательна, я чужие тайны хранить умею, и остается сама Любава….

Получается, тайна обеспечена.

Успевал я пообщаться и со своими художниками, пребывавшими здесь же. Как оказалось, нападки на них со стороны Гермогена начались гораздо раньше, пока я отсутствовал, и Годунов, недолго думая, сослал их сюда, подальше от митрополичьих глаз. Хорошо, что у них оставались неоконченные работы и без дела они не сидели, дружненько заканчивая портреты, а Микеланджело свою картину с Самсоном, лицо которого писал с меня. Тоже мне, нашел богатыря. Нет, лестно, спору нет, но уж больно у меня свирепая физиономия. Глядя на нее, так и хочется переименовать картину, назвав ее «Самсон, раздирающий пасть... на льва». Но вслух я себе Миколу Каравая критиковать не позволял – очень он ранимый. И вообще, художника обидеть легко, а ты вначале намалюй что-нибудь получше. Ах, ты способен на одну ерунду вроде синего треугольника или зеленого круга? Ну, тогда помалкивай себе в тряпочку.

А впрочем и критиковать было нечего, разве оскал Самсона, да некоторое несоответствие в портрете Годунова у Рубенса. Слишком изнеженным красавчиком выглядел на мой взгляд Федор, в жизни он мужественнее. Зато краснорожий и пузатый пан Мнишек у Франса Снейдерса получился как живой. Так и захотелось то ли поругаться с ним по привычке, то ли послать куда подальше. Да и дочку его второй Франс, по фамилии Хальс, изобразил отменно. Как ни намекал ему ясновельможный, чтоб живописец как-нибудь того, порадел и сделал ее покрасивее (губы пополнее, носик покороче и прочее), но Хальс остался непреклонен и мое указание – точь-в-точь как в жизни – выполнил на все сто. Глянув на ее портрет я сразу понял, кто еще втихаря порадел о ссылке художников в Кологрив. Скорее всего, помимо Гермогена, потрудилась и Мнишковна, оставшись недовольной своим реалистическим изображением.

Но казанский владыка продолжал помнить про живописцев и на то у него имелись свои резоны. Касаемо русских иконописцев, сбиваемых с панталыку, митрополит частично был прав. Никто их, разумеется, не сбивал, но они сами сбивались….

Еще когда Микеланджело находился в Москве, нашлось немало желающих подивиться на его огромную икону, каких отродясь не бывало – я про Самсона. И, разумеется, в первую очередь, иконники, приходившие из близлежащих монастырей. Глядевшие делились на две категории. Кое-кому из них нравилось и они сами пытались научиться малевать так же. Вторая категория приняла труд итальянца в штыки и поначалу пыталась открыть ему глаза на допущенные ошибки. Мол, по византийским канонам совсем не так положено рисовать Самсона. Да и нимба вокруг головы нет – а что за святой без нимба? А впрочем, какие там каноны, когда все не так и все неправильно, начиная с самых азов. А приглядевшись к лицу богатыря и вовсе приходили в ужас от явного сходства со мной. Откуда узнали? Так ведь посмотреть на суд престолоблюстителя в прошлом году собиралось чуть ли не половина Москвы, а монахам из кремлевских монастырей сам бог велел занять место в первых рядах. Ну и на меня внимание обращали, благо, подле кресла Годунова и стоял один-единственный человек, потому и запомнился.

Первым обнаружил несомненное сходство некий старец Александр из Чудова монастыря. Своими сомнениями сей иконник поделился с настоятелем. Тот ринулся к патриарху, но он отмахнулся. Однако слухи множились и вскоре (меня уже не было, уехал в Прибалтику) к святителю Игнатию с тем же самым пришло еще несколько иконников из мастерских Троице-Сергиевской обители. Да не одни, а во главе со своим архимандритом отцом Иосафом. Примирительная речь патриарха воздействия на них не возымела, но против авторитета не попрешь и они затихли. К тому же святитель предпринял кое-какие меры, аккуратно перетолковав с Годуновым, после чего вся четверка и укатила в Кологрив.

Час ревнителей православия пробил, когда в Москву прибыл владыка Гермоген, к которому они немедленно направились. Теперь их жалобы заключались не только в том, что иноземные богомазы кощунствуют, но и в том, что они сбивают с пути истинного праведных людишек, подразумевая под последними иконников из числа молодых.

И ведь не преувеличивали. Действительно, кое-кто из молодых богомазов Троице-Сергиевского монастыря соблазнился новизной. И не пацанва из числа служек иконописной мастерской, коим кроме как размешивать краски ничего не доверяют. У тех, кому дозволялось трудиться над образами, хотя и по мелочи (одежды раскрашивать и всякое такое), тоже разгорелись глаза. Оно и понятно – надоело ребяткам всякий раз перерисовывать одно и то же с древних образцов, а добавить что-то свое и не помышляй – тяжкий грех. Молодость же требует настоящего творчества, а тут нате пожалуйста, вот оно. И когда художников отправили в Кологрив, число жаждущих приобщиться к неслыханной новизне не уменьшилось и кое-кто из богомазов отправился вслед за ними.

Но закончилось плохо. В результате очередного вмешательства Гермогена их количество резко сократилось. Исчезли они. Нет, не раскаялись, но в монастырских тюрьмах могучие двери, крепкие засовы с замками и надежная стража – не вырвешься. Об этом мне поведал послушник Кутья из той же Троице-Сергиевской обители. Этот тоже жаждал научиться новому, но его больше привлекали… травы. Вообще-то надо было иметь немалое мужество, дабы пасть в ноги бабе, то бишь моей ключнице, с просьбой взять его в ученики. Он-то и сообщил, что все до единого под затвором, ибо на них наложена строгая епитимия. Да мало того, они отлучены от любимого дела. То есть новое отняли, а к старому подпускать не решились – мало ли что сотворят.

Наверное, не стоило мне влезать, но я пожалел парней. И потом, откуда ж взяться русским художникам, если такие запреты и впредь останутся в силе. Значит, рано или поздно придется вмешиваться. Правда, время было весьма неподходящее, со своими бы делами разобраться. И без того на мне грехов, как на барбоске блох, да и контакт с Гермогеном после врученных ему мною книг едва стал налаживаться, но…

Во-первых, кое о ком Рубенс со Снайдером отзывались весьма и весьма. Мол, может выйти толк из ребяток. Конечно, им еще учиться и учиться, но со временем… А во-вторых они показали мне наброски иконников. И, поглядев на них, особенно на три вещицы некоего послушника Назария, которому по словам того же Рубенса, не больше четырнадцати годков от роду, даже я, профан в изобразительном искусстве, понял: у мальчишки явный талант и дать ему зачахнуть – тяжкий грех. Причем не тот грех, надуманный или вообще высосанный из пальца, в которых навострился обвинять меня Гермоген, но настоящий, перед собственной совестью.

Да, насчет учебы фламандцы правы, ему учиться и учиться, но перенимает-то он влет. Вон как лихо разобрался с перспективой. А ведь она на картинах совершенно иная, чуть ли не противоположная иконам. Образно говоря, если на картине это отображение того, как человек видит мир (сходящиеся на горизонте рельсы), то на иконе параллельные линии наоборот, расширяются в пространстве. Да и самого пространства как такового нет. А свет? В картинах он естественный, отдаленные предметы как бы размыты в дымке, а на иконе внешний источник света отсутствует, ибо исходит от ликов и фигур, изображенных вдобавок с явным несоблюдением пропорций.

Словом, отличий множество и все они огромны. И не потому, что у наших богомазов нет элементарных навыков в рисовании. Просто задачи у иконы и картины разные.

Так вот если на первом эскизе Назария было понятно, чему и как учили его мастера-иконники, то на третьем явственно заметно, что он понял, осознал, усвоил и внедрил на практике то новое, что увидел у Рубенса. Не до конца, разумеется, но основное. А ведь переучиваться куда тяжелее, чем учиться. Да и у остальных послушников – Аввакума, Насона и Никифора из Троице-Сергиевой лавры тоже несомненные способности.

И я отправился к настоятелю Троице-Сергиевского монастыря отцу Иосафу. Был он ветх летами и, как я узнал, большой поклонник старины. Вот и чудесно. Значит, примет кое-что из числа проклятых сокровищ Иоанна Грозного. Я ведь, поразмыслив, отдал Гермогену для его епархии далеко не все святые книги, но лишь малую часть, оставив основное в качестве… оплаты. Задолжал Дмитрий монастырям, назанимав у них незадолго до гибели изрядные суммы, и я решил расплатиться книгами, но не ими одними. Для выплаты тридцатитысячного долга тому же Иосафу нескольких евангелий и прочих редкостных книжиц маловато, а потому я прихватил с собой в двух сундуках еще на двадцать пять тысяч золота.

Сразу не отдал (посмотрим, как договоримся), вручив две рукописи из привезенных десяти. Это для благостного настроения собеседника и общей положительной тональности наших дальнейших переговоров. Вовремя вспомнился и Карнеги, утверждавший, что надо непременно заставить собеседника согласиться с собой, притом неоднократно. Увы, не взирая на то, что поначалу архимандрит на мои вопросы раз десять подряд ответил «да», едва дошло до конкретики, он мгновенно насторожился и, нахмурившись, принялся… пенять мне на непотребства, творимые иноземными богомазами.

Пришла моя очередь кивать, соглашаясь с его попреками. Да, художество их неверное, худое, стоит посмотреть на их творения, как ощущаются эмоции авторов или, как выразился Иосаф, «чувствования», чего в иконе ни в коем разе быть не должно, ибо она – отображение горнего мира, вне времени, символ инобытия в нашем мире. Далее он говорил что-то еще, совсем загадочное, чего я толком и не понял, но продолжал как заведенный мотать головой вверх-вниз, дожидаясь, пока настоятель выдохнется.

Едва это произошло, как я взялся за дело, начав разъяснять, что не следует смешивать одно с другим. Картина – само собой, а икона – нечто иное.

– Но ежели икона – дело боговдохновенное, от господа, стало быть, картины ихние от…, – задумчиво протянул Иосаф и, не договорив, вопросительно уставился на меня.

– Вовсе нет, отче, – горячо принялся разубеждать я его, вовремя припомнив знаменитую фразу Христа о том, что богу богово, а кесарю кесарево, то есть иконы – храмам и церквям, а мирянам в обычной светской жизни требуется другое.

И коль все в мире от господа, следовательно, и тягу эту к написанию именно картин, а не икон, внушил им именно вседержитель, так нам ли спорить с ним. Дискутировали мы долго и тогда я метнул на колеблющиеся чаши весов решающий аргумент – срочную выплату долга. Мол, вижу, ты, святой отец, клонишься к тому, чтоб пойти мне навстречу, а потому и я решил не затягивать со звонкой монетой, хотя в казне с нею и худо.

Глаза настоятеля радостно вспыхнули, но тут же погасли, сдержался старик. Я его оживление понял. Уж больно существенную сумму занял Дмитрий, аж тридцать тысяч. Думаю, монастырь не нуждался в деньгах, не последние государю отдали и если как следует поскрести по потаенным сусекам обители, удастся найти как бы не впятеро больше. А может и вдесятеро. Суть в ином. Не любит у нас власть отдавать долги. Принципиально. А стоит пройти паре-тройке лет, и пиши пропало, непременно зажилит не меньше половины или «забудет» о нем вообще. Потому и желательно получить его «по горячим следам».

И тут-то выяснилось, что оказывается в монастырской тюрьме, точнее в затворе, сидят всего двое, коих он ныне выпустит, ибо и впрямь ни к чему понуждать людишек, пускай их. Но еще двоих он отпустить со мной не в силах. На то должна быть добрая воля их отца, Истомы Савина, тоже, оказывается, иконника. И сыновья его – те самые Назарий и Никифор.

Я вытер пот со лба, мрачно подумав, что второй дискуссии на тему различий икон от картин мне навряд ли выдержать, и стоит удовлетвориться одной парой. Но повидать ребят хотелось, а после того, как я их увидел, решил без них не уезжать. Рука у их батюшки Истомы оказалась тяжелая и скидок на возраст он, научая сынов уму-разуму, не делал. Об этом наглядно свидетельствовала заплывшая правая щека Назария и два здоровенных синяка у Никифора. А на спины их и глядеть-то страшно – исхлестаны в кровь чуть ли не до костей.

Я огляделся по сторонам, оценивая обстановку и пришел к выводу, что живет иконник скромно. Значит…

– Разговор будет долгим, а потому не худо для начала потрапезничать. – радушно улыбнулся я и подмигнул Дубцу.

– Ну да, а опосля отче Иосаф сызнова епитимию наложит, – проворчал Истома, искоса жадно поглядывая на извлекаемую моим стременным пузатую объемистую флягу.

– Ладно, обойдемся без епитимии, – благодушно махнул рукой архимандрит. – Благословляю. Но сам остаться не могу – дела, – а перед уходом напомнил Истоме. – И с ребятами своими вдругорядь ты так не строжись. Негоже оно.

Пока Дубец расставлял остальное, то бишь стаканчики и закуску, я беседовал с Истомой о его творчестве. Хорошо, что заранее поинтересовался у настоятеля, какие иконы тот написал и где они сейчас. Более того, я не поленился сходить и полюбоваться ими, старательно запоминая названия, имена изображенных на них святых, и какие-нибудь особенности, которые впоследствии смогу похвалить.

Пришлось как нельзя кстати. Едва я заявил, что до сих пор потрясен лучезарным светом, сочащимся на меня из глаз богородицы Одигитрии, как иконник заметно смягчился. Ну и благословение Иосафа на трапезу пришлось кстати. Коль настоятель дает добро, а князь, слухи о ратных делах которого дошли и до Троице-Сергиевского монастыря, утверждает, что сочтет за честь разделить стол с таким искусным мастером, почему и не выпить. Тем более, касаемо последнего Истома оказался ба-альшущим любителем.

Мы еще о многом потолковали, в подробностях обсудив иконы его работы – и со святителем Иаковом, и ту, где был изображен преподобный Авраамий, и ту, на которой блаженные Исидор и Твердислав Ростовские, и…. Словом, практически каждую. Правда, в основном говорил Истома, но зато я старательно поддакивал.

– А ты подметил, княже, яко я лик блаженного Исидора выписал?

– Да, – соглашался я. – Можно и муки его не показывать – и без того ясно.

– А преподобного Авраамия?

– Еще бы! Такое не заметить – слепым надо быть.

Мало-помалу разговор зашел и о его сыновьях. Оказывается, всыпал он им, дабы они побыстрее взялись за ум и не повторили его горькой судьбинушки, ибо и он по молодости рвался к новзизне, желая изобразить таковское, чтоб все вокруг ахнули. Ну а ему за таковское по рукам, по рукам! Не раз и в затворе посидеть довелось, да не одну седмицу.

– Мыслишь, враз смирился?! Худо ты Истому знаешь! Однова меня, яко упорствующего еретика, ажно в особливое узилище сунули, вовсе без света. Да на чепь посадили. Пять седмиц просидел. Ох, скока натерпелся. Потому и…, – он кивнул на подростков, поглядывающих на нас сквозь щели полатей.

– Боишься, стало быть, за них? – уточнил я. – А если я тебе пообещаю, что их ждет иная судьба, тогда как?

И вкратце обрисовал перспективы.

Истома заколебался, но потом нахмурился и выпалил:

– Нет!

– Почему? – удивился я.

– Хотишь, чтоб их анафеме предали? – сурово уставился он на меня. – Иконы на новый лад писать церква все одно, нипочем не дозволит.

Пришлось заново объяснять, что иконы они уродовать и коверкать никогда не станут, поскольку писать их совсем не будут, одни картины. Не старался бы так с уговорами, если бы не чувствовал спиной напряженные взгляды ребят, устремленные на меня. Хотя у меня наверное все равно бы ничего не получилось, но я придумал вариант, устраивающий обоих. Мол, отдай мне ребятишек в обучение по договору, а я тебя не обижу.

– Вон ты медок мой нахваливал, – кивнул я на стол, где возвышалась третья по счету фляга.

– Знатный, – согласился Истома. – Нас-то в обители все больше брагой али пивом потчуют, да и то раз в три седмицы, не чаще. Рази что на двунадесятый праздник келарь расщедрится, да доброго вареного медку поднесет.

– И впрямь худо, – посочувствовал я. – Что ж, тогда я тебе его и стану присылать в качестве оплаты. По ведру ежемесячно.

– Не дорого выйдет? – хмыкнул он.

– Дорого, – согласился я. – Но больно мне ребята твои по душе. Художество в них хитрое чую. Не иначе, как оба в своего батюшку уродились.

Истома засмущался, покрякал, и озабоченно осведомился:

– А с ведром не обманешь?

– Княжеское слово – золотое слово. Но чтоб тебе лучше верилось, мы с тобой уговор составим.

– Архимандрит Иоасаф напрямки сказывал: отпустишь детишек в Кологрив, епитимию наложу, – припомнилось ему.

Я потер лоб, прикидывая, как обойти, но нашелся, дав Истоме честное княжеское слово, что ноги их в Кологриве не будет. На этом условии мы и составили договор, указав в нем и срок – пять лет. Меду мы в договоре посвятили целый абзац, подробно расписав требования к его качеству.

Слово свое я сдержал. И его мальцы и остальные двое в сопровождении гвардейцев в тот же вечер отправились… в Медведково. Туда же спустя пару дней (едва приготовили жилье, поставив бок о бок две здоровенные избы-пятистенки) привезли и всех иноземных живописцев.

Одно плохо, «ожила» половина моих «зайцев». Ожила и обратно в лес убежала. Во-первых, вновь ухудшились мои отношения с Гермогеном, причем на порядок. Если до того ему напевали в уши Никитичи да Марина, то сейчас добавился патриарх Игнатий, понявший, что от надежд вернуть села и деревни придется отказаться. И узнав о моих, как он выразился, проделках, казанский митрополит на очередном заседании Малого совета публично обвинил меня в том, что я не просто еретик, но «вельми зловредный». А как иначе, коли я тяну за собой в ересь молодежь и, пользуясь их неопытностью, сбиваю с пути истинного.

Впрочем, и остальные члены совета помалкивали недолго – всего одно заседание. Добро быстро забывается и во время второго бояре с окольничими и стольниками взялись за старое, бурно поддерживая Гермогена. То есть ускакал и другой «заяц». Оставалось удовольствоваться тем, что двух, вопреки пословице, я все-таки завалил. Но утешаться этим я мог в оставшееся от заседаний Малого совета время, а сидя на них мне об этом как-то не думалось.

Да еще моя несдержанность. Всякий раз, направляясь рано поутру на совет, я давал себе слово пускай не соглашаться явно, но хотя бы молчать, о чем бы ни шла речь, и постоянно о том забывал. Впрочем, когда вспоминал, все равно не молчал. Совесть не позволяла.

К примеру, во время обсуждения вопроса, касающегося денег, точнее, новой подати в связи с предстоящими торжествами: венчанием на царство и государевой свадьбой….