Князь Юрий Данилович метался по своему шатру, напоминая тигра или льва, причем подраненного. Собственно, он и был таковым. И ран насчитывалось уже несколько, притом одна болезненнее другой.
А ведь как хорошо все начиналось для него в Орде. Да, довелось потрудиться, побегать, кое-кому и посулить изрядно – плевать, что несбыточное, ведь для пользы дела, потом отмолит, не впервой. Иным и ханской немилостью пригрозить пришлось – тоже врал, но ничего, и в этом покается когда-нибудь на исповеди, отпустит грех поп, никуда не денется. Словом, изрядно посуетился, помотался, зато вроде всех улестил, соблазнил, запугал.
И с ближними самого хана тоже уговориться вышло. Келейно, конечно, если только можно так говорить о беседах с басурманами-иноверцами. И они его сладкие посулы проглотили, ничего не заподозрили.
В одном лишь к нему не прислушались, княжескому щенку Константину голову не снесли, как он подсказывал. Но и это в конечном счете на пользу пошло – иначе старый медведь из своей норы не вылез бы, а так заявился.
Юрия даже назначенный Узбеком суд не испугал. Ничего страшного. Лишние дни, ну да и оно на пользу – можно подольше предвкушать, ибо приговор все равно давно определен.
А уж когда Романец сопляка-слугу тверского зашиб, у Юрия совсем сладко стало на сердце. Пусть ведает Ярославич, чей ныне верх и глядя на умирающего представляет, что его самого вскорости ждет.
Словом, дела шли так хорошо, будто он плыл по течению реки. И вода теплая, и берег в случае чего под боком. Но прошло совсем немного времени и в одночасье все резко изменилось. Вначале смерть Романца.
Бывшего мытника он особенно не жалел, самого подчас оторопь от его вида брала, зверь зверем, но то был его зверь, ему преданный, пусть и до поры до времени. Обидно терять. И намного обиднее ядовитые слова гусляра этого проклятого слушать. Да если б наедине, а то ведь при всех глумился, скоморох поганый. И занес же его сюда черт.
А дальше течение реки стало еще быстрее. Пришел к хану челом бить по поводу гусляра, ан не вышло. Этот, как его, Занги-Ата не вовремя встрял. Бейты скоморох, видишь ли, какие-то знает, пропади они пропадом вместе с их знатоком. И вместо того, чтоб за глумление над родичем покарать, ведь шурин он его, пусть и бывший, Узбек поганому гусляру даже пайцзу велел на шею повесить.
Пара дней всего прошла, едва дух перевел, и на тебе, новая напасть – прибыл гонец от Кавгадыя, зазывая его к себе на трапезу. Нет, само по себе оно неплохо – лишний раз обсудить как да что, ведь завтра суд. Но надо ж такому совпадению случиться. Юрий только-только, подчиняясь радушному хозяину, отведал столь сильно расхваливаемую им кровяную колбасу, изрядно наперченную, но и впрямь вкусную. И тут в шатер в полном облачении – в нарядном саккосе, епитрахили, омофоре, в наручах – вошел тверской священник отец Александр. Да не один, с двумя служками в рясах. Вот уж кого не ожидал он увидеть у темника.
А у самого Юрия как на грех в руках эта проклятущая колбаса, притом изрядно надкусанная. Ему бы отбросить ее куда-нибудь в сторону, да не подумалось поначалу – очень неожиданно все получилось. Священник же рад стараться: одно за другим обличения полились. Да каким грозным тоном – прямо тебе пророк из Ветхого Завета. Послушать его, так хуже Юрия на всем белом свете христианина нету.
Московский князь закрыл глаза и в памяти мгновенно всплыло гневное лицо отца Александра, устремившего обличительный перст в сторону треклятой колбасы и громогласно возвещающего:
– Еще в Ветхом завете указано, «зане душа всякой плоти кровь его есмь». И бог-отец в законах, кои дал Моисею, повелел иудеям потреблять кровь для алтаря, дабы очищать их души, «кровь бо его вместо души умолит». Сие значит, что негоже вкушать кровь любой твари, сколь бы искусно ее ни приготовили. И правила святых апостол тако же оный запрет подтверждают и гласят: ежели епископ, пресвитер, диакон или кто иной из священного чина, станет есть мясо в крови души его, али звероядину, али мертвячину, да будет извержен. А ежели сие соделает мирянин, да будет отлучен! – и он громогласно выдал: – Посему отныне отлучаю тя, недостойный, от церковного общения.
– Ты в своем уме? – вытаращил на него глаза Юрий, но получилось только хуже, ибо священник в это время, воспользовавшись паузой, набрал в рот побольше воздуха и буквально взревел:
– Отлучаю!
Ринулся объясниться, а отец Александр столь же громогласно ему в ответ:
– Творяй грех от диавола есть, яко исперва диавол согрешает.
И когда князь вышел наружу, даже его ближние слуги из самых верных взирали на него с опаской и глаза отводили, словно он в одночасье таким уродом стал, что глянуть противно. Один лишь Кавгадый подле увивался да со своими глупыми утешениями лез. Дескать, не горюй, Юрко, священник – не Аллах, подумаешь, отлучил. Вернешься в Москву – покаешься, помолишься, дар какой-нибудь в церковь принесешь, немного серебра кому надо дашь, и все забудут.
Вот дурак! Ему не в Москве – здесь надо чистым быть. И не перед богом – перед другими князьями. Как они теперь после случившегося на него смотреть станут? Да и новгородцы тоже. Они, конечно, торгаши, всегда и повсюду первым делом про свою выгоду думают, но и о боге не забывают. Один клич чего стоит, когда в бой идут: «За святую Софию!»
А что слух об отлучении до всех них мгновенно донесется, можно не сомневаться. Полог-то у юрты чуть ли не нараспашку был, пока этот попик про отлучение завывал. А хоть бы и закрыт, толку?! Такую голосину и глухой за десять саженей услышит.
И все темник проклятущий – его вина. Тоже, нашел время к умирающему православному рабу попа позвать, чтоб тот отходную прочитал. А главное, кого призвал?! Тверича! Да за одно это его убить мало! Ух, как руки чесались ненавистное плоское рыло в кровь разбить, да ногами, ногами, куда ни попадя. Но нельзя! Нужен ему Кавгадый, ох как нужен. Без него как без рук на суде. И хотя много серебра он с него вытянул, однако дело свое делал.
Свой духовник, отец Арсений, тоже зудеть начал, вроде как обнадеживая. Мол, не мог тверич его от церкви отлучить, не его епархия. Да и вообще не вправе священник таковским заниматься. Чай не смерд, но князь пред ним. А его токмо епископ отлучить может. Да чтоб непременно свой, а коли его в Москве вовсе не имеется, ибо и град и все княжество ко Владимирской епархии относится, а это вотчина митрополита, стало быть, святитель Петр и никто иной. Словом, неправ, отец Александр, как есть неправ. И ежели на него пожаловаться митрополиту – достанется не в меру ретивому на орехи, и крепко достанется, ибо за таковское можно не токмо сана лишиться, но и в монастырское узилище на веки вечные угодить.
Слушал его, слушал, терпел, терпел, и не выдержал, сорвался. Конечно, не следовало на духовную особу орать, да кулаками под носом у него трясти, но сердце не выдержало. Сперва Кавгадый о том, ныне свой священник – и оба в одну дуду. Неужто не ясно – сейчас ему чистоту эту подавай, нынче же, потому как суд завтра!
Чуть ли не взашей отца Арсения к тверичу прогнал. Мол, ему про его неправоту толкуй, да передай, что князь готов покаяться и на любую епитимию согласен. Но хоть и отправил, а особых надежд не питал. С кем иным еще можно было бы столковаться, но этот же тверич… Ну да попытка – не пытка.
Однако не вышло. Приехал священник расстроенный, унылый – все стало ясно без слов. Можно было даже не слушать, как он, дескать, битый час отцу Александру объяснял его неправоту, а тот в ответ сам на него напустился:
– Ты за сие чадо пред богом в ответе, ты и налагай епитимии. А не то я сам с жалобой к митрополиту подамся и поведаю, яко питомец твой постные дни пятничные ни во что не чтит, да кровь тварную жрет с басурманами. Что до меня, я сам перед святителем за свои деяния отвечу. А отлучил его не просто за трапезу скверную, но по совокупности, ибо до того сын твой духовный и в лжесвидетельстве замечен, притом неоднократно, а сие не просто грех, но смертный.
Поведал это отец Арсений и стоит, с ноги на ногу переминается, исподлобья поглядывает, да сказать не решается. Не сразу, но дошло, осенило. Мало того, что этот стервец ничем подсобить не возмог, так он вдобавок собирается по совету тверича и впрямь епитимию на своего князя наложить?!
Как удержался, чтоб попу никудышнему рожу не набить – бог ведает. Кто знает, может как раз всевышний и удержал. А потому хоть и облаял его всяко-разно, но до рукоприкладства не дошло. Так, потряс немного за бороду, но и токмо. Да и то позже, по совету бояр верных, пошел виниться. Мол, не со зла, отче, прости за ради Христа. Бормотал словеса покаянные, а у самого одна мысль – как исхитриться и все поправить?
Времени чуть оставалось, завтра суд, но кое к кому из князей заехать успел. Мыслил ко всем заглянуть, но хватило двух – с Дмитрова и Галича-Мерьского – дабы понять: и тут проку не жди.
А ведь как старался. Битый час распинался перед князем Федором Давыдовичем вместе с братцем его князем Борисом, втолковывая, будто не так дело было. Он эту поганую кровяную колбаску и куснул-то раз единый, да и то проглотить не успел, выплюнул. То есть ежели разобраться, и не вкушал вовсе – сущую напраслину на него отец Александр возвел, потому как из Твери и личный духовник Михаила Ярославича. Но в ответ одно слышал: «Все так, княже, ан нехорошо. Слово-то молвлено, а оно не воробей, уж коль выпорхнуло, стало быть…»
Сдержался, орать на тупоголовых не стал, разве голос повысил, когда сызнова дурням этим втолковать принялся, что и само отлучение – не анафема, не проклятие. Так, пустячок временный, совсем ненадолго. А если учесть, что священник на то права вовсе не имел, отлучение вроде как совсем не считается. А в ответ снова и снова получал одно и то же: «Все так, Юрий Данилович, ан нехорошо…»
Да кто б спорил! Но речь-то об ином – останутся они на его стороне али как. Деваться некуда, в открытую пошел. Мол, как насчет завтрашнего дня, не подведете? И сердцем почуял, худо дело складывается, совсем худо. Оба уперли очи долу и, подобно двум баранам, тупо разглядывают грязный войлок под ногами, а на него и не глядят. А уж когда он попытался положить руку на плечо старшего из братьев, тот и вовсе испуганно отшатнулся, очевидно, желая прикосновения отлученного избежать.
Оставалось последнее средство. Пришлось пригрозить: «Не за меня завтра призываю постоять, за самих себя. Ежели от чего откажетесь, хан и вас за лжу не помилует». Опять же про гривны недоданные Федору Давыдовичу напомнил. Но и тут посопели, покряхтели и… промолчали.
Подумав, к прочим вовсе не поехал – в свой шатер коня повернул, да путь, как назло, мимо тверского становища лежал, а там у крайнего шатра сызнова на гусляра проклятущего напоролся. Тот же, подметив князя, как загорланит во всю глотку:
Искупался Юрик в речке,
После хвастал, что святой, —
Просыхал два дня на печке
Весь простуженный и злой!
А сам, стервец, на него взирает и едва подметил, что на него внимание обратили, пуще прежнего заорал, притом еще обиднее:
Что зазнался рано, Юрик,
Рано, Юрик, позабыл,
Как ты, Юрик, по Москве
На лаптях дерьмо носил.
Далее и вовсе такое пошло, хоть святых выноси. И все эти бранные слова сей скоморох исхитрился рядышком с его княжеским именем уложить.
Не выдержал, пришпорил коня, чтоб разобраться с наглецом. Замахнулся, хлестнул, да тот столь лихо рукав под плеть подставил, что кончик вокруг его руки замотался, а скоморох успел еще и отпрянуть. А рукоять плети, чтоб из ладони не выпадала, особым шнурком к ней крепилась. Словом, не удалось в седле удержаться, чуть не свалился с коня. Вот уж позорище так позорище. А тут сызнова скоморох со своими словесами:
– Ты чего, князюшка разлюбезный? Отомстить решил? Тогда езжай к хану, пади ему в ноги, да проси слезно, чтоб тебя тверские скоморохи не забижали. Тебе таковское как раз впору. А сам тягаться со мной не берись – пупок надорвешь.
Слова эти прозвучали как оплеуха – звонкая, хлесткая. На таковскую один ответ, и Юрий, совсем озлившись, саблю потянул из ножен. Но, как назло, боярин Кирилла Силыч откуда ни возьмись вынырнул и строго эдак головой покачал: «Не замай!». А на возмущение праведное – негоже, чтоб гусляр, приблуда, бродяга про князя таковское нес – невозмутимо пояснил. Мол, то скоморох совсем про иного мальца пел. Эвон, Черныш подле него сидит, коего в крещении христианским имечком Юрий нарекли. И в Москве ему, когда одного из бояр сопровождал, тоже довелось побывать. А в конце прибавил:
– Святым делом наш гусляр занят, богоугодным. Горюет малый по брату своему, невинно убиенному Романцом подлым, а баюнник сей своими прибаутками его развеселить пытается. Вот какой намек ядовитый ухитрился подпустить!
– Ты еще скажи, что и словеса у него богоугодные, – ляпнул Юрий, чтоб оставить последнее слово за собой, но получилось хуже некуда. Скоморох словно токмо того и ждал, да как заорет:
– Так тебе богоугодные нужны?! Радуйся, княже, их есть у меня, – и как затянул:
Эх, чтоб твою мать, рожки вылезли на роже,
Пробиваются копыта прямо через кожу!
В очи глянул, обомлел – глаз бесовский тоже,
С отлученным жди беды, хвост проклюнет позже.
То уже не оплеуха – то оглоблей по голове. Аж загудело в ушах и в жар бросило. Очи пелена кровавая застила, в висках молоточки невидимые застучали. Хорошо, верный Мина вовремя руку удержал, коя мертвой хваткой в рукоять сабли вцепилась, да на ухо шепнул, что неча тут выстаивать, ехать надобно.
Как во сне за холку лошадиную ухватился, нога два раза из стремени выскакивала, позор усугубляя. Забрался кое-как, огрел неповинную коняку что есть мочи, и рванул обратно в свое становище. А вдогон новое несется, чуть ли не пророческое. Да такое мрачное, аж озноб прохватил.
Приморили Юрку, приморили,
И пропал уж молодости пыл.
Золотые кудри поседели,
Знать, у края смертного застыл.
Вслед слышался отчетливый хохоток высыпавших наружу тверичей.
«Ну, волчье племя, погодьте ужо. Поначалу с князем вашим посчитаюсь, а опосля до прочих доберусь, но в первую голову до скомороха ентого!» – посулил он зло. Покамест же, чтоб горечь скопившуюся залить, ворвавшись в свой шатер, чуть ли не жбан медовухи залпом выдул.
Велел холопам второй принести, а заместо того бояре ввалились, уговаривать начали. Мол, все хорошо будет. Подумаешь, от церкви отлучили. Ништо. Главное, судьи, все как один, за него. И князья не осмелятся назад свои слова взять – понимают, им же хуже. А ежели кто и впрямь взбрыкнет, то один, не боле, остальные останутся.
Опять же на Михаиле Ярославиче не одна вина лежит. Если и признают, будто в утайке даней не повинен, еще две вины останутся, куда тяжелее. Он и на посла ханского длань поднял, и сестрицу его у себя в Твери до смерти уморил. От такого ему нипочем не отвертеться.
Уговорили. И впрямь получалось, не вывернуться тверскому князю. Кто-кто, а Кавгадый нипочем не станет от своих слов отрекаться. Да и на отлучение басурманину тьфу – наплевать и растереть.
Чуть отлегло с души.
Но едва суд после перерыва трехдневного начался, тревога вновь нахлынула, да сильнее чем прежде. Было с чего. Кавгадыя-то словно подменили. Ну зачем, спрашивается, он просьбе тверского князя внял, дозволив, чтоб каждый свидетель, возложив руку на ковчежец с какими-то святынями, клялся одну токмо правду сказывать. И иное дозволил: огласить поначалу список всего, что в ковчежце оном хранится.
А в нем и правда изрядно чего набралось. Тут и перст апостола Иоанна, и ноготь апостола Фомы, и гвоздь из распятия апостола Петра, и кусочек кожи апостола Варфоломея. А в довершение к ним прядь волос богородицы. И откуда токмо собрать успели?
И ведь во лжи не обвинишь, дескать, поддельные они. Куда там! К ним аж две грамотки прилагались. Одна-то ладно, на латыни писана, таковскую и отвергнуть легко, но ее и не читали – оглашали вторую. А с нею куда хуже. И язык свой, родной, и подписал оную не кто-нибудь, а сам литовский митрополит Феофил. И печатью своей заверил – вона яко золотом отблескивает. А супротив митрополита, хошь и чужого, но православного, не попрешь.
Говорилось же в ней, будто все святыни проданы честному брату во Христе дону Педро де Сангре, благородному идальго из Арагонского королевства, ныне странствующему по миру, дабы нести заблуждающимся свет истин и откровения божьего. И перечень продавцов, а также чудес, оными святынями свершенных.
Получается, они тверского гусляра благородным нарекли?! Тогда понятно, как он исхитрился Романца голыми руками одолеть. Иное невдомек – с чего вдруг сей дон Педро в слуги к тверскому князю подался? Не иначе как в латинство решил его перетянуть вместе со всем княжеством, потому и стелется перед ним ныне. Эх, если б можно было о том митрополиту подсказать, да не опосля когда-нибудь, а ныне! Благо, святитель стараниями братца Ивана приважен, умаслен, и в Москве частенько гостит. Ну да что уж теперь – далече митрополит.
Отец же Александр не просто ларец со святынями видокам подносил, но и короткое наставление при этом каждому прочел. Да всем по-разному. Одному напомнил про «мерила льстивыя, кои мерзость пред господем, вес же праведный приятен ему». Другому иное. Мол, да отступит от неправды всяк именуяй имя господне. Такой намек и дурак уразумеет: не лжесвидетельствуй, не то…
Юрию же ростовскому и вовсе в открытую бухнул: дескать, сказано в книге притчей Соломоновых: «Сыне, да не прельстят тебе мужие нечестивии, ниже да восхощеши».
Ох, Кавгадыюшка, некогда разлюбезный, а ныне окаянный, что ж ты натворил?! Али мало серебра тебе дадено?! Ить не далее, как неделю назад триста гривенок отсыпал. Последние не пожалел, бери, рожа басурманская, пользуйся, владей! А ты эвон чего учинил! Да у кого язык повернется опосля святынь оных врать?! А главное, в пользу кого? Отлученного!
И как в воду глядел. Сразу после того как Федор Давыдович, возложив руку на ковчежец, поклялся сказывать одну токмо правду, первым делом он отрекся от своих прежних слов. Мол, лжа это была и поклеп. Не брал Михайла Ярославич поборов с Галича Мерьского. Ни единой гривны сверху. Но оговорил князь Федор тверича не по своему злобному умыслу, а по наущению Юрия Даниловича. Ныне же, осознав, кается: внял уговорам московского князя, испугавшись, что хан Узбек покарает его за недовыплату. И не просто кается, но склонивши главу седую, да ума не нажившую, прилюдно просит у Михайлы Ярославича прощения.
А что до пресветлого хана Узбека, то дабы ему убытка не приключилось, он, Федор Давыдович, стремясь исправиться, отправился намедни на базар и занял у купчишек недостающую сотню гривен. И пущай они с него резу жуткую заломили, чуть не вдвое супротив взятого, зато у него совесть чиста. И перед князем тверским, и перед ханом, казначею коего он серебрецо оное на следующий день принес и передал. На то и грамотка у него имеется. Вот она.
И помахал в воздухе свитком.
Ну а следом за братцем и дмитровский князь Борис Давыдович похожую речь выдал. Правда, грамоткой не тряс – он-то ранее сполна выплатил.
А уж когда ростовский сопляк, родство, пускай былое, позабывший, тоже в отказ пошел, у Юрия аж ноги подкосились. И немудрено – все труды на глазах в прах рассыпались.
Ну и отец Александр, подносивший всем, кто держал ответ, святыни, свою лепту внес. Прочих-то, кои клялись правду сказывать, он благословлял и руку для целования подавал, а Юрию Даниловичу токмо ковчежец поднес, и все. Да мало того, во всеуслышание объявил о причине:
– Ты, чадо, ныне от общения церковного отлучен, потому несть тебе моего благословения! То не моя прихоть, но повеление святых отец. И апостол Павел тако же заповедал: «Не можете чашу господню пити и чашу бесовскую». А ежели учнешь перед святынями оными сызнова лжу на своего ближнего возносить, грех свой тяжкий усугубишь смертным, так и ведай.
Принялся Юрий униженно бормотать, что любит он господа, всей душой и телом предан ему, но получилось еще хуже. Махнул священник дланью и поведал, как отрезал:
– Аще кто речет, яко люблю бога, а брата своего ненавидит, ложь есть: ибо не любяй брата своего, его-же виде, бога, егоже не виде, како может любити?
И не перекрестил его. Во как!
Знамо дело, правды Юрий Данилыч сказывать не стал – еще чего! Его таковскими штучками не проймешь. Но вот беда: едва принялся повторять прежнее, ранее суду поведанное, как ладонь, кою он на ковчежец возложил, зудеть принялась. С ним и ранее таковское приключалось от волнения душевного, но уж больно оно ныне ни к чему. Ведь, как пить дать, не о том помыслят, ежели заметят. А она, как на грех, столь сильно чесалась – спасу нет. Терпел, сколь мочи было, а потом не выдержал, и, улучив миг, незаметно почесал. И вдругорядь. А потом и вовсе думать забыл – заметят или нет, чуть ли не когтями раздирал. Понимал, нельзя, но уж больно нестерпимо. И глядя на это многие перешептываться учали и немедля святыням из ларца сей зуд приписали. Мол, апостолы с богородицей за лжу карают.
Последними из свидетелей обвинения новгородцы были. Уж они подвести никак не должны – чай, он, в отличие от Михайлы Ярославича, уговор с Великим Новгородом подписал не читая, со всеми их вольностями. И даже не посмотрел, что они, окромя прежних, еще и новые туда всунули. А чего жалеть. Надо будет – он на эту грамотку наплюет и разотрет, а самих в бараний рог согнет, не помилует, живо хребты сломит. Покамест же пущай тешатся… до поры, до времени.
Но тут тверской князь попросил словцо молвить. Кавгадыю бы не давать, а он сызнова ему навстречу пошел. Мол, говори, коль недосказал чего.
И… невиданное произошло. В жизнь бы не поверил, ежели от кого услыхал бы, но собственные уши лгать не могут.
– Простите меня, мужи новгородские, за те обиды, кои я по злобе вам причинил, на вольности ваши святые покусившись. Может статься, иного случая не даст господь – кто ведает, что почтенные судьи решат – а потому ныне, яко надлежит христианину, прилюдно винюсь и кланяюсь вам.
И всегда горделивый и надменно держащий голову Михайло Ярославич склонил ее перед купчишками без роду без племени. Не больно-то низко, такой поклон и поясным не назовешь, но все-таки…
А те (вот уж воистину непостоянное племя – одно слово, торгаши) и рады стараться, тоже в ответ поклонились. А один, Угрим Филатыч, который самым непримиримым слыл и в беседе с ним, с Юрием, с пеной у рта всевозможные беды на голову тверского князя накликивал, аж прослезился.
Ну а далее понятное дело, сказывали не согласно уговору тайного, но как есть. Да, про обиды, кои им причинил Михайла Ярославич, тоже не утаили, но проку в них. Покушения на их свободы и вольности – дела, ханского суда не требующие. А вот о главном, то есть касаемо гривенок, кои с них якобы требовал тверской князь, ничего не поведали.
Слава богу, последним из свидетелей Кавгадый остался, а конец – всему делу венец. У Юрия Даниловича даже зуд в ладонях прошел. Но оказалось…
И вновь – слушалось, а не верилось. Как так?! Ведь длань на ковчежец не клал, да и святыни эти ему тьфу – иная вера. Но тогда отчего и он на попятную пошел?! Отчего принялся всю правду выкладывать?! Дескать, признал Михайла Ярославич Юрия, яко великого Владимирского князя и препон в том не чинил, ушел к себе в Тверь. И зорить темник его села и деревни принялся без приказания Узбека, самовольно, по наущению московского князя. Когда же Михайла Ярославич, обиды не стерпя, вышел и бой московлянам дал, то после того как рати Юрьевы разбил, нападать на татарский тумен не стал. Самого же Кавгадыя, памятуя, что он – посол хана Узбека, принял у себя в граде стольном с превеликой честию.
И про Кончаку-Агафью поведал. Мол, особые прислужницы трижды каждое блюдо ее отведывали, и доселе живы и здоровы. Стало быть, никак не мог ее тверской князь уморить, сама она от болезни неведомой померла.
А пока темник это излагал, он, помимо судей, изредка на гусляра тверского поглядывал и улыбался ему как-то подобострастно. Поначалу, когда Юрий впервой его взгляд подметил, подумал, метится ему. Но пригляделся – нет, так оно и есть. И тут же припомнилось, что и Федор Давыдович во время своей речи тоже очи на гусляра нет-нет да и скашивал. Эдак вопрошающе, мол, верно ли сказываю?
А тот рад стараться, кивал в ответ одобрительно. А ить ежели разобраться, кто он такой?! Нет, не там, в ен-том королевстве, а тут, на Руси. Скоморох обыкновенный. Его и на суд прихватили токмо за-ради того, чтоб было кому грамотки нужные подать, ежели таковые печатнику княжьему, Онисиму Федотычу потребуются.
Да что ж такое деется?! Куда ни кинься, всюду этот, как там его, Педра на пути?! Привязался и пакостит бесперечь, словно черт какой али кто похуже.
…Вернувшись, Юрий созвал всех слуг и посулил десять гривен тому, кто гусляра тверского сборет. Но вот диво: все как один – молчок и очи долу потупили. Сыскался смельчак, объяснил. Де, награда, что и говорить, велика, но и гибель Романца в памяти. В ярости князь увеличил цену вдвое, а потом вчетверо. Осмелился один, по имени Федул. Был он самым крепким и рослым, а потому, понадеявшись на пудовые кулаки, пошел с бранным словом к тверским шатрам. Однако через час воротился обратно – весь в пыли, под глазом синячище на поллица, одно ухо чуть ли не вдвое больше другого, с носа юшка кровавая течет, да и сам не идет – ковыляет потихоньку. Глянул на него Юрий, плюнул, и обратно в шатер к себе вернулся.
А вернувшийся Федул прочим холопам угрюмо сквозь зубы поведал: мол, скоморох наказал передать, будто его он шутейно отделал, можно сказать, приласкал. Но ежели кто другой сызнова придет, он осерчает всерьез, руки-ноги повыдергивает и местами поменяет. А с теми, кто не верит, будто он так сотворит, гусляр готов биться об заклад головой Юрия Даниловича. По наковальне.
Казалось бы, можно было торжествовать победу, и в тверских шатрах на радостях закатили пир горой. Но пришло утро, и, когда Михаил Ярославич отправился выслушать приговор, его ждало разочарование – оказывается, судьи ничего не решили, думают….