Юрта, в которой сидел Чингисхан, была совсем небольшой, можно сказать, маленькой. Зато в ней повелителю многочисленных городов, народов и целых государств было покойно и уютно. Сидя на обычной, простой кошме из толстого куска войлока, ему лучше всего думалось. Здесь его не сбивало с мыслей обилие дорогой, золотой посуды, раздражающей с некоторых пор своей яркостью и блеском.

Даже хоймор этой юрты отличался от остальных ее частей лишь тем, что там валялась старая овчина и три небольшие подушки, обтянутые шелковой тканью — единственные вещи, которые хоть чего-то стоили. Все остальное — закопченный медный кувшин у очага, две деревянные аяки с толстым слоем засохшего жира на краях и прочее — имелось в юрте любого простого кочевника.

Зато здесь сотрясатель вселенной мог позволить себе быть тем, кем он и был на самом деле, и отбросить мишуру многочисленных пышных титулов. А был он обычным грузным стариком с рыжими волосами, которые он изредка подкрашивал хной, чтобы не так выделялась обильная седина. Да и сами волосы были настолько редкими, что с трудом заплетались в тоненькую косичку.

Старик этот часто вздыхал, иногда с тревогой прислушивался к учащенному биению собственного сердца и мрачно размышлял о том, доведется ли ему пережить наступающую зиму и вновь полной грудью вобрать в себя неповторимый аромат душистого разнотравья весенних степей.

Как-то раз он задумался, что же именно влекло его сюда, в эту простую юрту, а потом понял, что она была очень похожа на ту, в которой Темучжин жил в молодости. Но это понимание не порадовало его. Если тяга к прошлому, тому самому, в котором он был полон сил, здоровья и жизненных соков, стала такой навязчивой, то это говорит лишь о том, что он уже очень стар.

Мысль эта настолько испугала его, что одно время он почти не посещал юрту, даже хотел повелеть сжечь ее, но потом передумал, а два года назад, томимый загадочной тоской, махнул на все рукой и вновь пришел сюда.

Тогда он еще на что-то надеялся, на что-то рассчитывал, веря, что среди старых китайских мудрецов есть такие, которым известен секрет бессмертия. Последняя его попытка найти такого человека закончилась провалом недавно. Всего три месяца назад от него выехал Чан Чунь, который честно сказал, что есть средства, способные излечить людей от множества болезней, есть и такие, которые могут продлить жизнь, но нет лекарства, дающего бессмертие.

После этого, прибыв осенью года жень-у под Самарканд, он зачастил в свою юрту. Здесь, где ничто ему не мешало, он обдумывал свою Ясу, живя по законам которой его род сохранит свое величие на долгие века, если не на тысячелетия. Здесь же он принимал самых старых друзей, которые были частью его юности, живыми воспоминаниями о безвозвратно ушедших днях. Они начинали вместе с ним и были, как и он сам, полны непоколебимой уверенности в себе. Тогда никто из них не прислушивался к учащенному биению своего сердца.

Человек, сидящий теперь напротив него, тоже относился к товарищам его юности. Но он был угрюм и молчалив, и Чингисхана внезапно обуяла досада на то, что он не хочет разделить воспоминания, которыми переполнена грудь его самого. Ему захотелось сказать что-то резкое и обидное, как-то уколоть, и желательно побольнее.

К тому же гость был моложе его самого на целых полтора десятка лет и настолько глуп, что не желал считать одно это величайшим счастьем в мире.

— Ты сидишь как сова в дождливый день. Видно, что русичи здорово тебя напугали, — буркнул он, делая неторопливый глоток из своей чаши, доверху наполненной свежим пенистым кумысом. — Прошло уже две луны с того дня, как ты вернулся, но за это время я ни разу не видел, чтобы ты улыбнулся.

— А я часто улыбался раньше? — возразил его собеседник, моргнув единственным глазом.

— Иногда бывало, — философски заметил Чингисхан. — Теперь же и вовсе нет.

— Ты стареешь, — прозвучал безжалостный ответ Субудая. — Раньше тебя больше интересовали мои победы, а теперь — улыбки. К тому же ты знаешь, что может вызвать радость в моем иссохшем от горя сердце. Скажи, что ты даешь мне четыре тумена и посылаешь на Русь, и в тот же миг ты увидишь на моем лице улыбку, столь же широкую, как то соленое озеро, мимо которого я шел в половецкие степи.

— Русь далеко, — равнодушно заметил Чингисхан. — Ни к чему тянуться за дальним куском баранины, если перед тобой лежит целое блюдо с мясом. И потом, хватит ли тебе четырех туменов? В тот раз под твоим началом были два, а сколько ты вернул мне обратно? Так я скоро могу и вовсе остаться без воинов. — И он, склонив голову, хитро посмотрел на старого монгольского полководца.

«Это тебе за слова о том, что я старею, — мстительно подумал он. — Будешь в другой раз знать, что говорить».

Однако Субудай даже не поморщился, более того, он набрался дерзости высказать вслух догадку, почти что равносильную оскорблению:

— Я не знаю человека, который, имея столько людей, сколько было у меня, сумел бы победить.

«Это что же? Выходит, я бы там тоже проиграл битву?!» — хотел было возмутиться Чингисхан, но не стал. Уж очень оно глупо бы прозвучало, почти по-детски.

Вместо этого он произнес:

— Побеждает врага сильный, но пользуется этой победой мудрый. Тебе просто не надо было идти дальше, в глубь Руси. Тогда ты не встретил бы на своем пути тумены рязанского князя и сохранил бы свои, — поучительно заметил он.

— Самый лучший завтрашний день не исправит дня вчерашнего, — глухо откликнулся Субудай. — Что сделано, того уж не вернешь. К тому же есть победы, похожие на поражения, а есть поражения, которые становятся предвестниками победы. Я думаю, что голова князя Константина стоит двух потерянных туменов. Я не говорю, что это дешевая плата, но, ты уж поверь, и не самая дорогая. Вот только мой Урянхатай… — И он вновь погрузился в мрачное раздумье.

Впрочем, помимо гибели сына у него была и еще одна причина для черной меланхолии. Субудай не мог простить русичам, что впервые за все время он оказался не в роли волка, загоняющего молодого сайгака, а скорее, в шкуре этого самого сайгака, затравленно мчащегося куда глаза глядят, лишь бы уйти от неумолимой погони кровожадной стаи.

Забыть, как он уходил, спасаясь от погони — вначале русичей, а затем булгар, как, теряя людей, прорывался сквозь бесчисленные орды саксинов, башкир и прочих диких племен, кочующих в междуречье Итиля и Яика, он не сможет до конца своих дней. Из тех сотен, которые уцелели после разгрома у Красных Холмов и переправились вместе с ним через Днепр, он привел обратно к Чингисхану меньше половины.

Вот этого-то чувства унижения, которое он так явственно ощущал в те сумрачные дни, он не простит никому. То был не страх за свою собственную жизнь, а боязнь умереть, не успев отомстить. Однако об этом Субудай никогда и никому не рассказывал.

А может, он был неправ? Уж кому-кому, а Чингисхану, пожалуй, хорошо известны чувства животного, убегающего от стаи хищников. Он и сам не раз испытал это.

Впервые это случилось в ранней юности, когда ходил с колодкой на шее в селении тайджиутов, не имея права даже ночевать дважды подряд в одной и той же юрте, и только чудо уберегло его во время удачного побега. Не только Тенгри — Вечное Небо ведало, чего он натерпелся за это время. Кое-что донеслось и до Субудая.

А через два года он скрывался на горе Бурхан в лесистом Хэнтэе от набега меркитов, и все закончилось тем, что они увезли в свое становище его жену Борте, которую молодой Темучжин получил назад уже беременной. Это ли не унижение?

Но одноглазый барс с отрубленной лапой хорошо, пожалуй, даже слишком хорошо знал, что не стоит даже намекать эту историю. Такого напоминания Чингисхан не простит не то что ближайшему другу, но даже родному сыну. Нет, Субудай не скажет ничего из того, что ему так хотелось бы сейчас произнести. Вместо этого он помолчит. Иногда это действует намного лучше.

Однако пауза длилась недолго.

— Если русичи, как ты утверждаешь, совсем слабые, то почему ты так торопишься в их края? — недовольно спросил Чингисхан.

— Я уже говорил. Там остались люди Константина и его сын. Я не знаю, похож ли он на отца, но в любом случае надо идти сейчас, пока он еще мал. Орленка гораздо проще изловить, вытащив из гнезда, чем тогда, когда он уже встал на крыло.

— Переруби у бочки обруч, и она рассыплется сама, — заметил Чингисхан. — Ты же сам сказал, что сделал главное. Так куда теперь спешить?

— Даже сороки могут заклевать ястреба, если их много и они нападут на него дружно, — упрямо заметил Субудай. — Это сейчас у них вражда, но в память о заслугах отца они могут собрать курултай, как когда-то это сделали мы, и поднять на белой кошме его сына. Тем более что отцу его они обещали подчиниться при выполнении им одного-единственного условия, и, насколько я знаю, он его выполнил. Собаки при нападении волка стараются держаться вместе. Даже овцы сбиваются в кучу. Они могут это сделать из одного страха перед тобой. И что тогда?

— Я не могу задирать голову к синему небу, когда у самых ног ползает ядовитая змея. Ты же знаешь, что коварные тангуты продолжают хитрить за моей спиной. Их правитель Дэ-ван хочет соединиться с китайцами и вносит смуту в наши племена. Такое и вовсе нельзя простить. Ты помнишь, что они мне ответили еще четыре лета назад? Тогда мне было не до войны с ними, но сейчас мое терпение иссякло. Я уже давно собираюсь идти на них, а для этого мне понадобятся все мои воины. Кто сворачивает с намеченной дороги, тот может легко заблудиться. Не убеждай меня изменить решение, — сердито сказал Чингисхан. — И не хитри. Ведь я же вижу, чего ты хочешь. У тебя только одно желание — принести своему Урянхатаю хорошую жертву, отправив ему вдогон много покорных слуг и белых толстых невольниц с мягкими животами. И еще ты хочешь, чтобы он в пути мог насладиться густым черным дымом горящих городов русичей. Я могу это понять. Но почему ты не хочешь понять меня?

— Хоп, — буркнул Субудай. — Я сам помогу тебе с тангутами. Но когда мы покончим с ними, ты пошлешь меня на Русь с четырьмя туменами воинов?

— Мудрый не станет торговать жеребенком, если он еще в утробе кобылы, — уклонился от прямого ответа Чингисхан.

Субудай выжидающе молчал. Тогда повелитель вселенной добавил:

— Только глупец может назвать имя лошади, которая через полгода победит в скачках. Умный лишь предположит это, зная, что не все в его власти. Я не хочу, чтобы ты завтра обвинил меня в нарушении обещания, которое я дам тебе сегодня.

Но тут ему почему-то вспомнились собственные сыновья. «А если бы кто-то из них погиб, да еще так, чтобы я не смог его достойно проводить к высокому небу? — задумался он и тотчас же ответил себе: — Да, тогда бы я все залил кровью, и за его смерть ответили бы не только воины врага, но и весь народ, который был бы вырезан до последнего ребенка. Не должны жить на свете люди, которые могли бы гордиться тем, что их отец или дед убил сына самого повелителя вселенной».

«А у Субудая Урянхатай — единственный сын», — мелькнуло в голове у Чингисхана, и ему вдруг стало жалко своего старого испытанного товарища.

Он смущенно кашлянул, сам удивляясь этой волне сентиментальности, внезапно нахлынувшей на него, и неожиданно даже для самого себя произнес:

— Ты пойдешь на Русь, мой верный Субудай-багатур. Это я тебе твердо обещаю.

— Когда? — сразу оживился тот.

— Подождем, когда кончатся зимние холода и наступит весна. Тогда я соберу курултай и мы решим, куда следует направить наши непобедимые тумены. К тому времени должен вернуться из Мультана и Пешавара Бала-нойон, и тогда многое станет ясно. К тому же ты сам изъявил желание заняться коварными тангутами.

В этот раз Субудай выходил их юрты Чингисхана с совершенно иным настроением, чем неделю или две назад. Слово было сказано, а повелитель вселенной всегда твердо исполнял свои обещания. Ах да, еще тангуты… Ну, их-то он одолеет. Это пустяки.

Субудай так обрадовался этому обещанию Чингисхана, что, оглянувшись и увидев стоящего неподалеку кешиктена, весело подмигнул ему своим единственным глазом, от чего брови на невозмутимо-холодном и бесстрастном лице стражника вдруг непроизвольно поползли высоко вверх.

«Сам барс с отрубленной лапой мне подмигнул», — размышлял он, с нетерпением ожидая, когда его сменят и он сможет рассказать об этом своим приятелям.

Однако, немного успокоившись, он решил, что ничего рассказывать не будет. Все равно этому никто не поверит, а его самого просто поднимут на смех как наглого лжеца.