Их было всего семеро. Впереди шел Тимофей Малой, который на сей раз был не в своей привычной роли именитого рязанского купца, а, скорее, проводника. Остальные шестеро сопровождали его, держась чуть позади. Все они были хорошо одеты, а пятеро еще и неплохо вооружены. То ли наймиты, то ли…

Впрочем, встречающиеся Малому знакомцы к его свите особо не приглядывались. Эка невидаль. От такого знания кун в калите не прибавится, не говоря уж о гривнах. Гораздо важнее узнать, например, какой товар привез сам Малой на богатый новгородский торг. Какой и почем. Да что он сам хотел бы приобрести.

О том и заходил разговор между Тимофеем и очередным повстречавшимся ему купцом. Был он, правда, недолгим, состоящим всего из нескольких фраз, поскольку на сей раз рязанец только скупо пояснял, что товар у него обычный и по той же цене, что и прошлый год. На приглашение же заглянуть в гости, испить медку, а то что ж на улице лясы точить, уклончиво бурчал, что покамест ему недосуг. Вот когда управится со всеми делами, тогда уж и…

После этого разговор сразу же прекращался. Купец купца завсегда поймет. Раз человек, судя по его спешке, уже с кем-то сторговался и теперь торопится завершить сделку до конца — мешать ему не след. А медок с неспешной беседой и впрямь обождать может.

— Однако ж, и много у тебя знакомцев, — не выдержав, заметил ему после очередной такой встречи один из спутников — высокий воин, а шедший рядом с ним кряжистый здоровяк с небольшим шрамом от самого левого уха до середины щеки, пробасил, изумленно качая головой:

— Тут одни имена запомнить — труд тяжкий, а ты еще и жен с детишками в уме держишь.

— Это что, — самодовольно ухмыльнулся Малой. — Я, ежели хошь, княже, не сходя с этого места, могу обсказать и кто чем обычно торгует, и даже у кого какой товар ноне, да в какую цену.

— Это, конечно, здорово, — сдержанно отозвался высокий воин, которого купец назвал князем. — Но ты лучше другое скажи. Мы уже сколько времени топаем, а до монастыря все никак не дойдем. Ты, часом, не заблудился?

— Как можно! — несколько обиженно протянул Малой. — Все правильно идем. Просто причалили мы не к Плотницкому, а к Словенскому концу. А промахнуться я никак не мог. Да и нет туда иной дороги. Только от старого княжого терема, через Торговище, минуя Готский и Немецкий дворы, а далее от черквы к черкве, — смешно спародировал он новгородский говор, — и не промахнешься. От Николо-Дворищенской к Параскеве Пятнице, опосля до церквы Успения, потом Иоанна на Опоках — в этом же храме и суд тысяцкого происходит, когда немчура али свеи промеж себя спор учинят, потом по их главной улице, что Славно прозывается…

— Так ведь мы уже давным-давно все это прошли, — не выдержав, перебил князь.

— Верно, Константин Володимерович, прошли, — охотно согласился купец. — А вишь, вон там, впереди, мостки чрез Федоров ручей, что в Волхов течет? За ними уже Плотницкий конец начнется. А вон — глянь-ка вдаль позорчей — и купола Михалицкого монастыря, что на Молоткове, — указал Малой торжествующе.

— Да-а, наша Рязань и близко тут не стояла, — вздохнул самый молодой изо всех спутников Малого.

— Ничего, Миня. Сам не заметишь, как и она точно так же разрастется, а то и переплюнет, — не отрывая взгляда от видневшихся вдали маковок куполов, произнес Константин. — Нам бы теперь главное дельце провернуть и тогда уж…

Теперь семеро путников шли в основном мимо крепких, добротных, но изб — терема, как на Словенском конце, им почти не встречались. Люди, что попадались им на пути, тоже мало походили на торговых, да и не было уже такого обилия горожан на улице. Зато отовсюду слышался, то басовитый, то звонкий перестук кузнечных молотов.

— Это и есть Молотково? — усмехнулся Константин.

— Али сам не слышишь, — хмыкнул Малой. — Известно, какой звон у кузнецов.

— А почему тогда эта часть Плотницким концом называется? — удивился самый молодой.

— Да потому что раньше здесь в основном плотники селились, а уж потом и прочие ремесленники к ним пристроились, — пояснил князь, продолжая жадно всматриваться в приближающиеся с каждым шагом купола церкви женского монастыря.

— Михал Юрьич, — тихонько шепнул на ухо худенькому юноше кряжистый здоровяк. — Ты бы того. Не приставал бы к князю. Нешто не видишь, как у него душа мается? Не до концов ему новгородских. Опосля у Малого допытаешься, когда время будет.

Михал Юрьич, называть которого фамильярным именем Миня имели негласное право только сам князь и верховный воевода Вячеслав, в ответ только недовольно вздохнул, но промолчал. Правота здоровяка была очевидна. Всего пять лет назад тот трудился под началом самого Михал Юрьича в ожских оружейных мастерских, и звали его тогда Юрко, да еще по старому пронскому прозвищу Золото. Ныне же он дорос до тысяцкого, воеводы Ряжского полка, покрытого легендарной славой, к которому все, включая и самого князя, обращались не иначе как Юрий Алексеевич. Говорил воевода редко, но метко, а потому стоило прислушаться и… замолчать.

Чем дальше, тем больше Миньку одолевало разочарование. Нет, не так он представлял себе предстоящую картину вызволения любимой женщины Кости из монастырского плена. Все, решительно все должно было выглядеть совершенно иначе.

Отчаянные лихие всадники, причем непременно на белых конях, на полном скаку перемахивают ограду монастыря, где томится в глухих стенах юная, насильно постриженная монашка. Ну, пускай не насильно, а по злой воле судьбы, да и не совсем юная — лет двадцать пять ей, если не все тридцать, но это не важно. Главное, что она все равно томится, изнывает и даже того… чахнет.

Разумеется, придется стойко отбиваться от здоровенных мужиков-монахов с увесистыми дубинами в руках. А пока они ведут отчаянное сражение, с трудом сдерживая натиск численно превосходящего их вдесятеро противника, Костя хватает свою любимую на руки, несет к коню, нежно усаживает ее в седло, и они…

Вот так или примерно так должно быть. Минька сам пару раз видел такие сцены… по телевизору. А тут…

Во-первых, не было коней. Ну ладно с белыми, так ведь их вообще не было — ни черных, ни рыжих, ни серо-буро-малиновых в крапинку. И вот они уже час брели пешком под аккомпанемент нудного осеннего дождя, зарядившего еще со вчерашнего вечера и до сих пор не прекращающегося ни на минуту. То есть погода тоже была явно не располагающая к героическим деяниям.

Во-вторых, по здравом размышлении, неоткуда было взяться в женском монастыре и дюжим мужикам-монахам.

Опять же сам Костя до сих пор не оправился от раны. Если он, как это непременно положено в таких случаях, возьмет свою любимую на руки, то скорее всего сразу ее и выронит прямо в осеннюю грязь.

«Нет, даже не так, — тут же поправил себя изобретатель. — Он еще и сам растянется рядышком, и в результате у него, чего доброго, вскроется рана. Получится, что на руках понесут его самого».

Тут Минька даже весело хихикнул, представив себе на миг, как они уходят из монастыря, а впереди, нежно держа на руках драгоценную ношу — любимого князя, гордо шествует… княгиня Ростислава.

Однако короткое веселье тут же сменилось унынием. И какого лешего он так усиленно просился в эту поездку? Ведь сам так до конца и не оклемался после полученной при взрыве бутыли с нитроглицерином тяжелейшей контузии — просто повезло, что в этот миг он находился не совсем рядом, а когда терем взлетел на воздух, то его не придавило обломками, а просто оглушило. На его долю выпала редкостная удача — первое из дубовых бревен, что рухнуло на него, застряло прямо над его телом, перегородив дорогу всем остальным. Нет же, поперся.

Хотя тут изобретатель лукавил. Знал он зачем. Потренироваться захотелось. Чтоб потом, если понадобиться, у него самого с Доброг… ну неважно. Словом, чтоб не было осечек. Вот только место для репетиции выбрал неудачно. Явно не те актеры и не тот театральный реквизит.

Впрочем, и сам князь отправился в дорогу, не до конца залечив свою рану. Кстати, ему, можно сказать, тоже повезло. Если бы не лекарь Мойша, оказавшийся подле него в самые первые минуты после полученного ранения, то кто знает. Во всяком случае Юрко, ох нет, Юрий Алексеевич по секрету поведал Миньке, что Константин Володимерович уже и не дышал, когда Мойша принялся хлопотать над его телом.

— Слушай, это получается, что у тебя клиническая смерть была? — не утерпев, спросил Минька у друга, когда они уже плыли к Новгороду.

О таком вообще-то спрашивать было не совсем прилично и в иной ситуации Минька никогда бы об этом не заикнулся, но уж очень утомительно было бездельничать, сидя в ладье. Любоваться окрестностями он быстро устал, грести веслами — еще быстрее, набив с непривычки в первые же полчаса здоровенные водяные мозоли. Оставалось только поболтать на досуге. А с кем это лучше всего сделать, как не с князем. С ним, кстати, можно и не обращать внимания на собственную речь. Если и вырвется какое-нибудь мудреное словечко из лексикона XX века — не беда. Костя все поймет.

— Выходит, что так, — ответил тот.

— А вот то, что я раньше читал. Ну, там, будто человек сам себя со стороны видит, а потом летит в черный тоннель и на самом его конце какой-то светящийся шар… Это все правда? Ты не подумай, я не просто так спрашиваю. Мне кое-что сравнить надо… с собой.

— Со стороны, говоришь… — задумчиво протянул Константин. — Видел я себя со стороны. Это да. — И он закрыл глаза, припоминая события двухмесячной давности.

Ему тогда было немного странно наблюдать за тем, как сжимаются в беспощадное, неумолимое кольцо тысячи Басыни и пеший строй могучих полков Рязанской Руси. Странно, потому что вид сверху был для него непривычен.

И еще более странно было видеть собственное тело, неподвижно лежащее там, внизу. С каким-то холодным, отстраненным равнодушием он наблюдал беспомощно суетящегося вокруг него Мойшу, растерянного Юрко и других ратников.

Зато сейчас он ощущал в себе необычную легкость. В том теле, что оставалось лежать, такой замечательной легкости, можно сказать, воздушности, никогда не ощущалось. В этом — была.

Медленно продолжая подниматься все выше и выше над землей, князь даже успел заметить на горизонте жиденькую цепочку из трех сотен всадников, спешно трусивших куда-то.

Он еще не знал, что будет и с ними, и с теми, кто сейчас ликует по другую сторону Днепра, добивая остатки степняков, что случится с Рязанью и что произойдет с Русью, но был уверен, что еще немного, и он все узнает. Жаль, что знания эти будут несколько запоздалые, потому что ничего из этого его уже не интересовало. Абсолютно.

Перед глазами промелькнуло хорошо знакомое белое искристое веретено, которое уже как-то раз предлагалось ему и его друзьям для обратного путешествия в свой мир. Помнится, тогда он отказался от его услуг. Почему? Зачем? Он и сам уже толком не знал этого, как не знал и причины, по которой даже сейчас отвергал его навязчивые услуги. По старой памяти? Навряд ли.

Да скорее всего и не было никакой причины. Он уже попросту ничего не хотел, с глубоким равнодушием разглядывая туман, медленно сгущающийся возле него, и темный, угольной черноты тоннель, к которому его неумолимо несло.

Тоннель, в дальнем конце которого ослепительным пламенем разгоралось какое-то загадочное сияние…

Оставалось лишь бросить последний прощальный взгляд на землю, на сей раз оглядывая уже всю Русь… С тем же равнодушием он смотрел, как кто-то чего-то строит, кто-то куда-то плывет, кто-то…

Да что там разглядывать…

Вот только при виде одной фигурки — маленькой, совсем крохотной, одетой во что-то темное и бесформенное, медленно бредущей в сторону приземистых мрачно-серых зданий с золочеными крестами на куполах, его что-то легонько кольнуло. Куда, коль тела нет, а стало быть, и сердца тоже? Кто знает. А тот, кому это ведомо, навряд ли нам расскажет…

К тому же был этот укол легким, можно сказать, мгновенным, длившимся какую-то тысячную долю секунды, так что чего на нем вообще останавливаться…

Или… стоило?..

Наверное, да, потому что сразу после него с Константина слетело оцепенение и он начал отчаянно сопротивляться той могучей незримой силе, равнодушно несущей его куда-то вверх…

Однако ничего этого он рассказывать почему-то не стал, ограничившись лишь коротким замечанием:

— Наверное, кому все безразлично, обратно уже не приходит. Назад возвращаются лишь те, у кого осталось кое-что недоделанное.

— А как же великие ученые, которые умирали на средине своих свершений? — резонно возразил Минька.

— Да, это верно. Что-то не получается. — Константин на минуту задумался и затем внес поправку: — Тогда так — несделанное и… любовь. А что до туннеля, то я до него даже не долетел, хотя какой-то свет и впрямь впереди виднелся, так что извини, — развел он руками.

— А мне вот, когда я без сознания был, почему-то то самое веретено пригрезилось, — задумчиво произнес изобретатель. — Как тогда на Оке, помнишь? Меня прямо так и тянуло в него запрыгнуть.

— Ишь ты, — мотнул головой Константин.

Он еще раз припомнил то, что привиделось ему… Или не привиделось? Тогда что же получается — кто-то или что-то старается избавиться от них. Так, что ли?

— И как же ты удержался? — спросил он спокойным тоном.

— Ты же сам говорил… про несделанное, — вздохнул Минька, смущенно отводя глаза в сторону.

— А еще я говорил про любовь, — произнес Константин, внимательно посмотрел на друга, после чего продолжать эту тему не стал, щадя Минькино самолюбие. Вместо этого он сказал иное.

— Веретено, как ты говоришь, и у меня было, — откровенно сознался он и добавил после паузы: — Теперь я не удивлюсь, если узнаю, что оно и к нашему воеводе Вячеславу вместе с митрополитом клинья подбивало.

— А кстати, как там они? У тебя никаких новостей нет?

— Есть. Две недели назад заходил купец Исаак и привез еще одну весточку.

— А чего ж ты молчал-то?! — возмутился Минька. — Тоже мне, хорош друг. Получил письмо, а сам молчит.

— А чего говорить-то. Как я понял, они опасались, что первое не дошло, и потому просто его продублировали, — пожал плечами Константин.

— И чего они там пишут?

— Да все то же самое. Живы, здоровы, и все у них без изменений. Так это мы с тобой знали еще месяц назад.

— А чего ж они назад не возвращаются? — не понял изобретатель.

— Значит, не все сделали, что должны. Или дела у них не так хороши, как они сами пишут. Я думаю…

— Чтобы ты, княже, ни думал, все равно это будет совершенно неправильно, — ворчливо заметил подошедший к ним Мойша, с трудом удерживающий равновесие. — А неправильно, потому что ты таки должен думать только о своем скорейшем выздоровлении, и только о нем одном.

— Даже сейчас? — усмехнулся Константин.

— Тем более сейчас, — подчеркнул Мойша, — потому как ты должен появиться пред очами своей невесты в полном здравии. А ты, княже, морщишь лоб. Оное же свидетельствует о том, что мысли у тебя, княже, сумрачные и тяжкие, а посему надлежит немедля выкинуть их из головы и любоваться тем, что ты зришь вокруг себя на берегах этой чудесной реки. К тому же тебе надлежит поменять повязку, испить настоя и…

— Опять придется глотать эту горькую бурду, — вздохнул Константин.

— Сама истина горька как желчь. Сие лишний раз доказует, что все полезное имеет весьма неприятный вкус, — философски заметил Мойша.

— А любовь? — грустно усмехнулся князь.

— О-о-о, любовь — божественное чувство, а посему оно стоит особняком, но и то если она счастливая. Но я зрю, что князь восхотел, как это, заговорить мне зубы, а посему… — И Мойша категорично указал в сторону маленькой каютки, где была обустроена крохотная княжеская ложница.

К княжескому лечению еврей вообще относился очень добросовестно и был пунктуален до щепетильности. Вот и сейчас он брел по Плотницкому концу вслед за князем, не уставая сокрушаться, что уже давно наступил полдень, а Константин до сих пор не выпил целебного настоя и не проглотил всего, что ему надлежало.

Поэтому, едва они нашли себе прибежище почти напротив высоких монастырских стен, как Мойша тут же приступил к работе, попутно заметив:

— Руда у тебя, княже, нехорошо забурлила в жилах. Рана вскрыться может. Надлежит тебе убрать из головы все тревоги и страхи и дать душе покой, иначе…

— Да разве тут успокоишься? — хмуро отозвался Константин, с тревогой ожидая, какие вести принесет ушедший на разведку купец, и с досадой думая, что напрасно согласился на уговоры остаться вместе с [?] в этой жалкой заброшенной лачуге. Была она неприглядна как внутренне, так и внешне. Чувствовалось, что дом остался без хозяев, причем давно, не меньше нескольких месяцев, и с тех пор никто в ней не живет.

Впрочем, для того чтобы не привлекать к себе излишнего внимания со стороны любознательных новгородцев, эта лачуга годилась как нельзя лучше, а это было очень важно. Если бы Константина признали в Новгороде, то неприятностей было бы не избежать, тем более, что жители города и так были злы на рязанского князя.

Это началось еще несколько лет назад, с тех самых пор, как Константин медленно, но верно стал выдвигать Рязань в торговые конкуренты. Неторопливо, но настойчиво Рязанское княжество перенимало всю южную торговлю, особенно тех купцов, которые поднимались по Волге, но вместо того, чтобы, как обычно, держать курс на Торжок, все чаще и чаще сворачивали в Оку.

Сколько гривен в результате такой смены маршрутов не попало в городскую казну — никто не считал, но знали, что много. И знали еще одно: все серебро, которого недосчитался Новгород, осело в казне рязанского князя. Основополагающий принцип «Ты себе правь, как хочешь, а нашего барыша не тронь» оказался нарушен, причем самым грубейшим образом.

Теперь же, когда все прибалтийские племена покорно легли под Рязань, передав таким образом Константину выход к Балтийскому морю, доходы от транзитных перевозок грозили и вовсе упасть до ничтожных размеров. Хорошо, что еще выручало закамское серебро и пушнина, а то была бы и вовсе беда.

Особенно ярились на Константина молодые новгородцы. Оскудение доходов отцов и дедов пока впрямую их не касалось, но с тех пор, как Константин заключил союз с волжскими булгарами, выход на Волгу для веселого грабежа торговых судов оказался закрытым. Не наглухо. Возможность проскользнуть — к примеру, с теми же торговыми новгородскими караванами — еще была. Но потом…

Потом те, кто все-таки успел подстеречь на бескрайних волжских просторах беззащитное торговое судно, успевали сто раз пожалеть об этом. Люди Константина безжалостно карали речных разбойников не только за урон, нанесенный русским купцам. Их совершенно не интересовала национальность пострадавшего. И кара за ущерб, причиненный какому-нибудь арабу или булгарину, была точно такой же — хорошая пеньковая веревка с мрачной петлей на конце.

Словом, всевозможные меры предосторожности были правильны. Константина поначалу и вовсе уговаривали не ездить. Все три дня — с той самой минуты, как он узнал, что Ростислава собирается принять постриг в новгородском Михалицком монастыре, и чуть ли не до той, когда он уже уселся в ладью.

«Слаб ты еще», — говорили ему, обещая раздобыть иную невесту, покрасивее и помоложе. Пытались запугать, уверяя, что если его признают, то живым из града не выпустят. В ответ же слышали лишь краткое «Нет!». А что ему еще сказать, когда красивее ее, может, и есть какая-нибудь на белом свете, а вот милее…

Лишь один-единственный раз он снизошел до пояснения, да и то лишь из уважения к сану и заслугам говорившего. Это когда воевода Лисуня побожился, что все сделает сам в лучшем виде и привезет ее прямо в Рязань в целости и сохранности.

— Невесту, Лисуня, всегда крадет сам жених, — ответил он.

Потому и с собой он взял не ростовчанина, как хотел вначале, а воеводу Золото, который, пожалуй, единственный изо всего окружения не промолвил ни слова.

Из той же предосторожности Константин взял с собой не богатыря Кокору, слава о котором после его удачного поединка с монгольским батыром Сеце-домохом разлетелась по всей Руси, а двух неприметных спецназовцев из оставленного Вячеславом десятка.

Они и здесь, в этой халупе, сторожились — и свет особо не палили, и выходили только по нужде. Единственный, кто ушел почти сразу и появился лишь поздним вечером, был Тимофей Малой. Купец пришел с радостной вестью.

Давняя его знакомая еще по Ожску, некогда румяная, золотоволосая Забава, а ныне строгая сестра Ефросинья, через которую он и узнал в свой прошлый приезд о том, что в их монастыре решила найти себе приют дочь Мстислава Удалого, согласилась помочь.

Не забыла монахиня мук неразделенной любви, из-за которых и надела на себя лет десять назад монашеское одеяние, и она пообещала сообщить Ростиславе о том, что ее хочет видеть князь Константин, и вызвать ее назавтра к вечеру в большой, хотя и запущенный монастырский сад.

Если бы не невинная хитрость лекаря, вовремя подсыпавшего чего-то сонного в вечерний настой, то князь навряд ли уснул бы. Он даже и после того, как выпил его, еще час ворочался, терзаемый многочисленными опасениями, но затем наконец-то забылся в тревожном, тяжелом сне.

Как он провел утро и день, он бы и сам не рассказал. Помнил лишь одно — минуты тянулись как часы, и казалось, что этому ожиданию так никогда и не наступит конец.

А Минька расстраивался не зря. Все получилось и впрямь совсем не так, как в красивой мелодраме или приключенческом боевике.

Не пришлось героически преодолевать стену — двухметровый бревенчатый забор, потому что князь — остальных сестра Ефросинья не пустила — как-то по-будничному зашел в приоткрытую неприметную калитку.

Не было и упоительного сражения с численно превосходящим противником по причине полного отсутствия оного. Да и само свидание, за которым Минька попробовал было подсмотреть в щелку калитки, тоже не впечатляло…

Пасмурное небо, моросящий уже третий день дождик, смачно чавкающая под княжескими сапогами грязь и сырой, пронизывающий до костей ветер, мрачно срывающий остатки мокрой листвы с деревьев.

А если бы Минька мог услышать их бессвязный лепет, то разочаровался бы еще больше.

— Ты?

— Я.

— Пришел?

— Да.

— Зачем?

— За тобой.

Юный изобретатель еще больше бы удивился, если бы услышал, как Ростислава, собрав воедино все остатки душевных сил и отчаянно взывая к суровому логичному рассудку, еще и противится из последних сил радостно бьющемуся сердцу, требующему совершенно обратного.

— А долг княжой?

— Он в том, чтоб быть со мной.

— Я ведь уже монахиня.

И вновь со стороны Константина не было никаких уверток. Он только удивленно спросил:

— Ну и что?

И правда, ну и что? Но Ростислава еще пролепетала, с трудом держась на подкашивающихся ногах:

— А обет богу?

— Он простит.

— Простит ли? — спросила она, хотя внутренне уже понимала, да какая ей разница, но еще произнесла умоляюще: — Грех ведь.

А в ответ убедительное:

— Наоборот. Бог есть любовь. Противясь любви, ты противишься богу.

Это потом он удивлялся сам себе — откуда что бралось, откуда появлялись самые нужные, самые правильные слова, а сейчас он просто говорил их, совершенно не задумываясь. Сам ли? А может, за него разговаривало сердце? Разве ответишь.

— Ты правду говоришь?

— Разве я могу тебя обмануть?

И тут обжигающая, неукротимая в своем неистовом натиске волна любви, да что волна — девятый вал — смыла, разметала в стороны все вопросы, и остались только одни ответы на них и два человека — одни посреди клокочущей стихии, противиться которой никому не под силу. Да они и не пытались…

А потом влюбленные медленно, ни на миг не отрывая друг от друга счастливых глаз, пошли к выходу, и спустя несколько минут унылый монастырский сад почти опустел. Почти, потому что у распахнутой настежь калитки еще продолжала стоять сестра Ефросинья.

Она неотрывно, до боли в глазах смотрела на удаляющуюся пару, бредущую по тихой, узенькой новгородской улочке. Ее сухие тонкие пальцы плавно и безостановочно чертили в воздухе крест за крестом, а губы почти беззвучно шептали:

— Благослови вас бог. Будьте счастливы… за меня и… за всех нас.

И струйки усилившегося дождя, падая на ее строгое светлое лицо, моментально смешивались с солеными слезами и стекали по щекам, грустно капая на темную монашескую рясу.