Почему он, будучи очень опасным свидетелем, непременно понадобился князю Глебу живьем, Константин понял в тот же вечер, во время первого же визита своего брательника к нему в подвал. Оказывается, все дело было в гранатах. Внимательно наблюдая за погоней, Глеб, являясь не шибко набожным и совсем не суеверным человеком, сразу же уверился в том, что и громы, и невидимые молнии, которые так метко поражали его дружинников вместе с лошадьми, не являются ни проклятием Перуна, ни волей Ильи-пророка. Напротив, это творение рук человеческих, и метали их не черти и не ангелы, а люди его брата.

Более того, убедившись, что Константин и его немногочисленные спутники ушли от его людей, и сделав все возможное для организации его поимки, он самолично проехал на место катастрофы, где приказал взрезать убитых лошадей. Спустя десять минут он задумчиво разглядывал, держа на ладони, вытянутой по причине дальнозоркости, несколько кусочков металла, бурых от крови, с острыми зазубренными краями и откровенно недоумевал.

У него просто в голове не укладывалось, с какой же силой их надо было метнуть, дабы они после удара по лошади, бессильно отскочив, не шлепнулись в придорожную пыль, а, легко прорвав крепкую конскую кожу, сумели еще вдобавок разодрать на своем пути все, что им только попадалось: мышцы, сухожилия, кишки и прочее. А самое главное не в том, кто их кидал, а кто изготовил и что сумело придать этим крохотным кусочкам железа страшную смертоносную силу.

Для разгадки этого он уже опросил всех кузнецов в Рязани из числа наиболее авторитетных. Затем заставил одного из самых сильных дружинников целый час напролет кидать этими кусочками в привязанную лошадь, пообещав, что ежели силач пробьет такой железякой дырку в ее шкуре, то сразу получит двадцать гривен серебром, но в результате остался так же далек от разгадки этой тайны, как и в самом начале своих поисков.

Тогда он пришел к вполне логичному выводу, что ответ надо искать в самом княжеском граде, то бишь в Ожске. Очень аккуратно, лишь туманными намеками разъяснив, что именно его интересует, послал он туда двух своих особо доверенных людей вслед за доброй половиной дружины. Та была отправлена туда накануне, но совсем с другой целью, попроще — заняться реквизицией княжеского добра и заодно достойно встретить самого Константина, если тому все-таки удастся обойти расставленные Глебом кордоны и воротиться в Ожск.

Именно эта дружина, сама того не желая, изрядно напакостила двум Глебовым сподручным. Ворвавшись в град, они повели себя как обычно, то есть в точности как в любом другом неприятельском городе. Горели дома, истошно кричали насилуемые бабы, и, походя, мимоходом, втыкались мечи в животы мужей, пытавшихся их защитить.

Настоящего сопротивления город этому набегу оказать был просто не в силах. Здесь не было не только лучшей части Константиновой дружины, отсутствовала даже худшая часть. Кто уже лежал близ Исад в скудельнице, наскоро вырытой на закате все того же страшного Перунова дня; кто вместе с Онуфрием и Мосягой, уцелевшими в жуткой резне, на правах победителей весело пировал в стольной Рязани; а кто, сидя в порубе, стонал от полученных ран, готовясь к уходу в мир иной, но всеми оставшимися силами еще цепляющийся за мир этот. Два десятка самых бесполезных воев, еще остававшихся в Ожске, возглавлял столь же никчемный десятник Тяпка. Удивительно, но при виде ворвавшегося конного отряда Глеба, численность которого составляла никак не менее трех сотен, он вдруг сумел в последние часы жизни проявить себя подлинным героем, вдохновляя всех прочих личным примером и даже достал пару человек стрелами, а еще одного, уже прорвавшегося в ворота, посадил на меч.

Однако едва лихие дружинники Глеба разрубили его чуть ли не напополам, как остальных покинули жалкие остатки храбрости, и они мигом разбежались по самым укромным углам княжеского терема. Впрочем, и этой небольшой десятиминутной заминки Доброгневе вполне хватило, чтобы ухватить свою подругу повариху Любославу, ее сына Любомира, свою помощницу Марфушу и вместе с ними и еще с парой-тройкой из числа дворовых людей, которым просто повезло попасться ей на пути, уйти потайным ходом. Его как-то показывал ей сам князь, туманно пояснив, что в жизни всякое бывает.

Попыталась она было до княжеских покоев добежать, но, вовремя притормозив при виде ворвавшихся всадников, метнулась назад, в заветную скотницу, откуда начинался подземный ход. Миньки, по счастью, в граде не было, а отец Николай находился в церкви, далеко от княжеского терема.

Вынырнув из узкого и извилистого прохода почти у самой Оки, она, не останавливаясь, повела их еще дальше, к Купаве, справедливо полагая, что к ней в деревню дружинники навряд ли сунутся. Сама же Доброгнева, едва доставив людей на место, взяла у Купавы справного конька буланой масти и спустя сутки выехала куда-то из деревни, невзирая на уговоры выждать смутное время и отсидеться здесь.

Хотя тишина и тут была относительная. Если до Березовки, где жила Купава, у дружинников бывших бояр Константина почему-то и впрямь руки не дошли, то с другими селищами, которые до недавнего времени принадлежали князю, дело обстояло далеко не столь благополучно.

Весть о том, что Константин оказался подлым братоубийцей, легкой стремительной стрелой донеслась до деревенских тиунов и старост. Те тут же, припомнив все обиды и утеснения, имевшие место за последние два-три месяца, принялись налаживать новый порядок, а точнее, возвращаться к старому.

Единственным исключением был трусоватый тиун в селище, где жила Купава. Мудро рассудив, что рано или поздно, но мать княжьего сына все равно от него не уйдет, он решил не торопить события, не ведая, как поступит Глеб с бывшей наложницей брата. В других же местах царил полный беспредел.

И в то время как дружинники Мосяги выкидывали из дома в Ожске семью купца Тимофея Малого, то же самое творили вои Онуфрия, пособляя местному тиуну, который уже давно положил глаз на добротную избу вдовы Орины. Несчастной женщине, открывшей было рот и заявившей, что, дескать, сам князь Константин повелел все добро за нею оставить, злорадно пояснили, кем оказался ее заступник, и, выгнав ее взашей из собственного дома вместе с плачущими дочурками Беляной и Беленой, наглядно показали, кто теперь на этой земле хозяин.

Впрочем, тиунов это не касалось, даже напротив. Если бы не помощь трех дружинников, то вряд ли Никомеду, управителю у боярина Завида, удалось отдать должок почти выздоровевшему отцу Кокоры, вновь засунув непокорного смерда в душный земляной поруб. Именно в его пользу решил князь Константин судебное дело.

И лишь там, где разместились викинги, царила относительная тишина. Десяток воев, посланных Онуфрием, сунулись было к поселению, уже огороженному крепким частоколом и небольшим рвом, подбадривая себя тем, что почти все мужчины ушли вместе с Ратьшей в мордовские леса, но столкнулись с неожиданным сопротивлением. Едва они попытались вломиться в общественную скотницу, рассчитывая изрядно там поживиться, как из стоящего рядом дома Эйнара выскочил его десятилетний сын Эйрик. Бросив на ходу пару фраз выбежавшему следом младшему брату Харальду, тут же метнувшемуся куда-то прочь, он изо всех силенок попытался воспрепятствовать столь откровенному грабежу.

И хотя из-за малого возраста он не сумел дать отпора четырем дюжим мужикам, но на помощь мальчишке, дико извивающемуся в тщетной попытке освободиться из крепких рук, тут же пришла подмога. Жена Борда Упрямого Тура, чья изба стояла рядышком с домом их ярла, своими могучими руками просто расшвыряла в разные стороны, как нашкодивших щенят, всю четверку, многозначительно закрыв своим монументальным телом малолетнего Эйрика.

Тот, зло всхлипнув от перенесенного унижения, мигом кинулся назад в свою избу. Через несколько секунд он вновь появился во дворе уже в старом дедовском шлеме, слишком просторном для головы мальчика, а потому едва держащемся на оттопыренных ушах сына вождя. В руке он держал меч, пусть и выщербленный от времени, но вполне годный к употреблению.

Тотчас следом за Турой высыпали на подворье ее дети. Среди них не было сыновей, которые вместе с отцом действительно находились далеко отсюда, в мордовских лесах, но их вполне заменяли дочери. Разумеется, даже светловолосой Турдис, самой крепкой из них и уступающей матери в росте лишь малость, было далеко до своих братьев — Тургарда Сильного, Турфинна Могучего или Турдильса Мрачного, но в руках у них всех были вилы, косы, топоры, а по решительному виду становилось понятно, что за себя они постоять смогут.

К тому же, услышав неистовый звон била, в который колотил восьмилетний Харальд, со всех концов селища уже бежали люди, похватав на ходу все, что еще оставалось из старого вооружения, оставленного за ненадобностью ушедшими воинами. И хотя это были преимущественно женщины и дети, самому старшему из которых едва минуло пятнадцать зим, но дружинникам стало не по себе. Быстренько вскочив на коня, старший уже с седла выкрикнул, что селище это переходит под покровительство князя Глеба и они все ныне будут его, а не Константиновы смерды. В ответ Typa усмехнулась криво, глядя презрительно на незадачливых вояк, и кратко пояснила, что смердами они ничьими не были и в покровительстве не нуждаются. Что же касается прочего, то пусть его бояре сами приезжают и говорят как мужчины, но не сейчас и не с нею, а чуть погодя с ярлом Эйнаром. Но думается ей, что после разговора с ним, если они его поведут тем же тоном, немного наглецов останется в живых, чтобы рассказать своему князю, чем закончилась беседа.

Сразу же после того, как обескураженные вои убыли, собрался небольшой тинг, на коем порешили выставить часовых, и вскоре, ближе к вечеру, новоявленные двенадцатилетние дозорные уже заняли свои места близ частокола…

Тем же, кто ворвался в Ожск, было не до деревень. Жечь, грабить, насиловать и убивать — тоже работа, и весьма нелегкая, а потому умаявшиеся за тяжелый день воины дружно налакались до поросячьего визгу. Исключение составили лишь караульные, которые тоже ухитрились изрядно приложиться к княжьим запасам хмельного зелья, но не до одурения, потому как службу под страхом сурового наказания необходимо было нести исправно. Невысокого, крепко сложенного попа они пропустили беспрепятственно, тем более что тот шел не куда-нибудь, а к ним же в Рязань и не просто во град, но к епископу Арсению. Справедливо рассудив, что дела духовные их не касаются, они даже не стали расспрашивать отца Николая, за какой такой надобностью приспичило тому именно сегодня, да еще в столь поздний час, отправиться на встречу со своим духовным начальником.

Правда, один из воинов слегка обиделся на священника, когда тот в ответ на его просьбу отказал в благословении и даже не замедлил своего ровного шага, а тут же, на ходу, порекомендовал омыть руки, ибо они у него, дескать, в крови невинных. Вой долго и тупо разглядывал свои заскорузлые лапы, затем пришел к выводу, что поп лжет и наглеца надо бы примерно проучить, но расстояние, на которое Николай от него удалился, было уже изрядным, и оставалось только сокрушенно махнуть рукой — ушел целым, гад.

К вечеру же другого дня, когда прибыли Глебовы порученцы, на месте бывших мастерских лишь вяло дымились последние головешки. Сами вояки и не подозревали, как сильно им повезло, поскольку ко времени поджога склад, если только так можно выразиться, готовой продукции был совершенно пуст. Все работники, кроме кузнеца, вместе с «генеральным конструктором» находились в творческой командировке, а проще говоря, выехали пополнять закончившиеся запасы необходимых для изготовления пороха ингредиентов, и приехать кони должны были не ранее чем через неделю, а то и полторы. Иначе могло грохнуть так, что будь на месте Ожска даже сама стольная Рязань, и то добирая половина ее превратилась бы в руины. О резиденции же князя Константина и вовсе говорить было бы глупо — не уцелело бы ничего.

Впрочем, пострадали от пожара не только мастерские, больше половины ожских домов выгорело без остатка. На счастье остальных жителей ненасытный огонь не сумел как следует разбушеваться в поисках новой пищи для своей бездонной красной пасти, угомонившись из-за внезапно прошедшего ливня.

Опрос порученцами князя Глеба ожских кузнецов тоже ничего не дал. Тот, кто мог бы им ответить что-то вразумительное, лежал без сознания, череп его был проломлен ударом кистеня, нанесенным походя. Словом, вернулись они ни с чем, и тогда Глеб понял, что для выяснения этой загадки ему нужен сам князь Константин, причем живой и по возможности здоровый.

Еще день назад тот был для Глеба очень опасен, потому и последовал приказ изничтожить Константина немедля, не вступая с ним ни в какие разговоры, а то мало ли что он успеет наболтать. Теперь же новые гонцы помчались во все стороны с иным предупреждением — брать только живьем. Причем за поимку награда немедленно увеличивалась с девяти до двадцати гривен серебром. Вдобавок Глеб справедливо рассудил, что рядом с его братцем в этот тяжкий час могут оказаться лишь самые верные слуги, которые полностью или частично посвящены в тайну нового оружия. Он пообещал, что за каждого из спутников Константина дополнительно будет уплачено еще по гривне, но только при одном условии — если схваченный будет жив. За мертвого полагалась другая, куда более экзотичная награда — два десятка плетей. Мастерство княжеского ката Парамона знали все, оно-то и внушало твердую уверенность в том, что захвачены все будут живыми.

Все больше и больше уважая голову беспутного, но за последние полгода как-то внезапно поумневшего брательника, новоявленный Каин не очень надеялся, что тот возьмет и все расскажет ему при встрече. Во-первых, неизвестно, как тот вообще отреагирует, да и знает ли он об этом оружии сам. Имеется в виду не то, как им пользоваться, а как его изготавливать. Во-вторых, резко набравший ума Константин отлично сознает, что после всего случившегося кому-то одному из них не место на этой земле. Учитывая, кто будет находиться в роли пленника, а кто — совсем наоборот, легко догадаться, что, какие бы полезные сведения Константин ни сообщил, смерть его все равно неминуема. Вывод напрашивался сам собой — брат будет молчать. Люди же его — другое дело. Их можно не только пугать или пытать. Достаточно просто купить, причем задешево, поскольку за такое сколько ни плати, все равно останешься в выигрыше.

У Глеба дух захватывало, когда он представлял себе перспективы, которые должны были перед ним открыться в самом недалеком будущем, после первого же применения удивительного оружия в крупной схватке. Давняя радужная мечта стать единовластным правителем всего обширного Рязанского княжества тут же поблекла и угасла.

Вдобавок она уже была осуществлена, а сбывшаяся мечта — это уже нечто иное, скорее напоминающее обычное исполнение желаний, не более того. Падая с мысленных небесных высот на землю, к ногам мечтателя, она, как вылупившийся цыпленок, безвозвратно теряет свою радужную, переливчатую скорлупу, в которой находилась все это время, и поднимать эти жалкие останки, некогда сверкавшие ослепительным блеском, уже не имеет смысла. Едва расколовшись, они безнадежно пачкаются, да так, что их уже никогда не удается очистить от налипшей земли, мусора и другой грязи жизни.

Сама же мечта при внимательном и детальном рассмотрении порою оказывается совсем не тем, что представлялось в бредовых видениях, о чем грезилось и вздыхалось долгими бессонными ночами. Ведь едва сбываются эти грезы, едва волшебный сон превращается в прозаическую явь, как человек тут же начинает рисовать перед собой новую мечту, еще более недоступную, чем прежняя. И вновь он пребывает в твердой уверенности, что уж она-то его не разочарует, что внутри она столь же прекрасна, как и снаружи, и что на сей раз никаких отличий между волшебным сном и грубой явью не будет.

Глебу грезилась уже не жалкая Рязань. Поначалу это был стольный град Владимиро-Суздальской земли, но затем, спустя сутки, новое видение, еще ярче, еще ослепительнее, напрочь затмило прежнее — Русь. Вся она целиком, без остатка будет принадлежать именно ему, Глебу Владимировичу. Причем не только Владимиро-Суздальская, но и Киевская вместе с Черниговской. А что, разве он, Глеб, не прямой потомок великого воителя Святослава, его сына Владимира и внука Ярослава, прозванного Мудрым. Так что есть у него на это все основания даже согласно лествичного права. В самом деле, почему Владимирский великокняжеский стол принадлежит потомкам Всеволода, который был всего-навсего младшим сыном Ярослава Мудрого? Им должны владеть праправнуки среднего. Долой Всеволодовичей! Да здравствуют Святославичи!

Да что там Русь, на следующие сутки уже новое, еще более заманчивое видение встало перед глазами князя Глеба. Тут уже властью над всем миром попахивает. Трепещите, гордые ляшские князья, завывайте от ужаса, надменные короли Угорщины, плачьте от бессильной злобы, казавшиеся великими германские владыки, — ныне величавой неспешной походкой во главе несметного войска шествует он — великий, нет, величайший государь в мире, князь Глеб Владимирович. Стоп, а почему князь? Нет уж, дудки, тут великим князем попахивает, даже королем, а то и императором, на манер византийских. Решено, великий басилевс Глеб… Подожди-ка, каким же он будет у них по счету? Скорее всего, императоров с таким именем у ромеев не было. Ну что ж, тем лучше. Значит, Глеб Первый.

И тут, в самый разгар его мечтаний, явился гонец со столь радостной вестью — везут уже в Рязань Константина и четырех его людишек. Ну как же тут не ликовать, как же не радоваться, примем искренне, неподдельно. Веселого настроения не сумело омрачить даже наглое поведение Константина.

Надо же, ведь мальчишка, сопляк, которого Глеб выпестовал, вынянчил, можно сказать, пригрел на груди, а тот, подобно болотной гадюке, в самый ответственный момент попытался тяпнуть своего благодетеля. Шалишь, брат. У нас не забалуешь. Живо под каблук, чтобы хрястнуло, неистово задергалось в последнем усилии упругое и скользкое змеиное тело. Вот только разберемся сперва с ядом неизвестным, который ты для брата припас. А там уже можно и давить без жалости.

Однако события последующих нескольких дней слегка утихомирили бурное ликование Глеба. Во-первых, люди, взятые вместе с князем в полон, упорно молчали. Никакие увещевания, никакие самые сладкие посулы на них не действовали, причем чувствовалось, что молчание это идет не столько от великой преданности своему князю, хотя и это тоже имело место, сколько от простого незнания предмета. Кое-что знал Епифан, но этот темный неграмотный мужик никак не желал выдавать княжеской тайны. Почуяв каким-то звериным чутьем уже в самом первом разговоре с Глебом, откуда дует ветер и что на самом деле нужно этому князю, хитрому, невысокому, со змеиными глазками, он резко начал придуриваться. Более того, узнав о немалой награде, которая была обещана за раскрытие этой тайны, он изобразил столь огромное желание ее заработать, что в порыве усердия даже предложил себя князю на роль добровольного доносчика и выдвинул пожелание все самолично выведать у Константина, вкравшись к тому в доверие.

Сам Глеб от этой идеи отказался лишь из-за чрезмерно бесхитростной рожи стремянного, придя к выводу, что на ней все желания будто углем на доске прописаны, следовательно, любая попытка Епифана будет обречена на неудачу.

В запасе у Глеба было еще семейство Константина: жена Фекла и сын Евстафий. Нет-нет, самый закоренелый злодей на Руси в начале тринадцатого века был весьма простодушен. Ему и в голову не пришло бы устроить, скажем, пытку десятилетнему мальчишке на глазах у отца, который, чтобы ее прекратить, не задумываясь, выложит свои знания, вывернется наизнанку и расскажет не только все, что ему известно, но даже и то, что неизвестно.

Туп и глуп был негодяй средневековья, и любой российский рэкетир в конце двадцатого века лишь добродушно посмеялся бы над ним, обозвав попутно сопляком, слюнтяем, лохом, а то и похуже. И он был бы абсолютно прав в своем смехе, в своем высокомерии, в осознании своего собственного превосходства над этим жалким ничтожным человечишкой, который в рамках средневековья сам по себе являлся весьма значительным подонком, уступая в недалеком будущем пальму первенства разве что потомкам Чингисхана, начиная с его внуков.

Впрочем, это был бы еще один повод для саркастического замечания нашего современника в адрес Глеба: «Ну, ты даешь, в натуре. Девятерых братанов завалил — не моргнул, а с десятым управиться не можешь? И это когда у тебя в руках его жена и единственный сын. Да ты бы только поставил ему, в смысле сыну, утюжок на спинку, и папочка все бы вывалил. Что, утюжка нету? Неважно, угольки горячие есть. Для чисто сердечного признания хватило бы за глаза».

Воистину, остается только восхищаться, как далеко вперед всего за каких-то без малого восемьсот лет шагнули сознание, разум, а главное, гуманизм нашей цивилизации. Дух захватывает от одного лишь представления об этом колоссальном пути, проделанном человеческим гением. Сердце удивленно замирает в груди только при одной мысли о том, какие могучие семимильные шаги, да что там шаги — скачки, совершил прогресс, отважно и стремительно продвигаясь по лестнице, ведущей круто вниз. И чудится, что уже совсем недалек тот час, когда ее ступени закончатся и пред этим самым гением заслуженной наградой предстанет таинственная и загадочная заветная дверца, ради которой и были проделаны столь титанические усилия. Открыв же ее, человек, в благодарность за свой честный добросовестный труд, наконец-то сможет всей душой вкусить полное блаженство и ощутить неземное наслаждение от сладостных объятий… вечного ада. Только настоящего, до которого хилому библейскому, с его кипящими котлами и скворчащими сковородками, так же далеко, как человеку до обычного волка, убивающего лишь ради собственной жизни, то есть пропитания, но никогда для наслаждения.

Кстати, именно этого, то бишь пытки малолетнего сына, и опасался больше всего Константин как человек, успевший сполна насладиться всеми плодами неутомимого прогресса и вдохнуть полной грудью нежный чарующий аромат российской демократии.

Он совершенно забыл, что его противником был представитель темного и страшного средневековья, которому до настоящего гуманизма, равно как и всему миру, еще топать и топать.

Глеб просто предполагал, что слезы и мольбы жены и сына тронут сердце Константина и он не выдержит, растает и выложит все тайны как на духу.

Метод давления на Феклу был весьма прост. Глеб заявил княгине, что если ее супруг не облегчит свое сердце перед братом, то ее с почестями отвезут назад, в половецкие степи, откуда она была родом. Если же все получится, то тогда Глеб выделит ей в кормление град Ожск с пятью-шестью селищами и никуда отправлять не станет. Княгиня, которой делалось дурно лишь при одной мысли о том, что придется лишиться всех благ цивилизации и возвращаться к дымным кострам, грязным юртам и беспорядочной кочевой жизни, согласилась немедленно, однако добиться ей ничего не удалось.

Впрочем, Глеб основную ставку сделал не на ее, а на малолетнего княжича. Чтобы узник «поплыл», окончательно расслабился, пустил слезу, он пошел даже на то, что распорядился оставить их одних. Выполняя княжеское приказание, Парамон, зашедший в узилище вместе с мальчиком, лишь укрепил пару горящих факелов в железных скобах, вделанных в стену, и тут же удалился за дверь. Евстафий, увидев своего отца, сидящего на земляном полу, да еще прикованного за ногу к стене тяжелой ржавой цепью, посуровел, но вместо того чтобы удариться в слезы, только сжал свои маленькие кулачки.

Подойдя к отцу, как равный к равному, он порывисто обнял его, спрятав головенку на правом плече Константина так, чтобы не было видно глаз, рыдания так и рвались наружу — а ведь не маленький, поди, одиннадцатый год идет, сознавать должен, что батюшке и без того здесь несладко. И он с отчаянным усилием всей детской воли, собранной воедино, с силой, чуть ли не до крови, укусил себя за руку, чтобы сдержать слезы, пока отец ничего не видит. Лишь после этого мальчишка разжал свои объятия и, совсем по-взрослому, глаза в глаза, спросил:

— Кто ж так тебя? Он?

Кого подразумевал Евстафий, Константин понял сразу и только молча утвердительно кивнул в ответ, но, заметив побелевшие костяшки пальцев на стиснутых кулачках, посиневшее запястье левой руки с белеющими отпечатками зубов, сразу сообразил, как лучше всего себя вести, а главное, что именно нужно сказать, и строго заметил:

— Ты его не трогай. Он мой. Я сам с ним поквитаюсь.

— Как же ты поквитаешься, когда на цепь, как собака, посажен? — сквозь зубы спросил мальчик, челюсти которого будто судорогой сводило от навалившейся глухой безудержной злобы. Взгляд его был по-прежнему суров, а глаза, обычно синие, теперь потемнели до черноты.

— А вот когда цепь сниму, выйду отсюда, тогда и сочтемся… на суде Божьем.

— Почему же прямо сейчас не снимешь? — не понял Евстафий.

— А время не пришло еще. Мое время, — как можно беззаботнее отозвался Константин. — Ты лучше сделай пока вот что.

— Что?! — встрепенулся мальчуган. Не было такого поручения, которое он, как ему казалось, не смог бы выполнить ради спасения горячо любимого отца. Евстафий любил его еще с детства той нерассуждающей любовью, которая присуща всем сыновьям. Став чуть постарше, он находил все новые и новые причины для своей любви — и меду хмельного отец его боле всех прочих может выпить на пиру веселом, и легко сбивает с ног любого из своей дружины, и на коне сидит как влитой. Возможно, что с годами к нему пришло бы запоздалое и печальное прозрение, но тут как раз все получилось наоборот. В последнее время у княжича возникла уйма новых причин для обожания и восхищения — и дивных историй про седую старину князь-батюшка ему поведал столько, что на целый год пересказов хватит, и во дворе то и дело рассказывают, как разумно в том или ином случае их князь поступил, а то мальчишки и вовсе затеются в княжеский суд играть. Разумеется, роль Константина премудрого всегда для Евстафия оставлялась, а ежели он во двор терема не выходил почему-либо, то тогда, из великого уважения к князю, толика которого и на княжича сваливалась, в игру эту и вовсе не играли. Ныне Евстафий за батюшку всю руду свою, ежели бы надобность возникла, отдал бы до капли и не только не пожалел бы в тот миг о жизни теряемой, но счастлив был бы безмерно.

— Все исполню, что ни скажешь! — отчеканил он, с любовью и надеждой глядя на усталое и измученное лицо отца.

— На днях подойдешь к сотнику. Звать его Стояном.

Евстафий молча кивнул в знак того, что все понял, и узник продолжил:

— Узнаешь его по шраму — от глаза почти до подбородка. Подойдешь незаметно, чтоб ни одна живая душа не заметила, и скажешь так: «Помоги мне уйти из града. Это князь Константин меня прислал». Больше ничего не говори и сразу уходи. Все понял?

Евстафий вновь молча кивнул, и его маленькое детское сердечко посветлело от гордости за отца. Сидит на цепи в порубе тесном, где от стены до стены и десятка шагов не будет, на земляном полу, но повелевает по-прежнему. Главное же, что слушаются его точно так, как и ранее, когда он еще правил в Ожске и жил в своем тереме. А то, что неведомый сотник Стоян может проигнорировать такое повеление, мальчику даже и на ум не пришло — столь велика была, невзирая ни на что, его уверенность в отцовской силе и могуществе.

— Постой, — спохватился он вдруг. Ужасное подозрение неожиданно пришло ему в голову, и он тут же высказал его: — Я уйду, а ты как же? Ведь совсем один тут останешься, вовсе без защиты. Негоже так-то. Или ты меня попросту спасти хочешь и улещаешь потому, как маленького?

«Вот проницательность», — про себя подивился Константин, на секунду замялся, но почти сразу же нашел достойный ответ:

— Разве я не сказал, когда ты уйти должен?

— Не-ет, — протянул Евстафий.

— Только когда Ратьша мой верный к стенам Рязани с дружиной подойдет. А ты ее и возглавишь. Будешь вместо меня. Ну а когда град возьмешь, то и меня освободишь.

— Не велика дружина-то у Ратьши для такого дела. Я чаю, у Рязани стены крепки, — тоном умудренного старого вояки протянул солидно мальчуган и добавил с тяжким вздохом сожаления: — Да и воев у стрыя тоже в достатке.

— А вот пока ты здесь, то и займись разведкой, — предложил Константин.

— Это как же? — не понял Евстафий.

— Бегай везде, шали, резвись, будто играешь, а сам в это время к стенам приглядывайся. Примечай, какая покрепче, а у какой бревна наполовину сгнили; на какой стороне воев более всего, а где их поменьше. Ну и прочее разное. Потом, когда до Ратьши доберешься, все ему и расскажешь.

— Вон как. — Глаза мальчугана заблестели от гордости и осознания важности порученного отцом дела. — Стало быть, ты, батюшка, велишь, дабы я изветником стал?

Константин, желая выгадать время, закашлялся, лихорадочно соображая, кто же это такой, и, не придя ни к какому конкретному ответу, справедливо рассудил, что раз Евстафий понял его мысль, стало быть, и термин правильный. Откашлявшись, он утвердительно кивнул.

— Изветником, — но тут же новая мысль пришла ему в голову, и он несколько нерешительно попросил: — Дай поначалу роту в том, что ответишь по правде, без утайки.

Возмущению мальчишки не было предела.

— Да как ты помыслить только мог, батюшка? Чтоб я, да я пред тобой…

— Ну-ну, верю, — остановил его князь. — Тогда ответь, тебе плакать сильно хотелось, когда ты только вошел сюда и меня увидел?

Евстафий замялся, но под пытливым взглядом отца, тяжко вздохнув, утвердительно кивнул.

— Но я же все едино не плакал, — попытался он найти довод в защиту своих новых прав совсем взрослого человека, которые, как ему показалось, были под угрозой.

— Я видел, — спокойно согласился Константин и похвалил: — Ты у меня молодец. А что сознался в этом — вдвое молодец. Порою настоящая сила в том и состоит, чтобы уметь сознаться в собственной слабости. Как раз на это способен лишь настоящий воин. Надо только знать — кому, когда и в чем сознаваться.

Лицо мальчика от нежданной похвалы, причем настоящей, искренней, зарделось кумачом, но едва отец продолжил, как оно тут же стало удивленно вытягиваться, начиная с бровей, уползающих чуть ли не на середину лба, и заканчивая полуоткрытым от изумления ртом.

— Пусть князь Глеб так и думает, что ты обыкновенный глупый сопливый мальчишка. Так что слез своих на выходе отсюда не сдерживай, реви от души. Пусть он совсем ничего не подозревает. Это и будет наша с тобой военная хитрость. Понял?

— Но ведь он подумает, что я вовсе… — начал было Евстафий, но Константин, не дав ему договорить, сурово перебил:

— Пусть подумает. Тем хуже для него и тем лучше для нас. Очень скоро он поймет, что жестоко ошибался, думая так о тебе. Но главное, чтобы он понял это только тогда, когда будет слишком поздно для него и ничего уже исправить станет нельзя, как бы он ни хотел. А в жизни главное, сынок, быть, а не казаться. Дело не в том, кто и как о тебе подумал, кем тебя посчитал, а в том, кто ты есть на самом деле.

— А ежели я не смогу? — усомнился Евстафий, но отец был неумолим.

— Надо, чтобы смог. А заставлять себя не старайся. Просто оглянись на прощанье, и слезы придут сами собой.

— Ладно, — вздохнув, согласился мальчик. Затем, чуть помявшись, тихо попросил Константина: — Только ты на меня не гляди, когда я… ну, когда…

— Я понял, — кивнул, соглашаясь, князь. — Не буду. Ну а теперь иди. Только обними меня еще раз на прощанье.

Евстафий судорожно припал к отцу, неожиданно стиснув его широкие надежные плечи с такой силой, что левому, раненому, стало нестерпимо больно, но Константин, прикусив губу, удержался от стона. Какое-то время они застыли в молчании, но после непродолжительной паузы мальчик шепнул на ухо отцу:

— Кажись, у меня получится зареветь. Вот уже прямо сейчас, — и спросил виновато: — Рано, да?

— Самое то, — ободрил его Константин, и Евстафия буквально в тот же миг будто прорвало. Все его худенькое тельце затрясло от рыданий, столь долго таившихся в глубине, где-то под сердцем, и наконец-то выпущенных наружу, поначалу беззвучных, а затем и во весь голос.

— Иди, — шепнул Константин. — Пора.

Таким несчастным, истошно ревущим, с покрасневшим носом, не глядящим по сторонам, а только себе под ноги, закрывающим лицо ладошками и увидел Евстафия Глеб. Кивнув самому себе довольно, что его расчет оказался достаточно верным и этот сопляк должен не на шутку растрогать отцовское сердце, он с еле заметной самоуверенной усмешкой начал спускаться вниз по каменным ступенькам к своему брату-узнику. Успокаивать мальчика, чего больше всего опасался Константин, он и не думал.

А Евстафий все-таки выдал себя. Одним-единственным взглядом, всего на одну секунду, но выдал. По счастью Глеб в это время находился спиной к мальчишке и ничего не заметил, кроме легкого, почти незаметного укола между лопатками. Это жгучая ненависть, почти материализовавшись в узкий пучок, все-таки долетела легкой тоненькой жалящей стрелкой до князя-тюремщика. Тот обеспокоенно обернулся в сторону мальчика, но там все было в порядке — сопляк, заходясь в истеричных рыданиях, горестно брел по направлению к высокому резному крыльцу. Самого его видно уже не было, но плач слышался еще хорошо и достаточно отчетливо. Успокоившись, Глеб стал спускаться дальше.

Но если бы он увидел лицо Евстафия несколькими секундами раньше, особенно его глаза, он бы не был уже таким благодушным. Ибо это были глаза не мальчика, но отвечающего за себя человека. Ощущение зрелости впервые появляется у людей по разным причинам. Бывает, что иной, жизнью непомерно избалованный, до самой седой старости ведет себя как недоросль. В основном же, наоборот, судьба к этому рубежу подводит постепенно, через ответственность за дом свой, за появившуюся семью, за мать, которая вдруг осталась без кормильца, за дитя собственное, которое бессмысленными глазенками на тебя таращится. Евстафия же жизнь не пощадила, поставив в одночасье в такие условия, что он не только про детские забавы вмиг забыл, да, пожалуй, и про отроческие тоже. И тому, кто это сделал то ли по злобе, то ли просто по глупой неосторожности, уже никогда не простят. Не простят и не забудут, даже спустя годы и годы. За такое мстят, причем жестоко. А уж если к этому добавляется еще и унижение, пусть вынужденное, то тем паче. Евстафий по натуре был добрый мальчик, но не так, как учит Библия. Он был добрый по-славянски. К друзьям. Врагов же у него просто не было до недавнего времени. Сегодня появился первый. Правда, тот еще не знал об этом, ну что ж.

— Тем хуже для него и лучше для нас, — повторил он шепотом отцовские слова и, окончательно успокоившись, широким, как у Константина, шагом, тщательно стерев все слезы с лица, зашел в покои своей матери, княгини Феклы, с увлечением румянящей лицо новым составом, только что изготовленным специально для нее старым лекарем-азиатом.

* * *

Сыне же оного слуги антихристова Святослав, а во святом крещении Евстафий, бысть тож с младых лет отцом толкаем на путь греха и порока. И на своего учителя во Христе благочестивейшега князя Глеба по наущению Константинову сей отрок злобу лютую затаиша и сердцем вельми жарко на него взъяришася.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.

* * *

Евстафий же, сын Константинов, хоть и младень летами бысть, одначе о ту пору показаша всему люду резанскому разум свой здравый. И ходиша в поруб ко отцу своему с единою мыслию — како батюшку-князя из желез вынути.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.

* * *

Пожалуй, случай со Святославом, сыном князя Константина, стал последним, когда крестильное имя упоминалось только изредка и исключительно в летописях. В остальной же литературе встретить имя Евстафий, а именно так нарекли в христианстве Святослава, невозможно. В этом усматривается немалое влияние отца, который имел себе кумиром одного из первых Рюриковичей, и, назвав своего сына его именем, очевидно, мечтал, что тот будет достоин его славы.
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.

Будущее покажет, что Константин серьезно ошибался, но, во всяком случае, твердость характера и целостность натуры его сын сумел проявить уже в детстве, в тот памятный год, когда его отец оказался в плену.
Т. 2. С. 120. СПб., 1830.