…Всю оставшуюся дорогу он торопил Юрко, все спешил куда-то, сам не понимая — куда. И только когда подъехали к Рязани, он понял, куда именно. Он просто хотел оказаться подальше.
В Рязани же все оставалось по-прежнему, будто он и не уезжал вовсе. Мертвые волхвы честно сдержали свое слово — на Рязань в его отсутствие никто не покусился. Вот только какая-то непонятная пустота иногда хватала его за сердце, хотя и не надолго. Острая боль все чаще начала сменяться тупой. Ныло, конечно, где-то там, в душе, но уже терпимо. К тому же приступы становились все реже и реже.
Отчасти это происходило и благодаря его личным неустанным усилиям. Нет, он ничего не пытался забыть — глупо да и просто невозможно. К тому же… и не хотелось. Да, он хорошо, даже слишком хорошо помнил, как падал после того как она пригласила его спросить в Переяславле княгиню Ростиславу. Но зато он еще лучше помнил, как он взлетал.
А вот чтобы на душе так не болело, он просто поступил согласно утверждению бывалых людей, гласящему, что от горя, равно как и от тоски, существуют только два надежных средства — водка или работа. И то и другое срабатывает с одинаковой эффективностью.
Что касается первого из них, то Константин, даже не задумываясь, решительно отмел его в сторону. Зато второе использовал на всю катушку. Алое княжеское корзно утром могло развеваться в Рязани, к полудню виднеться в каком-нибудь селище, а к вечеру очутиться уже в Северграде. Молниеносные вояжи, когда ему приходилось по восемь-десять часов не слезать с коня, изматывали неимоверно, к вечеру он и вовсе валился с ног, но зато ложился спать как убитый — ни эмоций, ни чувств, ни… воспоминаний.
Потому и пронеслись для него все весенние месяцы на одном дыхании. Он не замечал, как стремительно мелькают даже не дни — недели, будучи с головой погружен в текучку, как он называл свои повседневные дела.
Один княжеский суд чего стоил. Всю подготовительную работу, разумеется, тщательнейшим образом выполнял старый Сильвестр, которого Константин давно перевел в Рязань, разместив судью со всевозможным почетом в одном из пустующих теремов, оставшихся от бояр князя Глеба. Сильвестр не только готовил решения, но и отбирал наиболее «выгодные» дела, благодаря которым князь мог еще выше поднять свой престиж непоколебимого правдолюбца и радетеля за простой народ.
Обычно Константин знакомился с ними в день, предшествующий суду. Таким образом, день равно как и последующий, то есть день самого судебного заседания, напрочь вылетал из обоймы многочисленных поездок, для которых оставались пять последующих.
А кроме того, необходимо было уделить время купцам, строительству, включая и затеянное им в Ожске каменное, тщательной разборке и анализу — во сколько обойдется — Минькиных прожектов, проконтролировать воспитание и обучение сына, пообщаться с ремесленниками, перекинуться парой слов с прибывшими на городской рынок смердами, выяснить у Зворыки, где и сколько можно еще найти гривен, чтобы тут же потратить их… словом, дел хватало.
Он знал, что успевает, потому что до сих пор из Ростова Великого не приходило никаких вестей. Тамошний князь Константин продолжал находиться, говоря современным языком, в глубокой коме, и наиболее реальный выход из нее прорисовывался только один — ногами вперед на княжий двор.
А пока тот оставался живым, хотя и относительно, Юрий, как его преемник, еще не смел предпринимать никаких активных действий, даже если бы Ярослав стал очень сильно настаивать. Впрочем, пассивные действия, то есть подготовка к будущей войне, все равно велись вовсю. Одним из подтверждений тому было размещение крупных военных заказов среди кузнецов, кожевенников, сапожников и прочих ремесленников как во Владимире, так и в Переяславле, Суздале, самом Ростове и прочих городах помельче. Кроме того, эмиссары из Владимирской Руси стали частыми гостями южных соседей Рязани и периодически гнали из половецких степей окольными путями, в обход рязанских владений, огромные табуны низкорослых, но неприхотливых и выносливых степных лошадей.
И все же с каждым днем становилось яснее и яснее, что боевые действия начнутся не раньше, чем осенью. К тому времени Вячеслав успеет практически все. Да и Минька уже выдаст нагора свою продукцию в тех количествах, что были необходимы. Имелись в виду не гранаты. Тех-то как раз хватало уже сейчас. Ныне речь шла в первую очередь об орденах с медалями, а также о пушках. За то время, что Константин себя изнурял частыми поездками, он ухитрился побывать в Ожске раз десять, не меньше. Успел вникнуть самым детальным образом в работу всех цехов, познакомиться с самыми лучшими мастерами, знал в лицо и по имени практически каждого, не говоря уж о тех, кто играл ведущую роль на производстве.
По каждому из цехов он прошелся неоднократно. Особенно ему нравилось наблюдать за трудом рабочих в стеклодувной мастерской, которая начала приносить первые живые и уже достаточно увесистые деньги. По качеству оно, правда, уступало заморскому, которое везли из Венеции, но зато так перешибало его по стоимости, что даже достаточно зажиточные князья — смоленский, черниговский или киевский — предпочитали полностью застеклить за ту же цену весь терем, нежели ограничиться более чистым и прозрачным заморским, но только в нескольких комнатах. На паях с Тимофеем Малым он уже направил сразу несколько торговых караванов еще дальше, осуществляя транзит через Новгород в Польшу, Швецию, Данию и вольные германские города.
Аналогичная ситуация была и с бумагой. Ею пока еще нельзя было хвалиться, да и торговать пока было неудобно — уж слишком низкое качество, но для внутренних нужд она шла на ура.
А еще ему нравилось наблюдать за работой монетного двора. Тот пока помещался в одном доме, который был поделен на шесть огромных комнат-цехов. Некоторые были еще пустые. Там предполагалось установить станки, которые пока не были сделаны или просто еще не доведены до ума, как это было с прокатными. Никак не удавалось их отрегулировать, чтобы серебряные полосы, выползаемые из-под вращающихся валиков, получались строго одинаковой толщины. А добиться этого было необходимо, иначе начинал колебаться вес самой монеты. Впрочем, тут как раз можно было не торопиться. Дело в том, что серебра в достаточном количестве для такого поточного метода чеканки все равно пока не было.
Правда, пять партий по сто монет уже отогнали, но вручную, то есть они стали как бы пробными. Идеальной округлости добиться все равно не удалось, но, задумчиво вращая в руках свою первую рязанскую гривну (по весу строго как в Новгороде — 204 грамма, не больше и не меньше), Константин с радостью заметил, что по сравнению с монетками времен даже первых Романовых — Михаила Федоровича или Алексея Михайловича, которые он не раз разглядывал в музеях, его, Константиновы, выглядели на несколько порядков лучше. И речь шла не только о наличии гурта или о самой форме. Даже сам оттиск на рязанских гривнах был намного четче, с обилием мелких деталей, вроде прорисовок складок на одеянии князя. Разумеется, на больших маточниках, изготавливаемых для гривны или полугривны, резать было куда как сподручнее, но его златокузнецы, а попросту ювелиры, добились такой же четкости изображения и на тех, что поменьше — для чеканки четвертака и гривенника (1/10 части гривны), а также на самом маленьком, предназначенном для изготовления монетки в в 1/100 часть гривны — прообраза современной копейки. Причем, чтобы она со временем получила в народе то же название, Константин специально настоял на изображении всадника с копьем.
Ныне, учитывая, что время терпит, Минька остановил ручное производство монет и приступил к установке пусть грубых, примитивных, но уже станков. Часть из них Минька даже наладил, после чего все пять пробных партий вновь вернулись на монетный двор, чтобы быть прокатанными на новом станке, который нарезал на них гурт. А златокузнецы тем временем зря времени тоже не теряли, работая по пятнадцать часов в сутки над другими княжескими заказами.
Зато теперь к началу лета они довели до ума практически половину из всего, что он им поручил. В один из первых дней лета Константин с гордостью уже показывал Вячеславу первые медали «За отвагу» и «Серебряная стрела», первые ордена «Русский богатырь» и «Быстрота и натиск». Остальные тоже были на подходе. Каждая медаль имела ушко, была снабжена простенькой, хотя тоже изготовленной из серебра, цепочкой.
Сама жизнь помогала Константину все время находить занятие, периодически подкидывая еще и новые вводные. Причем возникали они буквально на голом месте. Особенно насыщенные ими выдались первые дни лета.
Во-первых, взбунтовались мужики в Минькиных мастерских. Сам Мокшев уже ничего не мог с ними поделать, как ни пытался. Разубедить их в том, что они работают в угоду сатане, ни ему, ни подключившемуся к делу князю так и не удалось.
Выход нашел Сергий Иванов, самый первый помощник Миньки, на чьи плечи были полностью взвалены некоторые производства из числа наиболее отлаженных. Прозвищ у этого смуглого коренастого широкоплечего паренька была масса. Его называли и Кузнечиком (за стремительность и шустрость в работе и за схватывание на лету любых идей Миньки), и Зуем (это больше за «грехи» молодости), и еще разно. Был он, пожалуй, самым лучшим чуть ли не во всех Минькиных делах. Любая работа у этого веселого остроумного и язвительного парня — всего-то осьмнадцать годков стукнуло — явно спорилась. Имя его звучало не совсем привычно для простого русского мужика из тринадцатого века. Оказалось, что набожная мать уже в первые дни после рождения мальца окрестила его, но, вопреки обычаям, своего имени — Жданко, Званко, Вихорь и пр. — не дала.
Поначалу Константин так понял, что отца его звали Иваном, но впоследствии выяснилось, что и здесь князь промахнулся. Именовали так себя сразу чуть ли не полдеревни, произошедшие от единого корня — плодовитого Ивана, некогда оставившего после себя почти два десятка сыновей и дочерей. Прощаться же с достигшим весьма преклонных лет стариком, уходящим из жизни, помимо детей, пришли больше сотни внуков и внучек, а также несколько сотен правнуков. С тех пор селище это называлось по имени прадеда и сами правнуки гордо именовали себя Ивановыми.
Пошел к Миньке Сергий добровольно, в закупах не был ни дня, а то, что голова у него светлая, выяснилось в первую же неделю. Достаточно было показать ему один раз и отходить в уверенности, что парень сделает все как должно, если только сам на ходу не изобретет чего-нибудь получше.
Вот и здесь он тоже сумел «изобрести», предложив князю:
— Ежели они считают, что все идет от нечистого, надо позвать на помощь чистого, — прищурился он лукаво.
— Как это? — не понял поначалу Минька.
— Позовем священника, и пусть он походит везде, кадилом помашет, святой водой все углы обрызгает, да заодно и молебен отслужит. А чтоб нечистая сила точно все наши кузни покинула, я тебе еще кой чего присоветую, ежели князь дозволит, хотя… — тут Сергий нерешительно поскреб в затылке и, отчаянно махнув рукой, добавил, озорно улыбнувшись: — Токмо надежней мне самому вместях с попом энтим походить бы.
На следующий день Сергий, вернувшись с молебна, бодро излагал Миньке и князю:
— Все очень славно прошло, и недовольных вовсе не осталось. Благодарствую за выбор мудрого священника, княже, — продолжая беззаботно улыбаться, он отвесил низкий поклон и продолжил: — Дело, конечно, богоугодное затеяно было, ан нечистая сила и тут прокралась. Видно, напакостить решила, но, по счастью, отцу Никодиму знатные молитвы ведомы. Едва он, слово Божье рекоша, кадить учал, как нечисть поганая то с одного, то с другого угла, в черных воронов обернувшись, вмиг свои облюбованные места покинула. А уж когда тот святой водой углы кропить учал, так бесы зловредные цельной стаей в полет ушли.
Брови Константина поначалу удивленно поползли вверх, но затем, при виде улыбающегося лица Сергия, тоже заулыбался, все поняв.
— А как они миг нужный чуяли, в который им взлетать надобно было? — поинтересовался лишь.
— Так их словом святым, аки дубиной, по головушке тюкнуло. Вот они и не удержались, — пояснил Сергий, свято храня секрет своего руководства послушной нечистой силой.
Константин хорошо намотал на ус тот урок, который ему преподал юный инженер. И когда у него в гриднице появился ведающий финансами всей рязано-муромской епархии отец Феофилакт с очередной жалобой на княжеских тиунов и в первую голову на Зворыку, который не выдавал, ссылаясь на княжеское повеление, положенную церковную десятину, князь уже знал, что ему делать. Поначалу, правда, он просто попытался разъяснить:
— Десятина ваша вся целиком на дела богоугодные, каковые сам епископ Арсений благословил, была поистрачена.
— Владыка сами дела ваши благословил, а не трату на них гривен Божьих, — не согласился с князем Феофилакт.
— Как это не трату, когда я не далее как полгода назад благословение его именно на гривны церковные спрашивал, — твердо стоял на своем Константин и сурово хмурил брови. — Или тебе моего княжеского слова не довольно будет? Может, тебе поклясться в сем? Он уже шагнул было к божнице с намерением снять одну из икон и тут же покончить с этим делом, но Феофилакт, также не желающий уступать, заявил:
— То благословение им дано было, когда он в полубеспамятстве возлежал. Буде же он во здравии добром — николи оного благословения тобе, даша бы. А то, что он не ведал, что в тот миг глаголел, и отец Пафнутий с отцом Никифором подтверждают, — и закончил открытой угрозой: — На все воля твоя, княже, а я в Киев ныне же гонца снаряжу и все митрополиту киевскому обскажу. Пущай он ведает, како князь Константин Рязанский церкву Божию чтит. А гонца посылать надобно, вить половину десятины мы должны были ему давным-давно отправить.
— А надо ли покой болящего старца беспокоить? — задумчиво осведомился Константин, пытаясь свести дело к миру. Именно сейчас, в преддверии агрессии со стороны своих могучих северных соседей, ему очень не хотелось бы вступать в конфликт с главой церковной власти на Руси. Но пойти на попятную и отдать треклятую десятину князь тоже не мог — она была полностью истрачена, причем действительно только на богоугодные дела. Вот только к церкви ни одно из них не относилось: ни еще один странноприимный дом, ни общественная больница, ни строительство многочисленных школ.
— Вот выздоровеет Арсений, и мы сами все с ним обговорим, — предложил он миролюбиво.
— И сколь ждать того? — скептически шмыгнул носом Феофилакт.
— А на то уж воля Божья, — молитвенно поднял Константин кверху руки и, глядя в потолок, по возможности проникновенно добавил: — Все в руце его: и живот наш, и здравие, и всякое прочее тож.
— Оно, конечно, верно, — не стал спорить против очевидной истины церковный казначей. — Но токмо ведаю я, что вскорости у нас и единой куны не отыщется, дабы свечу во здравие князя поставить, и силы на то, чтоб за победу его воинства молитву горячую вознести, тож ни у одного священника недостанет. Опять же прихожан наших убеждать в том, что не братоубойца наш князь, а заступник земли Рязанской, на голодное пузо невмоготу будет.
Это уже была прямая угроза, на которую Константин, слегка опешив, даже не сумел сразу отреагировать так, как должно. Угроза весьма недвусмысленная и жесткая. Хуже ее могло быть только закрытие всех церквей, как в самой Рязани, так и в других городах и селах.
Но тут-то как раз и вспомнилось Константину хитромудрая афера Сергия с изгнанием нечистого духа. «Ну погоди, старче, — мстительно подумал он. — Коли ты так, то тебе же и хуже будет».
— Зрю я, что прю нашу мирно не разрешить, — начал князь свою речь. — Что ж, быть по-твоему. Отписывай владыке Матфею, и пусть он решает, как надобно поступить. Яко же он повелит, тако и будет. Так что ты, отец Феофилакт, и впрямь мудро порешил.
— Так я нонче же гонца и наряжу, — возрадовался столь неожиданной уступке со стороны князя казначей и, даже не попрощавшись, вышел вон, твердо вознамерившись претворить свое обещание в жизнь.
А Константин, призвав Пимена, продиктовал ему давно задуманное письмо, вместе с которым намеревался отправить и свои богатые княжеские дары.
Впрочем, богатыми они могли считаться только для самого митрополита. Ни в грош не ставя все эти якобы чудодейственные святыни, Константин, не мудрствуя лукаво, украдкой выбрал в прилегающем к Рязани посаде полуземлянку из числа самых древних, узнав у древней бабки, которая одиноко доживала в ней свой век, что лачуге этой без малого цельный век. Незаметно для сопровождающих его людей князь, довольно улыбаясь, отколупнул из стены от ветхих деревяшек несколько щепок и удалился в свой терем.
В письме же он расписывал, каких огромных трудов ему стоило приобрести у половцев три частицы от самого Креста Господня. Нехристям этим они достались в руки совершенно случайно от одного монаха, шедшего из самого Царьграда в жажде спасти бесценные реликвии от мерзких лап западных франков, хозяйничавших в городе. Направлялся же монах на Русь, к святым местам, но по пути внезапно заболел и скончался прямо в степи, в шатре одного из басурманских вождей.
А известил якобы Константина его шурин — хан Данило Кобякович. Разумеется, узнав о том, Константин велел немедля выкупить эту святыню у поганых язычников, а когда не хватило на это церковной десятины, то он, князь, без сомнения пожертвовал и все свои гривны, кои у него имелись. И вот теперь он одну оставляет у себя и шлет остальные со всеми прочими дарами главе Православной русской церкви. Ну а в самом конце письма сиротливо притаилась просьба о назначении священника отца Николая, кой вельми грамотен как в Священном Писании, так и в прочих премудростях Божьих, епископом Рязанским и Муромским.
Едва он закончил диктовать письмо, как вошедший Епифан доложил, что князя чуть ли не с утра дожидаются торговые гости, придя с жалобой на его лихих дружинников да в надежде на княжую заступу. Пришлось бросать все остальное и разбираться в конфликте.
Отделаться минимальными жертвами с княжеской стороны удалось уже ближе к вечеру. Причем поначалу ни Исаак-бен-Рафаил — глава еврейской купеческой общины, ни Ибн-аль-Рашид, который возглавлял мусульманских купцов, ни на какой компромисс идти были не склонны. Уж очень велика была у них обида, в нанесении которой они поначалу и вовсе подозревали происки самого князя, поскольку по прошлым годам помнили, на что способен сей русобородый здоровяк, сидящий перед ними. К тому же последняя каверза дружинников, которая добила купцов окончательно и побудила идти к князю, касалась как раз дел религиозных.
Суть же обиды была в следующем. Две оторвиголовы, причем оба из так называемых спецназовцев Вячеслава, побившись с товарищами об заклад на три гривны серебром, ухитрились не только проникнуть за глухие стены купеческого караван-сарая, но и подменить баранину, которую должны были подать в качестве угощения на совместной деловой трапезе, на свинину. В результате, когда на дастархане настал момент вкушения шашлыков, на палочках уже красовались сочные куски мяса «нечистого» животного. Более того, по рассеянности один из гостей почтенного Ибн-аль-Рашида, будучи занят сложными подсчетами прибыли от предстоящей сделки, которую только что заключил, даже вкусил проклятой Яхве свиньи, хотя и успел выплюнуть кусок, не проглотив его. И был это не кто иной, как сидящий сейчас перед князем Исаак-бен-Рафаил.
Обычно оба этих купца не ладили друг с другом. Дело было даже не столько в вере, сколько в том, что каждый из них занимался скупкой и перепродажей сходного товара, а, следовательно, часто переходил дорогу другому. Известное дело — торговый мир всегда подобен узкому шаткому мостику, перекинутому через бурный водопад, и двоим на этом мосту разойтись без потерь никак нельзя. Положение усугублялось еще и тем, что никто не хотел уступать в этой борьбе.
Ибн-аль-Рашид, происходивший из почтенной купеческой семьи и неоднократно встречавшийся с самим багдадским халифом, не мог себе такого позволить, потому что этого не понял бы никто из его коллег и соплеменников по вере. В конечном итоге он лишился бы львиной доли кредитов и уважения сородичей. Исаак-бен-Рафаил, как это ни удивительно, обладал несвойственным обычно представителям его племени горделивым и своенравным характером. Если он и позволял себе льстивые речи в чей-то адрес, то только без ущерба для собственного достоинства, если и уступал в чем-то, то лишь для того, чтобы в конечном итоге буквально через несколько дней поиметь впятеро большую выгоду.
Однако тут был особый случай. Ибн-аль-Рашид был хозяином стола, и оскорбили не просто купцов, а людей, пришедших к нему в гости. Безропотно проглотить это означало не просто потерю чести, но и грозило немалыми убытками. Ведь промолчи араб, и подозрительный Исаак-бен-Рафаил тут же решит, что все это подстроено заранее, из чувства мести, тем более что и чрезвычайно выгодная сделка, только что совершенная евреем, в первую очередь больно била по карману Ибн-аль-Рашида. Как гласит мудрая арабская пословица — нет человека глупее влюбленного еврея, нет человека хитрее жадного еврея, и нет человека опаснее ненавидящего еврея.
Пришли оба купца не просто так, а с богатыми дарами. Араб преподнес саблю из настоящего булата с серебряной рукоятью, щедро усыпанной драгоценными камнями. Честно говоря, дарить ее арабский купец очень не хотел, но не заступиться за гостя-еврея и трех своих единоверцев неминуемо означало переизбрание самого Ибн-аль-Рашида с выгодного поста купеческого старшины. А так как ссориться с князем в планы араба тоже не входило, то нужно было непременно смягчить дерзость просьбы повлиять на своих воинов очень ценным подарком.
Примерно из тех же мотивов исходил и Исаак-бен-Рафаил, хотя и отделался даром подешевле. Он отдарился увесистым тюком добротной белой бумаги, в которой еще продолжал нуждаться Константин, поскольку ее фабричное производство в Рязани Минька пока так до конца и не наладил. Та, что уже выпускалась, годилась лишь для внутренних работ.
Впрочем, радушный прием со стороны князя купцам был бы гарантирован, даже если бы они оба пришли с пустыми руками. Что такое торговля и каким образом ее развитие благотворно сказывается как на улучшении уровня жизни отдельных слоев граждан, так благосостоянии стран в целом, Константин накрепко запомнил еще на первом курсе пединститута.
Оба они возглавляли две самые мощные и представительные купеческие общины. От обоих впрямую зависело и количество купцов, торгующих с Русью. К тому же Ибн-аль-Рашид не просто руководил купеческой братией восточных торговцев в Рязани. Бери выше. Он был старейшиной купцов всего Хорезма, и не было мощнее братства у торговцев, чем в этой неофициальной столице транзитной торговли на всем Востоке. Именно отсюда безостановочно шли нескончаемые караваны в Индию, Монголию и Китай, в Багдад и Хамадан, в Нишапур и Мерв, в Бухару и Самарканд, в Шаш, Бинкет, Отрар, Тараз, Кулан и прочие города.
И еще одно — пока что солидная часть закупок осуществлялась самим Ибн-аль-Рашидом и его купеческим братством не на самой Руси, а у их восточных соседей — волжских булгар. Оттуда главным образом вывозили они практически всю пушнину, оттуда неиссякаемым потоком текли на восток хмельные меда, рыбий клей и рыбий зуб, касторовое масло, воск и даже готовые свечи. Оттуда шли и лущеные орехи, и охотничьи птицы, и боевое оружие. На Русь же, где также имелась большая часть всех перечисленных товаров и в неменьшем количестве, купеческий народ забредал с меньшей охотой, и виной тому были пошлины, которые каждый князь взимал с торгующего люда. И добро бы, коли взимали бы лишь рязанский, владимиро-суздальский, черниговский, киевский, смоленский и другие, то есть владетели солидных княжеств. Однако «отпить» из того же самого источника норовил и каждый удельный князек, а это означало, что на протяжении двух-трех сотен верст за один и тот же товар приходилось раскошеливаться несколько раз. Стало быть, сплошной убыток, а для купчишки поменьше и вовсе разор.
Перебить эту торговлю, переманить основную массу хорезмских купчишек с Булгара на Рязань — вот над чем ломал голову Константин. Кое-какие подвижки в этом деле, главным образом за счет личного общения, у него уже имелись, но этого было очень и очень недостаточно. Предстояло сделать неизмеримо больше, и рязанский князь чрезвычайно дорожил их расположением.
Посему и прием дорогих гостей во мгновение ока был организован самый лучший, со всевозможными угощениями и дорогими столетними медами — Аллах, как известно, запретил пить сок виноградной лозы, а про пчел он не сказал ничего.
Начали гости, как и положено, согласно неписаным канонам восточной беседы, издалека. Вначале деликатно заметили, что в целом в этом году, по отношению к купеческому сословию со стороны рязанских властей, не в пример предыдущим летам, уважения изрядно поприбавилось. Опять же и пошлин с товаров взимают намного меньше, причем только в одной стольной Рязани. За все это новому властителю земель низкий поклон.
Дошла до них и благая весть о том, что князь не токмо не дает в обиду гостей торговых, но и впрямую за них заступается, даже ежели оное в ущерб для бояр его мудрых.
«Ай да язык у Тимофея Малого», — подумал тут же Константин, вспомнив свой самый первый княжий суд и несчастного маленького купчишку, в чью пользу он решил спорное дело. Довольная улыбка, как ни старался князь подавить ее, предательски выползла наружу. Но он, низко склонив голову, все-таки ухитрился скрыть ее от купцов, памятуя, что невозмутимость и отсутствие эмоций почитаются на Востоке за одну из главных добродетелей.
Впрочем, за многочисленными пышными похвалами последовал деликатный и робкий переход к сути дела, и радоваться стало нечему. Почти сразу же, едва успев понять, в чем суть жалобы, князь властным жестом руки остановил речь купцов и, хлопнув в ладоши, повелел вынырнувшему из-за двери Епифану немедля разыскать двух весельчаков и доставить их сюда. Не успел, однако, стремянной выйти, как тут же был возвращен назад и получил дополнительную задачу, дабы вместе с «шалунами» явился и воевода Вячеслав.
После того как купцы продолжили перечень своих жалоб, не собираясь ограничиваться единичным случаем, а жаждая вывалить все, что накипело, Константин успел пожалеть, что не приказал Епифану сразу же сходить и за отцом Николаем. Пришлось сделать это позднее, когда верный конюший прибыл с великовозрастными озорниками Званком и Жданком, следом за которыми подошел и настороженный Вячеслав. Допрос обвиняемых много времени не занял — ни один даже и не подумал, чтобы отпираться. А вот обсуждение предстоящего наказания заняло не в пример больше времени.
Оба купца, будто сговорившись, настоятельно просили выдать обоих дружинников им, дабы иметь возможность самим покарать обидчиков. Никакие объяснения и уговоры не действовали. Коловрат, как назло, завис у отца Феофилакта, а Вячеслав только угрюмо сопел и зло косился на окаянных торгашей, которые, по его непреложному мнению, раздували из мухи слона. Спасибо хоть на том, что мнение это он высказывал лишь своей мимикой, пусть и весьма красноречивой, но не прибегая к помощи слов.
Константину едва удалось шепнуть Славке, чтобы тот весь свой гнев и недовольство обратил в другую сторону, после чего громко предложил воеводе высказаться. Вячеслав не подкачал — и орал громко, и брови хмурил знатно, и пообещал так «загрузить» обоих до зимы, что на всякие развлечения времени у них не останется.
Подошедший отец Николай, как ни удивительно это показалось Константину, был настроен значительно строже. Для начала влепив им по пять церковных нарядов вне очереди, то есть коленопреклоненное чтение всевозможных молитв каждую вечерню и суровый месячный пост, он приступил к воспитанию.
Привыкшие видеть его совершенно иным, и Званко, и Жданко изрядно перепугались. До обоих наконец стало доходить, сколь велика, оказывается, их вина. А уж во время нравоучительной проповеди, последовавшей следом за взысканием, проникся и осознал всю серьезность происходящего даже Вячеслав.
— Нельзя плевать на иконы, даже если на них изображены чуждые твоему сердцу святые, — закончил проповедь священник.
После этого воевода, бросив тяжелый многообещающий взгляд на виновников, заверил князя, что решение взять этих воев в свою избранную сотню было с его стороны опрометчивой ошибкой и он подумает, как ее исправить в самое ближайшее время.
И Званко, и Жданко, ожидавшие многого, но не такой тяжелой кары, не сговариваясь, рухнули на колени и с мольбой обратились напрямую к Константину.
— Не вели, княже, воеводе твоему из сотни своей изгоняти, — вопил Жданко.
— Каемся мы. Николи впредь такого не учиним, — вторил ему Званко.
— Сами зарекаемся и других остережем, — божился Жданко.
— Как хошь накажи, токмо у себя оставь, — это уже обратился напрямую к воеводе Званко.
— Оставь, Христом Богом молим, — дрожал голос у Жданко, и по щекам здорового двадцатипятилетнего парня вдруг разом потекли слезы.
Градом катились они, стекая к подбородку, но тот, не замечая их, по-прежнему продолжал с мольбой взирать на воеводу с князем.
— Подумаю я. На ваше поведение посмотрю, — проворчал воевода, поневоле растроганный той скорбью, которую оба проявили только при одном намеке на изгнание из сотни.
— Быть посему! — глухо хлопнули ладоши Константина по резным подлокотникам княжеского кресла, утверждая тем самым церковное и военное наказания, после чего, жестом подозвав Епифана, что-то негромко повелел ему и, уже вдогон заторопившемуся прочь конюшему, громко распорядился: — И чтоб как можно быстрее. Сам займись, никому не доверяй.
— Грех-то какой, княже, — опасливо покосившись на отца Николая, попробовал возразить Епифан, но, повинуясь повелительному окрику князя и вполголоса бурча себе под нос что-то невразумительное, поплелся исполнять повеление.
«А вот насчет греха он вообще-то в самую точку угодил. Как бы мне отче всей обедни не испортил», — мелькнула в голове Константина мысль, и он постарался удалить из гридницы отца Николая. Предлог был самый что ни на есть благовидный — занятия церковной историей с юным княжичем.
Подсудимые между тем продолжали оставаться на коленях, с надеждой посматривая на князя — может, все-таки смилостивится и оставит в дружине. Махнув им рукой, чтобы поднялись, Константин хмуро заметил:
— А что до вашего пребывания в воях у воеводы моего, то об этом мы с ним еще помыслим и к вечеру решим.
После чего Константин, не отпуская молодцов, но и не обращая на них больше ни малейшего внимания, обратился с длинной речью к хоть и притихшим на время, но явно неудовлетворенным такими мелкими карами купцам. Однако их попытки вставить свои реплики успеха долго не имели, поскольку пауз в княжеской речи не было вовсе. Отвлекающий маневр был необходим, чтобы оттянуть время и заполнить чем-то паузу — для выполнения задуманного требовалось время.
Позже новоявленный оратор и сам удивлялся такому красноречию, а главное — своей памяти, которая услужливо вытащила на свет божий для своего владельца все имена и прочие подробности, упомянутые им в одной из своих работ аж десять лет назад. Это было, когда он всерьез нацелился на кандидатскую и добросовестно стряпал научно-популярные статьи, а также монографии и другие серьезные труды, доказывая в первую очередь самому себе, что головой он не только ест и курит, а еще и… В общем понятно.
А так как предстоящая кандидатская была посвящена столь любимому Константином средневековью, то и все его работы тоже относились к этой эпохе.
Впрочем, защититься у него не получилось. Нет, работу не зарубили на ученом совете, просто как-то так вышло, что вначале он к ней слегка охладел при виде очаровательной юристки Оленьки, затем отложил ее в сторону из-за рубенсовских форм любвеобильной поварихи Танечки, а затем и вовсе забросил, увлекшись могучей статью Людочки из Гознака. Время от времени — в основном это происходило в перерывах между сменами объектов поклонения — он все-таки возвращался к ней, всякий раз твердо обещая — опять же самому себе, — что уж теперь-то ни за какие женские прелести, как бы ни были они велики и обильны, не отступится от начатого, пока не доведет все до ума. Пыла хватало от силы на пару недель, после чего очередной крутобедрый и пышногрудый соблазн в виде корректорши Женечки, связистки Мариночки, стоматолога Ниночки или работницы метро Риточки властно уводил несостоявшегося соискателя ученой степени совершенно в противоположную сторону.
Работа же, так пригодившаяся ему ныне, посвящалась культурному влиянию восточной ученой мысли на развитие науки в Западной Европе. Именно из нее он сейчас обеими пригоршнями черпал все то, что сумел сохранить за прошедшие годы в своей памяти, и щедро рассыпал все это перед удивленными донельзя купцами. Начав с Ибн-Сины, причем назвав именно его арабское имя, он тут же перешел к Ибн-Зохру и тоже, польстив Ибн-аль-Рашиду, произнес арабское, а не искаженное европейцами имя ученого. Следом, не давая почтенному купцу опомниться и выразить глубочайший восторг от столь глубоких познаний русского князя в научных изысканиях его соплеменников по вере, Константин плавно перешел на астрономов и философов. Для начала он высоко отозвался о трудах Ибн-Тофейля, Аль-Батраки и Аль-Фараби, после чего, патетически подняв руки кверху, заявил, что только далекие потомки спустя столетия смогут по заслугам оценить титанический труд великого Аль-Суфи.
Заметив неподдельное изумление на лице арабского купца, уже с полчаса сидящего перед князем с полуоткрытым ртом, Константин решил, что этот уже готов, и немедленно переключился на соплеменников Исаака-бен-Рафаила. Для начала он отметил, что и его народ также издавна славен своей мудростью. Причем обилие великих умов столь огромно, что порою даже на одно имя приходится сразу несколько выдающихся человек. И Константин тут же привел в качестве примера Ибн-Эзру. Закончил же рязанский князь, увидев появившегося в дверях Епифана, заявлением о своем полном и безоговорочном согласии со многими положениями Альфаси.
Подав знак конюшему оставаться на месте, Константин вышел на середину гридницы и патетически воскликнул:
— Ваш Талмуд, называемый нами Ветхим Заветом и который равно свят и для правоверного иудея, и для православного человека, гласит: «Око за око, зуб за зуб, кровь за кровь». Иными словами, но одинаково по сути, сказано и в священных сурах благородного свитка. Стало быть, какое преступление оные молодцы совершили, такое наказание и должны в свою очередь понести, так?
Оба купца ошалело, но весьма энергично закивали головами в знак своего полного согласия со словами князя, после чего последовало изящное продолжение, которое, как предположил Константин, должно было окончательно удовлетворить обиженную сторону:
— Ведомо ли вам, что и у нас, православных христиан, есть свои запреты на вкушение некоторых видов мяса, кои наш народ почитает и неуклонно соблюдает?
Дождавшись очередной порции энергичных кивков, Константин пояснил более конкретно:
— Один из запретов сих касается телятины. Мясо оное на Руси не вкушает никто, ибо это грех, но ныне, — последовал красноречивый жест, и Епифан нехотя двинулся от двери, держа на вытянутых руках огромное блюдо с ароматно дымящимися сочными кусками только что изжаренной телятины. Поставив его на стол перед купцами, Епифан тут же удалился, а Константин продолжил, невольно сглотнув слюну от упрямо лезущего прямо в нос настойчивого душистого аромата: — Ныне оба воя моих, кои не в меру ретивы оказались, телятину оную отведают. Ну! — обернулся он в сторону дружинников.
Те, помедлив, переглянулись, нерешительно замялись и медленно двинулись к столу. Бог был далеко и, возможно, даже не смотрел на них, а князь с воеводой рядышком, поэтому каждый из виновников, не сговариваясь, предпочел согрешить. После еще одного, столь же красноречивого жеста князя, указующего в сторону блюда с телятиной, оба взяли по куску. Званко тут же впился в свой шмат зубами, а Жданко перед началом греховной трапезы успел-таки перекреститься и пробормотать вполголоса:
«Господи, прости раба свово грешного, но без дружины мне и жисть ни к чему».
Минуты три, окруженные всеобщим молчанием, они усиленно запихивали в себя это мясо, после чего Званко, который расправился со своей порцией чуть быстрее товарища, робко обратился к князю:
— Мне ишшо брать али будя?
— А это ты не у меня, а у почтенных гостей вопрошай, — кивнул Константин в сторону купцов.
Те в ответ на страдальческий взгляд Званка тут же стряхнули с себя легкое оцепенение и в один голос заявили, что им вполне достаточно увиденного, после чего оба дружинника были милостиво отпущены восвояси.
Константин перевел дух, но есть захотелось еще сильнее — из-за непрошеных гостей он даже не позавтракал, а время было уже послеобеденное. Между тем сочащиеся горячим соком и благоухающие дымком костра большие куски мяса на блюде продолжали настойчиво притягивать к себе княжеский взгляд. Константин искоса посмотрел на Славку и с мрачным удовлетворением отметил про себя, что он не одинок в своем настойчивом вожделении согрешить прямо сейчас, да посильнее и побольше. А если…
Кивком головы он подозвал Вячеслава поближе к столу и обратился к купцам со скорбным видом:
— Так как оба воя в моей дружине состоят, закою оный воевода головой отвечает, стало быть, справедливо будет, ежели часть кары ихней и мы на себя примем смиренно.
С этими словами он тут же ухватил самый большой и аппетитный кусок телятины и, перекрестившись по примеру Жданка, принялся себя наказывать. Делал он это, стараясь не показывать удовольствия от процесса, хотя на голодный желудок свежезапеченная молодая и в меру жирная телятина шла просто на ура. Напротив, жевал он медленно, выражение лица старался сохранять скорбное и пару раз, невзирая на битком набитый рот, даже слегка скривился от непреодолимого отвращения.
Следом за Константином протянул руку к блюду и Вячеслав. Мгновенно все поняв, он тут же ухитрился еще и подыграть князю, пробормотав сокрушенно:
— Грех-то какой.
Перекреститься он, правда, забыл, но зато все свои тяжкие переживания изобразил мастерски, не забывая при этом наворачивать от аппетитного куска.
И напрасно купцы махали руками, искренне сочувствуя нравственным мукам достойных людей, которые только лишь потому, что имели несчастье начальствовать над двумя великовозрастными озорниками, сами добровольно решили покарать себя столь жестоким образом. Напрасно кричали они: «Довольно!» Карать себя, так уж по полной программе, так что и князь, и воевода добросовестно довели свой тяжкий грех до логического конца, после чего Константин задумчиво произнес, глядя на Славку:
— Еще, что ли, наказать тебя али будет…
В ответ на это Вячеслав смиренно произнес:
— Как повелишь, княже, — и, заметив колебанияКонстантина, покорно добавил: — Тяжела моя вина, княже, и дабы ее искупить, готов я все это блюдо один съесть, ежели на то твоя воля будет.
«Вот морда прожорливая», — мелькнуло в голове у Константина, и он уже хотел было дать добро, но затем, из опасения переиграть, прекратил псевдоэкзекуцию, заявив, злорадно улыбаясь:
— Ныне я великодушен и, коли гости мои более не настаивают, принуждать тебя не стану. Теперь иди и отмаливай грех свой великий.
Скорбя, что оставшаяся вкуснятина проплыла мимо рта, Вячеслав с постным видом удалился, после чего Константин великодушно предложил отведать мясца и гостям, поясняя, что это с их стороны будет как бы проверкой, тем более что обоим мясо этого животного разрешено и каких-либо запретов на него не существует.
Несколько помявшись ради приличия, оба изрядно проголодавшихся купца деликатно взяли себе по кусочку. Убедившись, что перед ними не баранина, и даже не говядина, то есть наказание не фиктивное, о чем были некоторые подозрения, особенно со стороны Исаака-бен-Рафаила, они взяли еще по одному кусочку, затем… Словом, спустя полчаса блюдо опустело полностью, если не считать скромной кучки обглоданных костей.
Едва же греховная трапеза окончилась, как по княжескому хлопку проворная челядь тут же заставила стол новыми блюдами с еще более аппетитными закусками. Расстались торговые люди с князем лишь спустя еще пару часов, рассыпаясь в заверениях своего искреннего почтения перед его глубочайшей мудростью, которая столь велика, что может сравниться лишь с его еще более глубочайшей справедливостью, и прочая, и прочая, и прочая.
А спустя всего день, скорее всего из-за досадного стечения обстоятельств, не иначе, полыхнули веселым ярким пламенем торговые склады одного из гостей — Ибн-аль-Рашида. Пожар тушили все, кто оказался поблизости, и довольно-таки успешно — сгорела едва ли десятая часть его товара, но араб почему-то впал в такое безутешное горе в связи с этим, что целых три дня не показывался на людях. Сказывали, что он и вовсе потерял разум — все копался на пепелище, то и дело просеивая пепел и золу.
Затем купец объявил, что хотел бы лично вознаградить всех храбрых жителей славного города, спасших его от полного разорения. Весть об этом разнеслась по всей Рязани в тот же день. Охотников до награды нашлось предостаточно, но араб был скуп, поначалу выяснял детально, где именно был этот человек во время тушения пожара, а главное — какие вещи он выносил с купеческого двора. Лишь после этого, убедившись окончательно в том, что сидящий перед ним и впрямь участвовал в тушении пламени, протягивал ему со скорбным видом одну крохотную резану. Затем Ибн-аль-Рашид многозначительно встряхивал туго набитый мешочек, который издавал приятный мелодичный звон, и уверял, что отдаст все его содержимое — пяток гривен, причем новгородских — в обмен на маленький деревянный ларец, бесследно исчезнувший во время пожара. Сам он по себе и десятка кун не стоит, а ему дорог исключительно как память о единственном младшем брате, безвременно усопшем десять лет назад.
Поначалу, когда весть об окончательно спятившем купце долетела до ушей Константина, он не придал ей никакого значения — мало ли у кого какая блажь бывает. К тому же память о любимом брате дорогого стоит, а уж чего-чего, но денег у старейшины арабского землячества было предостаточно. Коли нравится ими сорить — пускай, авось шустрые рязанцы подметут.
Однако потом до него долетели и другие вести, которые представляли загадочное поведение араба совсем с иной стороны…