Из Владимира через Суздаль и Юрьев царь поехал поначалу в Троицкий монастырь, где его торжественно встретили прежний митрополит Иоасаф, игумен Артемий и братия с крестами. Старец ласково улыбался, но лицо его было несколько утомленное — все-таки возглавлять такой огромный монастырь тяжело.
— Ныне я мыслю далее все менять, — поделился Иоанн с ним за трапезой. — С войском надобно урядиться, да и прочим земским устроением заняться. А как ты мыслишь, отче, мне допрежь всего… — и осекся, недоуменно глядя на зашедшегося в меленьком старческом смешке Артемия.
— Милый ты мой. Ныне и присно забудь, что ты — мой ученик, а я твой наставник, — объявил он причину своего веселья. — Эвон ты как оперился — куда уж мне с советами к тебе лезть, к тому же о мирском, в коем я и ранее не больно-то смышлен был. Тут вон со своей братией никак не разобраться, а куда уж царю советы подавать.
— Что, тяжко? — сочувственно спросил Иоанн.
— Не то слово. Это ведь он с виду как монастырь, а копни поглубже — считай, что и нет. Из славы святого сподвижника такое учинить — это еще додуматься надобно.
— Чуток потерпи, — попросил Иоанн. — Теперь я приехал, так что полегче будет. Как освободится епархия, так я сразу тебя туда поставлю.
— А вот от этого ты меня и вовсе избавь, — решительно открестился отец Артемий. — Ныне ясно зрю — не по мне это.
— Ну и ладно, — покладисто согласился Иоанн. — Мы тебя, минуя епархию, как Симона. Он ведь тож из игуменов Троицкой обители сразу митрополитом стал. А чтобы не ждать долго — мы владыку Макария попросим, дабы он себя множеством дел не надрывал, а углубился лишь в одни иконы да жития святых, кои у него так славно выходят. Мыслю, что сей святой отец противиться нам не возможет. Вот тогда и придет черед монастырских земель.
— Избавь, государь, — тихо, почти шепотом попросил Артемий, с тоской глядя на непреклонного Иоанна, твердо нацелившегося отыграться за поражение на недавнем соборе. — От всего избавь — и от епархии, и от митрополичьих покоев. Уж больно отвратно мне на все это взирать. Богу лишь простой мних молиться может, а как повыше забрался, так там столь мирских дел, что ум за разум заходит. Умом понимаю, что и они надобны — но сердце не внемлет. Не мое это. Я и тут-то не ведаю, яко выдержать. Веришь, уже раза три собирался покинуть сию обитель, но чуял — ты сразу опосля Казани непременно ко мне заедешь, весь славой залитый, чтоб покрасоваться предо мной.
Иоанн смущенно потупился.
— Да ты не красней, не красней как девица, — успокоил его Артемий. — Дело-то обычное. Такой победой да не возгордиться — ангелом быть надо, а ты есмь человек и живешь на земле. Одначе вот что я тебе скажу — себя уважать непременно надобно, да и верить в свое счастье тако ж. То для дела пользительно. Но внутри не величайся, а все время осаживай — мол, были на свете и иные, до чьего величия мне еще о-го-го.
— До пращура своего Димитрия Иоанновича Донского мне и впрямь о-го-го, ну а вот как, к примеру, с той же Казанью быть? — лукаво улыбнулся Иоанн. — Ее и впрямь ранее никто не мог одолеть. Выходит хоть тут-то я в первых. — И вопрошающе уставился на старца.
— Во времена твоего деда Иоанна Васильевича, коего Грозным прозвали, брать ее надобности не было, потому что она и так в его воле ходила.
— Ходила, да не всегда, — внес поправку государь. — Помню я, как Федор Иванович сказывал.
— А когда тщилась норов свой выказать, твой дед ее силком примучивал. Так что ты взятием ее гордись, но в уме держи, что ты не первый сии стены одолел. Федор Иванович о том просто забыл тебе обсказать.
— А кто? — удивился Иоанн.
— Еще в лето 6995-е, когда там замятия промеж сынами хана Ибрагима приключилась, так один из них, по имени Моххамед-Эмин, притек на Москву и, признав себя подручником великого князя Иоанна, попросил помочи. Вот тогда-то наш государь и послал своих людишек под началом князя Даниила Дмитриевича Холмского, кой сразу опосля половодья, едва дороги подсохли, туда отправился, да в то же лето ее и одолел. В день памяти святителя Кирилла он в сей град и вошел.
— А откуда ты… — начал было Иоанн.
— Дед мой о том мне сказывал, — пояснил старец. — Он, когда молодым был, хаживал туда. Так что и тут ты не первый. И о том тебе тож помнить надобно. А ты чего закручинился? — осведомился он, с доброй отеческой улыбкой глядя на и впрямь слегка поникшего царя. — Никак о том, что не первым оказался? Так ведь оно куда ни глянь — всюду так. Вспомни, яко у Екклесиаста-проповедника сказано? — и, прикрыв глаза, нараспев, ибо это была его самая любимая изо всех книг святого писания, процитировал: — Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
— Но ведь были же воители в старину, кои что-то в первый раз содеяли, — возразил Иоанн. — Ладно, Казань, а тот же Ляксандра Македонский. Уж он-то точно первым в индийские земли ходил.
— Просто о его предшественниках память у людей стерлась, ибо слишком давно это было, вот и считают его ныне первым, — усмехнулся старец. — И про Холмского, хошь и сотни лет еще не прошло, тоже мало кто ныне помнит на Руси. Это я к тому лишь рек, что, когда величать тебя учнут, сам тому не поддавайся. Вслух поминать, что ты не первый, нужды нет, но в памяти сего князя держи. А что до задумок твоих, то поведаю одно и опять-таки не свое, но древних: «Не берись за множество дел: при множестве дел не останешься без вины. И если будешь гнаться за ними, не достигнешь, и, убегая, не уйдешь». Так в книге премудростей Иисуса, сына Сирахова сказано. А чуть далее в ней же еще короче: «Не поднимай тяжести свыше твоей силы». Об этом памятуй, когда умышлять о делах учнешь, а мне же более и сказать нечего, — и проникновенно произнес: — А коль и впрямь благодарность еще в сердце ко мне питаешь за все поучения — отпусти обратно.
— Что ж, неволить не стану, — вздохнул Иоанн. — Как почуешь, что край настал, — уходи спокойно. Не хватать тебя будет — то так, но зато сердцем порадуюсь, что тебе хорошо.
— Вот за то тебе низкий поклон, — заулыбался отец Артемий.
На том они и расстались. А келарь отец Андриан Ангелов, который через известное ему одному слуховое оконце подслушивал беседу, стараясь не упустить ни одного слова, еще долго размышлял — как бы половчее и побыстрее доложить владыке Макарию о тех кознях, кои учиняет супротив него государь с игуменом обители.
«Эх, жаль, что я ответа отца Артемия не слыхал, — кручинился он. — Уж больно тихо тот отвечал государю. Хотя чего уж тут. Без того понятно, что согласился. Вот я бы разве от такого отказался? Да ни в жисть! А он что — дурачок?»
Подумав немного, он подозвал к себе одного из подкеларников — отца Левкия. Был Левкий услужлив, расторопен, но отца Андриана смущали воровато поблескивавшие голубоватым ледком глаза монаха. К тому же он чувствовал, что случись только какая промашка с его стороны, и отец Левкий немедля отправит донос митрополиту. Потому и решил он воспользоваться удобным случаем, будучи уверенным в том, что после этого сообщения ловкий и шустрый Подкеларник, воспользовавшись личной встречей с Макарием, непременно выклянчит для себя местечко подоходнее.
А донести следовало непременно. Может быть, отец Артемий и хороший человек, даже скорее всего, да и поведения самого что ни на есть богоугодного, но для настоятеля такой великой обители нужен был иной, не столь суровый по отношению к богатым прихожанам. Уж очень строго относился он к некоторым из них, а кое у кого даже — неслыханное дело — отказывался принимать вклады на помин души. А это уже получается убыток и разорение монастырю.
Помнил отец Андриан, когда еще был подкеларником в Псковском Корнилиевом монастыре, когда молодой инок Артемий, осуждающе поджав губы, упрямо говорил:
— Коль человек жил растленным житием и всю свою жизнь грабил других, то не будет ему проку ни в панихидах, ни в обеднях после его смерти. Бога не обманешь, и от мук он их все едино не избавит.
Вот только тогда юный мних ничего не мог поделать. Лишь одно было в его силах — уйти из монастыря. С тех пор разошлись их стежки-дорожки. Ныне вновь сбежались — причудливы судьбы людские, — но теперь отец Артемий был властен поступать согласно своим убеждениям, которые, как выяснилось вскоре, ничуть не изменились.
«Ишь какой. За бога, стало быть, решил, что тот примет, а что нет. Может, он, конечно, и прав. Иному все эти обедни и впрямь, как мертвому припарки, но от приношений-то почто отказываться?! — раздраженно размышлял отец Андриан. — Ты деревеньку-то прими да сверши обряд как положено, а уж что господь решит — его дело. Да что бы ни решил, — усмехнулся он, — все одно: то там, на небесах, случится, а деревеньки, вот они, на земле. Пускай всевышний и впрямь не смягчится над грешником, но ведь дары, людишки да угодья все равно в монастыре останутся, и обманутый мертвяк не вернется и не потребует, чтобы мы их отдали. Да что тут говорить, когда умному и так все ясно».
Отец Андриан недовольно пожевал губами и окончательно решил: «Пошлю Левкия. Он и что было перескажет, и от себя нагородит, не постесняется. А мне самому лгать не с руки — грешно».
Между тем торжественная поступь покорителя Казани и его воевод продолжалась. В селе Тайнинском, что уже недалече от Москвы, его встречал брат Юрий в сопровождении бояр, которых Иоанн оставил в качестве советников брата. Уже на подходе к самой столице его встретили криками огромные толпы собравшегося народа, а у Сретенского монастыря к нему навстречу торжественно шагнула церковная процессия во главе с митрополитом.
Иоанн был искренен, когда, обращаясь к Макарию, как к «отцу своему и богомольцу», благодарил его за все труды и молитвы. После разговора с отцом Артемием мысли его приняли новый оборот, и он, вполне логично рассудив, что укорот дальнейшим церковным приобретениям сделан, решил для себя, что на тех землях, кои под монастырями да церковными архиереями, свет клином не сошелся. Вон ее сколько повсюду — завоюй да и удоволь люд служивый. Казань — это только начало, и то она немало дала.
Потому он и говорил, не держа камня за пазухой:
— Вашими молитвами бог соделал такие великие чудеса, что ныне мы вам за них много челом бьем, — после чего и впрямь склонился перед владыкой в низком поклоне.
Тут же его примеру последовали князь Владимир Андреевич Старицкий и все остальные, после чего Иоанн продолжил:
— И теперь вам челом бью, чтоб пожаловали, потщились молитвою к богу о нашем согрешении и о строении земском, чтоб вашими святыми молитвами милосердый бог милость нам свою послал и порученную нам паству, православных христиан, сохранил во всяком благоверии и чистоте, поставил бы нас на путь спасения, от врагов невидимых соблюл, новопросвещенный град Казанский, по воле его святой нам данный, сохранил во имя святое свое и утвердил бы в нем благоверие, истинный закон христианский, и неверных бы обратил к нему, чтоб и они вместе с нами славили великое имя святыя троицы, отца, сына и святого духа ныне, и присно, и во веки веков, аминь.
Умилившийся таким искренним благочестием государя митрополит отвечал примерно в том же духе, велеречиво прославляя подвиги царя и сравнивая его с Константином Великим, Владимиром Святым, Димитрием Донским, Александром Невским, причем по окончании своих слов владыка Макарий посчитал необходимым тоже низко склониться перед Иоанном, якобы благодаря его за труды, а самом деле давая тому понять, что и он тоже не держит на него зла на сердце за прошлые обиды и попытки отнять церковное добро.
Тут же, прямо у Сретенского монастыря, Иоанн переоделся, сняв изрядно поднадоевшее к тому времени зерцало и облачившись в торжественный царский убор, надев Мономахову шапку, на плечи бармы, а на грудь крест, после чего пошел следом за митрополитом в Успенский собор, а уж оттуда во дворец.
Три дня ликовала Москва. Три дня пировали не только духовенство и воеводы, сидя у царя за богато накрытыми столами, но и все горожане. Гулять так гулять — и все три дня он щедрой рукой раздавал дары митрополиту, владыкам, осыпал наградами воевод, не забывая и особо отличившихся воинов.
— Чтоб ни одного печального лика близ меня не было, чтоб ни одного не удоволенного не осталось, — приговаривал он то и дело.
Угомонился Иоанн лишь к утру четвертого дня, да и то не сам, а после доклада рачительного Алексея Адашева, известившего государя, что токмо деньгами роздано не менее сорока тысяч рублев.
— А ты не ошибся? — переспросил ошеломленный услышанным царь. — Неужто и впрямь так много?
— Да тут у меня записано. — Адашев заглянул в свои пометы и доложил более точно: — Тридцать восемь тысяч и еще двести рублев.
— Вот! — поучительно произнес Иоанн. — Все ж таки почти на две тыщи меньше.
— Так ведь ты, государь, не токмо рублями одаривал, но и платьями, сосудами, доспехами, конями, — дополнил Адашев. — Их счесть тяжко, не один день нужон, но бархаты да соболя еще на десять тысчонок — поверь мне — непременно потянут, хотя скорее всего поболе. Все ж таки кубки да чаши не одни токмо серебряные, но и златые были, доспехи и вовсе изрядно стоят. Словом, на десяток точно вытянут.
— Это уже сорок восемь выходит?! — вновь ужаснулся Иоанн.
— И все это окромя вотчин, поместий и кормлений. Их ты тоже порядком раздал, — окончательно добил его Алексей Федорович.
— Славно повеселились, — растерянно произнес Иоанн.
Адашев хотел поначалу сказать, что надо бы того, закругляться с раздачами, но, глядя на поникшее лицо Иоанна, сделал благоразумный вывод, что тот и сам это прекрасно понял, и произнес совсем иное, более утешительное:
— Конечно, государь, такая победа дорогого стоит. Шутка ли — татарское царство одолели. Даже твой великий дед Иоанн Васильевич, кой требовал, дабы его чтили наравне с кесарем немчинским и с султаном, царю крымскому челом бил, а тут… Пращур твой Димитрий Донской всего лишь отразил царя Мамая — ты ж царство завоевал. Сколь веков Русь страдала, сколь унижалась пред ними, и вот явился наконец царь, возмогший одолеть поганых, примучить и согнуть им выю, а кто не пожелал гнуться, так ты тем хребет сломил. И христианство от басурман защитил, и русских людей из неволи освободил, да сколь труднот превозмог. Так что каково торжество, такова и…
Вообще-то получалось, что он тем самым как бы поощряет царя на последующее мотовство, но Алексей Федорович и тут не ошибся. Начиная с четвертого дня царь больше не сделал ни одного подарка. Как отрезало. Да и некогда было Иоанну часы на пирах растрачивать. Вновь заседания в Думе забирали львиную долю времени, а вечером он с нетерпением спешил к милой супруге и маленькому сынишке с крохотным носиком-пуговкой, с которым так нравилось играться царю, поминутно бережно касаясь его и легонько проводя пальцем до самого кругленького кончика.
— Так ты ему весь нос к двум годам сотрешь, — подшучивала оживленная Анастасия, неспешно поправлявшаяся после родов. — Вона, глякось, и так одни дырки остались. Ужо я встану с постели, так отыму дите.
— Да я чуток, — винился Иоанн и вновь принимался за любимую забаву.
Эх, хорошо проводить время в тепле да неге, близ пышущей жаром гигантской печи, обложенной зеленоватой муравленой плиткой, особенно когда за тесными окошками вовсю завывают злобные метели, щедро засыпая мелким хрустким снегом поля, снега и дома. А уж потом как славно любоваться вокруг, окидывая взором окрестности, украшенные, будто невеста, белоснежным нарядом, сверкающим на солнце, подобно дорогой парче, сотканной сплошь серебряной нитью.
Зима в том году и впрямь выдалась на славу — снежная, но ласковая, не докучавшая лютыми морозами и в то же время без слякотных оттепелей. Давно не упомнят такой на Руси. И за все время в деревнях ни разу не видали выходящего из леса невысокого старика с белыми как снег волосами и длинной седой бородой, который бредет обычно невесть куда, закутанный в теплую белую одежу, но с непокрытой головой и с железной булавой в руке. Потому и морозов не было лютых. Известно, коль Зимника нет — много дров для печи не понадобится.
Когда Иоанн прибыл в Москву, Анастасия еще лежала после родов, блаженствуя от своего собственного маленького счастьица — и мужа не убили, и победил-то он всех, а она-то как вовремя расстаралась, подарив ему — ну словно в награду — наследника престола. Потому с крещением младенца немного затянули — очень уж ей хотелось тоже поприсутствовать при этом.
Если бы где-то рядом, как предлагал митрополит Макарий — давно бы окрестили, но Иоанн непременно хотел в Троицком монастыре, лелея надежду, что старец Артемий еще там, и желая видеть именно его в крестных отцах своего сына.
Едва она смогла встать с постели, как царь отправился с нею и с сыном в обитель Троицы. К сожалению, отца Артемия в ней уже не было. Собрав нехитрую котомку, включавшую каравай хлеба и десяток вяленых лещей, да еще пяток особо полюбившихся ему книг, старец ушел обратно к своей братии в глухие сосновые леса близ Белого озера. Обиженный на то, что Иоанн предпочел митрополиту какого-то там игумена, Макарий, сославшись на нездоровье, тоже отказался приехать, а потому Димитрия у мощей святого Сергия крестил Ростовский архиепископ Никандр.
К тому же Подкеларник Троицкого монастыря Левкий успел осуществить свое черное дело. Явившись на подворье Макария, он не только изложил суть беседы царя и старца, как ее слышал отец Андриан, но и кое-что добавил — для красоты слога — от себя. Главным же было то, что так и не расслышал, но домыслил келарь, включая ответ старца на предложение Иоанна возглавить церковь всея Руси. Более того, по словам Левкия, выходило, что слушал он все это самолично, а отец Андриан лишь способствовал уходу своего подчиненного в Москву, узнав об этой беседе от… самого Левкия.
Макарий молча выслушал наушника и отпустил, так и не сказав ни слова. После этого он не выходил из своей кельи целых два дня — размышлял. По всему выходило, что поведение Иоанна после возвращения из-под Казани было не чем иным, как наглым беззастенчивым притворством, а искренние горячие слова при встрече предназначались лишь для того, чтобы усыпить бдительность митрополита, и от этого Макарию становилось еще горше.
«А ведь как славно мы с ним совсем недавно размышляли, кого бы послать в Казань для устроения дел церковных. Обстоятельно трудились, вдумчиво. Человек пять осудили, пока протоиерея Архангельского собора Тимофея не выбрали», — вспоминал он.
И вдруг ему до слез стало жаль всего того недавнего, что так тесно — пожалуй, даже теснее, чем раньше, сблизило их в те немногие месяцы мира и не показного, но истинного дружелюбия. Жаль, и еще чисто по-человечески обидно за царя — как он только посмел своей поганой ложью все это светлое и чистое взять и в одночасье погубить.
«А может, Левкий солгал? — мелькнула вдруг мысль. — Скользкий он какой-то, в глаза не смотрит, лебезит все время. Может, и не было у царя на самом деле никакого разговора с Артемием? К тому же тот совсем недавно ушел из обители в свою пустынь. Зачем ушел? Из игуменов и архимандритов можно в митрополичье креслице усесться, особливо когда за твоей спиной сам царь стоит, хотя положено из епископов избирать, а вот из старцев пустыни — навряд ли. Тут уж и государь — заступа слабая Или затаиться решил до поры — до времени? Скорее всего».
С досады ему захотелось содеять что-то эдакое, в пику Иоанну, чтоб почуял он, что Макарий все знает. Как он тогда в глаза смотреть станет, как себя поведет? И тут его осенило.
Всею в ту зиму на Руси крестились два царевича и один царь, правда, из бывших. Царевича Утемиш-Гирея, совсем еще ребенка, должны были крестить по просьбе его матери Сююнбеки. Обратилась она с этой просьбой, скорее всего, не оттого, что воспылала любовью к христианской вере, а чтобы досадить остававшегося верным мусульманскому закону своему постылому мужу Шиг-Алею, за которого его выдал Иоанн. Вот его-то в Чудове монастыре самолично окрестил митрополит Макарий, дав христианское имя Александр. Всего днем ранее он отказал Иоанну, ссылаясь на нездоровье, а тут поехал, намекнув таким образом, как и хотел, что он все знает о его заговоре со старцем Артемием.
Вторым был Ядигер-Мухаммад. Как ни удивительно, но, придя в себя от безумных плясок дервишей, бывший властитель Казанского царства, словно смахнув с лица паутину дьявольского наваждения и ужаснувшись тому, что произошло с ним и всеми жителями Казани, тоже решил отречься от мусульманства.
Тут уже все было гораздо строже. Несколько раз сам Макарий допытывался до бывшего астраханского царевича, пытаясь выяснить: «Не нужда ли, не страх ли, не мирская ли польза внушает ему сию мысль?» Но каждый раз Ядигер кусал губы, вспоминая пляски дервишей, и митрополит получал один и тэт же ответ:
— Люблю Иисуса и ненавижу Магомета!
Над ним святой обряд совершили в самом конце февраля, прямо на берегу Москвы-реки, в присутствии царя, множества бояр и обилия любопытствующего народа. Митрополит сам стал крестным отцом нового христианина. Имя ему дали Симеон, но титул царя оставили за ним, разместив отважного ногайца в Кремле, в своем большом доме, где он имел множество слуг. Иоанн даже позволил ему жениться на дочери Андрея Кутузова, Марии. Забегая чуть вперед, надо отметить, что он ни разу за всю оставшуюся жизнь не изменил, оставаясь непоколебимым и в новой вере.
А вот вести, получаемые царем, не радовали. Началось со Пскова, где вновь открылась смертоносная болезнь, которая приходила к совершенно здоровым людям, подобно ядовитой змее, нанося молниеносный укус в сердце, под лопатку или между плечами, после чего человек ощущал себя, будто горит на медленном огне. У иных выступали гнойники на шее, бедрах, на спине и прочих местах. Словом, это была чума или черная смерть, прозванная на Руси железой. Мучились ужасно, хотя и недолго. Смерть приходила скоро и была неизбежна.
Разумеется, в чистоплотной Руси чума не могла причинить столь ужасных бедствий, которые она творила в грязной немытой Европе, но тем не менее и здесь последствия ее были ужасающими, унося каждый день по сотне, а то и более человек.
Едва она началась, как новгородцы немедленно выгнали псковских купцов, объявив, что если кто-нибудь из них приедет к ним, то будет сожжен со всем своим имуществом. Но суровые меры не помогли — в том же октябре полыхнуло и там, унося тысячи, включая архиепископа Серапиона, который, как истинный пастырь, не мог отказать страждущим в последнем слове утешения и не обращал внимания на свирепствующую болезнь, кротко отвечая, что все в руце божией. На его место митрополит поставил монаха Пимена Черного из Андреяновской пустыни, который отважно отправился навстречу зловещей опасности и уже шестого декабря отслужил в Софийском храме свою первую обедню.
Не все благополучно было и на востоке. Прав в чем-то оказался князь Мстиславский. Не прошло и двух месяцев по возвращении царя в Москву, как за пять деньков до светлого рождества васильсурские воеводы прислали первую тревожную весточку о том, что луговые и горные люди побили на Волге гонцов, купцов и боярских людей, возвращавшихся с запасами из-под Казани.
Иоанн немедленно послал приказание свияжскому наместнику, князю Петру Шуйскому, разыскать между горными людьми, кто из них разбойничает, и сурово покарать для острастки остальных. Шуйский отправил воеводу Бориса Салтыкова, который сумел изловить несколько десятков разбойников. Одних, не утерпев, повесили на месте, других уже у Свияжска.
Правда, казанский наместник, князь Горбатый, по-прежнему доносил, что ясак собирается успешно. Были людишки из числа казанцев и вотяков, замышлявших дурное дело, но он их уже перевешал и ныне покамест все спокойно.
Но уже на Тарасия пришла дурная весть и с Казани. Александр Борисович извещал, что луговые люди изменили, ясаков не дали, сборщиков ясака убили, прошли на Арское поле, стали все заодно и утвердились на высокой горе у засеки. Посланные же супротив них казаки и стрельцы сдуру разбрелись по разным дорогам, будучи уверенными, что прочешут все окрестности, как частой гребенкой, да ничего не получилось, и оказались они разбиты наголову; причем стрельцы потеряли 350, а казаки — 450 человек, после чего мятежники поставили себе город на реке Меше, в семидесяти верстах от Казани, успев засыпать землей стены и решив отсиживаться за ними от русских ратников.
Правда, Иоанну к тому времени было уже все равно…