Возможных кандидатов было немного — всего трое.

Один из них — Юрий Васильевич, родной брат царя, родившийся двумя годами позже Иоанна. Гнилая византийская кровь, текшая в жилах Василия Иоанновича, сказалась на его потомстве в полной мере, и ребенок родился слабоумным. Помышлять о том, что Иоанн оставит Русь ему, было глупо. Государь хоть и болен, но не душевно, так что была эта кандидатура наименее вероятной.

Другим в куцем списке стоял Владимир Андреевич Старицкий — двухродный брат Иоанна. На это тоже особо не надеялись, потому что государь был в памяти, а потому на то, чтобы изобидеть своего первенца Димитрия, навряд ли решился бы. И тогда оставался последний человек, он же наиболее вероятный преемник — его сын, которому не исполнилось и года. В этом случае сразу становилось понятно, кто именно будет всем править — двухродные деды Димитрия да его дядья, то есть Юрьевы-Захарьины. Однако на всякий случай события никто не торопил — продолжали ждать.

— Что писать повелишь, Иоанн Васильевич? — почтительно, но вместе с тем твердо осведомился Иван Михайлович.

— А что тут думать, — вздохнул Иоанн, с трудом поворачивая голову. — Али сам не ведаешь, что у меня наследник есть?

Еще утром, проснувшись, Иоанн первым делом подумал о духовной и том, что вот-вот придет Висковатый, которому он же сам и повелел прийти. Кого объявлять наследником — тут вопросов не возникало. Иное дело — опекуны. С этим предстояло подумать, и подумать как следует, памятуя пусть не свое собственное малолетство, а брата-близнеца, но тем не менее.

К сожалению, он практически ничего не знал о том, что происходило в ту пору, разве что вчера все тот же Висковатый принес духовную его отца Василия Иоанновича, да и то было не до нее. Опять же что она даст? Если бы он знал каждого из поименованных в лицо — одно. Тогда можно было бы сделать вывод, по каким признакам отец выбирал опекунов. Да и то, учитывая, что они там настряпали, получалось, что как раз из этого при подборе людей исходить нельзя. Вот и выходило, что прежняя духовная могла бы дать ответ — каких не надо отбирать, а каких надо — промолчала бы.

Ну, понятно, что Анастасию лучше не указывать — ни к чему ее тревожить. Лучше он назовет своих шурьев. Те, исходя хотя бы из родственных отношений с царевичем, будут хранить его как зеницу ока. Далее надо бы указать Владимира Андреевича. Пусть не наследник, но хоть опекун — этим умаслить. Разумеется, включить туда князя Дмитрия Федоровича Палецкого и Владимира Ивановича Воротынского. Их по-любому — слишком много знают о нем и о его брате. Обязательно Адашева — и отца, и сына. Непременно отца Сильвестра — пусть с малых лет уму-разуму учит, к тому же он это любит. Кого же еще? Самого Висковатого?

И тут же потекли иные, супротивные мыслишки. Пожалуй, дьяку это только во вред. Уж больно много завистников у худородного сыщется. Да и Адашевым с Курбским он может лишь навредить таким почетом. Опять-таки митрополит Макарий, который почему-то на него вновь изобиделся. Значит, либо выкидывать Сильвестра, либо включать туда владыку. Ну это еще куда ни шло, а вот как с Палецким быть, да с Воротынским? Палецкого включать — все Шуйские подымутся: почему не их, а этого, который хоть и знатен, но по отечеству с ними и рядом не стоял. Так что же — Шуйских в опекуны? А не задавят ли они всех прочих? Включить заодно их недоброжелателей, чтоб уравновесить? Тогда, считай, всю Думу вписывать придется. Как бы тогда малолетство Димитрия еще страшнее не оказалось, чем двадцать лет назад у его брата-двойника.

А если всего одного человечка указать? Если, кроме Анастасии Романовны, вообще больше никого не упоминать? Пускай тогда остальные возле нее вертятся. И тогда выходило, что ни на кого из худородных, включая тех же шурьев, зависть не падет. Их же нет в духовной, так чего злиться?

Владимир Андреевич? Но если Иоанн никого не обидит, то откуда князю Старицкому сторонников взять? Палецкий с Воротынским? Пояснить все как есть. Более того, призвать к себе Настеньку и всех доверенных, да и сказать ей: «Вот на кого обопрись». Но сделать это именно изустно, без бумаг. Иоанн даже заулыбался, в первый раз после того, как заболел, от осознания того, как он все удачно придумал. А спустя полчаса пришел в ложницу Висковатый.

— Один у меня сын, — повторил царь ожидавшему его ответа дьяку. — Выбирать не из кого.

— То так государь, — согласился Иван Михайлович. — Но, ты уж прости на худом слове, одначе сам ведаешь, яко у нас на Руси детишки мрут. Чай, Димитрию твоему всего-то несколько месяцев от роду.

— И что же? Иному отписать? — резко спросил Иоанн.

— Отчего ж иному, — замялся Висковатый. — Токмо лучшей всего бы было еще одного человечка указати, чтоб ежели не приведи господь, то… Читывал я в списках древлих, что и князь Димитрий Донской тако же поступил. Духовную на старшего сына Василия отписал, но в ней же указал, что буде тот помре, сынов не оставив, стол московский второму сыну занять надлежит, Юрию.

— Еще одного, говоришь? — слабо усмехнулся Иоанн, пристально глядя на дьяка. — Пращуру моему легче было, а у меня сын один. Кому иному? Тогда это твое «не приведи господь» гораздо быстрее наступит. Этот-то указанный мною и подсобит малютке Димитрию побыстрее со своим батюшкой на том свете свидеться. Опять же, насколь мне ведомо, и дед мой, и отец в духовной завсегда одного наследника писали. Посему объявляю, что сын мой Димитрий есть единственный государь Руси. Токмо он один, — и повторил: — Димитрий Иоаннович.

Висковатый послушно кивнул и принялся что-то быстро-быстро строчить на плотном желтоватом листе. Писал долго — не меньше получаса.

— Теперь зачти, — повелел Иоанн.

Слушал он внимательно, несколько раз перебивал, заставляя что-то исправить, а иное вовсе повелевал вычеркнуть, как лишнее, добиваясь краткости и лаконичности формулировок, чтобы потом никто не смог увильнуть, придравшись к неудачно написанному словцу.

Наконец успокоился и устало, совсем иным, капризным тоном произнес:

— Перебели, а я сосну малось. Притомил ты меня.

Иван Михайлович поклонился и продолжил свою работу. Теперь он писал гораздо медленнее, стараясь избежать помарок. Наконец перо дьяка перестало скрипеть по бумаге. Он вздохнул, устало разогнул натруженную спину и пристально посмотрел на спящего царя. Будить его Висковатый не отважился, решив подождать, пока тот не проснется сам — время позволяло.

Ему было грустно. Как хвостатая звезда, промелькнул на русском небосводе этот высокий юноша, красивый и плечистый, но главное — умный. По-настоящему умный, можно даже сказать — мудрый, потому что, невзирая на юный возраст — всего-то в семнадцать годков вершить Русью по-настоящему принялся, — понял, на кого из советников ему следует опереться, потому что, наплевав на родовитость и предков, смело вытягивал наверх худородных, ценя в них ум, потому что успел уже сделать столько, сколько иной другой не сотворил бы за всю свою жизнь.

И ведь за примерами далеко ходить не надо. Взять хоть Василия Иоанновича, отца его. Тому-то куда как полегче было. Во-первых, имелось у кого ума-разума набираться — дед рядом, да какой дед. Во-вторых, до двадцати шести годков ему и вовсе спешить было некуда. В-третьих, передал Иоанн Васильевич державу своему сыну в полном порядке, как и подобает рачительному хозяину, так что даже когда он на столе уселся, у него и тут время для обдумывания имелось. В-четвертых… Да что там говорить — никакого сравнения с нынешним.

Конечно, грех на Василия Иоанновича напраслину возводить. Он как принял крепкую страну, такой ее сыну и оставил, но тут инако смотреть надобно — кто что содеять сумел, потому как оставить в целостности то, что твои родители наживали, особого ума не надобно, а вот приумножить — не каждому дано.

А ведь великий князь аж двадцать пять годков правил — в пять разов больше, чем его сын, — и что? Разве что Смоленск ему в заслугу зачесть можно, зато потом Оршанскую битву проиграл напрочь. Оправдываться же тем, что его там не было — не моги. Воевод-то кто назначал? Стало быть, и спрос с тебя такой же, как и с них. Да и в остальном все то же самое выходит — жил тускло, и даже наследников поздно сотворил. Куда ни кинь — ничего нет, что вспомнить можно.

Этот же… Судебник один чего стоит. А помимо него тоже изрядно. Куда ни глянь — всюду свой след оставил, даже до церкви успел добраться. А Казань как он лихо примучил? Ныне, правда, сызнова оттуда недобрые вести прислали, но встань сейчас Иоанн с постели — и с той же татарвой разобрался бы в два счета.

Иван Михайлович покосился на спящего и вновь вздохнул. Не вовремя, что и говорить. Только-только начал все пододвигать в нужные стороны, как на тебе. Да что же это у нас Русь такая невезучая, да и сам государь тоже?! Ведь только-только все заскрипело и пошло, пускай с натугой, с трудом, но пошло, а это ведь самое трудное — с места стронуть, дальше-то ему непременно легче было бы, а он слег…

И не приведи господь, если Иоанн и впрямь не сумеет совладать со своей болезнью. Тогда конец всему. Тогда, после того как власти придут Юрьевы-Захарьины, пиши пропало. Люди-то они, может, и неплохие, но вот мыслить так широко, как это делал государь, погружаясь вглубь, им не суметь. Хотя с другой стороны судить — ежели представить невероятное и царь отписал бы державу своему братцу Владимиру Андреевичу — тоже ничего не изменилось бы. Всего-то у них и общего, что дед с бабкой да молодость, а приглядеться — все едино, что сокола с утицей серой сравнить. Не того полета князь Старицкий, ох, не того.

Потому и не поддался на их посулы Висковатый, храня верность даже не младенцу Димитрию — будущему слову-завету государя. Как он повелит в духовной, так и будет. В открытую, правда, не перечил — о себе и своей судьбе тож подумать не вредно — всякой лисе свой хвост всего дороже. Дите — оно и есть дите. Ныне жив и здрав, а завтра бог весть. Лишь поэтому он и заглянул вечор на их подворье — уж очень усердно приглашали.

Встретили его пышно, будто он и не дьяк вовсе, а виднейший боярин из Рюриковичей. И за стол богатый усадили, и беседу ласково вели, не чинясь ничуть, мол, как да что. Но Иван Михайлович сразу почуял, куда они гнут, потому и снедать почти не стал — так, расстегая отведал — больно он смотрелся заманчиво, пару горстей изюмца в рот отправил и глоток меду из чары отпил. Да и то скорее ради прилику это сделал, чтоб вежество показать.

А вот с обещаниями дудки. Тут у них ничего не вышло, как они его ни улещали. К тому же несложно это было сотворить. Им же впрямую бухнуть боязно — все намеками пытались, так что всего и делов было у дьяка — притвориться непонимающим чего от него хотят.

Владимир Андреевич, потеряв терпение, под конец разговора уже хотел было обсказать все как есть, но тут его мать одернула. Ох и ведьма. Иван Михайлович даже поежился, вспомнив ее пристальный взгляд, но особенно свисавшие чуть ли не до поясницы распущенные волосы. Тогда только понял он, почему бабам положено их под убрус али под кику прятать, да и девке тож в косу заплетать. Оказывается, зрелище это может испугать само по себе, особенно такие волосы, как у Ефросиньи Андреевны, урожденной княжны Хованской — густые и поражающие своим контрастом, где ослепительно черные, как смоль, то и дело перемежались с суровыми белыми прядями.

Конечно, верность по мужу хранить надобно — кто спорит, но уж больно она это старательно всем выказывает, будто попрекая кого. А кого? То-то и оно. Всем ясно, что и судьба ее невезучая, и ранняя смерть супруга Андрея Иоанновича — все это по вине матери нынешнего царя Елены Васильевны Глинской, но сам-то государь здесь ни при чем — малец был семи лет от роду. Так что не след бы ей на него самого так уж злобствовать. Хотя баба что бес — один у них вес. Коли что в голову втемяшится — будет до конца напролом лезть. А уж ежели речь идет о том, чтоб родное да еще и единственное дитятко на царский трон усадить — тут и дураку ясно, что княгиня ни перед чем не остановится.

И еще возки ему не понравились, которые то и дело подкатывали к высокому крыльцу семишатрового терема Старицких, а в них же не кто-нибудь, а бояре, да все из самой что ни на есть знати. Иные как-то робели, незамеченными старались проскользнуть, вроде князя Ивана Михайловича Шуйского, а прочие открыто, ничего не боясь.

Сам Висковатый приметил немногих — только князей Петра Щенятева да Ивана Пронского, зато обилие детей боярских из числа служивых запомнилось хорошо. К чему их столько? На смотр никого не вызывали — рано вроде бы, в порубежье тоже все покойно, так почто их собрали? Для чего? На кого им идти?

И потом уж больно они все веселые. Понятно, когда деньгу выдают — печаловаться ни к чему, но тоже странное совпадение. Именно в эти дни, пока в царских палатах скорбят, пока народ по церквям разбежался, чтоб во здравие царя свою свечечку пред иконами прилепить, князю Старицкому приспичило своих ратников порадовать да рубли раздать. Или… оттого и раздача, что в Кремле скорбь?

«Да-а-а… И что с нами будет со всеми? А с Русью-матушкой?.. А со мной? Не про меня ли сказано, что ноне в жиру, а на завтра по миру?» — И Иван Михайлович, закручинившись, задумался, да так глубоко, что не сразу и понял, что Иоанн проснулся, испуганно вздрогнув от его глуховатого негромкого голоса.

— Все отписал?

— В точности, государь.

— Чти.

Дьяк зачел. Иоанн безмолвствовал, размышляя. Выходило как-то неправильно, но что именно — он никак не мог понять. Чувствовал, что не так надо бы, но бесконечное кружение в голове мешало сосредоточится, ухватить ниточку и, как в сказке, последовать за клубочком, а уж он сам приведет куда надо. Думал, что сон подсобит, да куда там. Как бы не хуже стало.

И ведь чудно как-то — тело горит, будто кто прямо в чрево угольков накидал, и в то же время знобко, морозно, трясет так, словно на мороз в одних холодных портах выскочил да цельный час на улице в них проторчал. Но это еще куда ни шло, лишь бы кружение остановить. Но с ним Иоанн так ничего и не мог поделать — мельтешило перед глазами, и все тут.

— Надо бы тот же замес учинить, но иной пирог испечь, — прошептал он еле слышно.

— О чем ты, государь? — склонился к его изголовью дьяк.

— О духовной, — пояснил Иоанн. — Боюсь, что тот алтын, да не того рубля у меня выходит.

— Чтой-то неверно? Исправлять будем? — поинтересовался Иван Михайлович.

— Да все верно…

Кружение усилилось. Потолок то угрожающе надвигался, грозя прихлопнуть, то подлетал ввысь и был еле виден. Стены будто извивались, то стягиваясь, то вновь расходясь. Сам дьяк тоже не стоял на месте, а будто неслышно и невидимо переступал ногами в каком-то медленном танце. Временами его фигура настолько расплывалась, что от нее оставалось видимо лишь одно темное пятно, колеблемое невидимым ветром. Ветром, который явственно дул оттуда .

— Ладно, ты покамест иди, — с трудом выдавил он. — Да через два дни собери мне… Хочу я, чтоб… — и закрыл глаза.

— Кого собрать? — склонился к самому изголовью дьяк. Почему-то это показалось ему очень важным, но тут к нему подскочил лекарь-немчин.

— Болной ошень плех, — возмущенно заявил он. — Ему нужен покой и лежать. Он не есть думать. Это вред. Я и так долго молчать и терпеть.

«Хошь бы глаголить по-русски научился. Все ж таки четверть века на Руси живешь, ежели не боле», — угрюмо подумал Висковатый, но перечить лекарю не стал. Да и леший с ним, с языком. Лишь бы излечил государя, а там хоть вовсе мычи как бык — все едино.

Выходил он из ложницы с тяжелым сердцем, полностью погрузившись в безрадостные думы. Ивану Михайловичу было над чем поразмышлять. Судя по словам Иоанна — с духовной надо было еще что-то делать. Или нет? Вот задачка-то. То ли царь ее одобрил, то ли не до конца — понимай как знаешь. Если по уму, так ее бы вовсе никому не показывать, а дождаться, пока государь придет в себя и вновь позовет его. А как не покажешь, коль просят с настойчивостью. И просят те, кто в этой самой духовной, можно сказать, опекунами над царевичем поставлен.

Иной кто-нибудь полез бы вызнавать, пускай боярин, али князь из Рюриковичей, да даже Владимир Андреевич — тут извини-подвинься. Он, Висковатый, свой долг добре ведает и в чем он состоит — знает. Но супротив того же Данилы Романовича идти — шалишь. Это он ныне сглотнет дерзость от Висковатого и никуда не денется, а когда его времечко придет — непременно попомнит. А оно придет, потому как главным в духовной всего один опекун и указан — царица Анастасия.

Кому неясно, что не будет она в одиночку управляться — не та это баба. Если так поразмыслить, так она и вовсе управлять не будет. Конечно, Елене Глинской, чуть ли не через месяц потерявшей совесть, а еще через месяц и стыд, она не уподобится — не того замеса, но и в дела державы вникать как бы не помене ее станет. Ей бы на богомолье сходить, по обителям проехать, молебен послушать, на обедне богу поклониться — тут она из первейших, но не правительница, ох, не правительница.

Словом, содержание духовной стало известно к концу дня почти всем, кто был заинтересован. Кто-то обижался, что его туда не включили, кто-то — особенно царские шурья — довольно потирал руки, а вот слова дьяка о том, что Иоанн, возможно, кое-что в ней изменит, почему-то прошли мимо ушей почти у всех. Да и не довелось Ивану Михайловичу вносить какие-либо изменения в духовную. Начиная со следующего дня государь впал в забытье и в себя не приходил, так что все его ожидания были напрасными.

Между тем Данило Романович, справедливо опасаясь Владимира Андреевича, а еще больше его матери Ефросиньи Андреевны, которые, не теряя времени, продолжали собирать людишек на своем подворье, где их скопилось уже несколько сотен, решил содеять неслыханное. Ссылаясь на лекарей, он заявил, что для успокоения лучше всего звязать колеблющихся присягой немедленно, пока государь еще жив. Дескать, если кто и пребывает в сумнении, то после того, как подпишется на верность Димитрию, непременно угомонится и тогда сами Старицкие тоже утихнут. А куда им переть на рожон, коли все как один отдадут голоса малолетнему наследнику?

Иоанн был еще жив, когда всех знатнейших сановников собрали в царской столовой комнате. И вот тут-то началось то, чего не ожидал Данило Романович. Никогда бы он не подумал, что улыбчивый и простодушный князь Владимир Андреевич окажется столь серьезно и решительно настроенным против.

Понятно, что мать поджучивала, но и сам каков? Вот он, черт, что из тихого омута вылез. Пожалте. Любуйтесь на него. И ведь не только один Данило Романович увещевать его пытался — многие пробовали. Вначале деликатно, памятуя, что он, как ни крути, двоюродный брат царя и наследник номер два, затем пожестче.

Воротынский так и вовсе напрямую заявил, что такое ослушание пахнет тем, за что его отец в свое время в темницу угодил. Ох, как Владимир Андреевич взвился на дыбки после такого напоминания:

— Ты, холоп, вправе ли мне указывать, что делать?! Да как ты осмелился дерзить?! Может, ты еще и драться со мной учнешь?!

— Мое право на долге слуги государя нашего зиждется. И повеление сие не от меня, но от него исходит. Ты же свой долг забыл, княже, вот я тебе про оный и напомнил. Потому и считаю, что не токмо дерзить смею, но ежели государь повелит, то я и людей позову. А что до бранного поля, то тут уволь — жидковат ты супротив меня. Боюсь, изувечу ненароком.

И как знать, что бы дальше сотворил князь Старицкий, если бы не вмешался князь Иван Михайлович Шуйский. Втиснув свое огромное брюхо между двумя спорщиками, он развел их таким образом на относительно безопасное расстояние, после чего, вкрадчиво улыбаясь, заметил Воротынскому:

— Так ведь нет того, пред кем надобно крест целовати. Где государь новый? — и развел руками.

Окольничий Федор Адашев, отец Алексея, отведя Воротынского в дальний укромный уголок палаты, высказался еще откровеннее:

— Сыну Иоанна Васильевича мы все обязуемся повиноваться, но ты же, князь, сам чел духовную. Кто там в опекунстве указан? То-то. Анастасия Романовна, и в том спору нет, паки и паки добродетельна. Исчислять ее достоинства можно часами. Она и смиренна, и набожна, и чувствительна, и благостна, и целомудренна, но то, что хорошо для жены — мало для правительницы. Ей ведь что главное? — и слово в слово повторил мысли Висковатого: — Выходит, кто нами править станет именем младенца бессловесного, коли не она? Ответь, Владимир Иванович. Молчишь. А я сам сказать могу. Хотя чего тут говорить, когда вон они суетятся уже, хлопочут. Вот то и страшит, да не одного меня. Ты ведь и сам в летах, так что помнишь, какое оно — правление боярское. И ведь они даже не Рюриковичи, а холопы Калиты.

— Худородством их попрекаешь? — усмехнулся Воротынский. — А хоть бы и холопы, лишь бы головы на плечах имели, — заметил он с коварной целью подзадорить Адашева — пусть уж до конца выскажется старый черт.

— Господь с тобой, княже, — замахал тот на него руками. — Я и вовсе ниже их стою. Если бы не милости нашего государя — не ходить мне в окольничих. Другого боюсь. Ведь они супротив князей злобствовать начнут только по одному тому, что они — князья, опасаясь, что те же Шуйские их власти лишат. Вот и будут чинить расправы, чтоб упредить. К тому ж им-то измена чудиться не будет — они всегда оправдаться смогут, что вот она, совсем рядом. А Владимир Андреевич тоже не смолчит — мать не дозволит. Да тут еще и следом за ним ее родичи Хованские голос подадут, и не они одни. И что тогда начнется на Руси?

Они оба как по команде оглянулись. Князь Старицкий уже не стоял у стола, на котором лежал лист с присягой на верность царевичу Димитрию. Как раз в этот самый момент он вырвал перо, протягиваемое ему дьяком Висковатым, бросил его в гневе на пол, как-то неуклюже попрыгал на нем, пытаясь растоптать, после чего с гордо вскинутой головой прошел к выходу.

— Вот и пожалуйста, — вздохнул Адашев. — И зачем они вообще все это затеяли? — задал он риторический вопрос. — Не удивлюсь, если Данило Романович прямо сейчас еще и жаловаться государю побежит.

— Он в беспамятстве, так что у него ничего не получится, — угрюмо заметил Воротынский, которого тоже изрядно раздражала эта суета до срока — ведь жив еще Иоанн, так чего уж тут. — Тебе же отвечу тако. Все человечьи законы имеют свои опасности и неудобства, вот как ныне у нас с дитем Димитрием. Но присягнув ему, мы тем самым присягнем и порядку, кой оплот и твердыня державы. Потому малолетство царя, может, и причинит Руси на время бедствия, но лучше снести их, нежели порушить главное. Ныне одного нам восхотелось избрать, завтра, разохотившись, иного на престол позовем, чрез седмицу — третьего… А чего? Рюриковичей-то на Руси полным-полнехонько.

— Что ж, — вздохнул Адашев. — На умное слово надобно отвечать умным действом.

Он прошел к столу, где лежали присяжные листы, подобрал валявшееся на полу перо, которое так и не сумел растоптать князь Старицкий, задумчиво обмакнул его в чернильницу и, чуть помедлив, делая вид, будто снимает с кончика прилипший волосок, размашисто расписался.

Между тем события закручивались все быстрее, образовывая страшную воронку, которая со временем грозила превратиться в кровавый водоворот, могущий поглотить всю Русь. Подписавших присягу оказалось изрядное количество, но все больше худородных. Из истинной знати, из князей, листы на верность Димитрию подмахнули лишь князья Иван Федорович Мстиславский, уже упомянутый Владимир Иванович Воротынский, Дмитрий Федорович Палецкий, Иван Васильевич Шереметев, Михайло Яковлевич Морозов, да, пожалуй, и все.

Уже к вечеру все больше и больше князей и бояр — Петр Щенятев, Иван Пронский, Дмитрий Немой-Оболенский и прочие, — рассуждая о Владимире Андреевиче, вспоминали то его твердость, то мужество, то острый ум, то… Словом, выяснилось, что юный князь, оказывается, бесценный кладезь сокровищ, как телесных, так и умственных. А князь Симеон Ростовский вообще во всеуслышание заявлял, что «лучше служить старому, нежели малому и раболепствовать Захарьиным». К тому же сурово помалкивали Шуйские, и, что уж там они замышляли, оставалось только догадываться.

Собравшиеся на другой день начали с того, что допросили лекарей. Вести были неутешительные. Получалось, что Иоанну оставалось жить самое большее день, от силы два. Следовало поторопиться. Однако разговора между сторонниками «старого» и остававшихся в память Иоанна верными «малому» не получилось. Слово за слово, все острее и острее, и спустя час стали уже называть друг друга одни изменниками, другие — властолюбцами. Дело дошло до угроз, а князь Владимир Андреевич, в досаде, что его не слушают, неожиданно заявил, что идет к брату. Пусть он, дескать, сам скажет — точно ли по его просьбе так засуетились Захарьины.

Чувствуя недоброе, на пути в опочивальню, где находился умирающий Иоанн, горой встали Воротынский, Шереметев и Михайло Морозов. Последний, не желая преждевременно ссориться с князем Старицким, на каждый его крик только смешно тряс головой, поминутно повторяя, что под этой треклятой Казанью окаянные пушки совсем загубили его слух, и все время переспрашивал князя Владимира:

— Ась? Чаво? Пошто? На кой?

А тут еще в дело вмешался отец Сильвестр. Всеми уважаемый, хотя и не всеми любимый, на сей раз он встал на сторону Владимира, заявив, что негоже удалять брата от брата и злословить невинного, желающего лить слезы над болящим?

Данило Романович, зло засопев, тут же заявил, что он исполняет присягу, коя повелевает служить Иоанну, а также его законному наследнику Димитрию.

— Я про огород в бузине, а ты, боярин, про деньгу в калите, — укоризненно заметил ему на это Сильвестр. — Ты ответь, неужто сам государь воспретил пускать к нему его брата?

— Иоанн Васильевич никого не узнает, и ныне лекари повелели к нему никого не пускать, — заметил Владимир Иванович Воротынский.

— И изменников он зрить не желает, — встрял младший брат Данилы Никита Романович, глядя при этом почему-то не на Старицкого, а на самого Сильвестра.

— Сказывают, что злобный пес и господина грызет, — тихонько заметил священник. — Заехал ты околицей, боярин, да не в те ворота. Ну да господь с вами со всеми. — И, перекрестив собравшихся, молча повернулся и вышел.

Воцарилась тишина, тягостная и незримо давящая на всех присутствующих.

— Напрасно ты так, Никита Романович, — сказал с упреком Морозов, у которого вновь неожиданно прорезался слух.

Воротынский кашлянул.

— Я так мыслю, Данило Романович, — обратился он к старшему из братьев, — что ныне мы ни к чему хорошему уже не придем. Посему лучше бы нам всем собраться к завтрему. Опять же, может, и надобность в подписях отпадет, — добавил он подумав.

— То есть как отпадет? — возмутился Данило Романович.

— А так, что государю полегчает, — невозмутимо пояснил Палецкий. — Али вы, Захарьины, его вовсе к покойникам причислили? — поинтересовался он с ехидцей.

Тот не нашелся что сказать, пробормотал под нос что-то невразумительное и тоже пошел восвояси, сопровождаемый братом.

А Иван Шереметев, глядя ему вслед, задумчиво произнес:

— Дураков не сеют, не жнут — они сами родятся.

На следующий день действительно все вышло гораздо спокойнее. Дьяк Иван Висковатый держал крест, а князь Владимир Воротынский встал подле него. Вид у них был суровый и скорбный, потому что последние вести гласили, что Иоанн, которому стало еще хуже, навряд ли дотянет до завтрашнего утра.

Поначалу, правда, и тут были у некоторых попытки уклониться. Так князь Иван Пронский-Турунтай, искоса посмотрев на Воротынского, сказал с усмешкой:

— Ишь как времена меняются. Отец твой, да и ты сам были, как мне помнится, первыми изменниками после кончины великого князя Василия Иоанновича, а теперь ты приводишь нас к святому кресту.

Если бы возникла перепалка, которая, в свою очередь, легко могла превратиться и в потасовку, на что и рассчитывал Пронский, то о подписании листов можно было бы забыть и сегодня. Но Воротынский все испортил. Он только побледнел лицом, до крови прикусил нижнюю губу, но сумел не просто сдержаться, но даже не повысить голоса, спокойно ответив:

— Считай, князь, что я изменник. Но ты-то праведен. Потому и верю, что ты все подпишешь, как это сделал я. Или ты мыслишь, что ныне твоя очередь изменять подошла?

Турунтай замешкался, после чего, тяжело вздохнув, шагнул к столу…

А к вечеру, когда уже все затихло, двое дюжих холопов внесли на руках князя Дмитрия Курлятева, который все эти дни не появлялся в палатах под предлогом болезни. Подписал и он. Чуть позже появился и еще один больной — казначей Никита Фуников. Он тоже изъявил желание подписать.

На глазах теряя одного своего сторонника за другим, князь Владимир ошарашенно смотрел, как все они присягали на верность Димитрию. Оставшись в одиночестве, Старицкий тоже было шагнул к кресту, послушно поцеловал массивное золотое распятье, подался к столу и уже взял в руки перо, но лист, лежащий перед ним, словно по мановению волшебной палочки, тут же исчез. Он поднял голову и увидел, как князь Воротынский кладет перед ним иной.

— Тебе, Владимир Андреевич, наособицу подготовили, — пояснил он.

Старицкий вчитался в текст. В нем говорилось, что тот обязуется сей клятвенною грамотой даже не помышлять о царстве и в случае кончины государя Иоанна Васильевича повиноваться его сыну Димитрию Иоанновичу как единственному законному наследнику.

— Негоже так-то, — сварливо заметил Старицкий. — А ежели что с самим Димитрием случится, мне и тогда не помышлять?

— Всякое может случиться — это ты верно заметил, князь, — кротко ответил Висковатый. — Одначе коль не будет в живых тех, кто в грамотке сей поименован, то, стало быть, и она сама силу утратит. Посему подписывай смело.

Однако дело было еще не завершено. Чтобы сын и самый неподходящий момент не проявил слабость, поддавшись на сладкоречивые посулы или испугавшись откровенных угроз, Ефросинья Андреевна, как заботливая мать, княжескую печать, без которой подпись Владимира была бы недействительна, держала дома. Посему пришлось ехать к Старицким. Там тоже пришлось попотеть. Лишь после того, как упрямой княгине дали понять, что все равно у нее ничего не выйдет, она со вздохом приложила ее к листу, правда, при этом, предвосхищая иезуитов, тут же многозначительно заявила:

— Что значит присяга невольная? Да ничего — пустое место.

Но что бы она ни говорила, а сторонникам малолетнего Димитрия можно было разъезжаться по домам и смело торжествовать победу.

Тихо стало в Кремле. Даже возле опочивальни царя лишь два скучающих стрельца — и все, более ни души. Внутри тоже один Люев, который должен был дежурить эту ночь у изголовья больного. Феофил, которому предстояло сменить его поутру, уже хотел было прилечь в небольшой светелке, находившейся почти рядом, как вдруг дверь скрипнула, слегка приоткрывшись, и в нее проскользнула маленькая старушонка, ветхая летами…