В келье у Максима Грека было сыровато, хотя, и Иоанн это знал, она была одной из лучших, если только не самой-самой лучшей во всей Троицкой Сергиевской обители. И убранством она тоже не блистала — обычный иконостас в углу, да и на постели не перина — простой тюфяк, набитый соломой.
Стол, правда, был могуч. Сделанный из двух крепких дубовых досок, был он в ширину чуть ли не в полсажени, а в длину почитай вдвое. Но и при всей своей могутности он сейчас еле удерживал на себе все то книжное богатство, которое вывалил из своего сундука хозяин кельи.
Чего тут только не было — и обрывки свитков, от одного взгляда на которые захватывало дух, ибо веяло от них даже не седой стариной, но временами, когда еще не родился самый первый пращур из известных — великий Рюрик. Помимо них лежали огромные увесистые фолианты в деревянных громоздких обложках, обтянутых толстой — на века — кожей, а для вящей прочности укрепленные по уголкам серебряными витиеватыми держателями.
Лежали тома и попроще — кожа на них от частого соприкосновения с человеческими руками была затерта, засалена, а кое-где и вовсе ободрана, показывая внутри тонкую дощечку. Были и вовсе тонкие, причем без обложки, которые и книгой не назовешь — так, пачка листов, прошитая крепкой навощенной и оттого неестественно желтой веревкой.
Но стояли на столе и сугубо мирские вещи. Например, огромная миса с изюмцем и прочими сладостями, которую привез Иоанн побаловать старика. А подле нее гордо высилась большая плетеная бутыль, большую часть которой гости и хозяин совместными усилиями уже усугубили.
— А еще есть у меня предивное сочинение древних еллинов, именуемое «Волховник», — громко, по причине своей глуховатости, говорил хозяин кельи, пододвигаясь к царю поближе, отчего на Иоанна сразу начинало веять кисловатым затхлым запахом давно немытого стариковского тела.
Черная шерстяная ряса, также привезенная в подарок царем, лишь чуть перебивала эту вонь, отчего Иоанн старался дышать только ртом.
Максим воровато оглянулся на крепкую дубовую дверь и, пододвинувшись еще ближе, весело подмигнул царю:
— Ведаю, что еретическое, но… — поднял он вверх указательный палец и назидательно произнес: — Для того и держу у себя, чтобы, как у вас на Руси рекут, извлечь из целой кучи сего негодного единое зернышко истины. Правда, не весь он собран мною, ибо помимо «Воронограя», «Трепетника» и «Птичника» слыхал я, что есть еще и «Куроглашеник», коего у меня нет. У тебя-то нет ли, государь?
Иоанн молча мотнул головой:
— Ежели и был он в моей вифлиотике, так отец Сильвестр, скорее всего, поял его и уничтожил.
— Жаль, жаль, — сокрушенно вздохнул Грек, но уныние, под воздействием горячительного, держалось в нем недолго, тут же сменившись очередным приступом оживления. — А в нижнем потаенном углу кладезя премудрости, — кивнул он на огромный сундук, — лежит у меня еще и книга «Рафли», по коей можно исчислить дни и часы для всех начинаний, дабы они заканчивались успешно.
Иоанн оживился:
— И для дальних походов войска тоже можно? — сразу же спросил он.
— Сказываю же, что для всего, — даже обиделся Максим. — Я из оного труда кое-какие пометы сотворил. Немного, ибо дело оное вельми тяжкое и опять-таки надобно зреть за нощными светилами, а мне по старости тяжко. Да и боязно тоже, — откровенно сознался он после некоторой паузы. — Узрят раз, другой и что намыслят? Чернокнижник, стало быть, Максим Грек. А тут и до узилища тесного недалече. Охнуть не успею, яко вверзнут оно меня туда во мрак и хлад, а я уж немолод — долго мне там не высидеть. Потому и реку лишь тебе одному. Надобно бы оной записке имечко придать, но я ее попросту наименовал: «О днях и часах добрых и злых».
— И сможешь поведать, кои из них таковыми для меня окажутся? — осведомился Иоанн, незаметно, чтоб ненароком не обидеть, отодвигаясь от Грека.
— Немедля и очень скоро, — даже подскочил на лавке хозяин кельи, несказанно обрадовавшись, что хоть чем-то сможет услужить столь дорогому гостю.
Он и к сундуку своему не пошел — побежал и в самом скором времени извлек из укромного местечка аккуратный рулончик желтоватых листов, протянув их дрожащей рукой царю.
— Но я зрю здесь молитву, — удивился Иоанн, едва вчитался в первый из них.
— То, чтоб никто не догадался. — Максим довольно обнажил беззубый рот с белесыми деснами, из которого торчали всего штук шесть или семь зубов. — Чти с середки второго листа, ибо там начинается истина.
— Но тут так написано, что и прочесть нельзя. Исчеркано чуть ли не все и одни стрелы кругом, — пожаловался царь.
— Пред смертью перебелю, — заявил Максим, бесцеремонно выхватывая у Иоанна листы и близоруко вглядываясь в них. — Так, кладем твое имя, а также лето, месяц и час твоего рождения, — бормотал он, взяв из стопы чистых листов, лежащих на краю стола, один и принявшись тут же что-то строчить на нем. — Рафли же сказывают, что оное повелевает стихиями, но ежели в скрещении… Теперь Чигирь — звезда утешная… А ежели она близ Утиного Гнезда, тогда… И тут же Сажар-звезда, коя предвещает…
Бормоча все это, а порою и вовсе что-то нечленораздельное, путая русские слова с греческими и латинскими, он лихорадочно исписывал один чистый лист за другим, черкая и ежеминутно сверяясь с прежними пометками своей записки. Вначале Иоанну было интересно, но потом он откровенно заскучал — уж больно долго проводил хозяин кельи свои мудреные вычисления. Но вот Максим наконец устало разогнулся, отбросил в сторону гусиное перо и горделиво посмотрел на царя.
— Готово, — торжественно заметил он. — Исчислено не только на сие лето, но и на будущее.
— И что же там вышло? — полюбопытствовал Иоанн.
— О следующем лете могу поведать одно — исполнятся мнози и мнози, и нет такого, о чем бы ты не помыслил, а оно бы не свершилось. О нонешнем же… — Старец помрачнел, потянулся к небольшому серебряному кубку, который Иоанн вновь заполнил доверху дорогим мушкательским вином, жадно отхлебнул из него и неуверенно произнес: — Поберечься бы тебе, государь, в это лето.
— Что так? — насторожился Иоанн. — Неужто сызнова пожар на Москве грядет?
— Нет, тут иное, — покачал головой Максим. — Огненные светила молчат. Они на следующее лето глас подадут, но встанут все над твоей головой и за тебя, то бишь во благо. Недоброе же ныне за тобой вослед крадется, и самого тебя оно не заденет, скользнет лишь, а вот кого-то близ тебя…
— Юрий, брат мой? — почему-то первым делом пришел он на ум царю.
— То мне неведомо. Звезды вещают еле слышно, а я к старости стал глуховат, — слукавил монах.
— От болезни? — вновь уточнил Иоанн.
— И тут много не ведаю. Знаю лишь, что… — Максим вдруг закрыл глаза, резко откинул голову и каким-то чужим незнакомым голосом произнес:
— В воде оное таится, во влаге заключено, влагою сокрыто, влагою погибель принесет и в оной же опять схоронится, успокоенная жертвой безвинной из проклятого рока.
Как ни странно, но монах ничуть не пришепетывал, хотя до этого из-за нехватки зубов с некоторыми произносимыми им словами такое случалось. Тут же все звучало отчетливо, хотя и сухо и безжизненно, совершенно без эмоций. Можно сказать, равнодушно, словно изреченное не имело к произносившему роковое предначертание ни малейшего отношения.
И тут же порыв ветра пронесся по келье, дохнув на Иоанна, на Грека, всколыхнув и погасив одну восковую свечу из трех, что горели в массивном подсвешнике. Оба оглянулись на дверь, но та оставалась прикрыта, затем испуганно посмотрели друг на друга. Первым пришел в себя царь.
— Пошто пугаешь меня, старик?! — сурово спросил он у монаха.
— Я упреждаю, государь, — возразил тот, смутившись. — То разное. Кто упрежден, того и врасплох бедой не застать.
— А смерть пошто посулил?! — возвысил голос Иоанн.
— Я?! — искренне удивился Максим. — Но когда, государь?
— Да только что. Не ты ли сказывал про это недоброе, что оно погибель принесет и сызнова в воде затаится, упокоенная жертвой безвинной из проклятого рода, — повторил Иоанн его слова. — И как понимать «безвинной»?! — вновь возвысил он голос, привскакивая с лавки, — тайная суть предреченного только сейчас в полной мере дошла до его ума. — Как понимать, я тебя спрашиваю?! Нешто ты сам не подаешь, что безвинными в этом грешном мире святые книги лишь младенцев несмышленых именуют?! Ты что же, монах скудоумный, — склонил он поледеневшее лицо к перепуганному Максиму, — моему Димитрию погибель предвещаешь?! — И его рука больно стиснула тщедушное костлявое плечо Грека, словно клещами сжимая его все сильнее и сильнее.
Но боль сыграла во благо для монаха, выведя из оцепенения, в которое его поначалу повергли слова Иоанна.
— Опомнись, государь! — взвизгнул Максим. — Бог-отец вседержитель, Христос лучезарный, богородица — дева милосердная пусть засвидетельствуют, что не лгу я! Не рек мой язык словеса сии поганые, — и мелко-мелко крестился при этом.
Рука его судорожно дергалась, скрещенные пальцы, промахиваясь, не попадали в плечи, утыкаясь в воздух, а вместо лба он чуть не угодил себе в вытаращенный от ужаса глаз. Иоанн опомнился, точнее, усилием воли просто подавил в себе вспышку внезапного гнева, вызванного словами старца, и более спокойно произнес:
— Я сам слышал, как твои уста произнесли это, так что не усугубляй, — и, тяжко вздохнув, заметил: — Не возлагаю на тебя гнев свой, ибо ты стар и глуп, коли возомнил о себе, что в силах честь те невидимые письмена, коими предначертаны господом нашим все жизни человеков. Ладно. То я сам виноват, усадивши тебя вровень с собою. Поделом мне урок. Наперед буду знать.
— Обожди, государь, — метнулся Грек к собравшемуся уходить царю. — Не гневайся, но выслушай напоследок. Мне неведомо, сколь осталось жить — может, завтра, али на будущее лето. У стариков век короток, а потому негоже нам обременять себя новыми грехами, когда и старые на страшном суде потянут душу в ад. Не покидай меня с тяжким сердцем! Не лгал я! Ты сказывал — мои уста то изрекли. Верую тебе. Поверь же и ты мне. Пусть мои уста, мой язык, да не моим умом то глаголено. Неужто я б тебе сказать насмелился, коли даже и смерть бы узрел в сочетании светил небесных? Да вот ты про воду сказывал, — спохватился он и тут же метнулся к своим листам. Торопливо просматривая их, он суетливо бормотал: — Какая вода? Не вижу я тут никакой воды, — схватив записи со стола, не разбирая, всей охапкой, он стал нервно показывать их царю. — Сам зри, государь. Вот звезда-Смертонос, пожары несущая и мнози гибели людски предвещающие. Но она лишь на будущее лето, яко я рек тебе, и опять же из-за твоей спины лик ее виден, а сие значит, что лучи ее направлены супротив ворогов твоих. Им погибели она принесет, тебе же — торжество и славу! А вот и Доброман, и тоже тебе во благо. Гладолед же, что из недоброго чрева воду исторгает… — и погас, утих, растерянно глядя в записи.
— Онемел? — насмешливо спросил Иоанн.
— Я не писал сего, — недоуменно пожал плечами Максим. — Откель он взялся, ежели я…
— А рука чья?
— Моя длань — зрю, — не стал отпираться старик и виновато шмыгнул носом. — Длань моя, а писано не мной.
— Нелепица выходит, — хмыкнул Иоанн, уже открывая дверь.
— Истинно речешь, государь, нелепица, — сокрушенно заметил монах, но тут же твердо произнес: — Одначе вот что я поведаю тебе. Мудрый и нелепицу тщится во благо себе обернуть. Ты сказывал, на богомолье собрался в Кирилло-Белозерский монастырь, так?
— Так.
— Не езди, государь, — тихо попросил Максим.
— Не могу, отче, — смягчился Иоанн, видя искреннюю заботу Грека. — Обет дал.
— А ты о том помысли — угодны ли господу обеты наши неблагоразумные. Или ты мнишь, что всевышний токмо в пустынях кроется? Так он повсюду. Коль желаешь отблагодарить его за спасение свое — воссядь на престол и твори доброе. Вон сколь после Казанского похода вдов, сирот да матерей безутешных осталось, чьи сыны, мужи да отцы полегли во славу венца твоего. Их утешь. На них милость излей.
— Верно сказываешь, отче, — заглянул в полуоткрытую дверь скучающий Курбский, желая помочь Иоанну с ответом. — Да одно другому не мешает. За нашим царем служба не пропадет. И на богомолье съездит, и страждущих утешит.
— Вот это ты верно изрек, Андрей Михалыч, — похвалил его Иоанн и шагнул из кельи, бросив на ходу: — Прощай, старик. Остуду на тебя с сердца снимаю, но вперед поумнее будь.
— Погоди, государь, — кинулся было вслед за Иоанном Максим, но тут же ухватился рукой за сердце и, прислонившись к дверной притолоке, жалобно охнул.
Князь оглянулся и поспешил к Максиму на помощь.
— Что такое? — встревоженно спросил он у Грека.
— До постели… подсоби, — попросил монах.
Приобнявши за шею Курбского, он кое-как доковылял до своего лежака, тяжело опустился на него и, измученно улыбнувшись, слабым голосом заметил:
— Давно приметил, еще по Твери, — нельзя мне медов хмельных пити. Ишь как стукает. — Он продолжал держать правую руку на груди.
— Я позову сейчас кого-нибудь из братии, — пообещал Курбский, но выйти не смог — левая рука монаха продолжала цепко сжимать рукав его роскошного красного кафтана.
— Погоди с этим. То успеется. Нонче не помру — чую. Лучше побожись, что просьбицу мою малую, кою я тебе обскажу, ты царю передашь. Прыткой он, вот я и не успел ее сам выказать.
— Божиться — грех, а передать — передам.
— Скажи тако. Старец молит тебя, государь, токмо об одном. Коли ты вознамерился обет свой исполнить — то достойно. Езжай с богом. Не бери лишь с собой юницы с дитем. Пусть Димитрий в Москве останется. Не гоже искушать предначертанное, ибо то не дерзость, но глупость. Помни о том, яко нещадно винить себя станешь, ежели с дитем что в дороге случится.
— Страшное ты изрек мне, монах, — сурово заметил князь. — Однако раз я обещал — слово сдержу. Передам все, что ты мне сказывал.
Он осмелился на это не сразу, лишь улучив момент, когда Иоанн блаженно улыбнулся рдеющему закатному солнышку, заметив, что по всем приметам денек завтра выдастся точно такой же, как и нынешний, — пригожий да теплый. Тогда только и заикнулся с рассказом о просьбе Максима.
— Сей гречин меня битый час пугал в своей келье, теперь ты за то же самое принялся, Ондрюша. Вот уж от кого-кого, а от тебя не ожидал. Ты сам-то веришь в это предостереженье?
— Старые люди ближе к богу, чем мы с тобой, государь, — уклончиво заметил князь. — Ты же волен поступить как захочешь, но я бы от такого отмахиваться не стал…
«Не стал, не стал, не стал», — звенело в ушах царя, остолбенело глядевшего на бездыханное тельце семимесячного Димитрия.