О первом из проклятий Иоанн впервые услышал спустя сорок один день после кончины второй дочери, Машеньки. Как и Аннушка, она не дотянула до года. Одно только и утешение — тихо умерла, во сне. Только о таком утешении родителям лучше не говорить — в рожу плюнут, или того хуже.

В ту ночь они как-то особенно яро любились. В каком-то отчаянии сплетались их молодые тела после печальных сороковин, что прошли накануне. О другом человеке судить тяжело, но о себе Иоанн мог твердо сказать — так неистово он еще не входил в лоно своей Анастасии, да и она с такой горячностью не отвечала бурным порывам его тела. И кричала, и стонала, и трепетала, извиваясь под ним, словно хотела вырваться. Ну будто не на супружеском ложе это происходило, а какой-то бродяга затащил ее в кусты и там поимел.

В том лишь отличие, что не отталкивала, а напротив — еще сильнее — хоть куда уж больше — вжимала его в себя, вдавливая, втискивая, словно стремясь и в самом деле осуществить притчу святых книг, гласящих, что муж и жена — единая плоть.

Может, как раз в ту ночь и понесла она от него Димитрия. Кто ведает сокровенное? Да и не столь оно важно — в какую именно. Тут речь об ином.

Когда он уже рухнул в изнеможении на постель и она, еще тяжко дыша, но уже успокаиваясь, положила, как ей нравилось, голову ему на грудь, прислушиваясь к частым глухим ударам его сердца, тогда-то и спросила про проклятье.

Было неясно, заговорила она о нем, только чтобы как-то снять с себя вину за вторую смерть — одних девок приносит, да и то все квелые, то ли и впрямь хотела понять, отчего они уже четыре года вместе, а не то чтобы наследника — даже деток живых не имеют. Он вначале даже и не понял — ласково переспросил, о каком она проклятье говорит, да что за мамка ей такие страсти понарассказывала.

Вот тут-то она ему и поведала, что слышала давным-давно. Будто бы царевич Димитрий, поначалу венчанный на царство его дедом Иоанном III, а потом им же ввергнутый в узилище, где и томился почти семь лет, как-то ночью проснулся от осторожного звука крадущихся в темноте шагов. Проснулся и понял, что настал его последний час — устал его дядя Василий ждать смерти племянника. Он строго окликнул их. Те затаились. Тогда он пообещал не оказывать сопротивления и покорно склонить пред ними выю, если они выслушают его последние слова и передадут их его дяде, по чьему не повелению, но высказанному вскользь пожеланию они и действовали. Те пообещали.

Вот тогда он и проклял дядю и весь род, включая прочих дядьев — его братьев, а заодно и своих будущих двоюродных братьев, когда те появятся на свет божий. «Пусть они тако же станут детоубийцами», — вещал Димитрий. В заключение же заявил, что готов отдать душу дьяволу, лишь бы тот дозволил ему докончить начатое и самолично додавить всех своих племянников, как ныне давит его пусть и не единоутробный, но единокровный стрый, чтоб ни один из них никогда не имел потомства, ибо злое древо надлежит не токмо лишать ухода, но и вырвать его с корнем, дабы оно не затеняло доброе и не травило садовников порчеными плодами.

Он и в самом деле не противился, когда ему накидывали на шею широкий плат, свитый жгутом, лишь напомнил об обещании и посулил, что он и к ним непременно явится из могилы, коли они не сдержат своего слова.

— Те потом долго держали совет, кому идти с таким к твоему отцу Василию Иоанновичу, — приглушенно шептала Анастасия подрагивающим от волнения голоском. — Не помилует ведь родитель твой, ох как не помилует. К тому же если спросит — откуда прознали — тут что сказать? Пожелание — не повеление, его по разумному истолковать можно. А не исполнить — тож страшно. Пообещал же Димитрий, и сатаны не убоялся — вона как мести жаждал. Ну, и порешили схитрить, да жребий кинуть, чтоб не всем зазря пропадать и проклятье от себя отвести. Выпало, — чуть замешкалась Анастасия, но тут же продолжила дальше, — на одного из них. Он и поведал как есть. Тока хитрость не подсобила. Не прошло и сорок дней после кончины, ну, то есть убиения Димитрия, как почти все чуть ли не разом скончались. Один в Москве реке утоп — то ли шуба тяжелая на дно потянула, то ли подсобил кто из воды, а второй сразу опосля обедни прямо за столом глаза вытаращил вдруг и речет кому-то незримому: «Спаси тебя бог, что дозволил пред смертью в грехах исповедаться». А опосля захрипел и в мису головой сунулся. Его подымать, ан он холодный. Третий токмо и выжил — тот, что великому князю все обсказал.

— И где же ты таких басен наслушалась? — ласково погладил ее по голове Иоанн.

— То не байки, то мне в уши как раз от третьего и залетело, кой по жребию к Василию Иоанновичу пошел. То стрый мой родный был.

— Как… стрый? — опешил Иоанн.

— А вот так, Михайла Юрьич Захарьин-Кошкин — печально ответила Анастасия. — Потому он изо всех убийц жив и остался, что слово сдержал. За три дни до смерти он, как чуял, отцу моему, Роману, поведал, а уж тот, умираючи, старшему своему сыну Даниле… А батюшка твой, сказывали, долгонько печалился, и хоть братьям своим и не доверял, а опалы на них, почитай что, и не клал. Сказывал, довольно мне длани марать, коли братанич сам за это взялся. Потому одно время, пока детишек не имел, не братов в наследники себе определил, а зятя. Думал схитрить, да хоть этим как-то вину свою от рода отвести, — и вдруг, вспомнив что-то, изумленно воскликнула: — Да я же тебе сказывала про то! Нешто не помнишь? Мы тогда ж и двух месяцев с тобой не прожили, как колокол рухнул. Или погоди. — Она как-то странно, с удивлением посмотрела на мужа. — Да это ведь ты сам сказывал. Все кручинился, что слуги поганые попались, да тому Димитрию рот вовремя не заткнули. И женился ты на мне, потому как обещанье Василий Иоаннович дал деду моему за исполненное. Еще говаривал, что и покрасивше меня были, да не из рода Захарьиных, а в повелении батюшкином, что тебе тайной грамоткой передали, строго-настрого было повелено, чтоб… Как же так-то?

«Сказывала, да не мне, — с легкой ревностью подумал Иоанн. — Отвечал, да не я». Вслух же произнес:

— Больно много с того времени всего приключилось, вот и подзабылось. Ныне ты стала говорить, я и вспомнил. А о проклятье забудь, — нежно погладил он ее бархатистое круглое плечо. — Сколь лет уж прошло.

— Как же, позабудешь тут, — вздохнула она. — Ныне вас изо всего рода трое и осталось, а ежели Юрия в зачет не брать, да Володимера Старицкого, как боковую ветвь, то и вовсе один ты…

Но с этим проклятьем все-таки немного попроще. То ли было оно на самом деле, то ли не было — бог весть. Темны дела прошлые, и чем более царственной кровью замараны, тем менее там что-либо видно. А вот со вторым…

Иоанн ведь рвался на богомолье, да не где-то вблизи от Москвы, а в Кирилло-Белозерский монастырь, не просто так. И перед Максимом он немного слукавил, говоря про данный богу обет. Когда он поклялся отправиться в случае своего выздоровления на богомолье, то про дальнюю обитель, укрытую в глухих лесах, речи не было. Вообще ни про какую не было. И намеревался он пойти куда-нибудь поближе, чтоб недолго отсутствовать. Зато потом у него вдруг возникло жуткое желание повидать своего братца и как-то изъясниться с ним.

Уход за ним обещали вести достойный, средств на корма было выдано отцу Артемию в избытке, чтобы ни сам бывший государь, ни ученики бывшего игумена Троицкой Сергиевской лавры ни в чем нужды не испытывали. К тому же Артемий, еще до своего отъезда обратно в пустынь, по настоянию государя прихватил из его библиотеки множество духовных книг для передачи их старцам, которые караулили узника.

— Ныне я без наследника пребываю, — заметил он. — Если что со мной случится под Казанью, то кому престол вручать — не ведаю. Хорошо, коли Анастасия Романовна в этот раз сыном одарит, а коли нет? Отписал на братца двухродного, Владимира Андреевича, но тот умишком не больно-то богат. На свой удел в Старице его, пожалуй, что и хватит, а на всю Русь — жидковат. Без вожака же и волки стадом станут. Потому тебе ныне и реку — коль воспитал одного царя, так берись и за другого. К тому же вину я чую на себе. Может, не со зла он все это чудил. Может, то младость непутевая очи застила, н при хорошем учителе да чтении мудрых книг опамятуется.

— Всякое возможно, — пожал плечами старец. — Что в моих силах, то сотворю, и ежели у сего яблока сердцевина без гнильцы, то, глядишь, и впрямь что выйдет.

«Отправил их Артемий летом, так что год уже миновал. Ну что же, вполне достаточно времени, — рассуждал Иоанн. — Мне же и полугода хватило, а он не глупее меня. Конечно, ныне у меня уже и наследник есть, но пути господни неисповедимы, и как знать — доживет ли он до совершенных лет».

О том же напоминала перенесенная тяжелая болезнь. И впрямь о сроке своей жизни лучше не зарекаться. Сегодня ты на этом свете, а завтра…

Поначалу путешествие казалось самым настоящим отдыхом от порядком надоевших государевых дел. Особенно славным представлялось то, что вся дорога будет нетряской, потому что из Димитрова, где они задержались на сутки в Песношском Николаевском монастыре, весь дальнейший путь предполагался водой.

Там же, в Димитрове, игумен с гордостью подсказал ему, что в одной из келий у них до сих пор проживает весьма ученый старец — бывший коломенский епископ Вассиан, с которым в свое время любил побеседовать покойный родитель царя Василий Иоаннович. Иоанн мгновенно загорелся желанием поговорить с человеком, который самолично знал его отца и не раз разговаривал с ним.

Вместе с неотлучно сопровождавшим его князем Андреем Курбским они прошли в келью к затворнику. Однако разговор не получился. Старец оказался желчен и злобен, не столько рассказывал о великом князе, сколько клял на чем свет стоит презлых лукавых бояр, кознями которых он был снят со своей епархии и направлен в сей убогий монастырь. Под конец он вовсе разошелся и чуть ли не плевался, вспоминая поименно каждого, кто приложил руку к его низвержению.

«Это сколь же у человека в таком тщедушном теле злобы скопилось», — размышлял Иоанн, однако виду не подавал — сказывалась привычка уважать стариков и не вступать с ним в открытую перебранку. Не нравится — возьми да отойди под благовидным предлогом, а спорить незачем. Он и тут поступил точно так же и уже засобирался уходить, но Вассиан, якобы желая сказать царю напоследок самое важное, подманил его поближе, затем, ухватив за рукав, вовсе подтянул к себе и, жарко дыша прямо в ухо, поведал:

— Главную тайну ныне открою тебе, яко его сыну. Ежели желаешь быть истинным самодержцем, да не на словесах одних, но на деле, не держи подле советников, кои тщатся выказать себя мудрее своего государя, ибо твое дело не учиться, но учить, повелевать, а не внимать. А ежели заведешь мудрейших, то они немедля тобой завладеют, и станешь ты, яко медведь перед скоморохом, плясать послушливо, а они тебе — в дуду играть.

«А как же править в одиночку? — чуть не сорвалось с языка Иоанна. — Не разорваться же мне. И так, вон, сколь мудрейших держу у престола, а все едино — от дел не продохнуть. Лучше бы посоветовал, как да где мне еще мудрецов сыскать».

Однако удержался и ничего этого говорить не стал, посчитав, что лишь затянет разговор. Хотелось уйти как можно быстрее из затхлой кельи, пропитанной не столько стариковским запахом, сколь вонью мертвечины, которая лишь по недоразумению продолжает что-то говорить, отравляя ненавистью все живое. Поэтому он не только не возразил, а сказал совсем обратное тому, что думал:

— Сам отец не дал бы мне лучшего совета, — заверил он и даже поцеловал, внутренне содрогаясь, у старика руку.

Князь Курбский, завидев это, лишь неодобрительно поморщился, но лишь потом, ближе к вечеру, нашелся что сказать, словно продолжая некий спор.

— А я так мыслю, что царю надлежит не просто властвовать, но благодетельно, и чем более у него мудрых советников, тем лучше для него самого, ибо не станет их — появятся хитрые, кои будут восхвалять его на все лады, да потакать его необузданности. Вспомни-ка государь, юные свои годы, и сам поймешь, что я прав. Вот таких и впрямь надо опасаться, — горячо заявил он.

— Эх, Ондрюша, милый ты мой, — улыбнулся в ответ Иоанн. — А я скажу, что и старость надлежит уважать.

Курбский нахмурился, недоумевая, к чему эти слова царя и вообще — согласился с ним государь или как, но спросить не успел, а потом это и вовсе как-то подзабыл ось в дорожной суматохе. Вспомнилось лишь гораздо позже, уже в Литве, спустя более десятка лет.

А водная гладь уже безостановочно несла царские суда все дальше и дальше — вначале Яхромой, затем Дубной, потом по матушке Волге и далее, через Шексну, в саму знаменитую обитель. Деньки стояли погожие — залюбуешься. Радовали и мирные виды с рек — поневоле вспоминалось детство. Вон два мужичка на деревянных рогульках — чтоб не чиркала по пути о дорогу — везут в поле соху. А вон еще едут, но, видать, побогаче. В их телеге не соха — косуля.

А там одинокий мужичек пашет, да, судя по вони, что несется с поля, землица уже унавожена. Значит — троит. А может, уже и посевная вспашка прошла — похоже, ей пора настала.

А вон вдали поле, так там народ и вовсе на сев вышел. Впереди дед седобородый. Ветхий совсем, ветром шатает, а идет с лукошком. Не потому, что рабочих рук нехватка — обычай такой. Пусть у него голова на плечах не держится, пусть руки не сжимаются, и невмочь ему горсть зерна удержать — не беда. Стащат с печи, где он день-деньской отлеживался, приведут на поле, один кулак зажатым подержат, чтоб семян не упустил, и взмахнуть подмогнут. Ибо первая горсточка самая верная. Она — на стариковское счастье, так что и всем прочим должно везение выпасть. Какое счастье? Ну, как же. Коль до таких лет худо ли, бедно ли, но дожил и с голоду не помер — значит, с урожаем сидел.

Иоанну тут же вспомнился снег, выпавший на крещение. Верная примета, что хлеб густым уродится. И такая радость за людей, таких же, как и он сам — великий князь и царь, но в то же время все равно Третьяк. Пускай капельку, чуточку, но память о селище, где прошли его юные годы, не вытравить до конца жизни. Каленым железом выжигай — бесполезно, ибо память эта хранится внутри, у самого сердца. Это уж потом она, как дерево, кольцами вширь растет, слой за слоем. И облетает так же, почему старики вначале недавнее забывают, не держится уже, затем зрелые годы шелушиться начинают, а вот детство да юность из головы не уйдут, пока в домовину не положат. Они — слои внутренние, без них и древо умирает.

Словом, славное выдалось путешествие. Опять же и Димитрий себя спокойно вел. Бывало, побасит немного, а как Олена Димитриевна грудь свою ведерную выкатит да сосок набухший в рот сунет, так мигом успокаивается и потом спит подолгу. Да крепко так — хоть из пушки пали.

Оставив Анастасию Романовну в монастыре, Иоанн, пояснив, что хочет наведаться в близлежащую Порфириеву пустынь, где обитают некие благочестивые старцы, о коих он слыхал еще будучи в Москве, устремился в дорогу. Помогли и указания игумена, который порекомендовал царю в первую голову съездить к старцу Артемию, для чего надобно все время держаться правой стороны, после того как неприметная тропка в сосновом лесу начнет раздваиваться.

— Старец Артемий, кой в оной обители живет, мудер и некорыстлив — недавно оставил Троицкую Сергиевскую обитель и пришед обратно в свою пустынь, — восхищенно витийствовал один из монахов, но потом вспомнил, кто перед ним стоит, и виновато пожал плечами: — Да что это я — ты ведь лучше моего ведаешь, государь, что сие за человек.

— Ведаю, — улыбнулся Иоанн. — Потому и хочу вопросить его — надумал он возвертаться в Москву или как. Нам в велемудрых советниках большая нужда.

Игумен хотел было дать провожатого, но Иоанн отказался, пояснив, что ему не хотелось бы оставлять матушку-царицу надолго, а конно они доберутся гораздо скорее. Анастасия поначалу загорелась ехать с ним, но затем вспомнила, что тогда Димитрий и вовсе останется один, и махнула рукой, наказав как можно быстрее возвернуться обратно. Царь обещал.

У Артемия он и впрямь долго не задержался, тем более что его самого в пустыне среди учеников и не было. Проводить царя до места охотно вызвался один из братии по имени Феодосий Косой. Ратников своих Иоанн, хотя и доверял им, предпочел оставить у братии в избушке. Монах оказался горячим и по пути, пользуясь случаем — когда еще господь с самим царем сведет, — попытался затеять спор, излагая свою точку зрения на святые книги, и на христианские догматы, и даже на самого Христа.

Иоанн от диспута вежливо, но твердо уклонился. В чем-то он разделял точку зрения монаха, в чем-то был не согласен, но зато хорошо помнил одно — будучи государем, ему надлежит поддерживать церковь главную, то есть господствующую, а не ереси, иначе в стране может сотвориться такое, что волосы встанут дыбом от ужаса.

«Только раскола мне сейчас и не хватало, — мрачно думал он. — Тогда уж точно все — на всех задумках можно крест смело ставить».

Иное дело — исподволь, потихоньку да полегоньку, направлять эту веру туда, куда нужно ему самому, но для этого нужны не такие шумливые людишки вроде того же Косого, а куда умнее и спокойнее. Да и менять надобно не так резко, как предлагает этот неистовый монах, пошедший гораздо дальше своего духовного учителя — старца Артемия.

Добрались заветными извилистыми тропками уже к вечеру. Хорошо, что вел бывалый человек. В одиночку Иоанн непременно бы одну из заманчивых, густо поросших ядовито-зеленой растительностью мест и тут же ухнул бы на вечное жительство к старому болотнянику. Феодосий же вел споро, быстро, и когда стемнело, они уже брели по сухой земле, миновав огромный ельник, любящий сырость и потому облюбовывающий места поблизости от воды.

Свиданию Иоанн и порадовался, и огорчился.

Радость была от встречи со старцем, почти не изменившимся за год разлуки, даже ничуть не постаревшим, а, скорее, напротив — слегка разгладились морщинки на лице, заблестели потускневшие было в столице пронзительные зеленые глаза, и даже ростом он стал как бы немного повыше, перестав сутулиться, и держал теперь голову прямо и горделиво.

Горечь же пришла от встречи с другим человеком. Впервые увидев его так близко, Иоанн даже испуганно отшатнулся. Уж очень непривычно разглядывать… самого себя. И ведь не в зеркале веницейском, не в бадье с водой, а впечатление такое, будто смотришь на отражение.

Вот только отражение это вовсе не собирается повторять за тобой все жесты, а ведет себя злобно и непримиримо, испытывая — это чувствовалось — одно горячее желание вцепиться тебе в глотку.

— Отколь же бояре изыскали тебя? — осведомился узник после первых минут замешательства. — Не иначе как колдовство злое, али чары на тебя навели, — и с угрозой в голосе продолжил: — Да ты сам-то, человече, ведаешь ли, какой страшный грех на себя возложил, когда подменить меня согласился? Ты же помазанника божьего с престола законного низвергнул. За это тебе ни одним покаянием не отделаться — ад и вечные муки геены огненной ждут тебя. Душу свою бессмертную на краткий пурпур поменял, — и подытожил жалостливо: — Эх ты, дурачина.

Гость по-прежнему молчал, продолжая спокойно разглядывать говорившего. Даже сейчас, невзирая на то что тот, второй, пребывал в узилище, сходство их оставалось поразительным. Монахи, которых помимо отца Артемия, проживало еще двое, тоже заметили эту необыкновенную схожесть, о чем сейчас испуганно перешептывались.

— Теперь ведаете, отчего сей несчастный ума лишился, — хладнокровно обратился к ним Артемий, справедливо полагая, что любые сомнения желательно гасить в самом зародыше. — Проживал этот несчастный в селище захудалом близ Москвы и как-то раз узрел нашего государя, а потом к вечеру на свое отражение в воде наткнулся. Мать его, Перепетуя, сказывала мне, что долгонько он так собой любовался, а потом и заговариваться учал, — хладнокровно врал старец.

— Я — избранник божий, — зло рыкнул в ответ узник. — Я первейший из Рюриковичей, кто помазан на царство.

— Вона как, — вздохнул Артемий, обращаясь к монахам. — Слыхала ворона звон, да не разберет — где он. А ведь ежели бы он и впрямь государем был, то узнал бы, что первым, кто на царство помазан, был почивший в бозе Димитрий. Венчал же Димитрия его дед, блаженной памяти Иоанн Васильевич.

— То не в зачет, ибо он не правил ни дня! — заорал узник, яростно тряся крепкую решетку, которая отгораживала его небольшую комнату-келью от прочих помещений.

— Ишь как ловко вывернулся, — снисходительно заметил старец, одобрительно кивая в сторону бывшего царя. — А ведь ежели и впрямь его на престол усадить, он и дня на нем не усидит. Холопские замашки все едино скажутся. Такого любой боярин из Думы за час распознает.

— То ты холоп, сын холопа, смерд поганый!! — завыл в бессильной ярости узник.

— Оставьте нас, — негромко произнес Подменыш, но когда монахи послушно вышли, он задержал в сенцах отца Артемия и, дождавшись хлопка двери за ушедшими, спросил:

— А пошто решетку поставили? И впрямь яко узилище получается.

— Да какое там узилище, — отмахнулся бывший учитель. — Жрет от пуза, спит всласть, свечей выдаем, сколь хошь, чтоб истины из святых книг набирался, да, видать, не в коня корм. Сколь волка ни корми, ан все едино — овцу из него не сотворить.

— А поучать пытался? — строго осведомился Подменыш.

— Не можно поучать того, кто не желает оных поучений слушать. Ты жаждал знаний, а потому они и давались тебе с легкостью. У него же душа об ином страждет — нас на плаху, ну и тебя туда же. Не сразу, конечно, а умучив изрядно. Слышал бы ты, государь, какие он казни для нас придумывает, да смакует их, когда нам сказывает, — понял бы, что тут мне делать нечего.

С этими словами отец Артемий неожиданно опустился перед Иоанном на колени и припал губами к его руке:

— Ослобони, царь-батюшка, от слова, кое я тебе дал по неведению. Зрить сего поганца не в силах уже. Коли не был бы он живым примером предо мною — в жисть бы не поверил, что таким зверюгам господь трон передает. Потому и язвлю его — пусть беснуется, иначе, чую, и сам умом тронусь от речей поганых. Смилуйся, государь!

Он выпустил руку Иоанна, но с коленей не поднялся, а, напротив, склонился еще ниже, припадая к его ногам.

— Ну что ты, что ты, отец Артемий, — принялся поднимать его Подменыш. — Это ты меня прости, что не ведал, о чем прошу. Что ж, коли и тебе сей урок не под силу пришелся, стало быть, и впрямь он неисправим. Тогда… — протянул задумчиво и вопросительно посмотрел на старца.

— Что ты, что ты! — испуганно замахал тот на него руками. — Опомнись! Чай, не каты со мной живут, но мнихи.

— Да я не о том, — грустно улыбнулся Подменыш. — Брат он мне все-таки. Опять же кто я такой, чтобы решать — достоин он жизни далее или нет. То в руце божьей, вот пусть он с ней и уряжается.

— Ну слава богу, — с явным облегчением вздохнул старец. — А я уж было помыслил…

— Не след, — грубовато перебил его бывший ученик. — О таком и помышлять не след. К тому же и обидно мне такое от тебя слышать. Ты, стало быть, мних, ученики твои — тоже, а вспомни-ка — разве я не ученик? Так почто ты меня в каты вписал?

— Не в каты, — покачал головой отец Артемий. — В государи, кой за пять лет, что на троне сидит, поневоле должен сердцем ожесточиться. То — твоя доля. Вспомни, како мы с Федором Ивановичем тебя учили. При нуждишке не токмо мочно, но и надобно татя али вора смерти предати, иначе что ты за царь. Чай, не среди святых али мнихов живешь, да и за ними глаз да глаз нужон. Иной гласа совести вовсе не понимает, ему кнут подавай, чтоб страх был, а другому и того мало — по нему топор плачет. Ныне кровь их не пролил, завтра они вдесятеро без тебя прольют, да невинную, и вся она на властителе будет. С ним тако же, — сердито мотнул он головой в сторону кельи узника, — коли порешишь смерти предати, слова поперек не скажу, ибо зрю — исправить зло, что в нем сидит, уже не во власти смертного. Упущено времечко. Сидючи здесь, он с каждым днем лишь озлобляется душой, и все. О своих собственных грехах слова не скажет, будто святой мученик. Книги святые, правда, читает, но что проку-то? Знания для злой души лишь усугубляют тьму, что в ней царит. А дланями на тебя махал, государь, потому как забоялся, что ты вдруг нам поручишь его… — не договорив, он потупил голову и покаянно произнес: — Прости.

— Бог простит, отче, — ласково улыбнулся ему Подменыш. — Неужто я за такую малость на своего духовного отца серчать стану? А от урока сего я освобождаю. Вместе в пустынь вернемся. Но при нем мнихов оставь. Пусть меняются в очередь или как — тут я тебе не советчик, — но чтоб не меньше пары здесь неотлучно проживало.

— Все сделаю! — кивнул старец.

— А я пока хочу с ним наедине поговорить!

— Надо ли? — усомнился отец Артемий.

— Надо, — последовал твердый ответ.

— Что? Сговаривались, яко убити меня телесно? — непримиримо осведомился узник, едва увидел входящего в избу Третьяка.

Тот, не отвечая ни слова, молча уселся на лавку напротив решетки, извлек из-за голенища правого сапога нож и принялся неторопливо точить его.

— Грех, грех это великий! — взвизгнул дрожащим от страха голосом узник. — Мы все братия во Христе. Неужто подымешь ты длань на брата своего?

Третьяк, перестав точить нож, задумчиво опробовал острие большим пальцем и одобрил:

— То ты славно заговорил. Продолжай далее. Я ведь и сам хотел тебе поведать, что мы — братья. И всей моей вины, что я у матери из лона вторым появился. Потому и отдан был в холопы одному из бояр. Видишь, как жизнь порой за промедление мстит?

— Ты что же, и в самом деле мнишь о себе, будто ты — истинный сын моего родителя великого князя Василия Ивановича? — видя, что двойник вроде бы не собирается его резать, уже более смело спросил бывший царь.

Хотел он это сделать усмешливо, но получилось — вопреки его воле — растерянно.

— И матери Елены Васильевны Глинской, — подхватил Подменыш, тут же оговорив: — Но я ее не виню. Отца и вовсе не за что, понеже он обо мне и не ведал вовсе, будучи в отлучке, а мать… — Он задумался. — Может, она больше всех страдала, когда меня отдавала. Как знать, может, она и померла, три десятка лет прожив, потому как сердце себе разодрала в клочья.

— Чую я, что ты и впрямь искренен, сказку эту сказывая, — с легким удивлением заметил узник, но тут же его глаза непримиримо блеснули, и он зло пообещал: — Ан все едино — всплывет истина, и сядешь ты на кол вместях с прочими изменщиками. Хотя ладно — тебя обещаю не мучить. Топор, али удавить повелю, и всего делов. Прочих же… — Он сладострастно вздохнул, представляя, каким мукам будут подвергнуты виновники его заточения.

— А ты допрежь того на себе примерь — каково оно, — спокойно осведомился Третьяк, неспешно поднимаясь с лавки и подходя к решетке.

В правой руке у него хищно поблескивало лезвие ножа, а на губах играла таинственная и, как показалось узнику, зловещая улыбка. Но он ошибался. На самом деле она была печальной.

— О грехах своих подумай, брат, — посоветовал Третьяк.

Тот испуганно взвизгнул и в страхе отпрянул назад, забившись в самый дальний угол своей кельи.

— Боишься? — спросил Третьяк все тем же печальным голосом. — А думаешь, тем, кому ты без суда, по одним ложным наветам, головы повелевал рубить, не страшно было? Да во сто крат. К тому же еще и обидно — ведь ни за что, — и успокоил: — Не бойся. Это я едино для напоминания к тебе подошел да для вразумления. Ты уж прости, брат, но я боле не ведаю, как с тобой быть.

Однако его поступок возымел лишь обратное действие, прямо противоположное тому, на что в глубине души рассчитывал Третьяк. Правда, надежда на это у него была слабенькая, но вдруг проймет братца, если тот на собственной шкуре ощутит, что… Но почти сразу убедился — нет, не проняло.

— Ты, ты, — задыхался от бешенства узник. — Я тебя… Я вас всех… Попомнишь ты свой нож…

— Мда-а, — протянул Третьяк. — Ничегошеньки-то ты не понял. Стало быть, судьба у тебя такая. — И двинулся к двери.

— Проклят ты! — завизжал узник. — Будь ты проклят! Благодетеля из себя корчишь, а жену мою, небось, изничтожил давно?!

— Жену твою я люблю, — резко повернулся к нему Третьяк. — И она меня тоже. И детишки мои, что народились, все на супружеском ложе зачаты, включая наследника престола Димитрия Иоанновича!

— Не верю!! — раздался истошный вопль из зарешеченной кельи-комнаты. — Ни единому слову не верю!

— У мнихов спроси, у старца Артемия. Али ты мыслишь, что я всем им лгать повелел?

А в ответ новый вопль:

— И ее проклинаю, ежели это так! Бога буду молить, чтоб сдохла эта сучка! И выблядки твои тако же!

— Побойся бога, — с укоризной заметил Третьяк. — Димитрий же родич твой, братанич. Как же ты можешь?

— Ха-ха-ха, — захлебывался злобным смехом узник. — Ой, насмешил! А ведомо тебе, — выкрикнул он истерично, — что брак без церковного благословления да без венчания прелюбодейством именуют?

— Наш с нею брак на небесах благословили, — строго возразил Третьяк. — К тому ж если кого и винить, так одного меня. Она-то не ведает ничего. Мыслит, что и ныне на ложе с тем пребывает, с кем под венцом стояла.

— Как?! И она отличий в нас не нашла?! — несказанно удивился узник, и смех его мгновенно затих.

— И она. И бояре. И слуги, — подтвердил Третьяк. — Все лишь ликуют, что их государь за ум взялся. Без вины никого не казнит, людишек простых на улицах не топчет, удаль свою молодецкую выказывая, да и щенят с котятами с крыльца не кидает. Опять же законы принимает нужные, а о прошлом годе Казань повоевал.

— Ты?! Казань?! — вновь удивился узник.

— Я. Казань, — подтвердил Третьяк. — Правда, в том прежде всего заслуга воевод моих, а сам я, признаться, сбоку припека был, но воевод толковых сыскать тоже уметь надобно. И содомитов твоих я из покоев царских повыгонял, — ехидно заметил он. — Всех до единого вытурил.

— Все равно — проклят!! — ненавидяще прошипел узник. — Анафема тебе!!

— А не выйдет у тебя ничего, — позволил себе подпустить в голос чуточку злорадства Третьяк. — Был я у одной ворожеи, так она мне иное нагадала, светлое да чистое.

— Черным чародейством занялся?! — почти торжествующе взвыл бывший царь. — К ведьмам ходишь?! — и ударив себя рукой по лбу, простонал: — Как же это я сразу не догадался, что тут без страшного колдовства не обошлось! Нешто сумел бы ты законного государя без сатанинской помощи в сию клеть низвергнуть? Да ни в жисть!

— Ты на нее не греши, — насупился Третьяк. — Дар это у нее. И никакая она не ведьма, а обычная баба. То ей господь дал. И опять же, где ты видал, чтоб у ведьмы дети водились? А у нее их ажно пятеро. Тяжко ей без мужика — это верно, но от божьего света она в диавольскую тьму не отошла.

— Все едино. Раз тебе подсобляла, стало быть, ведьма! — уверенно заявил узник. — И ты проклят, проклят, проклят!! — провизжал он в исступлении.

— Да куда уж больше, — вздохнул Третьяк. — На нас с тобой и так одно проклятие висит. Забыл про Димитрия Внука?

— То на мне лишь, — немедленно поправил его пленник. — На мне, да на братьях моих.

— Они такие же твои, как и мои, — не согласился Подменыш и устало махнул рукой. — Прощай, брат. Вижу, что речи с тобой вести без пользы, ибо, окромя злобы лютой, не вижу в тебе ничегошеньки, а посему ухожу. — Он шагнул через порог, а вдогон неслось приглушенное толстым дубом, но все равно отчетливое: «Проклят! Проклят! Проклят!»

…И теперь, сидя среди скорбно молчащих людей в стремительно несущейся по реке ладье — среди народа тяжко, но и одному быть невмочь, — царю оставалось лишь продолжать гадать — какое из проклятий сбылось? Или оба сразу, и тогда можно надеяться, что следующее дитя выживет? Вопросы, вопросы, а где сыскать ответы, да и есть ли они вообще?

И вдруг вспомнились, блеснули сумасшедшим лучиком робкой надежды слова все того же юродивого Васятки, который выловил Иоанна всего за каких-то десять дней до собственной смерти. Царь был весел по случаю победы над Казанью, а блаженный, наоборот, плакал. Встретив же государя, он кинулся ему в ноги. Народ обомлел — не бывало такого, чтоб юродивый так поступал, а Васятка между тем винился:

— Прости, Ванятка! Не сумел я отмолить твово Митю. Видать, велики твои грехи, — и попросил: — Ты уж потерпи до следующего, а я, как помру, так на том свете непременно их всех отмолю.

«Говорить о том Анастасии или обождать? — размышлял Иоанн. — Да нет. Ныне это плохое для нее утешение. Опять же, когда он появится, следующий-то? Через лето, три, пять? А ежели она теперь от пережитого вовсе родить не сможет, тогда как? Может, обнадежить? Нет, все равно скажу, лишь когда в тягости будет, чтоб носила с верой», — принял он окончательное решение.

Однако опасения царя оказались напрасны. Уже спустя два месяца Анастасия Романовна, бледнея лицом, призналась Иоанну, что она сызнова непраздная. Вот только в этот раз на ее лице не было радости — одна грусть и какая-то тоскливая обреченность. Пришлось не один раз, а трижды повторить услышанное от Васятки, а затем побожиться перед иконами, что не лжет, и лишь тогда легкий неприметный румянец постепенно стал возвращаться на ее щеки, да и то не сразу, а немного погодя.

Между тем наступил новый год и вступило в свои права следующее лето, выдавшееся на удивление урожайным и теплым. Иоанн же молил бога об одном — чтобы сбылась и вторая часть предсказания гречина Максима, обещающая исполнение всех замыслов, особенно сейчас, когда незримая тень недавнего прошлого вновь грозно надвигалась на царя. На этот раз на ее груди кроваво пламенели огненные буквицы: «ЕРЕСЬ».