Однако Ивашке приснилась не некая фантасмагория, которой вовсе не было в действительности. Несколькими днями ранее, еще в Ярославле, два человека действительно разглядывали мальчугана, безмятежно спавшего в телеге на соломе, и одновременно отпрянули, когда он заворочался, открыв на мгновение сонные, ничего не видящие глаза, и повернулся на другой бок, засопев носом.

— Ну как? — насмешливо поинтересовался Бенедикт. Его спутник в богатых боярских одежах, находясь в каком-то оцепенении, только тряхнул головой и произнес:

— Наваждение диавольское. Коли сам не узрел, ни за что бы не поверил. — На что Бенедикт, или правильнее будет сказать Симон, ибо его спутник, великий боярин Афанасий Федорович Нагой, знал его только под этим именем, вполголоса отозвался:

— Я не думаю, светлейший боярин, что дьяволу только и дела до вашей бедной головы. На мой взгляд, у него есть дела и поважнее. Обычное сходство, правда, весьма разительное, но тем не менее, если уж говорить о небесах, се дар Господень.

— Господень ли? — прервал его Афанасий, боязливо оборачиваясь к телеге и тут же боязливо взглянув на собеседника. Боярин будто опасался, что при более внимательном рассмотрении он непременно приметит у Ивашки маленькие рожки или же вместо ступней — небольшие копытца.

— Разумеется. У нечистой силы креста на груди нет, а у сего отрока, как вы, наверно, заметили, имеется.

— Нечистая сила — она на что хошь способна, — начал было развивать Нагой свои сомнения дальше, однако Симон нетерпеливо прервал его:

— Не забудьте, что мальчик из монастыря, а купил я его у монаха. Если уж даже в православных монастырях раздолье для нечистой силы, то выходит, что ваша вера не является оплотом для истинного христианина.

— Ты нашу веру не трожь, лекарь, а то ведь за такие словеса и на дыбу угодить можно, — внезапно окрысился Афанасий, но тут же озабоченно спросил: — А что за монах?

— Кажется, Феофилакт, но точно не помню. Здоровый такой, красномордый и весьма охочий до хмельного зелья.

— Он, — успокоенно кивнул головой Нагой. — Знавал я его. Ох и хитер, бестия. Однова такую пшеницу мне сбыть хотел, что и сказать-то противно. — Афанасий ажно хихикнул, вспоминая, каким он сам оказался молодцом, не поддавшись на льстивые речи монаха, и уж хотел было более подробно пересказать эту историю, но Симон вовремя остановил его нетерпеливым сухим покашливанием.

— По-моему, нам надо уйти отсюда. К тому же ваш ненаглядный друг, возможно, уже очнулся от чрезмерных возлияний.

— Не-е, — с уверенностью протянул Нагой, — там у меня Митька, а он с ним наравне хлещет.

— Так, может, Митька лежит, а монах уже встал?

— В мово Митьку ведро можно залить, да не вашей водицы аглицкой али греческой, а лучшего и крепчайшего меда, и ничего не будет. Как сидел, так и будет сидеть, только разве икнет пару раз. Одначе тута разговору и вправду не выйдет. Пойдем-ка ко мне, — и с этими словами Нагой уже повернулся, чтобы идти, но Симон удержал его:

— Лучше всего, если мы сейчас зайдем вот в эту избушку. Видите огонек?

Афанасий прищурился, но никакого огонька не увидел. Ночь была до того черна, что даже на небе не было видно ни единой звездочки, к тому же и луна спряталась. Тогда иезуит осторожно взял его за рукав и пояснил:

— Ежели вы изволите держаться за меня, то мы вмиг, без хлопот и приключений достигнем цели.

После этого никто уже не промолвил ни слова. Опасность наткнуться на что-либо в темноте была так велика, что оба все свое внимание устремили на пространство вокруг себя, включая и землю, которая отнюдь не отличалась гладкостью.

— Хорошо, хоть сухо, — один раз только обмолвился Нагой, на что Симон немедленно отозвался:

— Да мы уже и пришли.

На два коротких стука лекаря раздались чьи-то шаги за дверью, и почти сразу же она распахнулась перед тайным иезуитом ордена Христова, вежливо поддерживающим за локоть, во избежание падения, великого и могучего некогда боярина всея Руси Афанасия Нагого, дяди здравствующей царицы Марии, жены царя Иоанна Грозного.

Когда это было? Недавно и давно, ибо часы и дни человека идут неравномерно, разительно отличаясь в скорости. Коли он счастлив, то месяц пролетает, как один день, а коль у него горе, то и час кажется вечностью. Кажется, совсем недавно, еще в последние дни жизни Иоанна Васильевича, Афанасий был на самом гребне славы, а ныне уж все безвозвратно ушло, утекло, как вода в песок…

И сейчас Симон поддерживал за локоть уже не великого, а худородного и опального боярина, пребывающего в ярославской ссылке под постоянным и строгим надзором доверенного лица Бориса Годунова — Федора Жеребцова.

Последнего, правда, надзирателем в настоящий момент времени назвать вряд ли кто осмелился бы, поскольку он в это самое время валялся, будучи мертвецки пьяным, прямо под столом, за которым восседал слуга Афанасия Митька, с видом тупым, но неизменно важным и гордым.

Помимо тусклого и дрожащего света лампады, в углу клетушки, куда привел Симон Нагого, здесь не было ничего, кроме грубо сколоченного дубового стола, покрытого ярко-красной материей, и двух кресел. Но пока Афанасий осматривался, пытаясь распознать, куда его привели и уж не ловушка ли все это, расставленная хитроумным Бориской, чтоб окончательно добить род Нагих, обвинив в заговоре, на столе невесть откуда появились блюда со всевозможной снедью и два золоченых четырехгранных кубка с витиеватым узором на каждой из сторон и какими-то загадочными письменами у основания.

— Не нашенской работы, — опасливо и в то же время уважительно отозвался Нагой, щурясь, чтобы прочесть хоть что-то, и наконец окончательно осознав, что буквы вовсе чужие, оставил эту бесполезную затею.

— Турецкий султан подарил, — усмехнулся лекарь. — Я у него дочку от черной смерти спас.

— Ух ты, — протянул Афанасий и тут же, пытаясь спасти свое достоинство одного из первых на Руси, многозначительно добавил: — Я ведь тоже бывал в тех краях.

— Да ну? — удивился иезуит, подняв белесые редкие брови, хотя уже доподлинно знал всю подноготную боярина.

— Доводилось, — крякнул Афанасий Федорович, довольный, что пришел и его черед удивлять. — Сам царь Иоанн Васильевич направил. Токмо не к султану, а к хану крымскому.

— Этот, пожалуй, еще и посильней будет, — покивал в знак понимания важности миссии Афанасия Симон.

— Да уж одних воев тыщ триста, и кажный о двух конь. Не шутки, — медленно, будто вспоминая, дабы придать своей похвальбе как можно больше значения, пояснил Афанасий.

Затем, помолчав, добавил:

— Жара несусветная. Солнце в самой силушке, ажно прямо над головой печет, а у него прохладно. Это значитца, когда я у Давлетки был. Сейчас-то вроде бы сын его, Казы, на троне.

— На коленях послы с ним речь ведут, я слышал? — дабы сбить спесь с гостя и вернуть его память к нынешним унижениям, лукаво осведомился Симон.

— Это вы, немчура поганая, да иные кто на коленях! — вспыхнул от негодования боярин. — А послу от самого царя-батюшки Иоанна Васильевича всякому сброду кланяться не с руки. Ни подарков с собой, ничего. Так все истребовал.

— А чего именно-то?

— Мир нам о ту пору нужен был позарез. Полячишки с ливонцами одолели, вот и надо было приструнить их, а на две стороны воевать никому не сподручно. Давно это было, годков уж двадцать пять миновало, а помню, как сейчас. Вот она — молодость-то — сквозь пальцы утекла, — и Нагой печально пошевелил растопыренными короткими и мясистыми пальцами, унизанными перстнями.

— М-да, — сокрушенно покачал головой лекарь. — Были вы когда-то в силе, а сейчас, пока вашего сердечного друга не напоите (иезуит упорно не хотел называть Жеребцова по имени, считал, что так сможет больнее уколоть собеседника), то и за порог выйти не моги. Какая несправедливость, — и он опять вздохнул, выражая таким образом свое глубокое сочувствие именитому боярину, на голову коего свалилось столько бед.

— А все Бориска виноват! — взревел Афанасий, как бешеный бык. — Все он да сестрица его — змея подколодная.

— Сестрица — это великая царица Ирина Федоровна? — невинно поинтересовался Симон.

Боярин в смущении кашлянул, поняв, что ляпнул лишнее, но, ободренный неожиданным поощрением иезуита, вовремя подыгравшего ему своим: «Как я вас хорошо понимаю», — продолжил свою гневную речь.

Симон действительно отлично понимал этого немолодого уже боярина, так резко отодвинутого в сторону энергичным царедворцем. Он читал в его душе, как в открытой книге, и озлобление Афанасия служило только свечой — чтобы лучше различались знакомые письмена, выведенные достаточно выпукло жадностью и обидой, что уже не ему, Афанасию, достаются лучшие и самые жирные куски.

— Не за себя скорблю, за княжича младого, кой в Угличе, яко смерд убогий, а не сын царский и наследник государев, прозябает, — наконец закончил свою обличительную тираду Нагой.

Симон понимающе кивнул и, чтобы добиться как можно большего доверия и окончательно расположить к себе боярина, вполголоса произнес:

— В этой скромной келье вы можете говорить все, что вам будет угодно. Я — ваш покорный раб, а этот, — он кивнул в сторону удалившегося слуги, только что наполнившего кубок Афанасия порцией благородного вина, — хоть и слышит все, но нем, как рыба. — И, поймав недоверчивый взгляд Нагого, пояснил: — Язык отрезан. Не мной, разумеется, но как раз мне он обязан жизнью. Так что ваша милость может быть совершенно спокойна.

— Спокойна, — повторил Нагой насмешливо и опять взорвался: — Да разве тут успокоишься, коли не токмо все позабирали, а уже к самому горлу руки тянут! Нешто тут… — и он весь побагровел от негодования.

— У вас говорят: криком делу не поможешь, а слезами — беде. Так, кажется? А если вы будете по-прежнему кричать и так же бурно гневаться, то мне придется вновь отворять вам кровь, а это не очень приятная процедура. Положение, конечно, у вас тяжкое, — согласился Симон. — Кстати, а не слыхали ли вы сказку о некоем королевиче, кой взошел на престол?

— До сказок ли тут, — отмахнулся Нагой нетерпеливо. — Тут… — и он собрался было в который раз изложить собеседнику все самое наболевшее, но иезуит, мягко положив руку на его колено, вкрадчиво попросил его послушать.

— Так вот, у этого королевича тоже имелся старший брат, сидевший на престоле. И королевич тоже, как и все его родственники, испытывал всевозможные гонения от этого жестокосердного брата, его жены и неумных советников.

— Во-во, — перебил Нагой. — Прямо как Бориска. Ну и ну, хорошая сказка, будто про нас писана. А дальше-то что?

— А дальше, — улыбнулся лекарь, — пронесся слух, что слуги короля по высочайшему повелению его главного советника убили царевича. И поднялся в той стране народ, возмущенный таким злодеянием, и все верные царевы слуги отшатнулись от глупого царя… или короля, — тут же поправился иезуит.

— Ну-ну, и? — поторопил Афанасий Симона.

В голове у Нагого закопошилась опасная мыслишка, но была она пока еще не очень ясной, пребывая в некой туманной дымке. Одно боярин знал твердо — просто так этот иноземный лекарь подобные сказки рассказывать не будет. Не тот это человек. За время недолгого общения с ним он успел хорошо убедиться, что пустопорожние разговоры Симон не заводит.

— Ну а дальше то ли сам царь в монастырь ушел, то ли бояре его туда отправили. Надо нового избирать, а кого? И вот тут-то и появился невинно убиенный царевич, ибо господь, сжалившись над мольбами одного из родственников, вернул его с небес на землю живым и невредимым.

Иезуит внимательно посмотрел на Нагого. Тот тяжело молчал, уставившись на лампаду. Афанасий не был дураком, хотя и не обладал гением Годунова. Смысл сказки, особенно после такого многозначительного финала, он отлично понял, но что сказать — не знал. Лекарь, конечно, не дурак, да и судя по всему — не простой он лекарь. Значит, и там, откуда его прислали, тоже недовольны царем.

Но в случае неудачи пахнет уже не ссылкой. Вначале дыба, а опосля, когда каждая косточка на теле будет переломана в трех-четырех местах, то окровавленный мешок с мясом, кой когда-то прозывался Афанасием Нагим, потащат четвертовать. С другой стороны, это ведь тоже не жизнь, коли его даже в Ярославле накрепко стерегут царевы слуги и град весь для него, Афанасия, как острог, только очень большой по размеру.

А ведь он родной дядя царицы, и ежели ее сына посадят-таки на престол, то именно Афанасий займет место Бориса Годунова и вновь будет у него и богатство, и слава. Послы в ногах валяются, бояре челом бьют… А сейчас разве жизнь?! Одни страдания да переживания, а коль еще и воспоминания нахлынут, так тут вообще хоть садись да волком вой. Был в почете, а сейчас…

«А вдруг он царский лазутчик? — вдруг мелькнула в мозгу шальная мысль. — Тогда ведь токмо согласись, и все. Отсель уже одна дорога — токмо в острог. Да еще с чепями на руках и на ногах… Вот ежели бы проверить, вправду ли можно довериться этому немчишке, али он искушает по цареву поручению, дабы выпытать поболе крамольных речей…» — Афанасий ужаснулся, вспомнив, что он уже успел наговорить.

Но делать нечего, и того, что сказано, уже хватало для дыбы, даже с лихвой, так что надо было решаться.

— Складно сказываешь, лекарь, — тяжело вздохнув, выдавил из себя Нагой. — А в какой же стране такая сказка сложилась? — И даже вздрогнул от неожиданно прямого ответа Симона:

— На Руси.

— На цареву измену толкаешь? — опять помолчав, осведомился Нагой. — Али разговорить хочешь да верного слугу, хоть и обиженного на царя Федора Иоанновича из-за лживых поклепов, на плаху отправить?

— Напрасно сторожишься, боярин, — с улыбкой ответил иезуит. — Коли я был бы доносчиком, тебе бы на ноги уже цепи сбивали. Ты для этого более чем достаточно наговорил. А я, как видишь, сижу спокойно, стражи не кличу.

— А какая ж тебе в том корысть? — все еще с недоверием осведомился Афанасий.

Иезуит неторопливо поднес кубок к губам и сделал глоток.

«Вот оно! Началось! Тут главное — не упустить момент. Удача — это миг. Жар-птица садится и сразу взлетает, и надо не растеряться и успеть ухватить ее за хвост».

— Ну, во-первых, если бедный немецкий лекарь поможет родственнику царя, то при благоприятном исходе дела тот, скорее всего, тоже не забудет услуг иноземца. Да и потом, быть личным лекарем царевича — это одно, а царя — совсем другое.

— Вон тебе чего надобно, — протянул Афанасий, слегка успокоившись. — Ну, это само собой. Коль ты к нам с чистой душой, то и мы к тебе с открытым сердцем. Злата-серебра сколь унесешь, столь и дадим. В обиде не останешься.

— И еще одно, — мягко, как бы нехотя, сказал иезуит.

— Чего еще? — опять насторожился Афанасий.

— Собственно говоря, это уж вовсе пустяк для такой важной особы, коей вы станете с божьей помощью если не завтра, так послезавтра.

Афанасий приосанился, а Симон деликатно продолжил:

— Горько и больно мне видеть, как иноземцы, приносящие своей торговлей большую пользу государству русскому, не имеют возможности даже помолиться по своему обычаю за успех дела и за здоровье государя всея Руси, — и после короткой паузы, глядя прямо в лицо Афанасию, выдохнул: — государя Димитрия Иоанновича, — а потом продолжил так же тихо и неторопливо:

— Вот ежели бы светлейший князь и великий государь дозволил поставить всего по одному костелу в каждом большом граде, было бы вовсе чудесно. А уж слава о могучем русском государстве обошла бы весь мир, равно как и слава о мудром царе и его не менее мудрых советниках. Думается, что после этого каждый купец почел бы за честь плыть сюда со всевозможными товарами и иметь дела с таким замечательным правителем. — И иезуит низко склонил голову перед Афанасием.

— Это как же? — недоуменно переспросил Нагой. — Рядом с нашим православным храмом нечестивцы какие-то будут в своих вертепах молиться? Слыхал я, в том же Крыму будучи, как они «алла!» орут по утрам, спать мешая. Хошь, чтобы в Москве так же было? Да ты сам-то кто, лекарь? Кажись, в православии крещен был, али не прав я? Так что тебе за печаль до иных вер?

Иезуит поморщился:

— Токмо ради процветания русской державы направлена сия малая просьбишка. Ведь купцы немецкие, французские, италийские да аглицкие не нечестивцы, а такие же христиане, как и ваш покорный слуга, — поправил он Нагого. — Что касается мерзких иудеев или же нечестивых магометян, кои, смешно сказать, ни вина не употребляют, ни свинины в пищу не приемлют, то я бы сам первый отправил их на костер, ибо они грязнее любого язычника, закоснев в своих заблуждениях, — и жестокие огоньки всемирного костра для заблудших душ взметнулись на миг в глазах у иезуита.

Афанасий их не заметил, ибо длилось это лишь мгновение, после чего Симон опустил глаза долу и сразу же уставился на Нагого чистым, невинным взглядом.

— Да у нас в казне, — Афанасий говорил так, будто уже командовал ею, — и денег таких нету. Даже христианские храмы, и те возводить не в состоянии, а ты тут… — Боярин хотел развить свою мысль, но лекарь радостно перебил его:

— Ежели бы великий государь на свои средства воздвиг наши храмы, то мы бы денно и нощно молились богу за его здоровье, но ввиду тяжелого положения страны никто об этом никогда и не заикнется. Разве что когда-нибудь потом. А поначалу все, что нам потребно, мы выстроим самолично и даже более того. — Тут Симон решил, что пора выдвигать новое требование, подав его как уступку. — В благодарность за то, что государь пошел нам навстречу, мы сами воздвигнем больницы и школы, где наши учителя и лекари будут безденежно лечить убогих и больных, обучать страждущих высокому свету истинного знания, и все это токмо из любви к великому царю-батюшке Дмитрию Иоанновичу и его мудрому советнику Афанасию Федоровичу.

— Ну, это попам решать да патриарху, — нерешительно протянул Афанасий, но, заметив разочарование в глазах иезуита, тут же добавил: — Хотя превыше всех у нас царь, и коли речь идет только о дозволении молиться в них иноземцам, то тогда это, — тут он приосанился, — дело государево, и тут церковь перечить не посмеет. Однако плата немаловажная, а вот за какие услуги — толком и не решено.

Симон закусил губу.

«Ну вот, добрались и до самой сути, — промелькнуло у него в голове. — Теперь не ошибиться бы со словами. Конечно, риск огромный, и сразу вывалить на него весь план, все тайные мысли, ничего не оставив про запас, опасно, но, с другой стороны, выбора и нет. Только так, с первой же беседы увлечь его, и не просто увлечь, а повязать по рукам и ногам. Как там у них — корову за рога, кажется? И давить, давить…»

— Разве не решено? — деланно удивился он. — А ведь одну услугу я вам оказал совсем недавно. Вам же непременно нужен покойный мальчик. Думаю, не ошибусь, если скажу, что одним слухом тут не отделаться. Вот я его и приготовил.

— Так это был покойник?! — ужаснулся Афанасий. — Он же шеве…

— Нет, мальчик живой и здоровый. Пока, — уточнил иезуит. — Но в нужный момент он будет отличной кандидатурой, — и после паузы, — для царского гроба.

Афанасий зябко передернул плечами, будто его при таких словах обдало замогильным холодом.

— И не жалко отрока? Невинно убиенная христианская душа громко возропщет, возносясь на небо. Не боишься кары господней?

— Все это будет сделано к вящей славе господней, — жестко проговорил иезуит, и его узкие бледные губы как будто стали еще тоньше, словно кто-то прислонил к его рту два синеватые лезвия без рукояток.

Нагой нахмурился. Где-то он уже слышал это, и теперь его мозг лихорадочно перебирал в памяти главные и второстепенные события жизни. Где — он уже смутно начинал припоминать, а вот кто это говорил — вспомнить было значительно труднее. Нагой уже совсем было отчаялся в своем намерении, но тут Симон произнес следующую фразу:

— Я думаю, святейший престол простит мне невольный грех детоубийства, учитывая, что все мои силы и помыслы посвящены упрочению дальнейшей его славы.

И тут боярина осенило.

— Так ты езуит! — уверенно воскликнул Афанасий.

Симон на мгновение смутился, но потом поднял холодные льдистые глаза и спокойно ответил:

— Да, это так. Любопытно было бы только узнать, откуда у вас такая уверенность и проницательность?

— Так был у нас уже один из ваших. К покойному Иоанну Васильевичу приезжал. Звать как — не помню уже, давно было, а глаголил в точности как ты, токмо через толмача.

Иезуит поморщился. Тень Антонио Поссевино, казалось, встала здесь, в этой крошечной клетушке, и выпрямилась во весь рост, торжествующе глядя откуда-то сверху на второго посланца ордена Христа Бенедикта Канчелло.

«Сам ничего не добился и другим мешаешь», — укоризненно обратился Симон к нему мысленно и, поворачиваясь к Нагому, вслух произнес:

— Ваша память, проницательность и наблюдательность делают вам честь. У будущего царя будут весьма умные советники.

На что польщенный боярин ответил попросту:

— А и хитрый же вы народ, окаянцы. Не мытьем — так катаньем, но своего добьетесь. Одначе мы прервались немного. С отроком все ясно, а вот далее как?

Симон даже немного удивился:

— Далее все ясно. Надо поднимать супротив Годуновых народ, а там недолго спихнуть и Федора.

— Бориску — это конечно, — зло засопел Нагой. — Тут все легко пойдет. И помощников в таком богоугодном деле, как татарского выкормыша сковырнуть, отыщется сколь хошь. А вот с царем… — нерешительно протянул он. — Любят Федора в народе. Умишко у него, конечно, подгулял маненько, но у нас на Руси убогих завсегда любили. Да что я тебе сказываю. Ты и сам не первый день у нас живешь — должон знать.

— Знаю, — кивнул иезуит. — У вас даже храм Покрова на рву, и тот люди переименовали, окрестив его Василием Блаженным, в честь того, что некий дурачок чаще всего просил милостыню именно возле него. Но это поправимо. Я слышал, что у царя очень слабое здоровье. Не ровен час и сам… в скором времени может… предстать… перед господом богом, дабы дать отчет, кому по неразумению доверил власть над страной да почто оскорблял лучших людей ложными подозрениями.

— Со слабым здоровьем тоже по несколько десятков лет живут, — заметил Нагой.

— Живут, — согласился Симон. — Но когда святые отцы церкви и… нашего ордена молятся за чью-либо заблудшую душу, дабы Господь простил ей грехи и допустил в свои райские кущи, то она в самом скором времени действительно оказывается на небесах. Очевидно, наши молитвы чрезвычайно доходчивы и непременно доходят до ушей Господа.

— А не выйдет так, что женка его к тому времени благополучно разродится? — поинтересовался боярин. — Тогда трон к младенцу перейдет, а мы опять ни с чем останемся.

Иезуит хотел было обнадежить Нагого, что одна из молитв, адресованная всевышнему, как раз и посвящалась царскому бесплодию, но затем, подумав, решил, что как раз об этом знать боярину ни к чему. Напротив, опасение, что в любой момент между Дмитрием и престолом может возникнуть еще один барьер, лишь подхлестнет Нагого действовать более решительно и быстро.

— Как знать, — задумчиво произнес Симон. — Конечно, если не спешить с нашими замыслами, то вполне может выйти то, о чем ты, боярин, сейчас соизволил обеспокоиться. Но ежели мы станем действовать без промедления, то, я думаю, родить она не успеет.

— Дите в чреве — то же самое, что и рожденное, — угрюмо отозвался Нагой.

— Не то же самое, — возразил Симон. — Его еще надо родить, а сколько несчастных случаев происходит во время родов, дано сосчитать только богу. К тому же у меня есть на примете весьма опытная женщина, как это по-вашему — повитуха, кажется, — которая хорошо знает толк в подобных делах. Если поручить ей, то все будет исполнено в самом лучшем виде. Однако мы отвлеклись, — заметил он. — Я полагаю, что вопросы надлежит решать по мере их возникновения. Следовательно, сейчас надо вести речь об ином.

— Это верно, — согласился Нагой. — Я вот еще чего не пойму. Народ поднять мы сумеем, но у него, окромя дубин, кос да топоров, в руках ничего не будет. Нешто сумеют они стрельцов с пищалями одолеть?

— А чтобы царские войска не могли задавить мятеж в зародыше, можно их направить на что-то другое или попросить помощи у какого-нибудь иноземного правителя.

— Это у кого же?

— Да хотя бы у Кызы-Гирея. У вас, я слышал, даже память осталась от той встречи с его предшественником? Я имею в виду преподнесенный вам в дар перстень. Думаю, ежели вы его покажете, то Кызы будет достаточно сговорчив.

— Так-то оно так, да какая выгода крымскому хану русские неурядицы решать? Да и как мне отсель надолго отлучаться, тоже забота. Федька Жеребцов неотступно следит. На один вечер ежели, когда он пьян лежит, это можно, а боле никак.

— В конце концов, могу поехать и я, — резонно заметил иезуит. — Вы снабдите меня соответствующей грамотой, дадите перстень, и в самом скором времени я уже буду на пути в Крым.

— А без грамоты никак? — опасливо осведомился Нагой. — Коль в чужие руки попадет, неладно будет. Вмиг к катам потянут.

— Ну-у, — улыбнулся иезуит. — Кто же будет обыскивать скромного немецкого купца, который и товаром небогат, и одеждой не блещет? А без грамоты никак. На слово веры мало, так что об этом нечего и думать. Кстати, мы с вами рискуем в одинаковой степени, и вы напрасно опасаетесь. Случись что, на плаху лягут обе головы. К тому же, — упредил он попытку Нагого повернуть вспять, — мы с вами уже столько наговорили, что наши головы и без того значительно ближе к топору палача, чем того хотелось бы. Стало быть, как там у вас говорится: взялся за гуж, не говори, что не дюж — отступать некуда. А теперь перейдем к делу. Во-первых, по переговорам. Мне придется очень много наобещать. В частности, дружественную политику Руси по отношению к крымскому ханству. Кроме того, необходимо сделать кое-какие территориальные уступки, хотя бы незначительные. Я постараюсь, чтобы Кызы с самого начала не запросил ничего лишнего. — И, улыбнувшись одними губами, иезуит добавил: — Как видите, я заинтересован в целостности вашей державы, а также в дальнейшем росте ее могущества, а вы, сознайтесь, помыслили что-то нехорошее и обо мне, и о братьях из нашего ордена.

Смущенный Нагой пробормотал что-то невразумительно, но Симон и не ждал ответа.

— Единственно, чем придется пожертвовать, так это Москвой.

Афанасий изумленно выпучил глаза, будто подавился чем-то, и прохрипел придушенно:

— Как… пожертвовать?!

— Даже если Кызы и запретит воинам грабеж Москвы, когда он ее возьмет и посадит на престол вашего царевича, вряд ли они прислушаются. Да и не отдаст он им такой приказ. Увы, но город после взятия его чужим войском есть не что иное, как добыча. Следовательно, татары Москву спалят и разграбят. Но ведь Русь велика и богата — отстроитесь.

— Нет! — Афанасий решительно мотнул головой. — Нет, нет и нет! Да нам после этого никому житья не будет. Тогда и Дмитрия вслед за Федором в Троице-Сергиевский монастырь отправят.

— Но ведь никто не будет знать, что мы позвали татар, — снова начал убеждать непонятливого боярина Симон. — Кто виноват, что так получилось. В этом не может быть ничьей вины. А о том, что я побывал в Крыму, кроме меня, вас и хана, никто и знать не будет. Наши братья сделают так, что меня там никто, кроме хана, не увидит. Далее, вслед за мнимой гибелью царевича, вы одновременно ставите мятеж в Угличе и других городах и идете к Москве. Кызы-Гирей тут же подходит с войском с юга и, воспользовавшись всеобщим смятением, берет столицу. Народ в печали, а тут, подобно птице Фениксу, возникает во всей красе Дмитрий I Иоаннович, царь и великий князь всея Руси. Его мудрые советники умело договариваются с ханом, откупившись от его дальнейших притязаний золотом и тем самым обеспечив себе благодарность горожан, унимают свирепое войско хана и вынуждают его уйти обратно в Крым.

— Сказываешь ты славно, одначе… — Афанасий призадумался. — А ну как не встанут люди?

— Царевича все равно необходимо сокрыть от глаз Годунова. Пусть думают, что он умер, иначе сие может случиться взаправду. А там и у Федора Иоанновича здоровьишко не ахти — год-два, и все. Кого тогда ставить? А тут царевич — живой и невредимый.

Афанасий с минуту молчал, только зябко ежился, несмотря на тепло в комнате, и наконец, решительно тряхнув головой, отважился:

— Ан ладно. Быть по-твоему. Ноне поздно ужо. К завтрему обговорим что да как, — и направился к выходу.

Иезуит встал, провожая почетного гостя, и еще раз, дабы союзник до завтрашнего дня не утратил отваги и мужества, приободрил его:

— Появление сего дитяти — перст божий. Небо нам благоволит. Стало быть, все получится, как нельзя лучше. — И, уже стоя возле самой двери, добавил, вежливо пропуская вперед Афанасия: — Но то, что было при царе Иоанне Васильевиче, уже не пройдет. Прошу это крепко запомнить. Орден не ошибается дважды. Каждый обязан честно выполнять свои обещания. За нас можете не беспокоиться, но и вы должны помнить все, о чем мы говорили. В противном случае пусть гнев господень обрушится на клятвопреступника и обманщика и покарает его, а мы… сумеем помочь этому гневу.

Афанасий обернулся при последних словах иезуита и вздрогнул — глаза Симона горели холодным кроваво-красным пламенем. Несмотря на тьму, окутывавшую их, ясно был виден цвет. Иезуит напоминал матерого волка, готового вот-вот вцепиться в добычу, но еще сдерживающегося и чего-то выжидающего. А может быть, боярину это показалось — просто пламя свечи отразилось в зрачках Симона, и тем не менее Афанасию отчего-то стало не по себе, и он поскорее поспешил прочь.

Когда Нагой пришел к себе, Федор Жеребцов еще продолжал спать под лавкой, раскинувшись во весь свой богатырский рост, а подле него по-прежнему сидел верный Митька.

Тяжелый винный дух, стоявший в горнице, сразу шибанул в нос боярину, да с такой силой, что даже он сам, привычный и к доброму зелью, и к большим попойкам, невольно поморщился.

Федька застонал и, не открывая глаз, повернулся на другой бок, скомкав в большом ядреном кулаке кусок волчьей шкуры, на которой он лежал. Нагой глянул на нее, и почему-то в памяти у него вновь всплыл зловещий блеск глаз Симона. Он хмуро поплелся к себе наверх, невнятно бормоча на ходу под нос:

— Матерый волчище. Коль вцепится, так не отпустит. Эх, и куда же я вляпался? Ну да ладно, семь бед — один ответ. Авось, кривая вывезет.