Когда Ивашка снова открыл глаза, то первым его чувством было удивление — где я? Помещение, в котором находился мальчик, было немногим больше, чем комнатенка в симоновском доме, где он спал. Даже в Рясске он не встречал таких маленьких домиков. Зато пахло точно так же, как у старого Пахома, — пряно и дурманяще.
Правда, тут к привычным ароматам добавлялся запах еще каких-то незнакомых трав. Причем как раз эти незнакомые пахли гораздо острее привычных, временами вовсе заглушая остальные запахи, будто надвигаясь на Ивашку некими волнами.
Он хотел пошевелить головой, но не смог. Странно, у него уже ничего не болело, но и сил, казалось, совсем не осталось. «Что же я, так и буду всю жизнь теперь на лавке лежать?» — мелькнула у него в голове тревожная мысль. Однако тело свое он чувствовал, пальцами рук пошевелить сумел и, понемногу упокоившись, опять заснул.
Проснувшись на другое утро, он попытался встать, но это ему не удалось. Получилось лишь немного приподняться, да и то мальчику пришлось вложить в это движение все оставшиеся силенки, после чего он вновь откинулся на что-то теплое и мягкое, чувствуя себя совершенно измотанным.
— Очнулся наконец, — вдруг раздался голос совсем рядом, и откуда-то из-за Ивашкиной головы вышел старик, окинувший мальчика пронзительным взглядом черных глаз, который мог бы показаться даже страшным, если бы этот взгляд столь явственно не излучал доброту и тепло.
Некоторое время тот придирчиво смотрел на мальчика, а затем неспешно прошел к столу, раздвигая головой большие заросли висящих под потолком снизок трав и не обращая на них ни малейшего внимания, хотя и выдергивал из них не глядя отдельные пучки.
От этого травяного колыхания по избенке вновь пошла приятная волна какого-то дразнящего запаха. Ивашка раза три громко чихнул и, странное дело, почувствовал себя сильнее, причем настолько, что был уже в силах подняться и сесть на лежанке. Прямо на него смотрела оскаленная медвежья морда. Ивашке стало страшновато, но морда не рычала и не шевелилась. Осмелев и приглядевшись, мальчик с облегчением вздохнул — то была шкура медведя, под которой он спал. Старик обернулся на шорох и властно произнес:
— Лягсь.
Мальчик безропотно лег.
— И спи, — добавил хозяин избушки. — Еще не время.
Ивашка хотел поначалу запротестовать, мол, сколько можно спать, но не успел — неожиданно для самого себя он опять уснул. И то ли снилось ему, как старик поил его чем-то теплым, противным и горьким, как белена, то ли вправду это было, но, открыв глаза, он увидел, что со двора в избу сквозь узенькие мутные оконца пробивается солнечный свет то ли этого, то ли уже следующего дня, а возле него сидит старик, внимательно разглядывая его, Ивашкин, перстень.
— Это мой, — потянулся мальчик к перстню.
— Проснулся, — скупо улыбнулся старик, весело глядя на мальчика. И, странное дело, Ивашке тоже захотелось петь, играть, веселиться, будто и не было у него в жизни никогда никакого горя, а совсем недавно — тяжкой болезни.
— Ну, вставай, — сказал старик, и Ивашка вскочил с лавки. Вскочил и тут же пошатнулся, чуть не упав. Хорошо, что его вовремя поддержала не по-стариковски сильная, крепкая рука.
— Рано одначе, хотя и пора, — непонятно пробормотал старик и опять устремился к столу, на котором одиноко стояла большая глиняная кружка. Отхлебнув из нее малость и подумав немного, старик ловким движением погрузил руку в висевший над ним пук каких-то корешков, выдернул один, потом еще и начал быстро толочь их в ступе, бормоча какие-то слова, смысла которых Ивашка не понял:
Потом, оглянувшись на мальчугана и весело засмеявшись, старик показал в улыбке крепкие белые зубы, как ни странно, сохранившиеся у него все, кроме одного, — на его месте зияла чернота, махнул досадливо рукой и опять забормотал:
— И чего я буробую, токмо дитя пугаю? Никого ж нет.
Далее он трудился молча, но с еще большим усердием. Наконец он решил, что хватит, и высыпал свой труд в кружку, которую тут же поставил в печку. Сам все время оставался рядом, не уставая помешивать варево. Затем, уже после того как оно немного остыло, отхлебнул на пробу и, зажмурившись, застыл в каком-то непонятном ожидании. Стоял он так достаточно долго, не меньше двух-трех минут. Потом задумчиво кашлянул, склонив голову, еще раз внимательно посмотрел на варево в кружке и принял решение.
— Вот теперь пить можно, — и с этими словами он вновь очутился возле Ивашки. — Давай-ка, голуба душа, отведай колдовского настоя.
Ивашка с опаской взял кружку из стариковских рук (издали она казалась черной от грязи), потом посмотрел на неведомый напиток, который слегка даже пенился и шипел, выпуская мелкие пузырьки на поверхность, понюхал его и сморщился. Запах был не из приятных.
Видя, с каким недоверием мальчик приглядывается к его напитку, старик возмутился:
— Ишь, какой боягуз. Давай, давай, пей. Ивашка осторожно сделал один глоток. Ничего… даже показалось приятно, и кончик языка закололо мелкими-мелкими иголочками. Только чересчур кисловато, правда, а так сойдет.
— Квас, поди, али пиво? — вопросительно глянул он на старика.
Тот громоподобно захохотал и, насилу отдышавшись, вытирая рукавом слезы, кивнул головой:
— Пиво, пиво. Пей на здоровье, — и опять захохотал.
Странное дело, голос при разговоре у него был ясный и отчетливый, но не громкий, а смеялся он так, что у Ивашки звенело в ушах. Допив почти до половины содержимое кружки, Ивашка аж икнул от неожиданно обуявшего его чувства сытости. До дна опорожнить кружку ему не дал все тот же старик, ловко выхватив ее из рук мальчика и буркнув при этом:
— Будя, а то взбрыкивать почнешь да все мои хоромы разнесешь чего доброго, — и, открыв дверь, выплеснул остатки на улицу.
Ивашка с сожалением посмотрел на пустую кружку в руках старика и, не зная, что сказать, выдавил из себя:
— Благодарствуем, — но тут же не выдержав, поинтересовался: — А еще малость нельзя?
— Нельзя, — строго произнес старик, поставил кружку на стол и повернулся к мальчику: — Меня все дедом Синеусом кличут. Вишь, усы какие? — Ион провел по ним пальцем.
Усы у старика, или, как он себя называл, деда Синеуса, были и впрямь знатные — пышные, густые и действительно с синеватым оттенком.
— Как глаза у тебя, — подмигнул он мальчику. — Так и ты меня так же зови. А пива, — тут он опять усмехнулся, — нельзя более. И так много дал.
— Боишься, захмелею?
Старик снова захохотал, но скоро успокоился, присел рядом с Ивашкой, погладил его рукой по голове и сразу резким движением стряхнул ее книзу, будто испачкался в какой-то грязи.
— Ас тобой не соскучишься.
Лицо его поначалу выглядело действительно странноватым. Все в глубоких шрамах, неприятно зиявших рубцах, напоминающих свежие и глубокие раны, из коих вот-вот хлынет кровь. И борода его росла как-то странно, не повсюду, ровным слоем покрывая нижнюю часть лица, как у Митрича, а пучками, как те травы, что висели у него под потолком.
— Страшно? — прервал затянувшееся молчание старик, будто прочитав Ивашкины мысли, и с усмешкой провел по лицу рукой, улыбнувшись при этом как-то так жалко, что Ивашке захотелось даже погладить его по голове, как маленького. Себя мальчуган считал, понятное дело, совсем большим. И чтобы как-то утешить и успокоить его (кому приятно, когда при виде тебя не то что люди, а каждая собака на улице шарахается), он вымолвил:
— Ничего, боевые раны украшают. — И, помолчав, осведомился: — С татаровьями, небось, в боях это? — и тронул свою щеку, показывая, к чему относится вопрос.
— Хорошо украшение, — хмыкнул старик и одобрительно глянул на Ивашку: — А ты не из пужливых будешь.
— Знамо, — гордо подтвердил мальчик. — Вырасту, тоже на татаровьев пойду.
— Почто не любишь их? — встрепенулся старик.
— Град мой запалили.
— А ты как же?
— Мы поутру с дедом Пахомом за травами пошли, а как возвертались, пожар узрели. Назад пошли в лес, а татары за нами.
— Ну-ну, — поторопил старик.
— Ну и утекли. Куда им за нами по лесу-то.
— Ишь ты, — мотнул головой Синеус. — А сюда как же?
— Дед Пахом в Переяславле-Рязанском остался, — начал было рассказывать Ивашка, но старик перебил его нетерпеливо:
— Так вы с ним аж туда прибегли?
— Ага.
— Ишь ты, — опять мотнул он головой, да так резко, что синеватые усы даже зашевелились. — Как он, град сей, стоит?
— Стоит, — недоуменно пожал плечами Ивашка, мол, чего ему не стоять да и куда он денется.
— А я ведь оттуда родом. Слыхал, поди… — начал было старик, но потом как-то резко осекся и сказал глухо, безнадежно махнув рукой: — Да откуда тебе знать-то. Давай, ладно, сказывай далее.
— А что далее, — опять пожал плечами мальчик. — Дедушка Пахом в монастыре остался, потому как обет дал, мол, коль живы останемся, в монастырь уйдет. А я с обозом монастырским в Москву поехал, на град сей посмотреть. И чего только там нет, а церкви какие…
— А сюда? — опять перебил Синеус Ивашку.
— Да иноземец один спросил, мол, хошь на царевича поглядеть? Я и поехал. А здесь пока с Митричем вместях живу.
— Ну, и как царевич поживает? Ничего? Здравствует? — вдруг строго спросил старик, вперив пронзительные и бездонные, будто два колодца, глаза, казалось, прямо Ивашке в душу.
Мальчик даже поежился, не зная, что и сказать-то толком. Соврать почему-то язык не поворачивался, а правду — дак старик потом Митричу расскажет — тоже нехорошо будет. Ведь Ивашка же обещал, что никогда не сбежит.
— Не боись, и Федор не узнает, — видя Ивашкино замешательство, добавил старик, и взгляд его смягчился. — А что солгать старому человеку усовестился, за то хвалю. — И, видя недоуменное лицо мальчика, который так и не понял, при чем здесь какой-то Федор, добавил: — Это для тебя он Митрич, а по мне так Федор, али Федька, ибо молод вельми, хотя и сквозь немалые тяготы успел пройти, — но вдругорядь переспрашивать про здоровье царевича не стал.
Ивашка недоверчиво хмыкнул. Ежели уж Митрич молод, то кто тогда он, Ивашка?
— Ему ведь и сорока годков нетути, — заметив улыбку на Ивашкином лице, терпеливо пояснил старик. — Так что он мне в сыны годится, — и без всякого перехода добавил: — Иди хоть, подыши на улице, морозцу малость глотни, — и протянул ему одежду.
«Выгоняет, что ли?» — не понял поначалу Ивашка и даже хотел было обидеться, но потом, здраво поразмыслив, понял, что ошибся.
Одевшись и выйдя на улицу, он поначалу не смог даже вздохнуть полной грудью: спазм, как пробка, встал в самом горле. Чуть-чуть дышится, если немного приоткрывать рот, а вот полной грудью — ни в какую. Однако постепенно эта пробка будто протолкнулась вовнутрь или, наоборот, выскочила наружу — словом, исчезла, и Ивашка, наконец-то вздохнув глубоко и от души, оглянулся по сторонам.
Странно, но никакой деревни поблизости не оказалось. Громадные сугробы так же мало походили на улицы, как и гигантские заснеженные ели, стоящие чуть ли не у самого крыльца, на деревенские дома.
Зато красотища была вокруг неописуемая. Толком и не разобрать, в чем именно она заключалась. То ли в голубом снеге, лежавшем в тени деревьев, то ли в искрящихся, как горы драгоценных камней, сугробах, то ли в торжественной тишине, царившей вокруг, то ли в ярко-синем небе, так что аж нырнуть хотелось, как в реку, то ли в елях, стоявших с гордо и осанисто раскинутой кроной. А скорее всего, именно в том, что вся эта красота и собралась вместе, будто близкие родичи на свадьбе, и как бы пела одной себе понятные гимны радости и счастью.
Хотя нет, Ивашка тоже краем уха слышал их, оттого и широко, во весь рот заулыбался, показывая всему миру, какое у него замечательное настроение. А чтобы как-то излить его, а то очень уж оно его переполняло — Ивашка это чувствовал почти физически, — мальчуган громко, что было силы, заорал, набрав предварительно полную грудь крепкого, как медовуха, и густо-ядреного, как пиво у доброй хозяйки, свежего морозного воздуха.
— Эге-гей! Я здесь! — И, помолчав немного, опять: — Эге-гей! Хорошо!
Дверь сзади скрипнула, и Ивашка, обернувшись, увидел вышедшего на крыльцо и озабоченно глядящего на него старика, ворчащего негромко:
— Все-таки много я тебе налил, малец. Ишь как тебя выворачивает, будто силы девать некуда.
— Красота-то какая, дедушка! — восторженно показал рукой вокруг себя мальчик.
Тот широко улыбнулся:
— Красу чуешь — это хорошо. А погодка и вправду славная, — добавил он, оглядевшись по сторонам. — Жаль токмо, что буран завтра будет. — И хитро улыбнулся: — Придется тебе еще денька три со стариком пожить, пока Федор не пролезет через сугробины.
— А почему буран, дедуня? — спросил его мальчуган.
Здесь, на крылечке, отсутствие людей как-то объединяло его со стариком перед торжествующей мощью русского зимнего леса, и даже рубцы, еще более отчетливо раскрасневшиеся на морщинистом лице старика, Ивашку уже больше не пугали.
Мальчику нестерпимо захотелось вот прямо сейчас, сию минуту, сей же миг сказать ему что-нибудь доброе, чтобы он еще раз улыбнулся. Уж очень хорошо Синеус улыбался. Проступало у него тогда на лице что-то простое, доверчивое и какое-то детское.
Но не зная, что именно сказать, Ивашка вспомнил, как порою так же точно предсказывал погоду дед Пахом и с уверенностью, как бы утверждая, добавил:
— Раны боевые ноют, да?
— Они самые, — почувствовав, как льнет к нему Ивашка, и весь как бы открывшись на мгновение, хотел что-то еще добавить старик, но опять осекся и, потоптавшись смущенно, ушел было в избушку, но через минуту снова вынырнул из нее и все-таки сказал, хотя и не то, что собирался поначалу:
— На морозе долго не стой. Нельзя. Пойдем-кось в избу, а то опять остынешь.
После ярких красок солнечного дня Ивашка на некоторое время почти ослеп, добираясь чуть ли не на ощупь до своей лавки возле большой печи, но потом, пообвыкнув, стал с интересом разглядывать свисающие с потолка пучки травяного царства, которых было столько, что казалось, будто они растут на потолке, желтея и белея цветками и даже корнями.
— Это мать-и-мачеха, — увидев знакомое растение, сказал он вслух и даже погладил «мачеху» — шершавую часть листа, чтобы осязательно убедиться в своей правоте.
Старик обернулся от стола, где он опять что-то тщательно толок в небольшой ступке.
— Злаки ведаешь? — полюбопытствовал с усмешкой.
— Так, немного, — засмущался Ивашка. — Дедушка Пахом показывал.
— А сие что? — показал старик.
— Крапива, кто ж ее не знает, — хмыкнул мальчик.
— Далее, — и старик указал пестиком на следующий пук.
— Толокнянка, а это малина, а это… — Ивашка запнулся, поскольку не помнил точно, как называется странный корешок, похожий чем-то на маленького человечка.
— Вспомнил! — заулыбался он наконец. — Мужик-корень. Он хучь и полезный, но его в дело пускать можно токмо с большим умом — ядовит больно.
— А вот и нет, — огорошил мальчика Синеус, но тут же и успокоил его: — Да ты не огорчайся. Я его и сам бы попутал, ежели бы не знал. Корешок сей весьма знатный. В далеких странах его на вес золота ценят, а у нас он и вовсе не растет. На молочай похож — верно, но зовут его иначе — корень жизни. Мне его один купец подарил, коего я от хвори вылечил. У меня их попервости два было, да один уже весь ушел на болезни. Хошь научу, обскажу, как с ними обращаться, чтоб при случае, коли помру, хоть сам себя вылечить сумел?
— Конечно, — заторопился с ответом Ивашка.
Его любознательный ум тянулся ко всему новому, жадно впитывая крупицы знаний. Может быть, именно за это мальчонка почти сразу полюбился Си-неусу. Как знать. А может, за свою открытость да щедроть детских чувств.
Еще когда Ивашка метался в беспамятстве, то и дело скидывая с себя теплые шкуры, которые приходилось постоянно поднимать с пола, укрывая мальчика, Синеус с удивлением услышал, как тот в бреду рассказывал кому-то какие-то занятные истории. Получалось это у него так складно, что старик, заслушавшись, порою забывал даже снимать ежечасно высыхающие на раскаленном Ивашкином лбу тряпочки и менять их на новые.
Уже тогда старый лекарь понял, что юнец для своих лет необычайно грамотен, а заметив привязанный на бечевке и висящий на шее перстень, аккуратно снял его и долго разглядывал, силясь припомнить, где он его уже встречал.
Когда же упрямая память наконец смилостливилась и неожиданно ожгла его нужным событием, Синеус поначалу даже не поверил ей, решив, что тут какая-то ошибка. Не сразу, а лишь через несколько часов он пришел к выводу, что ошибки тут нет, а есть загадка, и вновь он часами смотрел на перстень, но уже недоумевая, как тот мог попасть к мальчику.
Когда Митрич внес мальчика в дом и умоляюще поглядел на Синеуса, то старик, увидев, как Ивашка рванулся куда-то в беспамятстве из крепких рук Федора с криком «царевич, царевич…», уже тогда понял, что есть в судьбе мальчугана какая-то тайна, а может, даже и не одна.
Окончательно он уверился в этом, узнав, что это не сынишка самого Федора и не кого-то из местных мужиков, а ажно царского лекаря, которого Синеус ненавидел и даже немного боялся.
Вообще-то эти чувства, которые он испытывал к иноземцу, были непонятны даже самому себе. В конце-то концов Симон не сделал Синеусу ничего дурного. Впрочем, они виделись-то всего лишь несколько раз, когда тот заходил посоветоваться, не гнушаясь спуститься с высоты своего положения и снизойти до какого-то там Синеуса.
Кстати, вроде бы уже одно это должно было говорить в пользу Симона, ведь на такое, как ни крути, пошел бы далеко не всякий. Как же, личный лекарь царевича и на поклон к какому-то колдуну — да никогда! Иезуит же никогда не соблюдал подобного рода условностей и при желании спокойно находил общий язык с любым человеком вне зависимости от того, к какому слою населения тот принадлежит. Главное, чтоб человек был полезен, а там нет разницы, кто он — холоп, нищий или, вот как Синеус, колдун.
Однако чуял старик что-то подлое в его учтивой улыбке, неизменно появлявшейся на тонких змеиных губах во время немногочисленных визитов в его неказистую избушку.
«Что же ему от мальца-то нужно?» — пытал он сам себя и при всей своей проницательности, основанной на громадном житейском опыте и большом знании людей, не мог найти ответа.
Синеус обычно без ошибок чуял, кто перед ним стоит. Плохой человек отворачивался сразу, будто боясь, что его черные мысли вдруг станут известны всему миру, хороший тоже, но чуть погодя. Немец же глядел безбоязненно и даже несколько насмешливо, не отрываясь от Синеусовых зрачков. Казалось, что не старик всматривается в его глаза, а сам царский лекарь, будто гадюка, пытается лишить воли, загипнотизировать, чтобы подманить, а потом, улучив момент, и укусить.
«И не сын он ему — это уж точно. Больно разные», — думал старик в смятении.
А тут еще этот перстень, не так давно (и двадцати годков не миновало) надетый в знак высочайшей милости одной царствующей рукой на другую. Синеус стоял рядом и ошибиться не мог, другого точно такого же на свете быть не могло, очень уж тонкая работа.
«Ладно. Опосля дотумкаю», — отмахивался он от назойливых мыслей, но те, как докучливые мухи, продолжали неустанно жужжать в его голове, и он через некоторое время опять начинал метаться в догадках.
А Ивашка между тем оказался таким способным, что брови Синеуса будто кто-то притянул кверху, придав его лицу выражение безграничного удивления, когда он принялся экзаменовать, что удалось запомнить этому постреленку. Да и как тут было не даваться диву, коли смышленый бесенок, как оказалось, запомнил все подчистую, причем многое из сказанного Синеусом всего единожды, почти слово в слово.
Ивашка бойко и уверенно рассказывал, как правильно пользоваться бешеной травой, а как — белоцветом, кошачьим корнем и солнечной травой, болотной лапчаткой и успокоительной травой, жабьей травой и пьяной травой, медвежьим ушком и татарьим цветом, змеиной травой и чихотной. Словом, ухитрился выучить все — как распознавать, когда собирать, что с ними делать, в каких пропорциях заваривать… Ничего не забыл малец.
Бывало, конечно, что слегка запинался, но ошибся и спутал он всего-то пару раз, не больше, да и то чуть ли не сразу же сам и исправил собственные ошибки.
Десять дней пролетели как одно мгновение, и когда в дверях появился Митрич, оба они — и старый и малый — были даже немного недовольны, особенно Синеус. Без лишних слов Федор вывалил на стол большой копченый окорок, несколько свежих караваев хлеба, куль с мукой, свалил с плеч какой-то короб и сказал:
— Боярин мой приехал, — и кивнул оторопевшему Ивашке, не знающему, то ли радоваться, то ли огорчаться от столь раннего окончания интересной учебы у старика: — Собирайся.
— Ему бы еще подлечиться, — осторожно забросил удочку Синеус, но Митрич тяжело вздохнул:
— Боярин сказал, коль нездоров слегка, то все равно вези. Сам вылечу. А это, — он кивнул на гору снеди на столе, — тебе.
— Я ведь его так лечил, Федор, — тихо проговорил старик.
— Се не от боярина. От меня, — пояснил Митрич, переминаясь с ноги на ногу. — И не за лечение вовсе, а по дружбе.
— Ну коли так, — медленно произнес Синеус, — то ладно. А ну-ка, что там во дворе? — вдруг заторопился он к выходу, кивнув на ходу Ивашке: — А ты одевайся, одевайся.
И пока Ивашка напяливал на себя одежку, которая вдруг оказалась коротковатой, старик выпытывал у Федора, вышедшего следом за Синеусом на крылечко, на кой ляд Симону сдался этот мальчуган, на что Митрич только пожимал в растерянности плечами:
— Зазря ты, Синеус, немца не любишь. Молчун он, это верно. Однако тебя тоже болтливым не назвать. А что улыбается редко, так, может, кручина какая на сердце лежит.
— Эх, Федя, Федя, — с досадой махнул рукой Синеус. — Да не пожалел он вовсе ребятенка. Нужен он ему. И не человек он вовсе, а гадюка скользкая. Жаль мне тебя. Ведь и ты тоже ему хорош, пока нужон.
Разговор прервал Ивашка, появившийся уже одетым на крыльце.
— Ну ладно, прощай, постреленок. Дай бог свидимся еще. — Синеус неловко ткнулся бородой в Ивашкину щеку, шепнув ему при этом на ухо: «Что я тебе рек, накрепко запомни. Пригодится».
И вздохнул печально при виде уносящегося вдаль на санях Федора, сосредоточенно уткнувшегося глазами в кобылий хвост, и Ивашки, наоборот, неотрывно глядевшего назад, будто желавшего навсегда запечатлеть в сердце одинокую избушку посреди леса и сиротливо стоявшего на крыльце старика. Митрич, бывший даже нелюдимее прежнего, только раз за всю дорогу до рейтмановского дома, обернувшись назад, задумчиво спросил Ивашку:
— Не боялся старика-то?
— Не-е, — не сразу ответил, оторвавшись от дум, мальчик и рассудительно добавил: — Чего же бояться-то, коли он хороший?
— То-то, — удовлетворенно кивнул головой Митрич. — А то в деревне-то его — колдун, колдун. А как у ребят али у скотины хворь какая приключится, то к нему бегут жалиться. А он такой… без отказу всех пользует. Даже наш боярин иной раз к нему за советом приходит. Эх, судьбинушка!
И больше они не разговаривали, будто каждый чувствовал какую-то вину перед другим. Митрич — за то, что не заботился о мальчике должным образом, отчего малец чуть не помер, а Ивашка — из-за своего постоянного обмана.