Во дворец, который больше напоминал обычные, хотя и богато обставленные боярские хоромы, иезуит прибыл уже к вечеру. После долгого отсутствия на него здесь поглядывали настороженно, будто чувствовали, какие беды он принесет всем им в будущем.
Впрочем, причина небольшого охлаждения к нему на самом деле крылась на поверхности и разгадать ее не составляло особого труда — обычное наушничание да сплетни, на которые так горазды окружавшие во множестве царицу и изнывающие от безделья бабы. Их хлебом не корми — дай языками почесать, косточки ближнему перемыть, даже если он, аки невинный агнец, не подвержен ни единому греху — ни в делах, ни в речах, ни в мыслях.
А уж за Симона уцепиться было где. Он тебе и иноземец, и выкрест, то есть не коренной, с рождения, православный, дак может, у него вообще тайная связь с дьяволом имеется, иначе он так нахально и безбоязненно не катался бы к колдуну местному. Да как часто ездил — и месяца не проходило, чтобы он его не навестил.
А может, это только видимые улучшения в здоровье у царевича, а на самом же деле Симон подносит Дмитрию отраву? Были и такие мысли. К тому же имелось для них и основание.
Вон Агафья-повариха из бабьего любопытства, улучив случай, хлебнула разок из горшка приготовленного для царевича симоновского лекарства, дак, прости господи, цельный день из отхожего места не выползала. К тому ж у нее слабость какая-то появилась, вялость, а былые ловкость да сноровка вовсе исчезли и даже, хоть и говорить такое нескромно, мужик ейный, и тот не смог расшевелить ее ночью, хотя раньше она, напротив, была весьма охоча до этого дела.
Хорошо, что Агафья — баба в самом соку да крепости — день через пять вновь прежней стала, а царевич-то младень, того и гляди, — загонит его окаянный лекарь ентим питьем в могилу.
Правда, бабы по причине своего невежества не упоминали, что Дмитрию Симон это питье давал по одной махонькой ложке, да и то через день, а повариха, снимая «пробу», одним махом опростала чуть ли не пол горшка. Но когда же сплетницы, сказывая дурное, пытались человека хоть в чем-то оправдать? Отродясь такого не бывало.
Есть в наших русских женщинах масса достоинств, коих не сыскать ни в какой другой нации, — великое долготерпение, необычайная готовность к самопожертвованию и прочие великие заслуги. Однако недостатков тоже хватает. Запросто могут, сидя на лавке или на завалинке и маясь от безделья, оговорить человека ни за что ни про что. Хотя кто из нас без греха?
Впрочем, грамотка, которая была прочитана царицей да ее братьями в первую же встречу после долгой симоновской отлучки, многое проясняла относительно непонятного отсутствия лекаря и его возмутительного на первый взгляд поведения при царском, хучь и опальном, дворе Нагих.
Подал грамотку лично в руки царице Марии сам Симон, а писал ее Афанасий Федорович. Но ежели отлучку сия бумага объясняла, то в другом наводила такой туман, что вся царская родня пребывала в полнейшем недоумении. Что им должен был поведать Симон? О чем? Когда?
Хотя когда — сказано было, но тоже не совсем ясно. Ну рассудите сами — «как должное время придет». Рази ж это ответ? Попытались было спросить о том самого лекаря, но тот прикинулся, будто ему и вовсе невдомек, о чем идет речь, а уж когда поприжали, то, поморщившись и с явной неохотой, ответствовал, что, мол, время придет для всего, когда будет надо, и даже русскую пословицу привел: «Всякому овощу свой срок».
Так иезуит и ничего толком не сказал до тех пор, пока не съездил к старику Синеусу, не уверовал окончательно в успех, не проникся верой в конечную победу нелегкого и опасного предприятия.
Ибо как можно рассчитывать убедить других в успехе того, в чем сам ты не до конца уверен. И пусть слова твои будут гладкими, а доводы убедительными, но это все для ума, в принятии же окончательного решения главная сила, по крайней мере у русских людей, — сердце, а ему важны не факты и не аргументы — иное. Он и слушает-то больше не головой, а душой.
И если речь твоя идет от сердца, если оно у тебя само убеждено в неоспоримой правоте, то пойдет он за тобой хоть на край света, и даже если вскорости убедится, что дорога, по которой он за тобой следует, худая, то и тогда не остановится, не станет колебаться. Аккурат по пословице: «Долго запрягает, да скоро едет».
Да еще как едет — невзирая ни на ухабы, ни на рытвины, ни на болота, окружающие его со всех сторон, с зыбучей трясиною, ни на непроходимые леса, ни на знойные пустыни. Только зубы стиснет покрепче, чтоб было сподручнее терпеть, да затянет задушевную песню, дабы грусть-печаль в ней из сердца наружу излить. А еще опрокинет добрую чару, чтоб утопить в ней проклятущую тоску, и далее покатит. Ехать, так уж ехать.
Будучи по природе бесхитростным да добрым (ибо это свойство сильных наций, кои пребывают в душевном здравии, чувствуя свою безмерную силу, проявляемую лишь в случае крайней нужды, и пользуясь ею с превеликой осторожностью), русский народ и от других ждет того же самого. Ждет, да не всегда дожидается.
Может, благодаря этим качествам он и создал великую Российскую империю, в духовном отношении стоящую не просто особняком, но на голову выше других, кои сооружали свои императорские троны на крови угнетаемых народов. Кого ни возьми, Испанию иль Англию, Францию иль Германию, Португалию иль Италию, — у всех руки в крови по локоток.
Русь же, к этому времени только начавшая присоединять к себе иные народы, никоим образом их не зорила, не жгла, даже налог со своих коренных брала всегда больший, нежели с туземцев, а в иных случаях попросту спасала их от гибели под турецкими да персидскими ятаганами, как это было с народами Кавказа и Закавказья, или от зловонного дыхания великого китайского дракона, все испепеляющего на своем пути, как это позже случилось с Казахстаном.
Никому она не чинила зла, оставляя и старую веру, и прежние порядки. Может, потому еще она и встала особняком среди всех прочих империй, что только под ее могучую крепкую руку, уповая на доброе сердце да на чрезвычайную гуманность к иным народам, добровольно отдавались целые государства, обретя долгожданный мир и покой на истерзанных прежде бесконечной войной землях.
А то, что потом в трудный час иные, как скользкие гадюки, основательно отогревшись, начали кусать свою же благодетельницу, улучив трудный для нее, а стало быть, удобный для себя час, — так ведь людская неблагодарность не вчера родилась. Да и то подумать, что сотня-другая горлопанов, брызгающих слюной, далеко еще не весь народ, а надолго задурманить лживыми речами не удавалось ни одну нацию. Самое большее — десяток-другой лет, и все.
Иезуит, как человек проницательный, за те годы, что жил на Руси, сумел хорошо изучить и те славные качества славян, о которых я вел выше речь, и многие другие. Беда заключалась в том, что он лишь подстраивался к ним, не воспринимая душой, но используя их исключительно для своей цели окатоличивания Руси.
Какие беды могли бы случиться, получи он полную волю? Для ответа достаточно припомнить только раскольников, которых объявилось превеликое число, хотя патриарх Никон ввел лишь малые изменения в церковных обрядах. Ну, подумаешь, к двум перстам добавился третий, да крестный ход стали совершать противосолонь, а не посолонь, да изменилось число провозглашаемых аллилуй. Эка беда! Разве имеет значение — сколько пальцев ко лбу подносить? в какую сторону идти? сколько раз аллилуйя кричать? Да лишь бы оно все от чистого сердца шло, и все. Однако ж сколь полегло народу, принимая ужасные муки и идя на смерть, лишь бы все вершилось «по старине», — не единицы, но сотни тысяч.
Тут же перемен не в пример больше. Что ни говори, а за долгие века раскола накопилось их изрядно между двумя, пусть даже единоутробными, врагами. Так два родных брата, даже если взять близнят, порою столь сильно отличаются характерами, что стороннему человеку не верится — да были ли у них едины мать с отцом? Тут же — вера…
Впрочем, до этого иезуиту как раз не было дела. Любой ценой добиться своего, ибо цель оправдывает средства, — вот девиз, его и ордена. И проницательный ум, и железная выдержка, и великолепная память — словом, все, что было в нем хорошего, лишь усугубляло и делало еще более опасными его непомерное честолюбие, непоколебимый фанатизм и жестокость.
И, по его мнению, было бы значительно лучше, если бы на Руси остались жить не десятки миллионов православных, а сотни или хотя бы десятки тысяч католиков, ибо это было бы гораздо выгоднее римскому папе, обет послушания которому давал каждый иезуит, перед тем как получить ранг професса. Это был четвертый, дополнительный обет, который не давали монахи иных орденов, ограничиваясь обычными тремя — послушания, целомудрия и нестяжательства. А над интересами самих жителей этих земель иезуит никогда не задумывался — ни к чему.
Впрочем, последнее касалось лишь простых людишек, если же речь шла о том, дабы как-то повлиять на человека видного, заставить его действовать именно так, как нужно иезуиту, то тут Бенедикто Канчелло пускал в ход всю мощь своего изворотливого ума, пытаясь понять, что больше всего на свете тому хотелось бы и как половчее да поестественнее показать ему его мечту. Показать и уверить, что она непременно сбудется, если только этот человек во всем будет слушаться его, Бенедикто, и поступать именно так, как ему скажут.
С людьми убежденными, фанатично преданными какой-либо идее приходилось сложнее. Для начала необходимо было убедить их в том, что действия, подсказанные иезуитом, сыграют на пользу этой идее, но предполагаемые жертвы, во-первых, порою сердцем чуяли фальшь сказанного иезуитом, невзирая на убедительность доводов, а во-вторых, были мало склонны идти на какого-либо рода компромисс. Цепь взаимных уступок по принципу «ты мне — я тебе» чужда фанатику, и он крайне редко идет на них, предпочитая прямые пути, даже если они значительно опаснее обходных.
Впрочем, фанатизм царской семьи никоим образом не беспокоил иезуита. Все они — и царица Мария, и дяди Дмитрия Михаил да Григорий — являлись людьми крайне корыстными, не пекущимися ни о чем высокодуховном. Власть, богатство, положение — вот чего они лишились в одночасье, вот что хотели бы вернуть обратно.
На этих заветных струнах их душ и намеревался сыграть иезуит, прибавив к этому зависть к удачливому и всемогущему ныне Годунову, а также упирая на быстроту осуществления замысла, а следовательно, и их мечтаний. И когда царский лекарь Симон зашел в горницу, он был абсолютно уверен в успехе предстоящей беседы.
Холопы и прочая челядь ввиду позднего времени уже тихо почивали, удалившись из господских хором в свои подклети, а мамка с кормилицей по случаю выздоровления Афанасия Федоровича с удовольствием откушали по чарке доброго старого меда перед сном, преподнесенного им великодушной рукой самой царицы. В каждую из чарок Симон предварительно сыпанул сонного корешка, так что обе женщины уже вовсю храпели, и полное, до самого утра, уединение для тайной задушевной беседы было обеспечено.
Двери в горницу для всякого случая все же прикрыли. Как говорится, береженого бог бережет. Впрочем, беседа велась без опаски и без утайки. Осторожничавшие поначалу дяди царевича, да и сама царица Мария, помалкивающая до поры до времени, все же в конце концов осмелели. Уже через какой-то час иезуит в основном лишь разбивал их последние опасения, связанные с тем или иным пунктом хитроумного замысла, да еще разжигал их желание осуществимой в самом скором времени заветной мечты о приходе к полной власти и богатству.
Единственного, чего уж он никак не ожидал, так это некоторой тупости и непонимания, в результате чего приходилось по нескольку раз повторять одно и то же, вдалбливая простые истины, касающиеся подмены мальчиков, а также добровольной помощи крымского хана Кызы-Гирея.
Царевич Дмитрий лег спать как обычно, в своей опочивальне, закутанный по самые уши аж двумя стегаными, теплыми, зеленого атласа, одеялами, где на каждом углу красовался нарядный и гордый ярко-красный петух, вышитый умелыми мастерицами, а по центру желтело огромное солнце с круглыми глазами и улыбающимся ртом. Ни мамка, ни кормилица при всей своей лени и неповоротливости ни разу не забыли исполнить этот вечерний обряд закутывания на случай сквозняков, и потому царевич сызмальства, сколь себя помнил, отчаянно мучился от жары и сильно потел. Ночью было полегче: взбрыкнул раза три, ан глядь, одеяло уже валяется на полу, можно вздохнуть поспокойнее.
Одно время ему здорово поспособствовал иезуит. Симон в то время только вошел во дворец в качестве лекаря, пробыл на этой должности всего несколько месяцев и как-то попытался бороться с этим варварским русским обычаем — спать в духоте под неимоверно тяжелым грузом одеял.
Поначалу он сократил количество одеял до одного, а затем и вовсе заменил его более тонким, верблюжьей шерсти, которое купил у бухарского купца. Тайная борьба лекаря, поддерживаемого в своих стремлениях, с одной стороны, отчаянно потеющим царевичем, и мамками и кормилицами — с другой, за которых горой стояла царица Мария, наконец увенчалась полной и окончательной победой последних, после чего иезуит отступился от своих намерений и, плюнув, махнул рукой.
Если бы одеяла не были такими жаркими, а топили бы в помещении поумереннее, Дмитрий, возможно, никогда бы и не просыпался ночью. А так, не проходило и ночи, чтобы он не вставал. То водицы испить от жары — в горле пересохло, то сходить куда по нужде. Вот и на этот раз царевич пробудился буквально через пару часов, язык чуть ли не трескался — до того хотелось пить.
— Мамка! — отчаянно крикнул он в темноту. — Ты где?! Воды хочу!
С минуту погодя он попытался докричаться уже до кормилицы, но также безрезультатно. Судя по мощному храпу, пробудить их в эту ночь было бы крайне затруднительно и для более здоровых мужиков.
Царевич опять немного полежал в раздумье, так как воду обычно приносили ему по ночам именно они, и уж откуда — неизвестно. Вода была теплой и невкусной — опасаясь за его здоровье, ее всегда держали в подогретом состоянии.
Царевич откинул одеяло, встал с постели и поплелся будить этих сонь. Мамка лежала на боку и время от времени заливалась тонкими носовыми руладами, подобно соловью, а в перерывах между ними смачно, басовито всхрапывала. Дмитрий пару раз окликнул ее, потолкал, но потом иная мысль пришла ему в голову, и он решил никого не будить, а сходить и напиться сам.
Правда, где находится подогретая вода, он не знал, но она его и не интересовала. Там, в сенях, стояла бадейка совсем с другой — вкуснющей и такой ледяной, что от нее ломило зубы. Испить ее царевичу в эту зиму удавалось лишь пару раз, а тут как нарочно подворачивался удобный случай — как не воспользоваться. К тому же глаза Дмитрия уже привыкли к тусклому дрожащему свету, исходившему от лампад перед образами, и, уверенно ориентируясь в окружающей обстановке, он побрел вниз.
«Ужо, когда утром скажу матушке, как енти вороны дрыхнут, а мне пришлося самому за водой идтить — она им задаст», — мстительно думал он.
В коридорчике, ведущем на лестницу, было совсем темно, и царевичу пришлось ступать очень осторожно, то и дело ощупывая стены и боясь оступиться. Босые ноги его уже начали слегка мерзнуть — дощатый пол в коридоре, да и ступеньки лестницы были холодными. К тому же в темноте предметы, потеряв привычную осязательность, становились какими-то чужими, причем настолько, что становилось не просто не по себе, а и вовсе страшновато.
Вот почему, добравшись до бадейки, стоявшей на лавке в сенях, разбив тонкий слой льда, лежавший сверху, и вволю напившись, Дмитрий поскорее двинулся назад. Холодная вода приятно освежила и прогнала сон.
Если бы не было так темно и страшно, то он бы и не торопился в свою опочивальню с уютной и теплой постелью, а значит, и никогда бы не заплутал во дворце, где он знал все ходы и выходы как пять пальцев. Однако спешка и непривычная темень сбили его с толку, и он, не видя привычных ориентиров, двинулся зачем-то вперед и, не попав на лестницу, очутился опять в темном переходе.
Царевич пошел было вперед, но, сделав несколько шагов, остановился и, сообразив, что лестница должна быть сзади, хотел повернуть обратно, как вдруг его внимание привлекли приглушенные голоса и пара крохотных лучиков света, пробивавшихся снизу из-под плотно прикрытой двери.
Так же осторожно и неслышно ступая, Дмитрий подошел поближе к двери и прислушался. Говорил в основном его лекарь, но иногда подавали голоса царица Мария — значит, матушка тоже не спит, — а также дядья его, шумные и бородатые Михаил и Григорий. Лекарь настойчиво их убеждал:
— Никакого вреда вашему царевичу не учинится. Подмену осуществим во время припадка падучей, а мальчик мой похож на вашего сына, почтеннейшая царица, не скажу, как две капли воды, но весьма сильно. Когда я увидел его впервые в Москве, я сам был поражен — показалось, что ваш сын неведомо каким образом забрел в Китай-город.
— Да ведь заметят, уличат в обмане! Что тогда? — раздался басовитый голос Григория Федоровича Нагого.
— Сие абсолютно исключено, — начал терпеливо втолковывать лекарь. — Никому даже в голову не придет, что совершена подмена. К тому же для этого ни у кого не будет времени.
— А Битяговский? — прохрипел Михаил. — Да с ним еще которые?
— Но ведь я уже рек, — вздохнул Симон. По голосу чувствовалось, что он устал объяснять одно и то же. — Как только у царевича начнется припадок, его немедленно уносят в дом, а я отвожу Дмитрия в надежное место. В это же время вы, высокочтимая царица, как скорбящая по кончине сына мать, поднимаете шум, а один из вас, будущие главные советники малолетнего царя, бьет в набат, поднимая народ и крича, что царевича убили люди Битяговского. Научил же их тому Бориска Годунов. Да после таких слов жители Углича вмиг порвут на части всех, в кого вы только ткнете пальцем. Афанасий Федорович в этот же день поднимет народ в Ярославле. Ну, а уж оттуда на Москву. Я же тем временем, пока будет чиниться расправа с Битяговским и его людьми, привезу из своего дома мальчика для подмены.
— Это того, что похож? — уточнил Григорий.
— Совершенно верно. Я просто восхищен вашим умом и проницательностью. Думается, что в ближних царских советниках вам просто цены не будет, настолько ясно вы мыслите.
— Так он живой покамест? — уточнила царица.
— Разумеется, живой. Умертвим мы его уже после того, как Дмитрий будет в надежном месте. Умертвим и прямо в моем доме обрядим его в царские одежи и уложим в гроб, после чего отвезем в церковь на отпевание. Ручаюсь, что всех любопытствующих можно будет, для возбуждения еще большего гнева против Годунова, преспокойно провести через церковь с гробом, и никто из них ничего не заметит. Вид же невинно убиенного младенца настолько озлобит людей, что они будут готовы идти с вами куда угодно.
— Дак заметят подмену-то. Разные ж они! — воскликнула Мария. — Хучь один-два, да в сомнении будут.
— Это ваше материнское сердце заметило бы, — терпеливо объяснял иезуит. — Там будет не до того. Во-первых, его мало кто знает в лицо, да и те, кто видел несколько раз, могли узрить его разве что мельком. К тому ж сходство мальчиков, повторяю, просто разительное. Можно сказать, что мой Ивашка — это второй Дмитрий.
Царевич при этих словах отпрянул от двери. Он и до этого смутно догадывался, о ком идет речь, но после того, как лекарь назвал имя его друга, сомнений уже не было. Да, вместо него собирались убить именно его лучшего, закадычного друга, с которым было так весело, так интересно играть.
«Что же делать, что предпринять?» — Мысли царевича путались, нервный озноб охватил его, он весь дрожал с головы до пят, но потом, пересилив себя, вновь приник ухом к двери.
— А вправду ли так надежно то место? — раздался вновь голос его матери.
— Исключительно надежно. К тому же недалеко отсюда. Впрочем, это роли не играет, поскольку, где оно именно, я не скажу, щадя ваше чуткое сердце. Поверьте, это просто необходимо, а видеться кому-то с ним первое время будет крайне опасно — как для вас самих, так и для него. Вначале надо взять Москву.
— Глупость глаголешь, — прохрипел Михаил. — Как енто мы ее возьмем? Для этого со всей Руси войска собирать надобно.
— Ну я же объяснял. Как только мы двинемся, туда же подойдет и крымский хан.
— И ему не взять, — вмешался Григорий. — Москва каменная, чай. Поди одолей.
— Не так давно, при отце царевича Иоанне Васильевиче, это тем не менее удалось. К тому же он будет идти с благой целью — не жечь, грабить и убивать, а покарать Годунова и его приспешников за подлое убийство.
— Так ему и поверили, — вновь раздался голос Григория. — У московлян, чай, голова на плечах имеется, а не котел чугунный. Когда татары без крови и грабежей приходили? Сказки.
— Верно, — голос Симона стал совсем мягким и вкрадчивым, — но для того, чтобы была вера, вы подступите с другой стороны. Вдобавок и в самой Москве о том же злодеянии учнут бегать и кричать некие людишки. Во многих головах появится определенное смущенье. Тем мы и воспользуемся. И еще одно. Я доподлинно знаю, что спустя два-три дня всего опосля случившейся якобы гибели царевича… якобы гибели, — настойчиво повторил он всколыхнувшейся было царице, — в Москве начнутся большие пожары, причем сразу в нескольких местах.
— Откель же они возьмутся? — раздался недоверчивый голос Михаила.
— А это уж мои заботы, — усмехнулся лекарь.
— А коли дожди о ту пору будут?
— Потому и в нескольких местах. Хоть в одном месте, но пожар займется, а нам и этого хватит.
— А как же потом царевича покажем? Как объясним? — сызнова недоверчиво вопросил Михаил.
— Скажем, что Битяговский ошибся да по схожести другого извел, а царевич отделался лишь тяжкими ранами. Сделать шрамы да рубцы — невелика сложность, в этом, равно как и во всем остальном, вы можете смело положиться на меня.
— Ох, боюсь я чегой-то, — вздохнула царица.
— Не стоит, — резко сменил тон иезуит. — Бояться надо, чтоб Битяговский и впрямь нас не опередил. Помыслите лучше об этом. Или, на ваш взгляд, он и вправду прибыл только для вашего пущего ущемления да унижения? Есть у него, помимо сего, и тайный указ, дабы скорым образом извести царевича…
— Ох! — вздрогнула испуганно царица.
— Откель же ты ведаешь про сию тайну? — усомнился Григорий.
— Есть у меня человечек в Москве, — уклончиво ответил иезуит. — Он достаточно надежен, потому что я в свое время спас жизнь его сыну. Так вот он сказывал, что с дьяком, перед самым отъездом его сюда, тайно беседовал сам светлейший боярин всея Руси… — И после некоторой паузы добавил, будто гвоздь вколотил: — Годунов.
— Бориска?! — ахнул Григорий.
— Именно, — печально кивнул головой иезуит. — Более того, всех людишек, что с ним приехали, подбирал его родственник, боярин Семен Годунов.
— Тот, что сыском ведает, — хрипло выдохнул Михаил.
— Ой-ой-ой, — начала подвывать царица.
— Цыц, баба! — рявкнул на нее Григорий и обратился к иезуиту: — Стало быть, дело ясное. Надо поспешать. Но смотри, Симон, не подведи.
— К сожалению, придется выждать еще пару месяцев. Примерный срок — середина или конец мая. Раньше нельзя. Кызы-Гирей двинется на Москву, только когда в степи вырастет трава для коней его воинов, а без него затевать это дело невозможно.
— А как не двинется? — переспросил Михаил.
— Исключено. У него тоже имеются свои интересы. Уговор был меж нами твердый. К тому ж когда еще ему представится такой удобный случай.
— А как до тех пор изведут они мово сыночка? — испуганно вопросила царица.
— Ну-ну. Не стоит опасаться. Слуги у вас верные, запоры надежные. К тому же они постараются умертвить его так, чтобы самим остаться чистенькими, а это сделать трудно. Разве токмо ядом, дак у него имеются мамки да кормилицы. Пущай каждую еду, что назначена для царевича, беспременно пробуют, вот и все. К тому же осталось-то всего пару месяцев.
— Ну, Симон, быть посему, — кашлянул Михаил. — Верно, Григорий?
— Знамо, так, — откликнулся тот.
— И хотелось бы, чтобы никто из вас не забыл про уже обещанное мне Афанасием Федоровичем, — напомнил иезуит.
— Ежели все сполним, как задумалось, так от обещанного тебе, про что ты нам тут толковал, не отступимся. В ентом даже не сумневайся. Дадим тебе и почету, и богатства, и церкви дозволим возводить иноземные. Словом, препятствий чинить ни в чем не станем. Лишь бы оно… сполнилось, иначе… — Михаил Нагой помотал кудлатой головой, но договаривать не стал — и без того всем было понятно, что в случае неудачи светили царские подвалы да остроги, а в них пыточные и всякое прочее.
— Только уж чтоб не отступаться, — предупредил иезуит.
— Да нам и деваться некуда — куда ни кинь, всюду клин, — внезапно добавил Григорий. — Куда уж отступаться, когда Битяговский ныне за саму глотку ухватить норовит. И расходы, дескать, у нас велики, и зажрались совсем, и подати царю… тьфу. Скоро вовсе, ежели так дальше пойдет, с гладу помрем все. Так что терять, стало быть, неча, а найтить, можа, и найдем.
Они все шумно поднялись с лавок, и Дмитрию не миновать было быть замеченным, но тут Григорий предложил выпить за успех великой задумки да за погибель проклятого Бориски и всего его племени.
Мальчик, не чуя под собой ног, бросился назад, к лестнице. Юркнув под теплое одеяло — никто так и не проснулся, сонный порошок действовал надежно, — он только теперь ощутил, как продрог, стоя под дверью и слушая тайную беседу. Ноги совсем закоченели, да и руки, которыми он на ощупь искал в бадейке ковшик и пару раз погрузил в холодную воду, тоже окончательно заледенели.
Впрочем, Дмитрий думал сейчас совсем о другом. Перед глазами стоял Ивашка, и мысль была одна — упредить, сказать ему, что с ним хотят сделать.
Относительно себя он решил никогда больше не оставаться наедине с Битяговским и не брать у него никаких гостинцев — вдруг отравят, и все время быть настороже. Поначалу он хотел было сознаться в том, что слышал почти все, и упросить не трогать Ивашку, но потом, слегка согревшись, принял другое решение. Все ж как-никак он еще слишком мал, и даже родная матушка, всячески потакая ему в мелочах, без колебаний отвергала его различные просьбы, если дело касалось чего-то серьезного.
«Выслушают, отругают, с три короба наврут, а сделают все равно по-своему, — логично рассудил он. — Нет уж, я сам его спасу».
Дрожь, однако, не унималась. В горле у него что-то шевелилось, будто туда забралась неведомо как мышь или лягушка, сглатывать слюну становилось все тяжелей, и царевич так и не смог уснуть до самого утра. Вместо крепкого здорового сна он впал в какую-то смутную дрему, где явь мешалась со сновидениями, и, когда начало уже светать, Дмитрий беспорядочно метался по постели, раскидав все одеяла и жалобно стеная. Давала себя знать ледяная вода, испитая с непривычки потным мальчуганом, да долгое стояние на холодном полу, где сквозь щели еще и поддувало студеным морозным воздухом. Царевич заболел не на шутку.
Вот почему на следующий день он не вышел, как обычно, гулять во двор, оставив Ивашку в опасном неведении насчет его будущей горькой судьбы и страшной смерти, уготованной в одночасье.
Улучив минуточку, Ивашка раза два срывался со двора иезуита, но, заглянув во двор и не видя царевича, вскоре перестал туда ходить.
«Видать, с того раза заругали его сильно, — решил он про себя. — К тому ж и болел я долго. Может, он решил, будто я уехал куда-то, али его просто перестали выпускать, дабы не игрался с кем попало».
Вдобавок ко всему хозяин дома как-то на днях принялся самолично снимать мерку с Ивашки, говоря, что вскоре он оденет его в приличные одежи и представит царевичу в подобающем виде.
«Вот тогда я с ним и повидаюсь опять», — тут же решил про себя Ивашка и окончательно успокоился. Тем временем наступил май.