Иезуит уже давно ускакал со двора, а Митрич все стоял, озадаченно почесывая кудлатую бороду здоровенной пятерней и размышляя, почто его боярин так легко и быстро сменил гнев на милость.

Так ничего и не надумав, он в нерешительности походил по двору, затем нырнул в погреб и отворил замет. Заглянув вовнутрь, он поначалу ничего не увидел в кромешной тьме. Лишь чуть погодя, когда глаза немного пообвыклись, он, присмотревшись, увидел целого и невредимого Ивашку.

Уютно закутавшись в большой не по возрасту полушубок, тот спал возле стены, приложив голову к небольшому кулю с мукой. Очевидно, дало себя знать пережитое потрясение. С минуту Митрич колебался — разбудить мальчика или оставить как есть. Потом махнул рукой и вышел, стараясь ступать беззвучно, дабы не разбудить сладко посапывающего во сне постреленка.

Прикрыв дверь на замет, он некоторое время бесцельно походил по двору, навернул из горшка холодных кислых щей, которые сварил еще вчера вечером, и тоже прилег в своей небольшой подклети на топчан. Сон, однако, не шел. Тревожные мысли, точнее, смутные их обрывки бешено крутились в голове, но Митрич никак не мог их уловить, дабы понять, что именно так его беспокоит.

Лишь спустя полчаса ему удалось задремать. Это нельзя было назвать сном, потому что неведомая опасность упрямо мешала ему отрешиться полностью от забот, так нежданно-негаданно навалившихся в одночасье на простого русского мужика с искореженной судьбой.

Долго он дремал или мало — он так и не понял, когда наконец пробудился. Точнее, аж подскочил на своем топчане, потому как последняя мысль, словно мохнатый шершень, почти физически ужалила его.

«А зачем боярин о Никитке моем речь завел? До чего дознаться хотел? А можа…»

И ему вспомнилось, как Симон перед самым отъездом, уже стоя подле коня, спохватился и метнулся обратно в дом. Пробыл он там не больше минуты, тут же показавшись опять на крыльце. Затем он вскочил на лошадь и что-то поправил у края голенища правого сапога. Поправил, засунув поглубже, чтобы эта вещь не высовывалась. Вот только что именно?

Митрич нахмурился, пытаясь вспомнить, но получалось с трудом. Точнее сказать, никак не получалось. Почему было столь важно вспомнить, какую все-таки вещицу он забыл прихватить, Митрич и сам не понимал. Просто чувствовал, что именно в ней кроется пусть и не разгадка, но увесистый ее кусочек. Да что кусочек — целый кусище, не меньше!

Он даже крякнул от досады, потому что из непослушной памяти ничего не хотело выплывать. Не хотело, хотя и вертелось на самой поверхности, потому что вещица эта, которую прятал в сапог его боярин, Митричу была хорошо знакома. Он ее не раз и не два видел у Симона и до этого дня, и всякий раз, начищая лезвие… Стоп!! Лезвие!! Как же это он сразу не догадался!

Он тут же вскочил и опрометью выбежал из клетушки в конюшню, где лениво жевал сено низенький бахмат, на вид неказистый, мохноногий, но изумительно выносливый и неприхотливый. Спустя минуту Митрич уже был в седле, причем в превеликой спешке он в кои веки не замкнул ворота и не стал ни о чем предупреждать Ивашку — авось скоро вернется. Путь его лежал в деревню, где у попадьи жил приемный сынок Никитка.

Было уже темно, и деревенские дома, когда Митрич подъехал к околице, мрачно глядели на бородача черными зевами темных окон. Луна, как назло, спряталась за облако, и Митрич чуть ли не ощупью добрался до когда-то ладного, аккуратного, а нынче неуклонно дряхлеющего без крепкой хозяйской руки дома попадьи.

Поначалу он постучал в дверь тихо, памятуя, что можно разбудить детей, в том числе своего Никитку, и напугать их этим ночным стуком. Но в доме по-прежнему царила тишина, и тогда он, отбросив осторожность, со всей силы забухал здоровенным кулачищем в дверь.

За дверью что-то зашуршало, загремело, и наконец сонный женский голос откликнулся недовольно:

— О, господи. Да сейчас я, сейчас. Кого еще черти принесли, прости меня Исусе, греховодницу старую.

— Я это, Матрена Ивановна. Открой. Я, Митрич. Не боись.

Узнав знакомый голос, попадья лязгнула тяжелым засовом и слегка приоткрыла дверь, продолжая опасаться. В руке она держала свечку, которую поднесла к самому лицу Митрича, чуть не спалив ему бороду. Убедившись, что перед нею и впрямь отец ее воспитанника, она спросила:

— Дак ты, что ж, выздоровел, что ль? Дите назад привез, ай как?

— Дак, — ошарашенно уставился на нее Митрич. — Какой такой выздоровел? И не болел я вовсе.

Тут уже пришла очередь впасть в недоумение попадье. Она даже забыла про свой тулуп, косо висевший на одном плече и норовивший свалиться с другого.

— Ахти мне! — запричитала она тонким голосом. — Дак боярин твой сказывал, что ты в болести великой лежишь и с дитем свидеться хошь, вот и забрал Никитку твово. Ахти!

— Боярин мой здесь был? Давно? Когда? — затряс женщину за плечи Митрич.

Ох, не зря чуял он что-то неладное.

— Тихо, тихо, — шлепнула его сердито по рукам попадья и отступила на несколько шагов в глубь темных сеней. — Ишь, приперся, бугай, средь ночи, и трясти первым делом! А я баба слабая, беззащитная, ни опоры, ни помочи. Немудрено обидеть. Вон ручища какие. Совсем, чо ли, обезумел?

— Так где Никитка-то мой? — снова рванулся к ней Митрич, и так решительно, что попадья даже взвизгнула от испуга и плюхнулась прямо на небольшой бочонок с квашеной капустой, благо что тот был прикрыт сверху крышкой.

За стенкой в горнице кто-то шумно завозился и заплакал.

— Ишь, зараза, всех детей перепугал, — сердито буркнула попадья. — Я ж тебе и реку, что приехал твой боярин. Засветло еще было. Сказывал, что ты шибко болен, дак хотишь с Никиткой повидаться.

Вот он его и забрал со всей его одежкой. Я ему в узелок все завязала.

— И ты отдала дите?! — возмущенно рявкнул Митрич. — Да как же ты… — И, не договорив, бросился к своему бахмату, спокойно ожидавшему хозяина возле угла дома.

— А как же не отдать, ить ваш он, а не мой! — крикнула ему вдогон попадья, но, видя, что всадник, не слушая ее оправдания, уже поскакал прочь, рассерженно махнула рукой, зевнула и, перекрестив рот, направилась в избу.

С минуту она еще возилась с засовом, закрывая дверь, и наконец в доме все стихло, только собаки продолжали свой пустой брех, сопровождая своеобразным сольным концертом наездника, мчавшегося по направлению к Угличу на низенькой татарской лошади.

Проскакав две версты, Митрич неожиданно увидел в отдалении встречного всадника. Он остановил бахмата, поставил его поперек дороги и стал поджидать. Наконец скачущий почти поравнялся с Митричем, замедляя ход, и остановился в двух саженях от него.

— Почто дорогу загородил? — раздался знакомый и такой ненавистный ему в эту минуту голос Симона. — Али боярина свово не признал?

Митрич молча слез с коня, подошел к лекарю, пристально глядя на плотно закутанную фигуру, сидящую впереди иезуита. Судя по очертаниям, которые высветила выглянувшая на миг из облаков луна, это было детское тело, безжизненно застывшее и не падающее с аргамака лишь потому, что иезуит придерживал его одной рукой.

— Отдай Никитку, — глухо промычал Митрич, требовательно протягивая руки и бережно подхватив детское тельце, укутанное с плеч до ног в черную манатью. Не было видно даже лица. Его скрывал большой, не по размеру, напяленный до самых глаз шлык. Иезуит не противился, только спросил:

— Ты, видать, и вовсе очумел. Какой это тебе Никитка? — Но с коня слез, помогая Митричу положить тело на землю.

Не обращая на иезуита внимания, будто его вовсе не было рядом, Митрич развязал шлык и снял его с головы ребенка. С радостным изумлением он убедился, что боярин сказал правду и что это вовсе не его Никитка, а Ивашка.

— Он без сознания, — коротко пояснил иезуит. — Вот я и везу его к Синеусу, дабы вылечить.

— А мне уж помстилось, будто… — Митрич не договорил, и улыбка слетела у него с лица, потому что он тут же вспомнил слова попадьи. — А где ж Никитка мой? — Он растерянно уставился на Симона.

— Будь покоен, — похлопал его успокаивающе по плечу иезуит. — Твой сынишка в надежном месте. Я все объясню тебе потом, позже. Сейчас не время. Разве ты не видишь, что мальчик тяжело болен? Его нужно срочно доставить к Синеусу, потому что я здесь бессилен чем-то помочь.

Митрич вгляделся в бледное лицо мальчика, лежавшего перед ним, нащупал повязку на шее и обернулся к иезуиту:

— Он что ж, поранился? Где ж он так?

— На площади я его нашел. Чуть не затоптали в толчее. Без чувств лежал.

— На площади, речешь? — задумчиво протянул Митрич, поворачиваясь к мальчику и снова вглядываясь в его лицо. Вроде Ивашка, а вроде и не он. Бородач осторожно развернул манатью, в которую был укутан мальчуган, и огладил рукой нарядную княжескую одежку, которую утром сам на него надевал. Луна выглянула из-за темной тучи и, будто устрашась увиденного, вновь закуталась в облачное покрывало. Однако этого мгновения Митричу хватило, чтобы понять свою ошибку.

— А кафтан-то на ем желтый, а не синий, да и на ногах-то чеботки, а не сапожки. И узорочье на одеже вовсе не то. Я, чай, сам надевал, помню, — цедя каждое слово, задыхаясь от нахлынувшей вдруг ненависти, он тяжело начал подыматься с земли. — Ты что ж с царевичем удумал сотворить, гадюка скользкая? И куда Никитушку мово, — тут он запнулся, охнув и почуяв, как ледяная сталь узкого лезвия стилета вошла в его спину, достав до сердца. Собрав остаток быстро покидающих его могутное тело сил, он все ж таки выпрямился и прохрипел в лицо иезуиту:

— Никитушка мой где, убивец?

— В храме он, — холодно ответил иезуит, с интересом наблюдая, как отреагирует бородач на эту страшную весть. — Обмыт чисто, в одежде царевой, в гробу лежит. — И безжалостно уточнил: — В церкви у Спаса.

— Почто ж не пощадил ты отрока невинного? — простонал Митрич и рухнул на землю. Он еще жил, когда над ним склонился иезуит и добил его жестокими словами:

— Сам повинен ты в этом, холоп. Коли за Ивашкой глаз зорко держал бы, так Никитка твой резвился бы теперь, как прежде. Не ему я в том гробу место уготовил, да судьба по-иному распорядилась. — С этими словами он выдернул стилет из тела Митрича, аккуратно обтер его травой, бережно вложил в кожаные ножны и, ухватив под мышки бездыханного Митрича, кряхтя от натуги, поволок к росшему шагах в ста от места, где случилось убийство, молодому березняку.

Посмотрев по сторонам, он, сожалея, что приходится использовать для такой грубой работы столь тонкую вещь, как стилет, вновь достал его из-за голенища сапога и принялся нарезать им дерн, выкапывая последнее пристанище для своего верного, но, как оказалось, не во всем, слуги.

Впрочем, он не солгал ни на йоту, разъясняя Митричу, в чем тот виновен. Вовсе не так мыслил он все, что должно было произойти в этот день. Надо было бы к вечеру пригнать народ в церковь, где ангельский лик мертвого Ивашки внушил бы угличанам новую ненависть к убийце, а вид его перерезанного якобы людишками Годунова горла заставил бы всех двинуться в слепой жажде мщения на Москву. А теперь что?

Пришлось приставить к церкви сторожами верных слуг, самих Нагих, дабы ни один человек не смог туда проникнуть и не узрел подмены. Народишко же тем временем, побив людей Битяговского и не пощадив ни дьяка, ни его защитников, давно вошел в сознание, протрезвел от хмельной злобы и разбежался по домам. Сейчас сидят да трясутся, опасаясь, что с ними сделают за учиненный дебош.

Осталась еще слабая надежда на Афанасия Федоровича. К нему в Ярославль уже поскакал гонец, чтобы упредить Нагого. Ежели ему все-таки удастся поднять там бунт — можно еще рассчитывать на успех, а коли нет, то тут уж не поможет никакой Казы-Гирей.

А ведь как хорошо все задумывалось. С одной стороны, из Углича да Ярославля Нагие с вооруженными отрядами, с другой — Казы-Гирей с несметной силой, а в самой Москве надежные людишки Афанасия учиняют пожары. Всех бы под корень извели, включая самого Федора, и был бы вскорости Бенедикто Канчелло провинциалом всей Московии, воздвигая костелы и возвышая величие католической церкви к вящей славе господней.

Нынче же из-за тупости и скудоумия Нагих остается рассчитывать на другое — как бы выбраться из этой истории живым, да чтоб с царевичем и впрямь не стряслось ничего худого. Впрочем, вспомнив внезапное исчезновение Ивашки, иезуит пришел к выводу, что здесь свою зловещую роль сыграла не столько тупость дядьев царицы, сколь рука господа.

«Возможно, — размышлял он, — что все это даже к лучшему. Старик вылечит царевича, а где он будет схоронен до поры до времени, про то известно лишь колдуну да мне — скромному служителю церкви Христовой. Знание же великих тайн, кои имеются у сильных мира сего, всегда помогали в конечном счете достигать поставленных целей. К тому ж и сам царевич сыроват еще для престола. Желательно воспитать его в духе любви к истинной вере, а еще лучше — тайно окрестить в католическую веру. Иначе говоря, все, что ни делается, все к лучшему».

Подняв такими успокоительными рассуждениями настроение, иезуит уже через час был возле дома, где жил Синеус.