Я не запирался — глупо.

Пояснил лишь, что поначалу вообще обалдел — какого черта они ко мне заявились, да и потом, когда речь пошла о яде для Дмитрия, сперва даже толком не понял — решил, будто они хотят, чтобы я достал им отраву для царевича.

Потому и разогнал, особо не вникая — раз яда у них нет, то и бояться за жизнь Дмитрия ни к чему.

К тому же я потребовал, чтобы и духу их в Путивле не было, вот и не стал ничего никому говорить.

— И про отказ, и про прочее мне уже ведомо, — кивнул царевич. — А пошто меня не оповестил?

— Так ведь если яда нет, то получится оговор — доказательств-то у меня не было, — развел я руками. — Выходит, с одной стороны, слово православного монаха, совершающего богоугодное паломничество в Новый Афон, а с другой — недавнего лютеранина.

— Так что с того? — не понял Дмитрий.

— Мне показалось, что слово монаха в твоем сенате все равно перевесит. К тому же на их чаше весов таких слов вдвое больше — еще и Мефодия. Твои бояре обязательно решат, что я выслуживаюсь перед тобой. Да и не к лицу мне унижаться до доносов. Путивль — не Москва, и я не холоп, а князь из рода Мак-Альпинов. Что достойно для годуновских смердов, то недопустимо для потомка шотландских королей.

Последнее понравилось Дмитрию — еще бы, звучало чуточку надменно, но гордо и красиво. Плюс к тому произносил я это не скороговоркой, а с достоинством, осознанием собственной правоты и с высоты величия своего рода.

— Сенат мой иначе мыслит, — тем не менее отозвался он. — Потому решено тебя отправить поначалу на свод в допросную, а опосля яко выйдет. Но пытать тебя я воспретил и… — Не договорив, он досадливо махнул рукой и вышел.

Тон больше печальный, хотя в нем чувствовалось и обвинение.

И на том спасибо, что избавил от пыток. По горячим следам меня бы подвесили на дыбу за милую душу — слишком много времени уделял мне царевич, а это кое-кому из наших, в смысле русских, было не по нутру, в том числе и Сутупову с Рубцом-Мосальским.

Впрочем, не им одним.

Косились на меня и Татев, и Лыков, и другие бояре, будто моя вина в том, что они ни черта не смыслят в философии, а после сытного обеда, обожравшись до отупения, чешут на боковую и задают храповицкого часа на два-три, не меньше.

Словом, охотников понюхать, чем пахнет жареное мясцо философа, а также узнать, отличается ли кровь потомка древних шотландских королей от обычной, отыскалось бы порядком, только свистни.

На своде я молчал, как партизан. Не отрицал лишь одного — совместной поездки с отцом Кириллом в Углич, то есть того, что знал монаха раньше.

Правда, попытался выжать из этого обстоятельства максимум, пояснив, что, выясняя обстоятельства гибели царевича, именно тогда пришел к выводу о подмене, выложив все факты, говорящие в пользу моего предположения.

Дмитрий слушал с блаженной улыбкой на лице — ему мои слова были как бальзам на сердце.

Зато потом, когда речь дошла до моего послания и, главное, ответов Годунова на него, я понял, что дела мои швах.

Ни судьи, ни сам царевич и не подумали о чем-то ином, выслушав от монаха Ипполита о согласии царя на просимые мною деньги и отказ отправить под Путивль три сотни всадников.

Им сразу стало все ясно, как ранее Годунову: деньги я клянчил за убийство, а ратников — для обеспечения собственной безопасности при последующем бегстве.

Не смутил допрашивающих и мой отказ от отравления.

Они посчитали, будто я отказался брать у монахов яд лишь потому, что решил воспользоваться своим, понадежнее, и выложили на стол в качестве доказательств все, что изыскали в моем сундучке.

— То снадобья для сердца, — пояснил я. — Давайте при вас их и выпью. — И потянулся к заветной баклажке Марьи Петровны.

Что я предприму после того, как сделаю три глотка, понятия не имел, но не воспользоваться таким случаем грех. Коль удача сама идет в руки — отказываться нельзя.

Однако еще не поднеся ее к губам, понял — ничего не выйдет. Вылили настой Числобога. Может, нечаянно разлили, может, специально — какая разница.

Нет его у меня, и все.

Потому мне и разрешили взять фляжку в руки, что пустая.

Но стремление доказать, что яда в моих травах нет, оценили и больше к этому вопросу не возвращались.

Зато все остальные обвинения оставались неизменными, и спорить я с ними не стал — бесполезно.

— Дешево ты меня оценил, — бросил в сердцах Дмитрий, уходя с допроса.

— Может, все-таки на дыбу его? — в спину царевичу на всякий случай осведомился еще раз Мосальский.

Дмитрий остановился, склонив голову набок, исподлобья посмотрел на меня, после чего зло буркнул:

— Он мою честь как-то спас, пущай и его при нем останется. Да и нечего нам более от него вызнавать.

— А дружка его? — не унимался боярин. — Может, и он с ним заодно?

— И его не надобно, — вздохнул Дмитрий. — Чист Дуглас. Сами ж слыхали все…

Монахи, которых я выгнал недослушав, и впрямь передали мне не все послание Бориса Федоровича.

Только на своде я узнал, что в нем, помимо подробностей относительно отравления, говорилось, что Годунов не серчает на меня за то, что я самовольно выкрал из острога опального шотландца, ну и еще несколько слов в адрес учителя танцев, полностью обеляющих Квентина в глазах царевича.

И на том спасибо.

Держали меня в каком-то монастырском подвале наособицу от двух воевод, якобы польстившихся на «иудино дело», так что я их вообще не видел.

Дмитрий за все время моей отсидки зашел только однажды, да и то лишь объявить о вынесенном приговоре.

Честно говоря, услышав его, я несколько опешил. Мне и в голову не приходило, что за недонесение будет столь суровое наказание.

А уж о смертной казни я и вовсе не помышлял.

Расчет был на темницу, а из нее, куда бы меня ни посадили, я бы все равно убежал. Пусть не сразу, через несколько дней, от силы через неделю или две, но я был уверен, что удеру.

Не зря же я на всякий случай с самых первых дней науськал Дубца, чтобы он все разузнал о местах заключения в Путивле, — всегда полезно заранее приготовить себе запасной путь к отступлению, ведь неизвестно, как оно обернется.

Судя по описанию наблюдательного паренька, осуществить побег представлялось вполне возможным делом. Потому единственное, о чем я сожалел, угодив в монастырскую подклеть, так это о том, что меня не посадили к остальным.

Теперь же получалось, что и не подсадят.

Объявив о приговоре, Дмитрий с минуту молча разглядывал меня, после чего заметил:

— Жаль. Я успел полюбить тебя, но сенат…

— Мне тоже немного жаль, — усмехнулся я, все еще надеясь, что он просто меня пугает, а потому продолжая держаться уверенно, не теряя бодрости духа. — А с любовью ты поторопился. Надо судить человека прежде, чем полюбил его, ибо, полюбив, уже не судят и не…

— Я не закончил своего слова, — властно остановил меня царевич. — Мне жаль оттого, что пришлось разочароваться в тебе. — Криво усмехнувшись, он добавил: — Знаешь, я уж было совсем уверился, что в обличье князя Мак-Альпина пребывает… — Дмитрий, не договорив, медленно прошелся вдоль наставленных пустых бочек, из которых остро разило квашеной капустой, и, не поднимая головы, глухо произнес: — Но он никогда бы не польстился на злато.

Оказывается, даже в эти минуты больше всего царевича расстроило, что в обличье философа Феликса, пардон, ныне уже Федора, скрывается… только сам Федор и больше никто.

— И подумать токмо, всего за три тысячи рублей ты сам предложил моему ворогу таковское… — продолжил он с упреком.

Я невольно усмехнулся.

Однако и самомнение у Дмитрия.

Можно подумать, что он на самом деле стоит больше. Даже если предположить, что его упрек справедлив, я и так совершал выгодную сделку, требуя от царя неимоверной переплаты. И вообще, в зеркало на себя посмотри, парень, а уж потом бухти тут.

— Я не предлагал, — честно ответил я. — Деньги предназначались… тебе.

— Мне?! — опешил Дмитрий.

— Именно, — подтвердил я. — Видя, что здесь творится, я решил предложить тебе покинуть Путивль и отправиться куда-нибудь во Францию или Швецию. Рано или поздно царские войска подойдут к твоему городу, и тогда сбежать тебе было бы невозможно, а пока время есть…

— И царь согласился?

— Я и не написал ему о том, что хочу помочь тебе бежать, — пояснил я. — Написал лишь, что если ему хочется, чтобы ты исчез, то… Увы, но он подумал, что я имею в виду твою смерть.

— А как же с грамоткой Федору? — растерянно спросил он. — Выходит, ты все равно обманул меня?

— Ничего не выходит, — покачал я головой. — Их было две. Просто о той, что адресована Годунову, я тебе говорить не стал — не очень-то верилось, что он согласится. Второе же послание мой гонец должен был передать царевичу только после того, как получил бы отказ на первое.

— Тогда… почему ты молчал там… на своде?

— А кто бы мне поверил? — язвительно осведомился я. — Даже ты сейчас и то, а уж что до них… Ты ж сам видел, как они жаждали моей крови.

— Ты сам виноват! — горячо заявил Дмитрий. — Они зрят, яко ты на них взираешь, потому и платят тебе тем же. Ну вот за что ты не любишь путивльского воеводу?!

— У него зависти — на сотню волков, а ума — на пару ослов. Да и остальные… Как говаривал еще великий римский император Октавиан Август: «Измена мне мила, а изменники противны».

— Но ведь ты тоже…

— Мне Годуновым присягать не доводилось, — перебил я его, — так что совесть моя чиста.

Дмитрий вновь совершил небольшую прогулку вдоль пустых бочек и уселся на одну из них напротив меня.

— Ладно, оставим это, — протянул он. — Все одно: что сделано, уже не вернуть, а сказанное — не переиначить. Мыслю, что, может, ты и поведал мне сейчас чистую правду, но я ныне хотел вопросить тебя об ином. Как ты теперь? Что мыслишь делать?

Поначалу я даже не понял смысла его вопросов, но свеча, с которой он вошел, хоть и давала совсем немного света, однако мне хватило, чтобы заметить в его глазах откровенное мальчишеское любопытство.

И все сразу стало ясно.

Он до сих пор не был уверен, человек ли я, и крещение его ни в чем не убедило.

Да и, несмотря на его собственные слова о том, что дьявол не польстился бы на злато, Дмитрий еще продолжал сомневаться.

А как лучше всего окончательно проверить? Да приговорить к смерти, и пусть теперь выкручивается.

В противном случае приговор был бы иным, а тут если чем владеешь, то волей-неволей проявишь все, на что способен.

Шутка, затеянная мною, оказалась не просто очень опасной.

Она оказалась смертельно опасной.

Называется, доигрался.

И что теперь делать?

— А ведь ты и сам отдал голос за мою казнь, государь, — задумчиво произнес я.

— Ну как ты мог помыслить обо мне таковское?! — взвился он, соскочив с бочки. — Я и не думал, что они учинят эдакое, потому и сказал, чтоб решали сами, а сенат вишь яко все повернул. Мол, ежели должны быть казнены русские воеводы, то по справедливости и иноземца надлежит подвергнуть той же участи.

Вот, значит, как.

Что ж, молодец. Рассчитал все точно, после чего… сработал чужими руками. Выходит, ты еще хитрее, чем я думал. Получается, я в тебе ошибался куда сильнее, чем полагал, а за ошибки надо платить.

И за неудачные шутки тоже.

— Ну да, — не стал спорить я. — Что ж, справедливость радует, даже когда казнит. Вот только мой тебе последний совет, государь. Сейчас уже поздно, но на будущее сгодится. Если суду подлежит гусь, не облачай лису в судейскую тогу.

— Так что ты теперь мыслишь? — вновь упрямо переспросил он, проигнорировав мои рекомендации.

— Думаю, что последние часы надо прожить достойно, — ответил я.

Расстроенное лицо царевича надо было видеть, хоть он и старался этого не показать. Дмитрий разочарованно передернул плечами.

— Ну тогда иди. Ждут уж, — неловко произнес он. — Да, Кентина, кой ныне Василий, я пущать к тебе не велел — уж больно он разбушевался ныне, егда узнал, что тебя… — И, не договорив, вышел первым.

Я, опешив, посмотрел ему вслед.

Как?

Уже?!

Нет, я не питал особых иллюзий, но и не рассчитывал, что времени у меня в запасе совсем не будет.

Вообще.

Вроде бы на следующий день Пасха, да и потом должны были бы выждать, пока длится Светлая неделя, на которую, помнится, даже полагалось амнистировать преступников.

Нет, я не обольщался. Может, царевич и впрямь выпустил бы по такому случаю из подвалов пару-тройку человек из числа мелких воришек, но ни мне, ни воеводам, ни пойманным монахам помилование не светило.

Зато я в эти дни попытался бы как-то исхитриться, изловчиться и сбежать.

Однако на выходе меня уже поджидали нетерпеливо переминающиеся с ноги на ногу казаки. Получалось, что решено все успеть до Пасхи.

Приговор, озвученный прямо там, в воеводском дворе, для всех троих — помимо меня были только воеводы, а монахи отсутствовали — оказался сравнительно легким: расстрелять.

«Ну и то хорошо. Хоть мучиться не доведется», — как-то отстраненно — так и не осознал до конца — подумал я.

Любопытно, что в отличие от единогласного в своем мнении сената некоторые из шляхтичей были категорически против моей смертной казни. И они не просто недовольно загудели, стоя на воеводском дворе, после того как вместе со мной выслушали приговор.

Огоньчик тут же подошел к Дмитрию и заявил ему, что все это — чистейшей воды оговор со стороны монахов, коим он не верит ни на грош.

Царевич повернулся к Бучинскому, но, взглянув на его недовольное лицо, понял, что и тут ему моральной поддержки не получить.

Даже сдержанный Адам Дворжицкий и тот подал голос в мою защиту. Что именно он говорил, я не понял — разговор велся по-польски, но, судя по раздраженному ответу Дмитрия, гетман явно просил о помиловании.

Вот так вот весело получалось — свои русские обрекали меня на смерть, а чужие иноземцы — на жизнь…

Хотя…

Дьявольщина, все время забываю, что для русских я как раз и являюсь чужаком, а те же ляхи мнят себя заодно с Европой, потому я им и ближе, пускай другой национальности, а теперь и вероисповедания.

Согреваемый их сочувственными взглядами, на выходе со двора воеводы я повернулся, подмигнул Огоньчику и прочим стоящим подле него полякам и весело крикнул, благодаря за попытку помочь:

— Двейче не вмираты!

Церковные колокола только-только отзвонили к вечерне, когда мы в сопровождении двух десятков казаков прошли через ворота, расположенные под самой здоровенной из городских башен под названием Вестовая, и нас повели к реке.

Одного из воевод, шедшего справа от меня, я знал по имени. Это был Петр Хрущев.

Честно говоря, этот человек никогда мне особо не нравился, а вот поди ж ты, оказывается, вполне приличный заговорщик.

Хрущев косился на меня с удивлением. Наверное, тоже не ожидал встретить меня в стане «разоблаченных годуновцев».

Поймав его взгляд, я весело подмигнул ему в ответ, приободрив:

— Ничего, смерть — старый друг жизни, а старых друзей бояться не стоит.

Петр не ответил, а бредущий слева, который все время почему-то спотыкался, жалостливо всхлипнул.

— А вот реветь не стоит — не баба, — попрекнул я его. — И вообще, радоваться надо. Ни тебе болячек, ни тебе старости с дряхлостью. Самое то. Из этой жизни так и надо уходить, как с доброй попойки, — и не трезвым, но и не упившись.

— О цэ по-нашему, — одобрил старший казачьей команды по прозвищу Гуляй. — То пан князь добре казав.

— А то ж! — хмыкнул я. — Жизнь вообще нельзя принимать всерьез, все равно из нее никому не уйти живым.

— Мудро, — одобрил после некоторой паузы, связанной с осмыслением сказанного, казак. — Мудро, но тож славно.

Так я и шел — с шуточками и прибауточками.

Ну не верилось, что мой поезд подкатывает к конечной станции и очень скоро пассажира попросят освободить вагон, а потому продолжал бравировать и своей веселой улыбкой резко отличался от пасмурных воевод.

К тому же и день больно хороший — разве в такие дни умирают?

Опять-таки глупо все получалось. Так глупо и неправдоподобно, что только в жизни такое и бывает.

Стало до меня доходить, лишь когда нас остановили у обрыва.

«Ну прямо тебе картина «Пленные партизаны Годунова перед расстрелом», — усмехнулся я и поневоле повторил: — Перед расстрелом…»

Только теперь мысль о том, что это — все, конец, финиш, итог, наконец-то просочилась в мой мозг.

Нет, я не впал в уныние — разве что несколько посерьезнел, осмысливая происходящее и вертя головой по сторонам в поисках выхода, который должен найтись, только надо хорошенечко присмотреться.

Жизнь — это, в общем, веселое дело! С детства я верю в счастливый конец. Верю, что за пять секунд до расстрела Весть о спасенье привозит гонец! [96]

Однако как я пристально ни вглядывался в ворота под башней, ничего похожего на выезжающего от царевича Дмитрия гонца с радостной вестью о помиловании так и не обнаружил.

Кстати, вранье, что у приговоренного к смертной казни перед глазами протекает вся его прошлая жизнь. Скорее, он в последние мгновения вспоминает в первую очередь несделанное и сожалеет больше всего именно об этом — не успел.

Во всяком случае, что касается меня, то дело обстояло именно так.

Стоя почти на краю крутого обрыва реки со странным названием Сейм, более подходящем для земель Речи Посполитой, я размышлял о своих недоделках.

Их хватало, но главная — это то, что я не сдержал слово, данное Борису Федоровичу, поскольку спасти его жену и сына от смерти, а дочь от унижения, позора и скорбного существования до конца своих лет в монастыре теперь не мог никто.

Да-да, я не обольщался относительно своей Стражи Верных. Это под моим началом они представляли собой относительную силу, пусть и весьма посредственную, годную разве что для лихого наскока, определенных оборонительных действий и еще для обеспечения безопасности царской семьи во время побега из столицы, да и то…

Уж больно маловато количество. Тысяча — это по масштабам Руси мизер.

К тому же теперь, когда у них в начальниках остался лишь подполковник Зомме, можно считать, что они и вовсе выключены из дальнейшей игры.

Христиер, конечно, классный служака, жутко исполнительный и все такое, но на самостоятельное решение защитить семью Годуновых он не отважится.

И не потому, что трус. Просто ему нужен ясный и четкий приказ, а его не будет — некому отдать.

Потому мне и вспоминались в первую очередь лица Годуновых.

Укоризненное — старшего, беззвучно шепчущего какой-то упрек, и наивно-простодушное — младшего, доверчиво смотрящего на меня и верящего каждому моему слову.

И я мысленно попросил прощения у обоих за то, что не сумел, не справился, не сдюжил…

Но тут следом всплыл в памяти глаз — тот самый, за решеткой, отделяющей нашу классную комнату от женской половины царских палат.

Он, в отличие от отца и сына Годуновых, мне ничего не говорил, но зато в нем было столько безысходной тоски и печали, что это доконало меня.

Это ведь только на первый взгляд Ксении достанется меньше, чем Федору, поскольку ей сохранят жизнь. На самом деле ничего подобного, ибо сразу встает вопрос: «А какую жизнь?»

Стать женой Квентина?

Если бы.

Вот только не захочет царевич делиться с каким-то Дугласом эдакой лакомой добычей. Решит, что слишком жирно будет угощать иноземца лучшими на Руси сливками.

Разве потом, когда вволю натешится, да и то навряд ли. Слишком опасны будущие дети князя и царевны — вдруг возомнят невесть что.

Получается, у бедной девочки впереди все то же самое, что и было сказано про нее в официальной истории, то есть ничего хорошего, а ближайшая перспектива — жизнь бесправной наложницы, беспомощно заливающейся слезами под Дмитрием?

Так что Ксения, имей она выбор, предпочла бы смерть.

А то, что царевна впоследствии не наложит на себя руки, говорит лишь о ее страхе — ведь самоубийц не только не отпевают, но и запрещают хоронить в освященной земле, зато церковь усердно рассказывает, какие муки их ожидают в аду.

А ведь эта жизнь наложницы будет длиться не день, не неделю, а месяцы, каждый из которых обойдется ей в добрый (хотя гораздо правильнее сказать злой) десяток лет.

К тому же с девками сластолюбивый царевич ведет себя так, как не каждый мужик себе позволяет, то есть грубо, не обращая ни на что внимания, а только так, как хочется самому, — это я тоже знал, и даже видел как-то синяки на лице одной неуступчивой, после чего, не сдержавшись, заметил Дмитрию:

— Ты смотришь на женщину как на живительный напиток. А ты не задумывался, что женщин и самих мучит жажда, которую было бы неплохо утолить?

На самом деле хотелось сказать куда резче, но он и без того чрезмерно удивился, что князь Мак-Альпин ни с того ни с сего вступился за какую-то бабу, и я понял, что продолжать не стоит.

Не поймет.

Вообще-то все правильно. Я и сам с каждым днем все сильнее убеждался, что кое-какие черты в его характере наносные, на самом деле они ему не свойственны. А маску постоянно носить тяжело. Так и тянет расслабиться и скинуть ее, пускай хотя бы на время утех, вот он и срывал ее с себя, выказывая подлинное лицо.

Кстати сказать, далеко не симпатичное.

«А ведь мог бы догадаться и раньше», — упрекнул я себя.

Действительно, только лишь по одной его скрытности в отношении принятия католичества и молчания по поводу истинных чувств, питаемых к Марине Мнишек, не говоря уж о будущем его поведении с Ксенией Годуновой, давно можно было сделать определенные выводы.

Что и говорить, прошляпил.

Как есть прошляпил.

А что до Ксении, то у нее и после Дмитрия впереди ничего хорошего. Монастырь — целиком согласен с дядькой — это своего рода погребение заживо.

Ей же там будет вдвойне тяжело. В отличие от какой-нибудь сорока — или пятидесятилетней женщины Ксении будет совершенно нечего вспомнить, ибо так и не появилось в ее жизни ни мужа, ни детей, да и всего прочего — ни страстных ночей, ни сладких поцелуев, ни тяжких мук родов — ничегошеньки.

И печальный взгляд царевны оказался последней каплей. Из чаши, которую эта капля переполнила, меня окатило, как из ведра.

Я встрепенулся, словно выходя из некой спячки.

Какого черта я тут стою и ничего не делаю?! Тем более что все давным-давно понятно.

Злой любопытный мальчишка задумал окончательно избавиться от загадочного философа-безбожника, который ныне хоть и принял православие, но продолжал листать Библию не голыми руками, а в перчатках. И ликвидировать эту загадку он решил самым простым и радикальным способом.

Прямо тебе Александр Македонский. Взмах меча, а в данном случае выстрел из пищали, разницы нет, — и гордиев узел больше не существует.

Вот только он промахнулся — я не веревка из этого самого узла. Да и ему самому до великого полководца, как мне до Китая.

И вообще, спасение утопающих всегда оставалось делом рук самих утопающих, и, раз нет спасения извне, значит, надо изыскать внутренние резервы, и вся недолга!

А уж коли у меня ничего не получится с этими самыми изысканиями, тогда можно и помирать, гордо выпятив грудь навстречу летящим казачьим пулям и выдерживая роль бравого шкоцкого рыцаря до самого конца.

Увы, моего.

Но это потом, а пока…

— Слышь, Гуляй! — весело окликнул я казака, который был старшим. — Погоди пулять, все равно промажешь. Из тебя небось стрелок, как из меня рубака, а каков я на саблях, сам помнишь. Лучше подойди-ка ненадолго, слово молвить надо.

Он действительно меня хорошо помнил, иначе бы отмахнулся. Дело в том, что сабельных приемов, демонстрируемых Огоньчиком, мне было мало. К тому же я прекрасно понимал, что одна школа всего никогда не даст, а потому и приходил к казакам с той же самой просьбой.

Вел я себя среди них именно так, как надо, чтобы завоевать пускай не авторитет, но уважение.

Правда, во время нашего первого учебного боя собравшийся полюбоваться на необычную схватку народец симпатизировал исключительно моему сопернику — молодому кудрявому казаку по прозвищу Мохнатый.

Прозван он так был не зря — бог и впрямь щедро наделил его растительностью на теле, и, даже когда он был одет, упрямые волосы продолжали буйно выбиваться у него из-за ворота рубахи, а по густоте вполне могли соперничать с шерстью.

Зато во время второго боя — первый был мною проигран напрочь за явным преимуществом соперника — толпившиеся подле казаки отнеслись к забавному латынщику (различий между католиками и протестантами они не делали) совершенно иначе.

Шутки, подколки и подначки в мой адрес, разумеется, продолжали сыпаться, но были гораздо добродушнее.

А спустя две недели, добившись определенных успехов в созданном мною эдаком смешанном польско-казацком стиле, я и вовсе воспринимался ими как свой.

Не до конца, но почти.

К тому же раза три я щедро их угощал, а после своего крещения счел нужным «проставиться», выкатив на следующий вечер бравым донским орлам добрый бочонок горилки.

Причем не просто выкатил, но и сам принял участие, да еще какое.

Потому они и ныне косились на меня с сочувствием, а Мятло, которого я благодаря все тому же смешанному стилю ведения боя как-то одолел, даже счел нужным подойти ко мне, когда нас вели к берегу, и попросить прощения.

Дескать, ни он сам, ни его сотоварищи супротив меня, в отличие от ентих — кивок в сторону воевод, — ничего не имеют, но приказ есть приказ.

Я простил, отмахнувшись, словно от безделицы, и Мятло сразу повеселел, пообещав влепить мне первую же пулю точнехонько в сердце, чтоб, значит, пан шкоцкий рыцарь не особо мучился.

Вот спасибо!

Отец родной так не утешил бы!

Пока Гуляй топал, преодолевая жалкую полусотню метров, отделяющую нас с воеводами от расстрельной команды, я, подняв к небу глаза, мысленно произнес: «Господи, прости мне мои маленькие шутки на твой счет, и я прощу тебе ту большую шутку, которую ты сыграл со мной» — и вздохнул, глядя на вразвалку бредущего ко мне казака.

— А бредешь ты так, словно в штаны навалил, — недовольно заметил я ему.

Подошедший Гуляй в ответ на мои слова лишь осклабился и осведомился:

— И что за слово? Али деньгу желаешь на помин души заповедать?

— И ее тоже, — согласно кивнул я. — Только всю монахам не отдавай, ни к чему она им. Мне ведь и панихидки простой хватит, а остатнее лучше прогуляй. Только прежде доедь в Путивль до царевича и молви, что я имею к нему тайное слово, которое для него очень нужное. Заодно и попрошу, чтоб он проследил, дабы монахи лапу на мое добро не наложили.

Гуляй кивнул, подался было назад, но сразу вернулся и скороговоркой выпалил:

— Токмо ты не помысли, что я и впрямь из-за твоей деньги к нему поспешу. Неправильно оно, вот что. Ты ж хоть и князь, а вовсе наш. — И предложил: — У меня тута с собой прихвачено, можа, хлебнешь чуток?

Я резко мотнул головой, пояснив:

— Подумают еще — для смелости, а мне бояться нечего.

— Я ж и сказываю, наш ты, — тоскливо протянул Гуляй. — Как-то оно не того. Несправедливо, вот что.

— А тебе приятнее было бы видеть, что я приговорен справедливо? — усмехнулся я.

Казак ничего не ответил, но, уже отойдя, еще раз обернулся и крикнул, подмигивая:

— А что с сабелькой не первый, не грусти! Зато ты на кулачках всех за пояс затыкал! — И, успокоенный, потопал к лошади.

Что и говорить, мастера господа казаки на утешения.

Правда, несколько своеобразные, но это уже издержки воспитания и… особого уклада жизни.

А на кулачках, как выразился Гуляй, меня и впрямь так никто и не сумел завалить. Кажется, даже никто ни разу и не ударил.

Как ни странно, припомнив это, я действительно несколько успокоился и… утешился, настраиваясь на предстоящий разговор.

Дмитрий словно ожидал моего вызова, поскольку явился довольно-таки быстро, несясь во весь опор на своем белом скакуне, хотя подошел с таким выражением лица, словно делает мне великое одолжение.

— Дело тайное, так что до поры до времени знать о нем никому не надо, а там уж сам решай, кому поведать и когда, — предупредил я, и царевич кивнул мне, приглашая на небольшую прогулку вдоль обрыва.

Пару десятков шагов он посчитал достаточным расстоянием. Остановившись и круто обернувшись ко мне, он нехотя начал:

— Сказывали, будто ты…

Я перебил:

— Времени мало, царевич, а то совсем стемнеет, и целиться будет тяжелее, а я не хочу валяться тут, подыхая от ран. Потому слушай меня внимательно. Собирался поведать тебе еще поутру, потом решил, что на занятиях удобнее, а потом пришел дьяк Сутупов, и завертелось-закружилось. Словом, выскочило из головы напрочь, сейчас только и вспомнил. Значит, так: было мне видение, что царь Борис Федорович в следующем месяце, то есть в апреле, умрет, а видения мои всегда сбываются, уж поверь.

Но он не поверил.

Пожалуй, на его месте я бы тоже не смог. Сообщение о скорой смерти твоего злейшего, причем всемогущего врага — слишком объемисто, чтоб вот так сразу его переварить.

Он даже не понял.

— То есть как умрет? Совсем?!

Ну да, такая новость словно динамит. Если она тебя касается, то есть ты рядом со взрывом, может изрядно оглушить.

Этого, что передо мной, вообще контузило не на шутку.

— Совсем и навсегда, — без тени иронии подтвердил я, хотя очень хотелось улыбнуться — вот так вот люди поначалу и не верят свалившемуся на них счастью. — Можно сказать, насмерть помрет, — счел нужным добавить для убедительности.

— И… как же он… помрет? — запинаясь, уточнил царевич.

Вот же любопытный. А уж не являешься ли ты, юноша, некромантом?

Хотя да, труп врага всегда пахнет приятно. Кажется, впервые так заявил французский король Карл после Варфоломеевской ночи.

Или это ты, бриллиантовый, от растерянности?

Ну что ж, удовлетворим, хотя и затруднительно — насчет подробностей я не ахти, а потому весьма и весьма коротенько, не обессудь.

— Царь внезапно почувствовал себя худо и упал без чувств. Потом ненадолго пришел в себя, успев даже принять монашеский чин. Вот вроде бы и все, что мне довелось увидеть.

— И ты… у тебя давно… такое… такие?

— С самого детства, государь, — вежливо пояснил я.

Он, словно что-то вспомнив, перевел взгляд на мои руки.

Понятно. Снова за старое? Ну что ж, тут оно как раз кстати.

— Библию хочешь дать, Дмитрий Иваныч? — угадал я. — Только я ныне без голиц, так что, прости, не возьму. Мне перед смертью головная боль ни к чему.

— А… кто ж тебя наделил таким даром? — запинаясь, спросил он.

— Ты уверен, что хочешь это знать? — насмешливо поинтересовался я. — Может, не стоит? Да и ни к чему оно тебе. Учитывая, что сейчас меня расстреляют — поздно, так что зачем?

Несколько секунд он стоял в раздумье, потупив голову, затем поднял ее и пристально посмотрел мне в глаза. Любопытство, смешанное со страхом, сменилось недоверчивостью.

— А ты не потому ли оное сказываешь… — начал он, но я и без того знал продолжение, а потому вновь перебил:

— Не потому. В ноги кланяться тебе не собираюсь, и о пощаде просить тоже. Щадят виновных, а я на твою жизнь не злоумышлял, так что перед совестью и богом чист… В конце концов, все люди в этой жизни приговорены к смерти, разве лишь с отсрочкой на неопределенное время, так чего уж тут. — И я повернулся, чтобы идти обратно к покорно стоящим воеводам, но затем вспомнил Гуляя и обернулся. — Последнее, о чем попрошу, так это о моем наследстве. Немного там, рублей двадцать, но монахам на помин души и десятой доли за глаза, а остальное раздели между казаками и Квентином, то есть Василием, — поправился я, — чтоб приоделся, а то смотреть срамно, куда ему в таком виде к царевне свататься.

— Так а тебе-то какой прок с того, что ты мне сейчас поведал про?.. — растерялся он.

— Про наследство? — уточнил я и невозмутимо пояснил: — Так ведь друзья мы с Дугласом.

— Да я не о том, — отмахнулся он. — Тебе самому так уж ничего и не надо?

Вот оно! Кажется, мой беглый расчет оказался верным, и пускай перед самой смертью, но все-таки я сдержу клятву, которую дал Годунову.

Жаль, не смогу проконтролировать ее выполнение, но тут уж не моя вина…

Я наклонил голову, словно размышляя, что же такое мне попросить. Главное, не переиграть. Затем так же спокойно поднял ее и с улыбкой заметил:

— А ведь и впрямь, за хорошую весть гонца положено награждать, не правда ли? Что ж, я согласен. Помнишь ту бумагу, что мы составляли к царевичу?

Недоумевающий — вновь речь идет не о моем помиловании — Дмитрий молча кивнул.

— Так вот, — продолжил я. — Награди осиротевших Годуновых жизнью. Мать, если уж ты так ее опасаешься, — нахальная ухмылка на моем лице, — пусть живет в монастыре, а Федору дай в кормление какой-нибудь город. К примеру, Кострому, раз уж мы с тобой первоначально решили отдать ее царевичу. Ну а с Ксенией понятно: пусть царевна будет счастлива с Квентином. — И полюбопытствовал: — Как, не больно тяжко уплатить оную цену за такую весть?

— Не тяжко, — кивнул он. — Уплачу.

— И крест поцелуешь? — уточнил я.

Дмитрий молча извлек из-за пазухи крест, прикоснулся к нему губами и торжественно заверил меня:

— Все в точности исполню, коль… царь Борис в апреле скончается.

— Тогда мне пора в рай, — предупредил я и неспешно, вразвалочку двинулся к воеводам, весело крикнув им на ходу: — Что, родимые, заскучали тут без меня?! — И тут же внес необходимые коррективы: — А что это вы так прижались друг к дружке? Не дело. Крест Христа, согласно Библии, стоял в середке, промеж двух разбойничков. Так что раздвигай ряды, честной народ, и того, кто первый из вас скажет мне, что я безвинно страдаю, обязуюсь захватить с собой в царство небесное, а уж второго, извините, количество мест там строго ограниченно. Потому рекомендую поторопиться.

И чего я так развеселился?

Ах ну да, глаз из-за решетки.

Нет, он и теперь выглядывает, но слез в нем не видно. Правда, и веселья почему-то не наблюдается, а вот это зря.

Я же все сделал как надо, так что остается вам с Квентином жить-поживать, да добра наживать.

Почему я не попросил милости или пощады? Не знаю.

Уверен только в одном — гордыня тут ни при чем, хотя гордость, возможно, и замешана, поскольку унижаться я не хотел.

Но помимо этого у меня было подспудное чувство, что единственный шанс остаться в живых заключался для меня в том, чтобы… не держаться за жизнь. А уж выпадет он или нет — не мне решать.

Смешно, но стоящий справа воевода, чьего имени я не знал, действительно раскрыл рот и, тоскливо глядя на меня, подтвердил:

— И впрямь ты у нас один страдалец безвинный.

Вот чудак! Он что, всерьез?!

Я ж шучу насчет рая, мужик!

Но пояснить, что у меня просто такой своеобразный юмор, почему-то язык не повернулся.

Пусть умрет, наивный, в уверенности, что я и впрямь захвачу его с собой, хотя я и сам не знаю, где окажусь. Может, в космосе, где стану звездой, или, наоборот, провалюсь в какую-то мрачную «черную дыру».

Впрочем, зачем гадать.

Поживем — увидим.

Или нет, правильнее, наверное, помрем — увидим.

Во всяком случае, как бы там ни было, «мне есть что спеть, представ перед всевышним, мне есть чем оправдаться перед ним».

— А ты что молчишь? — усмешливо поинтересовался я у Хрущева. — Думаешь, что опоздал? Не боись, в раю мест изрядно, потому как очень дорого стоят. И вообще, я добрее Христа, так что прихвачу и тебя, чего уж тут.

Но тот продолжал таращить глаза на кого-то стоящего сзади меня. Я сделал еще один шаг вперед, заняв, как и заказывал, место в середине, и лишь после этого спокойно обернулся, уже догадываясь, кого увижу.

Так и есть — царевич.

Вот привязался, ядрена вошь! Ну чего тебе еще, какие такие подробности нужны?

— Ты забыл упомянуть про число, — просительно произнес Дмитрий, словно извинялся за то, что отвлек от куда более важного дела.

Хотя да, куда уж важнее. Ведь главное — не как ты родишься, ибо в этом процессе никто из нас активного участия не принимает, а как ты умираешь.

Как и за что.

Потому я принимаю твои хоть и не высказанные на словах извинения.

Принимаю и… извиняю.

Живи, не кашляй.

— В видениях календарей не бывает, — с легкой иронией заметил я. — Во всяком случае, в моих — точно. Знаю только, что в апреле. Листочки на деревьях, которые увидел, были совсем молоденькие. — Хотел развести руками, но они были связаны, потому пришлось заменить жест и передернуть плечами. — А теперь извини, царевич, — в свою очередь попросил я у него прощения, — но дальше мне с тобой разговаривать недосуг. Пора и к смерти приготовиться, а то все дела, дела…

На секунду стало жалко, что расчет мой оправдался, но не во всех своих пунктах. Может, Годуновых я и выручил, а вот себя — увы…

Ну и ладно. Как там говорится: «Помирать, так с музыкой». Так что все равно на колени не рухну, как тот, что справа, который пополз к сафьяновым сапогам царевича, завывая что-то скуляще-просящее.

Ну точь-в-точь как побитая собака.

Нет уж, от меня он такого не дождется. Никогда! Ни за что!

Почему-то в эти последние секунды мне показалось самым важным не уронить собственного достоинства, чтобы показать, как отважны и горды потомки…

Тьфу ты, дьявольщина, словно я и впрямь из рода Мак-Альпин.

Или по принципу — назвался груздем?..

Не знаю.

А царевич продолжал молча стоять передо мной, словно решая нечто важное. Вот же надоеда. И чего уставился?

Как там в гайдаевской кинокомедии?

— Ты своим взглядом скоро дырку на мне протрешь, крестный отец, — нахально заметил я, припомнив и тут же слегка перефразировав слова киногероя. — А если уж решил остаться, так хотя бы как-нибудь отодвинулся, а то, не ровен час, смажут да угодят прямиком в твое величество. — И насторожился.

Ба-а, а нож ты зачем извлек? Неужто и впрямь возомнил себя крестным отцом и решил, как дон Корлеоне, самолично расправиться с изменником?

Так это ж совсем не так делается, дурилка ты картонная! Кина надо смотреть, которые голливудские, а не за трон драться.

Растолковать, что ли?

Берется цемент, таз, ставят в него человека, раствор замешивается…

Нет, не буду я продолжать, все равно тебе там за печкой в Путивле не понять, потому как ты есть темнота некультурная…

Или?..

Да нет, не верю!

Но хотя я, как мог, давил в себе эту надежду, которую успел минутой раньше окончательно похоронить, точно зная, что после разочарования помирать будет гораздо страшнее, она, окаянная, уже успела забраться куда-то возле сердца, заставив его молотиться в груди вдвое быстрее обычного.

«Не верю!» — упрямо орал я мысленно, даже после того, как с моих рук спали разрезанные веревки.

«Не верю», — последний раз произнес я по инерции, хотя Дмитрий уже ухватил меня за рукав кафтана и настойчиво тянул за собой, уводя от обреченных воевод.

Запас азарта во мне, по счастью, еще не иссяк, чему я возрадовался, как ни странно, даже больше, чем неожиданному помилованию.

Было бы чертовски обидно после всей моей бравады тупо усесться на голую черную землю, потому что ноги держать перестали.

— Я… тебя… милую, — выдавил Дмитрий на ходу, хотя и без того было ясно.

— Да ну?! Даже нераскаявшегося?! — удивился я и поинтересовался: — А как же сенат? — И, послушно следуя в кильватере за царевичем, безостановочно продолжал бубнить: — Разве можно так бессовестно нарушать решения верховного органа, в котором заседают потомки гордых римлян, правда, с московскими суконными рылами? — После чего нагло предупредил его: — Гляди, как бы господа сенаторы не выразили тебе порицание.

— Ты… — зло повернулся он ко мне, но тут же стих и, неуверенно улыбнувшись, ищуще спросил: — Это ты шутишь, да?

— Можно сказать и так, — согласился я. — У нашего шкоцкого народа вообще в большом ходу эдакий сугубо наш, шкоцкий черный юмор, кой я тебе ныне и демонстрирую.

— Царевич, а дозволь его с собой взяти? — вдруг вынырнул откуда-то Гуляй.

Хотя нет, тут я неправ. Это не он вынырнул, это мы подошли к лошадям, которых он держал под уздцы.

Дмитрий еще раз внимательно посмотрел на меня и, торопливо бросив: «С утра поговорим», поспешил забраться на своего арабского скакуна. Однако ускакал не сразу.

— Там про остальных не забудь, а то и впрямь темнеет, — озабоченно заметил он Гуляю. — Да загляни к монахам и вели, чтоб они вам бочку… нет, две бочки вина выкатили.

— О-о-о! — радостно взвыл Гуляй. — То и славно. Эгей, робя, гуляем нынче! — от избытка чувств завопил он через все поле. — Тока допрежь ентих, кои истинные изменщики, надобно…

Он даже не успел договорить, как раздались первые выстрелы — радостные казачки торопились попить винца.

Я не обернулся — это был жестокий мир с волчьими нравами, и нет за мной вины в том, что сегодня пули впились не в мое тело.

Значит, они чужие — мои от меня не ушли бы.

А вот песенку, с учетом того что воеводы отправились в дальний путь без меня, похоже, придется сменить. Теперь больше подходят строки другой:

Один из нас поехал в рай — Он встретит бога там — ведь есть, наверно, бог! [100]

Но это про первого из воевод, и впрямь решившего, будто я… Нет, продолжать, что именно он решил, не буду — уж очень смешно.

Цирк, да и только.

А мне больше подходит из той же песни, но иное:

Осталось нам немного лет, Мы пошустрим — и, как положено, умрем.

Хотя почему это немного, черт бы меня подрал! Говорят, тот, кто воскрес, живет потом очень долго.

Правда, Христос не протянул и пары месяцев — видать, на Земле-матушке вообще всем жить вредно, даже сынам божьим, а я всего-навсего человеческий, так что неизвестно, сбудется ли примета.

«Господи, какой бред я несу! — вдруг с ужасом подумалось мне. — Только бы по инерции не ляпнуть чего-нибудь вслух, а то стыда не оберешься, ведь позорище несусветное. Так, чего доброго, договорюсь, что они меня сами приговорят, и правильно сделают, ибо богохульник и этот, как его, на «а» начинается. Нет, не аскет…»

И я упрямо вспоминал почти всю дорогу загадочное словцо на «а», пьяно улыбаясь на безобидные подколки казаков.

Затем, вылакав в одиночку почти двухлитровый ковш вина, на некоторое время протрезвел, после чего тут же испугался необъяснимых поворотов своего взлохмаченного такими зигзагами судьбы сознания и немедля потребовал еще один ковш, каковой и осушил под восторженные казачьи вопли.

Что было дальше — помню смутно и отрывками, да и то недолго, поскольку спасительное забытье, в которое я блаженно погрузился, подкралось неслышно, словно казачья стрела, даже не щелкнув тетивой.