А с чем я пойду к царевичу, то есть теперь уже к царю, когда я понятия не имею об обстановке? Кроме сведений, почерпнутых из разговора двух коломенских стрельцов, у меня нет о ней ни малейшего представления.
Да и какое имеет значение, о чем они там между собой говорят. Тут главное — Москва, и не исключено, что в ней думают иначе.
И еще одно. Войско под Кромами либо взбунтовалось, либо вот-вот взбунтуется, словом, никакие меры не помогут. Значит, мой ученик может опереться лишь на те силы, что в Москве, а их раз-два и обчелся.
Или нет? Сколько в его распоряжении стрелецких полков? Какой настрой у ратников?
Да и с моей Стражей Верных тоже не все ясно. Что, если «прелестные» письма Дмитрия дошли и до моих орлов и теперь в лагере раскол?
Выходило, что надо бы прокатиться и туда, а уж после в голове обязательно сложится картинка возможных дальнейших действий и… соответствующих предложений царевичу, тьфу ты, царю.
Кроме того, оставался еще и Барух.
Возможно, с его помощью кое-что уже добыто, и не просто добыто, но и привезено, а это — в зависимости от содержания — весьма многое может изменить.
Словом, как ни крути, а получалось, что рано мне еще к Федору Борисовичу. В конце концов, сегодня только пятое мая, и пара-тройка дней ничегошеньки не даст, зато понимание обстановки принесет.
Но вначале…
И я решительно направил коня в объезд кремлевских стен. В животе так громко урчало, особенно когда я миновал Пожар и уже проехал Никольские ворота, что на меня пару раз испуганно оглядывались прохожие, но я не обращал внимания, торопясь на свое подворье.
Меня ждала Марья Петровна с чем-нибудь вкусненьким…
Как я не захлебнулся голодной слюной, пока моя ключница самолично хлопотала возле печки, не знаю. Но утерпел, выстоял, продержался и… был вознагражден.
За ушами у меня не просто трещало — хрустело и грохотало, пока я наворачивал теплые наваристые щи вприкуску с толстенным ломтем, отрезанным от только что испеченного душистого каравая.
Но не следует думать, будто я тупо лопал, и все.
Даже из обеденного времени я ухитрился извлечь пользу, попросив Марью Петровну поведать как на духу, что в Москве говорят про угличского царевича Дмитрия.
К сожалению, порадовать меня она не смогла.
Если быть кратким, то в умах царила сплошная сумятица, а также шатание и разброд. Население стойко разделилось на три части: «за», «против» и «не знаю, к чьей стороне приткнуться».
Последних было подавляющее большинство, но беда заключалась в том, что если агитаторы за Дмитрия действовали вовсю, то годуновские предпочитали помалкивать.
Рассказала она и о своей поездке в Ольховку, но там, прямо как у Ремарка, вообще все было без перемен, так что я вполуха слушал про хитрые измышления Ваньши Меньшого и, честно признаться, так толком и не понял суть его попыток каким-то образом надуть меня с отдачей долга.
Признаться, после сытного обеда меня неумолимо тянуло в сон, и встрепенулся я лишь один-единственный раз, когда ключница сообщила, что, по словам Световида, камень вроде бы стал терять свою былую силу.
Однако подробно говорить на эту тему волхв отказался, заявив, что расскажет все при встрече, на которую мне бы лучше поспешить, иначе может оказаться поздно.
— Поспешить — это как? — уточнил я.
Травница пожала плечами и ответила неопределенно:
— Чем скорее, тем лучшее, но уж до Перунова дня — непременно.
Выяснив, что праздник бога Перуна не скоро, аж двадцатого июля, я совсем успокоился и временно отложил это в своем мозгу на полочку подальше — успеется.
Столь же хладнокровно я воспринял известие о том, что Кострома на подворье почитай вовсе перестал появляться, лишь раз в седмицу, не чаще, днюя и ночуя в полку Стражи Верных.
Непорядок, конечно, но я тут же припомнил, как сам ему велел по возвращении из Ольховки подсобить в обучении ратников стрельбе, а он, получается, воспринял это с чрезмерным энтузиазмом.
Ладно, и это решаемо, тем более что я его скоро увижу.
Еще раз от души зевнув, я покосился на лестницу, ведущую наверх, в мою опочивальню. Заманчиво, конечно, но уже сегодня мне до зарезу надо было попасть в свой полк, а до того необходимо выполнить еще два обязательных дела.
Пришлось мужественно отказаться от отдыха.
Прихватив жменю серебра из оставленных на проживание, я через час уже был на подворье почтенного Баруха бен Ицхака, но, увы, там меня ждала тишина и разочарование.
Дворский, или кто он там, коротко пояснил, что купец еще не прибыл, хотя гонца с весточкой о своем скором возвращении на днях прислал.
Я повернул коня обратно, но дворский, внимательно вглядывавшийся в мое лицо, вдруг торопливо забежал вперед и, встав прямо перед лошадиной мордой, заинтересованно спросил:
— Дозволено ли мне будет узнать имя ясновельможного пана, кой разговаривал со мной?
— Князь Мак-Альпин, — ответил я. — А он ничего не просил мне передать?
Дворский мгновенно оживился и с улыбкой произнес:
— А как же! Токмо передающему надо бы гостинец, как тут принято одаривать за добрую весть, а уж какой, то ясновельможному пану виднее, — с намеком протянул он.
Гостинец, говоришь? Я пошарил в кармане, нащупав горку копеек, побренчал ими, не вынимая, и сказал:
— Вначале весть, а уж потом, судя по ней, и гостинец получишь.
— А вот почтенный Барух бен Ицхак сказывал, что гостинец, о коем тебе хорошо ведомо, надлежит получить сразу, — заупрямился дворский.
Ах вон оно что. Получается, это нечто вроде пароля, по которому он должен убедиться, что я — это я. Но мы вроде бы не обговаривали с купцом такое. И что теперь делать?
Почему-то вспомнился бородатый анекдот про чукчу, который все время спрашивал про пароль, а его в ответ посылали на три веселых буквы, после чего он расстроенно говорил: «Сколько дней стою, а пароль все один и тот же…»
Стоп!
Один и тот же…
Я вытащил из кармана с десяток монет, покопался, отыскивая новгородки, потом выбрал среди них наиболее ущербную, и протянул ее дворскому.
Тот внимательно посмотрел на нее, удовлетворенно кивнул и похвалил:
— Вот уж гостинец так гостинец. Невелик, да от души. А передать почтенный Барух бен Ицхак повелел, что просьбишку он исполнил и товарец, кой достославный Феликс Константинович ему заказал, прикупил, осталось токмо привезти. Правда, — оговорился дворский, — прикупил не все, что поручалось. Серебрецо-то имелось, а вот самого товара сыскать не удалось.
— А что именно он прикупил, не сказывал? — полюбопытствовал я. — А то товаров заказано много, так какой из них он везет?
— Велено сказать, что прикуплена ткань, кою не зазорно носить и светлейшему королю Сигизмунду. А вот ту, коя идет на нарядное убранство папского нунция Рангони, достать не удалось. А еще он просил сказать, дабы сомнений не было, что он пустых обещаний никогда не давал и про него никто не может поведать, яко сказано в присказке: «Мели, Емеля, твоя неделя».
«Вот конспиратор! — невольно восхитился я. — Еще и предупредил, что везет «товар» не кто-нибудь, а Емеля». Довольный сверх меры, я щедро высыпал оставшееся в руке серебро в руки дворского.
— Об этом гостинце, думаю, почтенный купец тебе ничего не говорил, — с улыбкой заметил я, — но на Руси за особо хорошую весть принято одаривать дважды.
К дому отца Антония я ехал в приподнятом настроении. Пока все складывалось достаточно удачно. Получалось, что купец должен прибыть вовремя, и тогда, если возникнет необходимость нажать на Дмитрия, у меня будет чем это сделать.
Но зато Апостол меня изрядно огорчил своим рассказом о царевиче.
Судя по поведению Федора, получалось, что он совершенно забыл про все мои наставления и вновь превратился в робкого, нерешительного мальчишку.
Впрочем, чего иного ожидать при таком однобоком воспитании. Хоть я на своих занятиях и нашпиговал его наставлениями выше крыши, но теория — это одно, а практика — совсем иное, да и когда парню ею заняться?
К тому же его изрядно выбила из колеи смерть отца, после которой он, очевидно припомнив мои слова о необходимости поступать иной раз жестоко, большинство дел свалил на своего троюродного дядюшку Семена Никитича, а тот и рад-радехонек.
Как неизбежное следствие этого, сейчас на Москве смертельно опасно произнести даже имя «путивльского вора». Тут же хватают и препровождают в места не столь отдаленные, но гнусно пахнущие и, как мне тут же припомнилось, с весьма дурным обращением обслуживающего персонала.
— Постарайся втолковать ему, что, поступая так, державная власть показывает, насколько сильно она страшится самозванца, а значит — не уверена в собственных силах. К тому же это ничего, кроме еще большего озлобления народа, не даст, а он и так взбудоражен, — посоветовал я.
Отец Антоний развел руками:
— И рад бы, да не вхож я теперь к Федору Борисычу. Запрещено меня пускать в его палаты.
— Семен Никитич, — догадался я. — Его работа?
— А то чья же еще, — горько усмехнулся священник. — К тому ж мыслится мне, что царь наш юный и не ведает того, что творится его именем. Не та у него душа, чтоб попускать эдакому злу.
Неутешительный разговор, что и говорить. Напоследок я посоветовал не предпринимать никаких попыток, поскольку сам вскоре появлюсь пред Федором, и тогда, думается, кое-что изменится.
— Вот и славно, — заулыбался Апостол. — Верую в тебя, сын мой, яко в пророка, о коих в святых книгах сказывается, ибо они что ни поведают, все так и сбывается. О том же мне и Борис Федорович сказывал. Мол, наделил тебя господь особой благодатью зрити вперед. А не поведаешь ли что из оного? — осторожно осведомился он. — Уж больно тяжко ныне жить стало, а так хоть какое-то утешение.
— Увы, отче, — сокрушенно ответил я. — Туман пока впереди сплошной.
Но тут мне в голову пришла опасливая мыслишка.
Получалось, что в данный момент спасение семьи Годуновых завязано только на мне одном, а если с князем Мак-Альпином что-то случится? Пускай даже не смерть, а, к примеру, ранение, и как тогда?
Да и просто связной между Москвой и моим полком ох как нужен, а духовное лицо, в отличие от всех прочих, всегда выпустят за городские ворота, даже если их по какой-то причине днем запрут.
И сразу, как по заказу, вспомнился мой инструктаж Дубца.
— Что касаемо царской семьи, то тут совсем худо, — посетовал я. — Довелось мне видеть, как бояре Голицын и Рубец-Мосальский шествуют на крыльцо к Годуновым, да не одни, а со стрельцами, тая черный умысел в душе. Поэтому, чтобы сие не приключилось, держи ухо востро, отче, особенно в начале июня. Кто ведает, что со мной может произойти, так ты тогда сам отправляйся в полк Стражи Верных. Где он, тебе ведомо?
Отец Антоний кивнул в ответ.
— Вот и славно, — вздохнул я и принялся рассказывать, как туда лучше добраться, к кому обратиться и от чьего имени.
— Только непременно скажешь, что ты от Федора Константиновича. — И пояснил: — Крестился я, отче, как тебе того и хотелось.
— Вот и славно, — радостно заулыбался священник. — Давно пора было, ибо…
— Сейчас не о том речь, — остановил я его. — Скорее всего, ничего из того, что я говорю, не понадобится, но вдруг я сам не смогу туда приехать, или к тебе прибежит мой ратник по имени Дубец. Вот тогда-то ты и заменишь меня. А в полку передашь лишь одно: «Пришла пора выручать первого воеводу». Зомме я предупрежу, так что он будет знать, что ему делать. А теперь мне пора в путь, а то солнышко уже низко, — заторопился я, прощаясь.
До полка я добрался уже затемно.
— Стой, кто идет? — остановили меня на подъезде к лагерю.
Я удивился. Судя по выставленным на дороге рогаткам, это было единственное место, где соблюдался порядок. Ну, по крайней мере, внешне. Тогда почему окрик? Не признали?
— Второй воевода полка Стражи Верных полковник Мак-Альпин, — отчеканил я, предусмотрительно не упоминая свое новое имя.
В ответ чей-то настороженный голос произнес:
— Полковник и второй воевода Мак-Альпин есть изменник царю-батюшке, а потому всякому, кто его повстречает, за поимку обещана награда в сто рублев.
«Вот тебе и раз!» — опешил я, но потом вспомнил наш давнишний разговор с Борисом Федоровичем перед моим побегом из Москвы.
Чтоб бегство выглядело правдоподобно, хочешь не хочешь, а царю следовало предпринять ряд определенных репрессий в отношении меня.
Например, лишить всех вотчин и поместий, выгнать моих людей с бывшего романовского подворья и… объявить меня изменником перед Стражей Верных.
Однако последнему я воспротивился, заявив, что оно ни к чему и внесет лишь сумятицу в юные умы.
Неужели Годунов поступил по-своему?
— И кто же ныне второй воевода? — спросил я громко.
В ответ я услышал какую-то возню. Кажется, началась потасовка.
Кто кого лупил, я в темноте не разглядел, но спустя минуту из мрака выступила фигура, приглядевшись к которой я узнал Самоху.
Парень был из отчаянных, рос без отца и матери, умерших в Великий Голод, и, невзирая на шестнадцать лет, успел изрядно начудить.
Короче, плакал по нему острог, поскольку «сурьезный» народец уже натаскивал подростка на лихие дела, но все тот же Игнашка посоветовал Самохе пойти записаться в Стражу Верных, и тот… согласился.
Поначалу строгая дисциплина пришлась ему не по нутру. Но как-то он обратил внимание, что боярские и дворянские сыны, которые хоть и из захудалых родов, но имелись в полку, наказываются за свои проступки точно так же, как и дети «простецов».
Это ему так пришлось по душе, что он резко переменился в поведении, норовя хоть тут стать даже не вровень с прочими, а выше их.
Через месяц он уже возглавлял десяток…
— Царева повеления к нам никто не привозил, — твердо сказал он. — А пока его нет, ты для нас, княж Феликс Константинович, был и есть второй воевода! — И расплылся в улыбке. — Здрав буди, княже. Заждалися уж.
— Это доклад? — осведомился я суровым голосом, хотя в душе все пело.
— Виноват, господин полковник! — вытянулся он по стойке «смирно». — За время твоего отсутствия в полку Стражи Верных происшествий не случилось! Докладал ратник Самоха.
— Где третий воевода подполковник Христиер Зомме? — уточнил я.
— У себя, то есть в тереме царевича, то есть царя Федора Борисыча. — И, замявшись, добавил скорбным шепотом: — Пьет.
Час от часу не легче — он же трезвенник. Это что же должно было приключиться, чтоб Зомме запил? Или у него праздник? Ладно, разберемся. Но вначале…
Я слез с коня и крепко обнял парня.
— А вот теперь здрав буди, ратник Самоха. Молодцом! Хвалю за бдительную службу. Сколько вас тут на посту?
— Как водится, трое, — недоуменно ответил он.
— Врагов вроде не видать, — заметил я. — Потому назначай из остальных двоих кого-нибудь за старшего, а сам проводишь меня до терема. Потолковать надо.
Сведения, которые на меня выплеснул Самоха, были так себе, хотя по большей части хорошие. Служака Зомме не внес ничего нового, но зато драл всех за старое, что тоже неплохо, ибо повторение — мать учения.
Слухи о моей измене донеслись и досюда. Сам Христиер ездил в Кремль, чтобы выяснить их достоверность, но когда вернулся, то ничего никому не сказал, зато напился до поросячьего визга.
С тех пор его не раз спрашивали обо мне, но он неизменно отвечал одно: «Государь назначил князя Мак-Альпина вторым воеводой, и токмо государь может его лишить оного, а покамест он не издал такого указа, Феликс Константинович был и есть ваш и мой воевода».
Однако сам он плохие новости обо мне воспринял очень близко к сердцу, так что время от времени прикладывался к чарке, норовя пить по сугубо русскому обычаю — в одиночку, без закуски и молча.
Ныне, по счастью, он только приступил к этому ритуалу и потому был относительно трезв.
Встретил меня Зомме словно воскресшего из мертвых — бурной радостью, но в то же время как-то опасливо. Однако через полчаса он уже окончательно свыкся с мыслью, что князь вернулся, и принялся взахлеб жаловаться на нынешнюю власть.
— Меня даже ни разу не допустили к Федору Борисовичу, — тщательно выговаривал он отчество моего ученика и возмущенно осведомлялся: — Я понимаю, отныне он царь, и у него много важных дел. Но он есть мой первый воевода, он есть старший полковник, а потому должен сказать, как нам быть дальше и чему дальше учить, ибо если отменить учебу вовсе, то ратники — как это по-русски? — забалуют. Безделье губит. И хоть бы раз, хоть бы раз он повелел допустить меня!
— А что, все прежнее выучено и пройдено? — осведомился я.
— И даже повторено, причем дважды, — гордо заметил Зомме. — Потому вот я и… — И виновато указал на здоровенный жбан, из которого ощутимо несло сивухой.
— Нынче можно, Мартыныч, — успокоил я его. — По случаю моего приезда даже нужно.
Вообще-то батюшку третьего воеводы именовали Мартином, но когда я обращался к нему по имени-отчеству, то прибегал к общепринятому варианту.
Про мою измену деликатный Христиер не спросил ни разу, но я не скрывал, честно рассказав, куда и для чего ездил. Не таил я и своих опасений по поводу грядущих событий, в которых, возможно, придется принять участие и Страже Верных.
— Готовы наши ратники или тут есть сторонники царевича Дмитрия? — спросил я.
Зомме замялся, но я ободрил его:
— Говори как есть. Ты же знаешь, я люблю, чтоб все по правде.
— Слухи ходят, — мрачно заметил Христиер. — Есть такие, что и верят. Но с таковскими… — горячо начал он.
— Остынь, — посоветовал я. — Тут вон народ постарше и то не ведает, на чьей стороне истина, а у нас мальчишки. Их сбить с толку — раз плюнуть.
— А ты сам яко мыслишь? — настороженно спросил Христиер.
— Я мыслю так, — внушительно ответил я, — кто бы ни был нашим государем, а первого воеводу полка Федора Борисовича Годунова в обиду давать нельзя, ибо тогда все мы… — Я вспомнил угличского Густава и, усмехнувшись, подытожил: — Яйца ломаного не стоим. Но и над теми, кто стоит за Дмитрия, расправу чинить ни к чему, ибо мученики укрепляют веру. Поступим иначе…
Я долго говорил перед строем, стоя внутри каре. Напомнил о воинском долге, и о чести, которую берегут смолоду, и о присяге, которую они дали. Не забыл сказать и о том, что, возможно, лишь они сейчас являются единственными защитниками юного царя.
— Несть более той любви, как если кто положит душу свою за други своя, — напомнил я. — Но ежели бог повелевает положить ее за своих боевых друзей, то тем паче надо ее положить, защищая своего царя, который есть наш первый и наиглавнейший воевода.
Уф, кажется, дошло. Хотя, возможно, и не до всех. Но это мы сейчас проверим…
Поначалу на мой приказ выйти на два шага вперед всем тем, кто считает Дмитрия истинным государем, никто не отреагировал. Может, из страха? Пришлось напомнить, что никогда не нарушал своего слова, а потому если кто боится, то обещаю, что отпущу их с миром на все четыре стороны, ибо смертный грех — служить одному, а в сердце держать другого.
— Получится, что вы ни богу свечка, ни черту кочерга, — шутливо закончил я, несколько разряжая напряженность обстановки.
Вперед вышли четверо. За ними еще трое.
И пошло-поехало. Через минуту их число увеличилось почти до трех десятков.
Радостную улыбку удалось сдержать еле-еле — думалось, что все гораздо серьезнее и выйдет каждый пятый, а то и четверть, не удивился бы, если таковых вообще оказалась бы половина, а тут всего двадцать семь.
Я внимательно осмотрел вышедших. Увы, далеко не самые худшие. А вон стоит десятник. И вон еще один, причем не из стрельцов. Совсем жалко: такой смышленый — и на тебе.
Но и дискуссий в лагере допускать нельзя. Тут армия, а не парламент.
Под общий неодобрительный гул я повел вышедших из строя в класс для занятий, где еще раз поговорил с ними по душам.
— А теперь час на раздумье, и, если кто будет продолжать думать, что царь Федор Борисович незаконно занимает престол, он свободен, — сказал я напоследок. — Мне жаль вас терять, но измены я не допущу.
Дюжина осталась.
Я отправил их к остальным, которые к тому времени под руководством бодрого и энергичного Зомме давно приступили к новым занятиям.
Свеженькое и оригинальное я навыдумывал в течение какого-то часа накануне ночью. Труда это для меня не составило, поскольку я исходил из того, что придется… брать Москву. Ну то есть не совсем брать, но преодолевать некоторое сопротивление горожан и их попытки устроить баррикады.
А еще я спрогнозировал захват самого Кремля и даже царских палат, что тоже требовало особого умения и специфических навыков.
Словом, возможных задач набралось в избытке, так что утром оставалось только растолковать Христиеру, чем предстоит теперь заняться.
На освоение всего, учитывая, что ребята уже бывалые, я положил три недели, сам же еще раз собрал пять учителей-подьячих и священника отца Никона. Получилось что-то вроде совещания комиссаров.
Они, конечно, были лояльны к царской власти, но на всякий случай еще раз «накрутить хвосты» не помешает, что я и сделал.
А в заключение велел отцу Никону подобрать соответствующие цитаты из священных книг, выписать и раздать подьячим, которые должны вызубрить их назубок и при обучении грамоте нет-нет да и вставлять их к месту в свои речи.
Кроме того, я велел начальнику особой сотни Вяхе Засаду (весьма подходящая фамилия для командира разведки) привести мне пяток надежных ребят из тех, кого особо похвалил Игнашка — вовремя он мне вспомнился.
— Да он, почитай, никого не хвалил, — проворчал Вяха. — Уж больно суров косоглазый — и то не так, и там не эдак. Не угодишь. Сам не ведал, чего хотел.
— Тогда волоки табель. Будем смотреть на оценки, — решил я.
Это новшество было мною введено почти сразу, с первых же дней, и касалось основных предметов обучения, включая верховую езду, стрельбу, метание ножей, рукопашный бой и прочее, включая… грамоту. Оценок было как в школе — пять, но рядом допускались комментарии экзаменаторов, которые подчас весьма забавно звучали.
Например, было написано «очень плохо», то есть единица, а рядом пометка — «вовсе никуда не годно». Или «славно» — это означало пятерку, а возле: «Ажно меня переплюнул».
Новая графа сама по себе звучала весело: «Выведывание и ношение харь».
Блеск!
— А почему харь? — поинтересовался я у Вяхи.
— Дак как же иначе отписать, — растерялся он, недоуменно разводя руками, — ежели они под иными личинами к людям должны выходить? Токмо так и получается.
Оценки в графе и впрямь удручали. Пятерок, то бишь «славно», — ни у кого. Суров Князь, что и говорить. Даже «хорошо» стоит всего у пятерых из четырех десятков, да и то с весьма уничижительными комментариями, из которых самое безобидное гласило: «Ежели с дураком повстречается, то сойдет».
Хотя нет, вон более-менее приемлемое: «Со временем могет выйти толк». Кто это у нас? Ага, Лохмотыш. Оригинальное имечко.
Ну что ж, вот и возьмем хорошистов, а этого паренька поставим за старшего.
Их я инструктировал лично, велев незамедлительно переодеться в рубище и под видом нищих идти в Москву с задачей начертить план Кремля с подробным указанием, где какое подворье расположено и кому из бояр принадлежит.
Не вслепую же действовать в случае чего.
Судя по вдумчивым уточняющим вопросам, которые задавал мне назначенный старшим пятерки Лохмотыш, ребята должны управиться, не привлекая особого внимания горожан. Тем более двое из пяти — сам старшой и Афоня Наян — как раз из бывших нищих, так что профессиональные навыки имеются.
Когда приспело обеденное время, у меня во рту окончательно пересохло, и я решил никуда сегодня не ехать, а переночевать тут, двинувшись в Москву поутру.
В конце концов, не виделись мы с царевичем, который царь — когда же я к этому привыкну-то?! — аж три с половиной месяца, так что подождет еще полдня, ничего страшного.
Да и не будет это для него ожиданием — он же не знает о моем прибытии.
Заодно имело смысл организовать вечерком небольшое застолье и дружески побеседовать с командным составом, включавшим помимо Зомме десять сотников и столько же учителей.
Они — не ратники-желторотики, в романтизм не играют, поэтому тут придется не просто упомянуть о материальных выгодах, которые извлечет каждый сохранивший верность Годуновым, а в первую очередь их и иметь в виду.
Беседа получилась достаточно откровенная. После того как мы выпили с ними по чаше-другой, мне удалось разговорить народ, который высказался со всей своей солдатской прямотой по поводу происходящих перемен.
Если быть кратким, то суть высказываний сводилась к одному: «Худо в стране, и идет все куда-то не туда». Эти наблюдения они сделали во время своих выездов к семьям в Москву.
Особенный нажим, разумеется, на самих себя — мол, когда же наконец появится возможность показать обученный народец в деле?
На мои возражения, что мальчикам еще предстоит стать мужчинами, бородатый командир пятой сотни Найден Заскок заявил, что выстоять один на один супротив стрельца, возможно, кое у кого и не получится, но ежели десяток на десяток, али того лучше сотня на сотню — наши сомнут любую.
— Поверь, княже, старому служаке, — горячо убеждал он. — Нас до того таковскому не учивали, потому, коль моя сотня навалится строем, никому не устоять.
— Ладно, — кивнул я. — Скоро появится это дело.
Но тут же предупредил бурно возликовавший народ, что особо радоваться не стоит, обрисовав им опасности, которые могут появиться перед полком в самой ближайшей перспективе.
Как результат, оба сотника-иностранца — и Питер ван Хельм, и Конрад Шварц — в один голос заявили, что господин полковник князь Мак-Альпин напрасно считает, что за столь ничтожную прибавку в виде десятой части к прежнему жалованью они станут отважно сражаться против многократно превосходящей по численности рати. Тут надобно накидывать не менее половины.
Называется, припугнул, но не рассчитал. И дернул меня черт за язык!
Хотя, может, оно и к лучшему. Пообещать существенное увеличение было можно, но тут с этим же самым вылез и один из наших русских сотников — длинноногий Бусел.
Получалась некая пакостная тенденция.
Такой откровенно шкурный подход надо гасить в зародыше раз и навсегда, чтоб другим неповадно.
Но я еще дал последний шанс передумать, предложив прикинуть, как оно звучит: «За шестьдесят рублей я не буду сражаться за государя, а вот за сто — согласен».
Но у Бусела мое предложение вызвало лишь восторг.
— Кто еще струсил? — тихо спросил я.
Тишину прервал недовольный голос Конрада:
— Я не трус, но не за такую деньгу.
— Остальные, значит, согласны и за такую? — на всякий случай уточнил я, подмечая, как отворачивает лицо еще один сотник, избегая смотреть в мою сторону.
— Да ты не слухай их, княже, — смущенно протянул Лобан Метла. — Так енто они, по дури. Коль повелишь, все за тобой двинем, куды ни укажешь. И они тож двинут, а коль не восхотят, о слове даденном забывши, заставим. — Он угрожающе сжал кулак.
— Да нешто в деньге дело?! — вскочил со своего места Петро Звонец. — Али мы хужее наших новиков, коих за собой поведем? Их вона чему учили, а сами…
— Это верно, — кивнул я. — Дело не в деньге. К тому же если совесть молчит, а честь забыта, тут любая деньга бесполезна. Однако ж и заставлять мы никого не будем…
Вообще-то менять командиров перед возможными тяжкими боями как-то не того, но я посчитал самым наилучшим уволить всех троих.
Между прочим, для их же блага, так как уже вечером пара особо горячих сотников — все тот же Петро Звонец и Жегун Кологрив — порывалась начистить рожу «поганым христопродавцам».
И хотя на их места удалось сразу поставить других, причем не просто вполне подходящих, из числа десятников, но давно намеченных на повышение, уезжал я из расположения полка не в самом лучшем настроении.
Одна радость — прекрасно выспался.
Рано утром я был уже в седле.
Перед отъездом я еще напомнил Христиеру, что, согласно русской поговорке, рыба гниет с головы, потому за начальствующим составом должен быть глаз и глаз.
— Думаю, от новых сотников ожидать неожиданностей не придется — удовольствие от повышения все перебьет, так что можно быть спокойным. А вот насчет старых поглядывай. Особенно касаемо командира четвертой сотни Выворота, и, если что, меняй сразу.
— Так он же молчал, — удивился Зомме.
— Молчат тоже по-разному, — назидательно заметил я. — Иной раз молчание куда красноречивее слов.
О том, что Федор Выворот не просто помалкивал, отворачивая от меня лицо, но еще и сочувственно поглядывал на опальных сотников, я говорить не стал.
Ни к чему оно Христиеру. Хватит и моего совета.
— Выходит, теперь тебя ждать не скоро? — сразу приуныл Зомме.
— Как получится, — пожал плечами я. — Вообще-то через седмицу, ну от силы две должен подкатить, но загадывать не стану.
В пути я решил никуда не торопиться, успокаивая себя тем, что не годится появляться к Федору Борисовичу в запыленной одежде, так что появился перед Константино-Еленинскими воротами Кремля ближе к полудню, а если точнее, как утверждал громадный циферблат на Фроловской башне, то в начале седьмого часа дня.
Осадив коня перед Ивановской площадью, остаток пути я проделал пешком, собираясь с мыслями. Предстоял крупный разговор с царевичем, и надлежало хотя бы вкратце к нему приготовиться, а я до сих пор не представлял, что именно ему предложить.
Для выбора наиболее оптимального варианта следовало вначале просто увидеть своего бывшего ученика, чтобы понять, каков он стал сейчас. Пытается бывшая игрушка Бориса Федоровича стать настоящим царем, или… ниточки все равно остались, а сменились лишь кукловоды.
Вот когда увижу, переговорю с часок-другой, пойму, как и что, тогда и буду решать, что именно посоветовать.
Если спросит, разумеется, поскольку я не отвергал и самое худшее развитие событий — мало ли как он отреагирует на мое пребывание в стане самозванца и на невыполненное повеление Бориса Федоровича.
Занятый этим, я упустил из виду странную суматоху, начавшуюся при моем появлении, а также изумленный вид стрельцов из числа дворцовой стражи. Точнее, я заметил, но приписал тому обстоятельству, что вот, мол, человек невесть где пропадал столько времени, а тут вдруг объявился, как черт из табакерки.
Или с учетом отсутствия табака сейчас выражаются как-то иначе?..
Неподдельная радость на лице встретившегося мне прямо на крыльце Семена Никитича Годунова меня тоже не смутила, хотя в иное время я непременно бы насторожился. Мужичонка-то препакостный, и если улыбается, то только от предвкушения, что кому-то вот-вот взгрустнется.
Кстати, до этого дня мне очень редко, да что там, вообще никогда не приходилось наблюдать столь откровенное ликование у всегда невозмутимо-хладнокровного и какого-то скучающего «аптечного боярина».
— А вот и княж Феликс Мак-Альпин. — Он радушно раскрыл мне объятия.
— Здрав буди, боярин Семен Никитич, — вежливо поздоровался я и сделал шаг вправо, не до него мне сейчас.
— Я-то здрав, — охотно закивал он головой, по-прежнему растопырив руки и заступая мне дорогу. — А вот ты как ныне? Все ли слава богу?
— Все, — коротко ответил я и шагнул влево.
Ну некогда мне, балда ты эдакий, после потолкуем.
— Вот и славно, — возрадовался он и кивнул кому-то сзади.
Повернуться я не успел, поскольку меня тут же весьма бесцеремонно ухватили за руки, и кто-то невидимый — не иначе как для надежности — крепко приложил чем-то тяжелым по затылку.
Дальнейшее помню смутно. Разве только ласковое журчание «царева уха», который ни на секунду не умолкал, продолжая безостановочно что-то рассказывать мне все таким же радостно-ликующим голосом.
Остатка моих сил хватало лишь на тупое удивление — зачем это они меня так и куда теперь тащат? По-настоящему же я пришел в себя только в темнице.
Камера, в которую меня с маху забросили, была тесной — три на три, не больше, и кислородом не баловала — вонь стояла хоть и не такая гнусная, как в КПЗ у дьяка Оладьина, но изрядная. Прелая охапка слежавшейся соломы тоже не внушала доверия.
Плюс ко всему температура. Стылые кирпичи и холодный земляной пол понижали двадцать майских теплых градусов на добрые три четверти — аккурат чтоб узник не окоченел раньше положенного ему времени.
Ночью я еще успокаивал себя мыслью о том, что произошло дикое недоразумение, которое к утру непременно прояснится.
«Нет, позже, поскольку вначале этот придурок должен доложить о моем задержании юному царю», — поправил я себя, когда наутро никто ко мне не явился.
Скорее всего, «аптекарь» придет к Федору ближе к обеду, не раньше. Пока доложит, пока тот наорет на него, требуя немедленно освободить меня, глядишь, и обедня. Словом, будем ждать звона колоколов, там более что утром они мне были слышны, пусть и еле-еле. Тогда-то и прибудет наш Семен Никитич, жаждущий лично и немедленно освободить меня, заодно выразив самые искренние извинения и раскаяние в своей чудовищной ошибке.
Я неторопливо смаковал эту восхитительную сцену, обкатывая ее в голове туда-сюда, однако колокола уже давно отзвонили, а в камере так никто и не появился.
Странно.
Но я не отчаивался, не сетовал на судьбу и даже не злился, лишь гадал, какие могли приключиться непредвиденные задержки, что Семен Никитич не успел или позабыл доложить обо мне Федору.
Позже, под вечер, дверные петли противно взвизгнули, и меня вытащили в другую комнату, без лишних церемоний содрав всю одежду, оголив до пояса и подвесив на веревке так, что я еле касался пальцами ног земли.
Но и в этот момент я еще на что-то надеялся.
А вот когда троица молодцев, с сожалением поглядев на меня, дружно удалилась, а я — ну так, от скуки, делать-то нечего — глянул в сторону на точно так же висящего соседа и признал в нем своего гонца Васюка, тут-то на меня нахлынула злость.
А вместе с нею пришло и осознание того простого факта, что все происходящее не ошибка, не досадное недоразумение, а куда серьезнее…