Первым делом, едва прикатив в Москву и добравшись до своего подворья, я незамедлительно собрал слуг из числа тех, кто достался мне по наследству от прежнего хозяина Михаила Романова, и приступил к опросу.
Задача была прежней: прояснить ситуацию, касающуюся дальнейшей судьбы двух Юриев — двух Смирных-Отрепьевых, найти кого-то из них, а лучше обоих, и через них найти след того самого Отрепьева-самозванца.
К сожалению, узнать удалось немногое.
Мне бы на подмогу Игнашку, но он был далеко. Чтобы окончательно разобраться с этой приставкой к фамилии, я прямиком из Домнино отправил его в Галич, где должны были проживать родственники того самого Отрепьева, но на сей раз без приставки Смирной.
Действовать же в одиночку было затруднительно.
Окончательно убедился я лишь в одном — ни один из них не умер во младенчестве, и более того, на определенном этапе их стежки-дорожки вроде как сходились, во всяком случае, хотя бы на время.
Кто их свел — догадки имелись. Скорее всего, это был тот же старший Романов. Но для вящей убедительности предстояло опросить холопов на собственном подворье нынешнего старца Филарета, а это требовало времени.
Конечно, можно было бы попросту выложить царю все, что удалось накопать, тем более что объем получался изрядный — не зря прокатился, но ведь главного я так и не выяснил: кто этот нахальный безумец, бросивший вызов Борису Федоровичу?
Излагать без этого все остальное не имело смысла.
И неизвестно самое главное — страдает ли самозванец эпилепсией?
Если нет — все дальнейшие вопросы отпадали. Становилось окончательно ясно, что поляки подставили откровенную липу, поскольку падучую не научились лечить вплоть до моих дней, то есть до двадцать первого века.
А что, если да?
Тогда предстояло ковырять дальше.
Словом, я отказался от того, чтобы вывалить все собранное мною на царя, решив подать это чуть позже, когда разберусь до конца, а для этого поначалу рекомендовать Годунову заслать в стан загадочного претендента на его престол лазутчика, который бы все выведал.
С этим предложением я и явился к Борису Федоровичу, честно доложив, что до конца в ситуации не разобрался, но процесс идет, только надо еще поработать в самой Москве, куда тянется сразу несколько нитей.
— Вовсе ничего? — уточнил Годунов, сверля меня своими черными глазами.
— Ну-у так, кое-что, — замялся я.
— Одно поведай: он умер?
Ну и как тут скажешь?
— Почти, государь, — уклончиво ответил я.
Густые черные брови Годунова от удивления взлетели вверх.
— То есть как это почти?
Пришлось высказать свои сомнения и на чем они основаны. Про картинку я вообще промолчал — навряд ли Бориса Федоровича заинтересуют любовные похождения Федора Романова, который и без того пострижен в монахи, а вотчины и прочее имущество конфисковано, то есть наказан по полной программе.
— Изрядно, — устало вздохнул Борис Федорович. — И впрямь мудер ты, Феликс Константинович. Без дыбы, без кнута спустя тринадцать годков, ан накопал таковского… Ну требуй награду, — ласково улыбнулся он мне.
— Да ведь мне почти ничего толком не удалось прояснить, — замялся я. — За что награда-то?
— А уж о том мне судить — прояснил али как, — построжел Борис Федорович.
Ну и ладно. В конце концов, я столько времени вбухал. Да и царь не отстанет, пока не попрошу у него хоть что-то. А то возьмет и сам подарок сделает… где-нибудь под Казанью или еще дальше, тогда снова придется ехать.
О! Идея!
Мне неожиданно припомнилось, с чего я начинал свой путь в этом мире, и я попросил Бориса Федоровича подарить деревню Ольховку, что на Псковщине, или если нельзя, то сменять на нее мою подмосковную деревушку.
Если царь на это пойдет, то я сумею отплатить Световиду за все хорошее. В конце концов, если бы не камень волхва, не было бы Квентина, и, как знать — возможно, моя жизнь закончилась бы в остроге или в личной темнице боярина Голицына.
Годунов недоуменно вскинул брови, но о причинах спрашивать не стал, осведомившись лишь, сколько там душ.
— Трех десятков не будет, государь, — сразу ответил я, припомнив расчеты по закупке зерна.
Брови царя поднялись еще выше. Срочно требовалось объяснение. На помощь пришли дядькины рассказы, один из которых я вспомнил.
— Там неподалеку от него некогда Бирючи стояли, где мой батюшка с моей матушкой повстречались… Сейчас-то села этого давно нет, ляхи еще при Батории спалили, но Ольховка почти рядышком, потому и хотелось бы как память…
Годунов уважительно кивнул:
— Тогда иное. Что ж, быть по сему. Завтра же повелю. Токмо как-то оно мелковато для царского подарка… — протянул он с сомнением.
Э нет, твое величество. Раз дал добро, так чего уж теперь. Царское слово — золотое слово.
— Для меня в самый раз, — возразил я и вновь напомнил, что до конца выполнить порученное не удалось.
— Что мог — содеял. И без того столько выведал, что, ежели бы я тебе не верил, как себе, впору повелеть в затвор сесть, яко Ондрюше. Он и то до кое-чего не дотянулся. Про поповского сынка я впервой токмо от тебя ныне и услыхал.
— Какому Андрюше и в какой затвор, государь? — не понял я.
— Окольничий Ондрюша Клешнин, кой туда ранее ездил не раз и царевича видал, потому тоже признал подмену, а опосля… по моему совету… в келье монастырской затворился, — хмуро пояснил Борис Федорович. — А ты мыслил, блажь на меня нашла, коли я в эдакие сомнения впал? Нет, милый, знал я… кой-что…
— А царь? — спросил я.
— И он знал, — кивнул Годунов. — Потому и…
Рассказывал он недолго, скупясь на слова и стремясь побыстрее изложить, но мне хватило.
Получалось, что…
Я сочувственно посмотрел на Бориса Федоровича.
— С падучей долго не живут, государь, — попытался я успокоить царя. — И я не думаю, что у самозванца она есть. Остается только доказать, что он не болен черной немочью, и все. Тогда станет точно известно, что царевич поддельный. А еще лучше, если прямо сейчас взять и объявить его святым, а мощи нетленными, и у людей вообще не останется сомнений.
Годунов воспринял мой совет с таким видом, будто я угостил его стаканом неразбавленного лимонного сока. Ей-ей, не преувеличиваю, даже слезы в глазах блеснули.
Или то сверкнула злость?
Не уверен. Во всяком случае, радужка глаз, обычно темно-коричневая, почернела, а это у него верный признак подступающего гнева.
Однако на мне царь срываться не стал, хотя и к моему предложению отнесся несерьезно, то есть не стал ничего уточнять, переспрашивать, конкретизировать, а лишь горько усмехнулся и поинтересовался:
— А ежели оный вор заявит, что мощи нетленны, потому как вместо него в могилке лежит ни в чем не повинное дитя, коего злые слуги царя Бориски убили, перепутав с ним, — тогда что? А падучей он страдать перестал, потому что его икона излечила.
— Какая икона? — обалдел я.
— Ну, скажем, Владимирской богоматери али святого Димитрия, — равнодушно пожал плечами Борис Федорович. — Да не все ли едино. Ты лучше помысли, что будет, егда он так-то поведает всему люду? Поверят ему?
Я призадумался. Как ни прискорбно это признавать, Годунов оказывался прав и в том и в другом случаях. В нынешние-то времена таким вещам поверят девяносто девять из ста, а может, и девятьсот девяносто девять из тысячи.
А что касаемо мощей, тут и вовсе завал. Ведь Шуйский-то объявит их позже нетленными, потому что царевича, дескать, убили слуги Годунова, и получится нечто совершенно иное — младенец Дмитрий мгновенно становится не самоубийцей, а мучеником. Сейчас же этот фокус и впрямь не провернуть.
Но тогда получается, что все мои изыскания напрасны?!
А зачем же тогда я столько времени вбухал впустую? Лучше бы занимался своей Стражей Верных да царевичем Федором.
Ой как обидно!
Поклявшись в душе, что все равно доведу это дело до конца, в смысле проясню ситуацию с Лжедмитрием насколько смогу, я попросил Годунова:
— А скажи-ка мне, государь, только как на духу: что там происходило у постели умирающего царя Федора Иоанновича? Я о жезле, который вроде бы ему передали, чтобы он вручил его наидостойнейшему… Кто-то неведомый распускает по Москве слухи, будто покойный передал его Федору Никитичу Романову, но тот отказался, передал брату Александру, тот еще кому-то, после чего Федор Иоаннович сказал: «Возьмите его кто хочет», и тут откуда ни возьмись сквозь толпу протянулась рука… — Я замялся.
— А длань оная моей была, — с грустной улыбкой подхватил Годунов. — Схватил я жезл и с им на трон усесться поспешил. Слыхал я о таковском, слыхал. Сказывал мне про то Семен Никитич. Неужто и ты, князь, в то поверил?
— Нет, государь, — твердо ответил я. — Но слух ходит, а значит, распускают его те, кому выгодно тебя оклеветать.
— Проще иголку в стоге сена найти, — проворчал Борис Федорович, — потому как чуть ли не всем оное выгодно.
— Да нет, если что-то похожее было на самом деле, тут искать куда легче, — не согласился я. — Такое распустить мог только тот, кто на самом деле присутствовал в опочивальне подле умирающего царя, а там было не столь много людей. Опять же в этой сплетне говорится не только дурно о тебе, но и хорошо о некоторых других, которые отказались от власти, а значит, они-то в рождении этого слуха и замешаны. Так как оно было на самом деле?
— Как было, — вздохнул Годунов. — Да почти так все и было, токмо…
Я внимательно выслушал его короткий рассказ, после чего мне все стало понятно. Получалось, что…
Впрочем, тут надо еще поработать с бывшей романовской дворней, хотя многое уже прояснилось и без того. Но не только с дворней.
Куда лучше было бы выяснить напрямую…
— А все равно надо бы заслать в стан к самозванцу надежного человека, — упрямо напомнил я о своем предложении. — Неужто тот же Семен Никитич не сыщет какого-нибудь отчаянного да смекалистого, который выяснит о нем все — привычки, склонности и прочее. Поверь, государь, чем больше ты знаешь о враге, тем лучше. Обязательно пригодится.
— Зашлем, зашлем, — хмуро кивнул Борис Федорович. — Отчаянный-то сыщется, у него таких изрядно. Да и смекалистых найти недолго. Токмо где взять надежного? Хотя, ежели серебреца поболе пообещать, из корысти и верность может сохранить.
М-да-а-а, весьма упадочное настроение. Рассуждает-то верно, но так уныло — самому от тоски взвыть хочется. Но спустя пару секунд причина эдакого пессимизма стала понятна.
— Весточку привезли мне, — глухим, бесцветным голосом произнес царь. — Побил сей самозванец мои полки. Вчистую побил. Набольшего воеводу и… набольшего дурня мово, князя Мстиславского, ранило тяжко, стяг отняли. Хорошо хоть, что не бежали, а отступили — и на том спасибо.
«Вот тебе и победа под Добрыничами», — в замешательстве подумал я.
Неужто мне и впрямь удалось столько всего изменить своим присутствием в этом мире, что пошло эдакое несоответствие прежней истории?! Да быть того не может!
Я и в последствия, получившиеся из-за раздавленной бабочки, что в рассказе Брэдбери, никогда не верил, а тут… Это что же получается? Эффект Россошанского? Хотя нет, если вспомнить самое-самое начало, тогда уж «эффект стрекозы».
— Вот и поведай, чем он людишек берет, — вывел меня из задумчивости голос Годунова.
— Это и впрямь опасный человек, государь. Он действительно верит в то, что говорит, потому и все прочие верят ему, — медленно произнес я.
— Да неужто они не зрят, что он не Дмитрий?! Или?.. — Он осекся, испуганно уставившись на меня. — А может, ты мне не все поведал, дабы боли излиха не причинить?
— Все как на духу, государь. И он — не Дмитрий, — твердо заверил я, не сводя глаз с Бориса Федоровича, схватившегося за сердце.
Маленький альбинос Архипушка встревоженно уставился на своего любимого хозяина. Мальчик, потерявший от внезапного испуга в глубоком детстве дар речи и по необъяснимой прихоти царя обласканный им, ставший своего рода безмолвным государевым собеседником, в моменты таких приступов всегда не на шутку пугался за обожаемого благодетеля.
Вот и сейчас увиденное не понравилось Архипушке настолько, что он нахмурился и требовательно посмотрел на меня.
Я спохватился и, даже не спрашивая разрешения, властно взял безжизненно свисающую левую руку царя, принявшись старательно массировать ноготь мизинца, приговаривая при этом:
— Не Дмитрий, не Дмитрий, не Дмитрий…
— А пошто ему верят? — тоном капризного ребенка жалобно откликнулся Годунов.
Я пожал плечами:
— Как правило, большинство людей, не зная истины, в своих суждениях следуют за молвой.
— Но ведь должен быть и какой-то предел! — возмутился царь.
— Человеческая глупость — это единственная вещь в нашем мире, которая пределов не имеет, — вздохнул я. — Увы, государь, но даже самая большая правда бессильна против маленькой лжи, если ложь устраивает всех!
— Как это всех? — не понял Годунов.
— Да так, — вновь пожал плечами я, не прекращая трудиться над царским мизинцем. — Сам посуди. Боярам, и оно тебе прекрасно ведомо, главное, чтоб тебе стало худо. О державе они ж не думают, вот и злорадствуют сейчас втихомолку.
— А прочие?
— Прочие, то есть народ, просто поверили в доброго царя, который принесет ему волю и свободу. Когда жизнь тяжела, в сказки верится легко. На самом деле он, конечно, ничего им не даст, но они-то думают иначе. Вот ты послал войско против него. И оно нужно, кто спорит. Но войско может одолеть только его казаков и его ляхов, а вот чтобы одолеть его идею, нужно совсем иное. На мысли следует нападать с помощью мыслей — по сказкам негоже палить из пищалей. Все равно проку не будет, скорее уж наоборот.
— Но подлинная истина за мной, а не за ним.
— Кто бы спорил. Только ты забыл, государь, что голос истины противен слуху толпы. Впрочем, голос разума тоже.
— И что, неужто они поверили в те бессмыслицы, в коих он меня обвиняет? — не унимался Борис Федорович.
— Не забывай, — напомнил я, — он не просто обвиняет, но старательно повторяет свои обвинения. Первое может быть отброшено человеком в сторону, над вторым он задумывается, после третьего сомневается, а четвертому верит. В отношении оклеветанного получается то же самое: первое ты отбросил, второе тебя задело, третье ранило — вон как прихватило, а четвертое… — Я осекся.
— Убьет, хотел ты сказать, — криво ухмыльнулся Годунов. — Чего уж там, коль сказываешь, так не щади. И впрямь убивает. Токмо куда надежнее убивают растяпы вроде Мстиславского. Тебя б туда послать, куда лучшее получилось бы. — И поморщился от боли.
Сам виноват. Нечего толкать бредовые идеи, когда я делаю массаж. И скажи спасибо, что у меня в руках твой мизинец, а то бы ты не только скривился.
Ишь чего придумал — меня в командующие!
Хорошо, что я вообще не сломал тебе палец. Это ж додуматься до такого еще надо — я и взводом-то командовал всего ничего, а тут не рота, не батальон и даже не полк — армия.
Совсем с ума сошел?!
Я резко выпрямился, встав перед ним, чтобы… сделать ему аккуратное замечание по поводу столь жуткого заблуждения, но он меня опередил:
— Ишь яко встрепенулся! Понимаю, добру молодцу возгорелося на коня, да с сабелькой супротив ворогов. Но хошь и впрямь тебе верю, что куда лучшее управился бы, ан нельзя. — Потянув к себе ладонь, высвобождая мизинец из моих рук, он продолжил: — За кровного сына страх разбирает, но и за названого душа болит. И не просись, не пущу. Яко Федор един в сердце моем, тако же и ты един близ него. Коль случись что с тобой, ввек себе не прощу.
— Ты про Ксению забыл, государь, — напомнил я.
Он отмахнулся:
— То ангел мой светлый. Она у меня подобно божьему посланцу, над главой витает да крылом овевает. А боле, окромя вас троих, и никого. А у них, детушек моих, егда уйду, и вовсе худо. Ты един надежа им и опора.
— Вот и не уходи. — Я пожал плечами — мол, о чем разговор.
— Да нет уж, придется. И здоровьишком слаб, да и… упредили уж меня, чтоб готовился, — после небольшой паузы выдал он.
Я опешил. Это что ж за скотина такая обнаружилась, чтоб такие вещи больному человеку говорить?!
Медики?! Да гнать в шею таких докторов!
Или кто-то иной? А кто? Из недоброжелателей? Тогда почему царь ему поверил? А может, еще одна комета пролетела, вот он и…
— Не верь, государь, — твердо произнес я. — Ничему не верь.
— Ей как же не поверишь — пророчица, — вздохнул Годунов.
Из дальнейшего рассказа я понял, что живет в Москве некая старица Алена. Где-то за Козьим болотом она вырыла себе землянку вроде кельи и ютилась в ней.
Слух о том, что она предсказывает будущее, дошел до царских палат, и Борис Федорович загорелся узнать, что будет с ним.
В первый раз она вообще отказалась принять царя — ну и порядки на Руси! — а во время своего второго посещения юродивой царь обнаружил у запертого входа в ее нору что-то типа макета маленького гробика.
Во всяком случае, воображению мнительного Бориса Федоровича грубо выструганная деревяшка представилась именно домовиной, хотя как она выглядела на самом деле — понятия не имею и сильно сомневаюсь, что там имелось большое сходство.
— Тут уж и глупый поймет, к чему она мне енто выставила. — Он развел руками, ссутулился, сгорбился по-стариковски и вяло махнул рукой, давая знать, чтоб я уходил.
Разубедить? Нет, при его мистицизме лучше и не пытаться — как бы хуже не было.
Ну и ладно, зайдем с другого бока.
— А… когда к царевичу Федору Борисовичу, государь? — спросил я напоследок.
— Да хошь ныне, — равнодушно откликнулся он.
Но я же спрашивал не для этого. Раз у царя столь пакостное настроение, пускай угробленное и не мною, надо восстанавливать, а для того имелось одно, но надежное и неоднократно испытанное на практике средство — похвалить своего ученика.
Потому и начал интересоваться часами занятий — исключительно для затравки дальнейшего разговора.
— Я к тому, чтобы узнать: мои часы занятий с ним не переменились? — уточнил я, собираясь перейти к основной теме — бесподобной памяти и прочим достоинствам Федора.
Кстати, без вранья. Парнишка действительно чертовски умен, половину хватает на лету, а для остального достаточно кое-что слегка пояснить, и все.
— Все яко и прежде было, — столь же вяло ответил Годунов.
Судя по его голосу, часы занятий волновали его сейчас меньше всего. Ладно, сейчас мы тебя взбодрим, дядя Боря. Но не успел. Он почти сразу спохватился, словно что-то припомнил, и поправился:
— Хотя постой. Теперь ты с ним поране гово́рю веди. Чрез два часа опосля обедни можешь ему своего Мак…
— Макиавелли, — подсказал я.
— Во-во, поведай ему далее, яко оно да что.
Я вежливо поклонился (успел в совершенстве освоить нехитрую «галантерейную» науку — чтоб и учтиво, и с сознанием своего достоинства), после чего повернулся было к выходу и даже сделал пару шагов, но тут меня осенило:
— А как же Квентин? Это же были его часы для занятий? Или он теперь будет после меня?
Годунов резко повернулся в мою сторону. Былую апатию как рукой сняло. Правда, взбодрился он как-то неправильно — уж очень мрачный взгляд. Да и брови вон как нахмурил.
— Вовсе он никак не будет, — отрезал царь. — Послы от аглицкого короля Якова прибыли с ответом да известили, что приятель твой как есть самозванец! — сурово выделил он последнее слово и с упреком покосился на меня, явно желая добавить нечто ехидное и по моему адресу, но не стал, а вместо этого разгневанно заметил: — Ишь чего умыслил! Сам невесть кто, а туда ж, к дочери моей свататься! Да еще вирши о любви лопотать ей учал! Мало мне щенка-сопляка в Северской земле, коего бояре подсунули, так тут под носом еще один завелся! Право слово, яко блохи плодятся.
— Так он?.. — нерешительно протянул я, не решаясь спросить, хотя основное и без того было ясно.
— В железах, — уточнил Борис Федорович. — Вот токмо Семен Никитич доведается, с каким таким подлым умыслом объявил он себя так-то, и сразу аглицким людишкам выдам, яко они просили. Пущай везут обратно да примерной для всех прочих казни предадут!
Лицо его побагровело, голос сделался хриплым. Чувствовалось, что дыхания не хватает, поэтому концовка гневной речи прозвучала полушепотом, и от того показалась мне еще более зловещей:
— Сам бы с радостью четвертовал, да коль он с тобой в родстве, хошь и дальнем, не тронул. Пущай на родине с ним что хотят, то и учиняют, хоть вешают, хоть шею рубят — я уж о том отписал Якову.
Он замолчал, все так же тяжело дыша. Я было вновь потянулся к его левой руке, но он завел ее за спину.
— Неча! Покамест ты мне тут мизинец жамкал, он иной мизинец лобзаньями покрывал. Эва чего удумал! Без роду без племени, а туда же — в зятья! И… иди отсель, княже, — посоветовал он мне, понизив голос. — Опосля договорим.
Признаться, я слегка обалдел от таких оглушительных новостей, особенно последней, связанной с поцелуями — когда и как только ухитрился? — а потому поначалу не произнес ни слова.
Вот это известие так известие — как обухом по голове. Ехал как победитель, а вместо лаврового венка получил терновый. Пускай не на свою голову, но от этого не легче.
Едва придя в себя, я попробовал было открыть рот, но царь воззрился на меня столь яростно, что пришлось немедленно его закрыть.
Нет, я не испугался его гнева в отношении себя. Вон как возвысил — в названые сыны произвел, так что, даже если и разорался бы, все равно потом остыл бы.
Просто смысла не было.
Первую вспышку гнева бесполезно унимать словами. Она глуха и безумна, он меня просто не услышит — злость прочно заткнула ему уши.
Гораздо выгоднее обратиться к нему потом, когда он слегка успокоится — лекарство приносит пользу, если давать его в промежутках между приступами, а не во время их.
Потому я не стал усугублять и, так и не сказав ни слова, вторично поклонился и вышел.
Машинально протопав по многочисленным коридорчикам и лесенкам до самого Красного крыльца, я очнулся лишь на улице, когда начинающаяся метель щедро плеснула мне в лицо сухими крупитчатыми снежинками, больше напоминавшими горошек.
Лишь тогда я немного пришел в себя, хотя по-прежнему не представлял, что можно предпринять в такой ситуации.
Нагнувшись к только что наметенному близ угла небольших деревянных перилец сугробику, я щедро черпанул из него снега и старательно протер лицо. Показалось мало.
Импровизированное умывание длилось минут пять. Щеки к этому времени, скорее всего, уже не румянились — полыхали кумачом, но мне было не до них. А потом кто-то тронул меня за плечо.
Оглянулся — стрелец.
— Меня до тебя, княж Феликс Константиныч, царевич Федор Борисыч прислал. Велел вопросить: неужто не заглянешь ныне? Сказывал тако ж, что, мол, коль не возжелает, то не нудить, потому как с дороги, одначе хошь и на краткий миг, но повидаться надобно, потому как кой-что поведать потребно.
Стрелец заговорщически огляделся по сторонам и, встав на цыпочки, чтобы достать до моего уха, негромко произнес:
— Сказывал царевич, что хочет тебе тайное поведать о твоем знакомце, как его бишь, запамятовал вовсе… Колине. Потому ты к государю не ходь, а поначалу к ему, значится, к царевичу.
Хороший совет, мудрый. Жаль только, что выполнить его не в моих силах — побывал я уже у государя. А вот что касается Федора…
«Точно! Царевич! — осенило меня. — Царь ему во всем потакает, так что и просьбу отпустить Квентина тоже выполнит. Ну пускай наполовину, скажем, сошлет куда-нибудь. Главное, чтоб не выдавал англичанам. В Лондоне ему не отмазаться. Если уж даже за оскорбление королевского величества полагается смертная казнь через повешение, четвертование и колесование, то самозванца…»
Однако в ответ на все мои убеждения и упрашивания Федор только беспомощно разводил руками.
— Все мне ведомо, княж Феликс, ан ничего покамест не поделать. — Паренек чуть не плакал от огорчения. — Ежели бы не вирши… — тоскливо протянул он. — Да тут все одно на одно наложилось, яко черт нашему плясуну ворожил! Едва батюшка с аглицкими послами переведался, кои ему ответствовали про княж Квентина, дак он мигом сам к нам в светелку спустился, а тут…
Из дальнейшего сбивчивого рассказа стало ясно, как именно влюбленный сопляк влетел, причем так круто, что дальше некуда, поскольку момент для входа Борис Федорович выбрал самый неподходящий.
Для Дугласа, разумеется.
Поведанная английскими послами новость оказалась настолько ошеломительной для Бориса Федоровича, что он и впрямь еле усидел на месте, а потом прямиком из Грановитой палаты, как сидел на троне в парадном облачении и саженной шубе, так в том и поспешил в комнату для занятий сына. Ну разве что державные регалии оставил, да и то не все.
Особый индрогов посох он так и не выпустил из рук — столь сильно торопился.
У самого входа он приостановился, чтоб немного отдышаться, услышал такое, что даже поначалу не поверил, и осторожно заглянул внутрь.
Петли двери были хорошо смазаны, потому при ее открытии не раздалось ни малейшего скрипа, а присутствующие были настолько увлечены, что даже не заметили постороннего.
К тому же из-за решетки входную дверь не видно, Квентину было не до того, да и находился он к двери спиной, а Федор, стесняясь присутствовать при столь откровенных излияниях сердечных чувств своего учителя, под явно надуманным предлогом вышел в соседнюю комнату.
От увиденного Годунов поначалу даже растерялся. Одно дело услышать, а другое — увидеть своими глазами.
Дело в том, что как раз в этот самый миг влюбленный шотландец, стоящий на коленях и патетически прижимающий одну руку к груди, призывно протягивал другую к решетке.
При этом он звонко призывал смилостивиться над несчастным влюбленным и дать для лобзания хотя бы малый перст…
Если бы еще нянька царевны не заснула…
При ней Ксения на такое не решилась бы, а тут, воровато оглянувшись на свою дрыхнущую дуэнью, она смилостивилась и просунула пальчик через решетку. Квентин коршуном метнулся к нему…
И все это на глазах у царя, который, остолбенев, наблюдал происходящее…
Голос Борис Федорович подал всего через несколько секунд, когда пришел в себя, но и этого времени Квентину оказалось предостаточно, чтобы приступить к поцелуям.
Дальнейшие подробности живописать ни к чему, да я ими и сам не очень-то интересовался, прекрасно зная конечный результат.
— Ксюха тоже третий день сама не своя ходит, — уныло продолжил царевич. — Нешто она мыслила, егда перст свой протягивала, яко оно все обернется? Уж больно ее жаль разобрала, вот и сунула мизинчик…
И тут же, в продолжение сказанного, раздался дрожащий от сдерживаемых слез грудной девичий голос:
— Не серчай, княж Феликс Константиныч. И впрямь помыслить не могла, что так оно все… Не виноватая я… — Не договорив, она заплакала.
«Ну да, не виноватая, он сам пришел, — вздохнул я. — Только то, что смешно в кино, в жизни…»
— Чего уж тут, — сказал я. — Снявши голову, по волосам не плачут.
— Я в ноги батюшке паду… — раздалось из-за решетки. — Он добрый… поймет… Поверит, что не люб он мне. Жаль взяла — эва как молил, да и забавно стало, вот и…
— И я тож государю поклонюсь, — заверил меня Федор, подозрительно шмыгая носом. — Батюшка завсегда мне в таковском потакал — неужто ныне не смилостивится?!
— Только побыстрее, — попросил я, хотя и не особо надеялся на положительный результат.
Если бы что-то иное — шансы были бы неплохие. Насколько я понял из рассказов царевича, Борис Федорович очень трепетно относился ко всем прихотям сына, тем более что тот особо не доставал ими своего отца, памятуя о мере.
Но тут особый случай.
Квентин оказался в глазах царя не просто влюбленным идиотом, но, как он его только что при мне назвал, самозванцем.
И это в то самое время, когда на юге Руси город за городом переходит под власть еще одного самозванца. К тому же переходит не по принуждению, а, что царю обидно вдвойне, исключительно по доброй воле.
И тут под носом возникает второй, посягающий даже не на Русь, а на самое святое для Бориса Федоровича — на семью в лице единственной и горячо любимой дочери, которая для него, как мне помнится, «светлый ангел».
Вот они и слились в его глазах в единое целое — тот южный Лжедмитрий и этот лжекоролевич и лжезять.
Да так крепко слепились — поди отдели.
— Побыстрее нежелательно бы, — замялся царевич. — Как бы хуже не вышло. Еще б седмицу выждать, чтоб гнев евонный утих, а уж тогда…
— Квентин теперь у Семена Никитича гостюет, — пояснил я. — Потому ему каждый лишний час там, как день, если не месяц. Да и хилый он здоровьем. Еще когда сюда ехал, еле-еле с того света вытащили. А в пыточной на дыбе да под кнутом из него живо остатки здоровья вытрясут.
— Батюшка обещал, что опрошать с бережением станут, — торопливо заверил Федор. — Сам при мне так Семену Никитичу сказывал: мол, увечить не удумай.
— И на том спасибо, — вздохнул я. — Вот только боюсь, что с него и кнута хватит. — И развел руками. — После всех этих новостей ты уж прости, царевич, но нынче я занятия вести не в силах. Да и завтра-послезавтра тоже.
— Да нешто я не разумею?! — искренне возмутился Федор. — Али я истукан какой?! Знамо дело. Как схотишь, так и заглянешь, хошь чрез седмицу.
— Э-э-э нет, через три дня непременно приду, — заверил я. — У нас с тобой и так изрядные каникулы вышли, так что жди.
Срок на опрос холопов с романовских подворий я себе отвел всего в два дня. Знал, что могу не успеть, потому и торопился. Правда, не уложился, зацепив еще денек, но и он тоже не помог.
Эх, досада, хотел выложить царю все от и до, а теперь придется воспользоваться лишь той картинкой, что сложилась у меня в голове еще в Домнино и Климянтино, да второй, которая получилась тут.
А поможет ли она, заинтересует ли Годунова?
Это ж самое начало авантюры, не более.
Так сказать, дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…
Впрочем, тут я погорячился, не такой уж старины, и не столь глубокой — всего-то шесть с лишним лет прошло, но все-таки не то. Желателен материалец посвежей.
К тому же я еще колебался, поскольку по моему раскладу получалось, что Отрепьев, известный мне по истории, то есть без приставки Смирной, вовсе ни при чем, и это обстоятельство несколько смущало — я что, самый умный?
Все катят бочку на него, и только я полез в иную сторону, подозревая совершенно других людей. А не упустил ли я чего?
Нет уж, лучше дождаться Игнашку, чтобы повторно напустить его на бывшую дворню Романовых.
Но мне самому высветившаяся в моем воображении картинка виделась так явственно, словно я был тому очевидцем. Все мозаичные стеклышки лежали каждая в своем гнездышке…
Даже слухи, которые к тому времени гуляли по Москве, подходили к ней идеально. Например, о жезле, то бишь царском скипетре…
Впрочем, что это я все обиняками да намеками? Секретов нет. Пожалуйста, пользуйтесь.
Итак, мозаичная картинка номер два.