Вечер перед решающим днем выпал у меня свободным, и я целиком посвятил его деловым раздумьям о Квентине.

Итак, что мы имеем? Если кратко и грубо — парень влетел по-крупному. Можно и хуже, но некуда.

Да, виноват. Но ведь любовь проклятущая.

Когда-то и у меня была совсем такая же. Только я прошел через нее куда как раньше, да и закончилась она гораздо хуже.

Впрочем, об этом я как-то уже рассказывал, так что повторяться не стану.

С тех самых пор словно отрезало. Нет, с женским полом я общался довольно охотно, но только телесно, а вот духовно как-то не получалось — глаза Оксанки так и не выходили из головы.

Какая тут, к черту, любовь при таких воспоминаниях.

Так что мальчишку Дугласа я хорошо понимал.

Даже слишком хорошо.

И вообще, к шутам всю лирику, ибо там у меня произошло непоправимое, а тут должны найтись шансы на спасение парня. Пока человек жив, они всегда есть, надо только их отыскать…

Вот только как воздействовать на Годунова?

Расклад выходил неутешительный. Выклянчить жизнь парню в обмен на свое расследование не получится — узнал многое, возможно, даже очень многое, но все не то.

Да и проку в том, что я с точностью до девяноста процентов вычислил происхождение Лжедмитрия? Девяносто — не сто.

Нет, я конечно же все равно доберусь до истины и перелопачу всех холопов с московских подворий братьев Романовых — спортивное любопытство взыграло не на шутку. Но пока что моих данных, чтобы клянчить награду в виде жизни Квентина, явно маловато.

Получалось, что просьбы бесполезны.

Следовательно, надо сплести какую-нибудь хитромудрую комбинацию, непременным участником которой должен стать несчастный Дуглас. Вот только какую?

А думать надо быстрее, со временем у меня и без того напряг.

Радовало лишь то, что вроде как влюбленного шотландца не пытают, и даже если я сегодня ничего не надумаю, то у меня есть в запасе второй день, третий и так далее. Хотя тоже особо медлить нельзя.

Во-первых, подземные казематы для его чахлого здоровья вредны сами по себе, а во-вторых, когда там, согласно царским словам, убывают английские послы? Вроде бы за седмицу до Великого поста. А он у нас сколько? Сорок восемь дней до Пасхи. А когда Пасха? Тьфу ты, не силен я в поповских праздниках.

Пришлось идти вызнавать у притихшей, ибо никогда не видели меня в таком состоянии, дворни, а потом вновь садиться за стол и вычислять далее.

Получалось, если Пасха в этом году в последний день марта, то Великий пост начинается одиннадцатого февраля. Значит, «за неделю» означает четвертое.

А сегодня вроде бы восемнадцатое января.

Да уж, припозднился я с Угличем.

Но все равно время у меня есть, хотя весьма желательно уложиться чуть раньше, как минимум на недельку, чтобы, если вдруг ни одна из моих задумок не удастся, не только разработать, но и осуществить план побега.

Ближе к полуночи в голове что-то зашевелилось. Так-так. Получалось, что в лазутчики придется переквалифицироваться мне. И никуда не денешься.

«Ну прямо в точности по дядькиным стопам иду, — подумалось вдруг. — Только у меня все время уровень выше. Он учителем у сына Висковатого, а я у царевича, да и в шпиёны тоже не куда-нибудь подамся, а к еще одному будущему царю. Не иначе как акселерация виновата. — И тут же осадил себя: — Гляди, не самообольщайся. Парить в небесах здорово, зато лететь с них вниз…»

Впрочем, последнее было излишне. От своего нынешнего высокого положения я ни разу не пришел в восторг. Лишь в самом начале, да и то здесь скорее имела место не гордость, а попросту захватило дух — уж очень быстрым оказался набор высоты.

Со своим замыслом я двинулся на следующий день в Кремль, рассчитывая после занятий с царевичем выйти на Бориса Федоровича, посвятить его в свою идею и всерьез заинтересовать ею.

О несчастном Дугласе при этом вообще ни слова, будто я забыл о нем.

А уж потом, когда «таможня даст добро», выдать кое-какие подробности плана, которые впрямую касаются Квентина. Мол, увы, государь, но придется пожертвовать сладостью предвкушаемой тобой мести, поскольку лучшей кандидатуры у меня не имеется.

Что касается самого свидания с царем, то получилось даже лучше, чем я надеялся, — он сам заглянул в класс, где я с помощью Макиавелли вразумлял Федора, каким надлежит быть государю, чтобы удержаться на троне.

Воистину, никогда не знаешь, что окажется полезным в жизни и как хитры и причудливы извивы судьбы. Если бы я не прочитал в свое время, что «Государь» был настольной книгой Сталина, то навряд ли заинтересовался бы ею в университете.

Получается, спасибо дорогому Иосифу Виссарионовичу за проведенное с пользой время.

Честно говоря, я и не заметил, когда именно Годунов по своему обыкновению аккуратно приоткрыл дверь, чтоб «приобщиться к мудрости», как он это называл.

Иной раз он заходил, махнув мне рукой, чтоб я не дергался — интересно, так ли вежливо он ведет себя с прочими учителями? — и присаживался на лавку, внимательно слушая, о чем идет речь.

Но случалось, как и сегодня, чтоб вообще меня не отвлекать, даже на секундочку, он попросту приоткрывал дверь и оставался стоять либо в проеме, либо вообще в коридоре.

— Так что же делать, если государству угрожает неведомый враг? — вдохновенно вещал я. — С ним, как известно, можно бороться двумя способами: во-первых, законами, во-вторых, силой. Первый способ присущ человеку, второй — зверю, но так как первого частенько не хватает, то приходится прибегать и ко второму.

— Стать зверем? — усомнился Федор. — Гоже ли?

Вошедшего отца он не видел, сидя к нему спиной, а потому вел себя как обычно, то есть раскованно и непринужденно, к чему я старался приучать его чуть ли не с самых первых дней — уж очень давил на него авторитет бати, в присутствии которого он вообще порой терялся.

— А ты вдумайся, царевич. Отчего это древние эллины отдавали Ахилла и прочих героев на воспитание кентавру Хирону? Только для того, чтобы они приобщились к его мудрости, или еще кое-зачем? Я зрю в этом ясное указание, что истинный герой или государь должен совмещать в себе обоих, оставаясь человеком, но при необходимости умея выпустить из души и зверя. Причем зверь должен непременно соответствовать обстоятельствам: где львиная шкура коротка, там надо подшить лисью. Коль перед тобой на пути выставили капканы — стань лисой, а чтоб отпугнуть волков, превратись во льва. И весь секрет управления заключается в том, чтобы знать, когда следует быть тем или другим.

— Но ты же только что сказывал о чести, доблести, прямодушии и прочих добродетелях. Как же, став зверем, сохранить их? — запротестовал царевич.

— Увы, Федор Борисович, чтобы удержаться у власти, неуклонно следовать добродетели не только вредно, но и опасно. Но и от своих прежних слов не отказываюсь: надо делать все, дабы выглядеть в глазах людей, будто ты и сострадательный, и милостивый, и благочестивый, ведь люди большей частью судят только по внешнему — увидеть дано всем, а потрогать руками — немногим.

— А на самом деле зверь… — упавшим голосом протянул Федор.

— Да зачем же зверь?! — возмутился я. — И внутри будь таким же. Речь идет совсем о другом — ты должен быть готов в любой миг проявить и противоположные качества, если без них никак не получается обойтись. То есть старайся творить добро, но помни, что при необходимости нельзя бояться и зла.

— Но ведь кто-то, да и не один, все равно узрит, что я…

Он даже договаривать не стал — так ему было неприятно произносить слово «зверь».

— Увидят немногие. И беды в том нет — спорить с подавляющим большинством, тем более за спиной которого стоит государство, они не посмеют. Они и сами побоятся произнести такое, а если и скажут, то их затопчут прочие. Пойми, что судят о государях по тому, в каком состоянии их держава, поэтому ты будешь всегда оправдан, но только в случае, если сохранишь власть и одержишь победу над всеми врагами, как внутренними, так и внешними. А уж какие ты употребил для этого средства, неважно — все равно их одобрят.

— Грех, — строго произнес Федор.

Я усмехнулся и твердо заверил:

— Церковь тоже простит — она добрая, когда грешат правители, тем более не по собственной прихоти, но для блага страны. Вспомни, ты сам рассказывал мне, как лихо резал новгородцам носы и выкалывал глаза великий Владимирский князь Александр Ярославич. Зато он — победитель, потому ныне и святой.

— Но он творил и благо — запротестовал Федор.

— Никто не спорит, — согласился я. — В прочих делах добра за ним можно подсчитать куда больше, так что свое зло он искупил, и даже сторицей — все так, вот только святые зла вообще не творят. Так что с церковью все утрясется, поверь.

— А если попытаться вовсе без оного зла обойтись? — робко осведомился царевич. — Яко Христос заповедал — за зло добром…

— А теперь вспомни, чем все для Христа закончилось, — сурово посоветовал я. — И поверь, что с тех пор времена не изменились, а если и да, то далеко не в лучшую сторону.

— Тогда яко мне? — растерялся Федор. — Злобствовать?

— Некто спросил Конфуция: «Правильно ли говорят, что за зло нужно платить добром?» Учитель сказал: «А чем же тогда платить за добро? За зло надо платить по справедливости, а за добро — добром». — Я развел руками. — По-моему, проще не скажешь. И запомни: от государства, как и от его правителя, вовсе не требуется пытаться превращать земную жизнь в рай, из этого все равно ничего не выйдет, но требуется иное — помешать этой жизни окончательно превратиться в ад. Да и вообще, управление державой — занятие жестокое. Добрый нрав в таком деле лишь помеха.

— И иначе никак? — Глаза царевича наполнились слезами.

Ну чисто дитя.

И я поймал себя на мысли, что очень хочется погладить Федора по голове и произнести нечто утешительное, успокаивающее, сказать, что можно, конечно же можно и иначе. Только это очень трудно и тяжело, но в первые дни правления можно и попытаться, хотя бы для того, чтоб убедиться в неправильности…

Вот только если он попытается, не будет у него последующих дней.

Совсем.

И я мрачно ответил:

— Иначе можно, только тогда в самом скором времени и тебя в святцы внесут. У нас там как с невинно убиенными великими князьями и царями — они просто мученики, великомученики или кто-то еще?

— Бориса и Глеба величают святыми благоверными князьями-страстотерпцами, — припомнил он.

— Неплохо, — одобрил я. — Вот только когда тебя убивают, как-то не думаешь о мученическом венце. Знаешь, в тот миг, когда меч или сабля с хрустом входит в твое тело, мыслишь вовсе не о небесах, потому что они будут потом. Зато кровь — горячая, алая, что льется из твоего тела, — вот она. И боль — острая, резкая, нестерпимая — тоже тут.

Федор поморщился, почти со страхом глядя на меня, но я оставался неумолимым, живописуя красочную картину последнего дня доброго правителя, после чего подвел итог:

— И ты не просто страдаешь. Тебе горько и обидно, что рядом нет никого, чтоб защитил или уберег. И начинаешь понимать, что если бы ты вел себя иначе, не столь добродетельно, то, как знать, возможно, ничего этого и не было бы, а от этого становится обиднее вдвойне…

Фу-у-у, что-то я не того… Чересчур разошелся. Вон как испуганно уставился Федя — не иначе как успел вообразить все, что я тут ему наговорил.

Да и Борис Федорович, которого я заметил только что, тоже хмурится. Представляю, как он отреагирует на мои страшилки и что скажет мне после.

Скорее всего, можно и нужно было убеждать царевича как-то помягче и не рисовать перед ним столь ужасные картины. Но мне в те минуты помнилось лишь одно — всего через полгода, летом, этому симпатичному черноволосому юнцу шестнадцати лет придется вступить в бой за шапку Мономаха.

И не простой бой, но смертный, потому что на кону будет не только трон, но и жизнь. А драться его так никто и не научил, поэтому его попросту удавят, и все.

Вот я и рубил сплеча — авось прибавится решимости и воли в те последние дни и он попытается рыкнуть по-львиному, вместо того чтоб остаться агнцем на заклание и войти в святцы как великомученик.

Хотя погоди-ка, если мне память не изменяет, церковь, по-моему, вообще никак не отреагирует на его смерть, так что этим самым, как там его, страстотерпцем или мучеником Федору тоже не бывать.

Даже чудно: какой-то пацан в болезненном припадке напоролся на ножик, и на тебе, святой, или тот же царь, разваливший великую империю, — и его в святые.

А тут, можно сказать, чистокровный невинно убиенный и…

Как говорится, двойные стандарты налицо. А еще неуемная холуйская жажда отцов церкви угодить правителям — то Романовым, которые лютые враги Годуновых, то советским, то нынешним демократическим.

На справедливость же им наплевать.

Впрочем, концовку все равно следовало смягчить. И не столько из опасения перед гневом Бориса Федоровича, сколько для самого царевича — пусть будет хеппи-энд. Поэтому я, озорно подмигнув, осведомился:

— Так что, царевич, может, все-таки лучше нимб святого Александра Невского примерить? И поживешь подольше, и слава о тебе в веках останется, и вообще, откуда ни глянь, отовсюду веселей.

— Он вроде бы благоверный, а не святой, — вежливо поправил меня Федор.

— Да? — искренне удивился я. — Странно, почему-то я думал, что он… Впрочем, название не столь важно. Главное, причислен к этим самым и возвеличен на небесах, хотя бывало в его жизни разное…

Вообще-то я в какой-то мере оказался прав, предугадав, что Годунову-старшему не совсем понравятся некоторые мои слова, которые он позже, находясь со мной в своей Думной келье, слегка покритиковал, заметив насчет излишней прямоты и перегибания палки.

Но я не остался в долгу и возразил царю, что эту палку успели изрядно скособочить, укрывая царевича от грязи мира, и теперь только для того, чтобы ее выпрямить, надо эту палку гнуть обратно, и никуда от этого не деться.

Борис Федорович подумал и… согласно кивнул.

— И то верно. — После чего неожиданно произнес: — Был бы я не государь, а хотя бы князь, то за такую науку для сына… — Он перевел дыхание (видать, снова нездоровилось) и выдал: — Я б тебе в ноги поклонился.

Вот это да!

Хоть стой, хоть падай!

Честно говоря, я попросту обалдел и решил, что ослышался. Переспросить, что ли?

Но тут же последовало продолжение:

— А так, хошь и вдвоем мы с тобой, не зрит никто, окромя мово мальца, вот тебе моя отцовская благодарность. — Шагнув ко мне, он властно притянул мою голову к себе — уж очень не совпадал у нас с ним рост — и поцеловал меня в лоб и щеки.

Я стоял, приятно изумленный, в ожидании пояснений. Уж очень интересно, что именно так понравилось царю-батюшке. Тот не разочаровал:

— Я и сам ведал, что надобно ему сказать как-то о том, что, егда правишь с одной добродетелью, на царском стольце долго не усидишь, а все не решался. Словов таких подыскать не мог. Что поведать — понятно, а яко обсказать помягше — загадка. Ты ж, княж Феликс, ныне не в бровь, а в глаз угодил. Сурово, конечно, излиха, но и тут ты прав — иначе палки не распрямить.

Что ж, раз Годунов так доволен моим уроком, самое время потолковать о некоем влюбленном безумце…

И я выдал.

Если кратко, то суть сводилась к тому, что мне будет удобнее всего под видом бежавшего от царского гнева учителя царевича — тут все по-честному — проникнуть к самозванцу, величающему себя сыном Ивана Грозного, и выяснить насчет падучей.

Дабы расспросы не вызывали подозрений, сказаться еще и лекарем. Если падучей нет, то тут у Годунова в руках появится блестящий козырь — эдакий неубиенный туз, крыть который будет нечем.

— А ты сумеешь лекарем-то? — усомнился он, но тут же, очевидно вспомнив свое спасение от смерти, смущенно улыбнулся. — Хотя да, чего там. Кой в чем всех прочих за пояс заткнешь. Одначе была у нас с тобой гово́ря о черной немочи, — вяло отмахнулся он. — Али запамятовал?

— Помню, государь, — кивнул я и выложил свой единственный, но мощный козырь: — Только тут не в ней одной дело. Видение мне про него было. Давно уже, аж прошлой зимой. Я, признаться, тогда толком и не понял, что за люди и какой город, — такое тоже бывает. А вот теперь догадался, что мне господь показал и к чему оно.

— И что же ты узрел? — сразу оживился Борис Федорович.

— Самозванца в Речи Посполитой. Я ведь не видел его ни разу, потому тогда и не признал. А на днях услыхал описание и тут же свое видение вспомнил — он это был. Что за град — не ведаю, потому как не бывал там ни в одном. Да и костел латинян не опознал — только внутри убранство показали. Но оно и неважно. Тут в другом суть — стоял в том костеле в присутствии ксендзов Лжедмитрий и крестился в латинскую веру.

— Во как! — восхитился Годунов, и глаза его радостно вспыхнули. — Да ведь ежели так, то мы тут же народец православный о том оповестим, и он…

— И он возьмет да перекрестится как должно, — подхватил я, — а потом еще и в храме помолится. Да не в одном. Да у всех на виду. Получится новый поклеп на него со стороны царской власти, которая уже и не знает, за что ухватиться, чтоб опорочить последнего законного наследника царского престола. Вот и выйдет еще хуже для тебя.

Борис Федорович хмуро уставился на меня. Молчание длилось не меньше минуты — очевидно, пережевывал сказанное, да и отказываться от такого замечательного соблазна тяжело.

Но он всегда был практичным мужиком, вот и теперь понял, что я во всем прав. И впрямь отказаться от такого обвинения Лжедмитрию легче легкого.

— А что тогда делать? — мрачно спросил царь.

— Ехать надо, — сказал я просто. — Ехать и копать. А потом, набрав в его окружении побольше сведений, да таких достоверных, что ему деваться некуда, можно и объявлять.

— Так ведь все одно — откажется.

— Мне еще и другое видение было, — пояснил я. — Вчера. Потому и вспомнил про первое. Один из тех попов-ксендзов, кто принимал участие в церемонии его крещения, сейчас с ним находится, в его стане. Не иначе как приглядывает за новообращенным.

— И имя ведомо? — уточнил Годунов.

Ишь чего захотел. Это ж видение, а не художественное кино с непременными титрами, кто из актеров какую роль исполняет. Примерно в этом духе я ему и пояснил. Кроме кино, разумеется.

— Но когда я там появлюсь, то непременно его узнаю, — дал я твердое обещание. — А потом погляжу, как его можно выкрасть да с ним вместе в Москву и явиться. Думаю, людишки Семена Никитича живо из него всю правду вытянут. Тогда самозванцу крыть будет нечем.

После этого Борис Федорович с моим планом в целом согласился, но запротестовал против конкретного исполнителя — очень не хотелось ему отпускать меня из Москвы.

— А ежели не тебя, а кого иного заслать? — Первый вопрос, который он мне задал.

— Не справятся, государь. И ксендза этого в лицо только я знаю, а описать его внешность кому другому не смогу — невыразительный он какой-то, ни одной яркой приметы. К тому ж самозванец питает слабость к иноземцам, так что моя личность, как ни крути, подходит лучше всего, — развел руками я. — И что особенно важно, мне ни в чем не придется врать. Поверь, что лазутчиков и просто доброхотов у него хватает даже в Москве, а потому любая ложь может выясниться, и тогда…

— Ну ежели не боле месяца… — неуверенно протянул он. — Возможешь управиться?

— Навряд ли. Пока туда, пока назад, да и там в первый же день с расспросами не кинешься — дело деликатное, политеса требует. — Я давно уже не стеснялся в употреблении непонятных для царя слов, а иногда специально замешивал из них кашу погуще — Годунов уважал ученость.

— Токмо возвернулся и сызнова, да еще эва насколь… — обиженно протянул Годунов.

Можно подумать, что поездка в Углич была моей собственной инициативой. Впрочем, напоминать не стоит, да оно и неважно.

Главное — убедить в нужности этого выезда.

— Здесь спешка может только все испортить, хотя я постараюсь. Опять же помимо того, что мне надо войти в доверие к самому самозванцу, тут ведь и с ксендзом надо сойтись. Возможно, чтоб он мне точно доверился, и диспут с ним затеять о верах, да не один, а там уж и возжелать окреститься на латинский лад. Мол, проникся, осознал, прочувствовал и все такое.

Борис Федорович насупился — то ли его не устраивали названные мною сроки, то ли не понравилась идея с крещением. Пришлось срочно вносить коррективы:

— О крещении речь завел лишь потому, что если они и согласятся, то производить все будут тайно — все-таки на Руси находятся. А раз тайно — значит, вдали от посторонних глаз и малым числом. То есть самое удобное время, чтоб этого самого ксендза полонить да тут же и удрать. Что до сроков, то, если повезет, может, и раньше месяца объявлюсь, — оставил я царю надежду. — Вот только…

— Серебрецо? — поспешил угадать Годунов. — Так о том ты и в мысли не бери, сколь скажешь, столь и выдадут.

— Иное, государь, — вздохнул я и выпалил: — Думал и так и эдак, как в доверие к нему войти. Я насчет твоего гнева. Почему вдруг ты, о котором идет слава по всей Европе как о мудром правителе, всемерно привечающем иноземцев, вдруг возложил на меня опалу? Да не простую, с удалением от царевича и изгнанием из своей страны, а куда суровее. Тут причина нужна. А если ее нет, то народец в его окружении непременно призадумается: «Уж не лазутчик ли он?»

Годунов молчал. Жаль. Честно говоря, я питал некоторую надежду, что единственно приемлемый выход назовет он сам.

Ну что ж, нет так нет, тогда придется открывать карты самому:

— Вот я и надумал, что надо мне уходить не в одиночку, а выкрасть из твоего острога хотя бы одного страдальца. Мол, его-то спас, но и самому теперь в Москве появляться после всего, что учинил, никак нельзя.

— Ради такого дела хошь десяток, — пожал плечами недоумевающий — неужто из-за такой ерунды заминка? — Борис Федорович.

— Э-э-э нет, государь. Абы каких нельзя. Чего вдруг я решил их освобождать? К тому ж они все русские, а я иноземец. Как ни крути, а выручать мне надо только своего, из числа тех, кого я хорошо знаю и кто уже сидит в твоем узилище. Только тогда все будет выглядеть правдоподобно.

— Вона ты куда загнул, — хмыкнул царь и подозрительно покосился на меня. — А может, и удумал ты все токмо для того, чтоб дружка свово вызволить?

«Класс! — восхитился я и мысленно дополнил:

Ты мне, Федька, энто брось Иль с башкою будешь врозь! Я твои намеки вижу Исключительно наскрозь!» [45]

Нет, голова моя останется на месте, но в остроте мышления и в скорости соображаловки мне с Борисом Федоровичем тягаться и впрямь затруднительно — вычисляет влет и вмиг. Прямо тебе майор Пронин или, как их там, Знаменский, Томин и Кибрит, причем все трое в одном лице.

Ну и ладно.

В конце концов, я тоже не лыком шит, так что потягаемся…

— Государь, он, конечно, виноват, но и то понять надо — любовь ему глаза застила. И что теперь — убить его за это? Да и вообще, если наказывать тех, кто нас любит, то что же делать с теми, кто нас не любит? Кстати, и в Библии говорится о том…

— Он не меня любит, он… — царь с силой шарахнул по столу кулаком, — на святое покусился!

Ничего себе звезданул! Между прочим, впервые на моей памяти. Даже когда речь шла о Лжедмитрии, он так не заводился. А я-то, дурак, посчитал, что эмоции поутихли. Куда там — чуть ли не сильнее прежнего, вон как раскраснелся.

— Ты во гневе, понимаю, — успокаивающе произнес я. — Но ты ж еще и христианин, а Библия гласит: «Всякий человек да будет скор на слышание, медлен на слова, медлен на гнев; ибо гнев человека не творит правды божией».

И порадовался, что не зря лопатил оную книжицу в своей командировке — сгодилась, да еще как. Вон, сразу остывать начал. Значит, прислушался. А там, глядишь, и…

Но я зря так оптимистично думал…

— Если б я не был медлен на гнев, то он бы давно висел на дыбе, а так я его не караю, лишь отдаю в руки его же государя.

Вывод: не прошибается. Броня из гнева и злости такая — любой танк позавидует. Придется бить бронебойным снарядом.

Не хотел я к нему прибегать, но…

— Сейчас я вовсе не о нем пекусь, — пояснил я. — С Квентином после случившегося мне и разговаривать неохота. Сам бы уши дураку надрал! Но тут речь об ином, государь. Слухи в народе ползут — гаденькие такие, гнусные. Дмитрий ведь не войском силен — за него молва стоит. Поверь, если с ней ничего не делать, то опасность для твоего трона уже через полгода вырастет настолько, что страшно представить…

— А ты и наперед там зрел? — переспросил он, побледнев.

Я в ответ только молча кивнул, но, видя, насколько велико волнение Годунова, постарался смягчить рассказ, вовремя вспомнив дядю Костю:

— Помнишь, как батюшка мой, когда тебе предсказывал, про туман говорил? Это значит, что все можно исправить. Вот и у меня так же. Но пока что в тумане этом видел я самозванца подъезжающим к Москве. И войско большое, и свита изрядная, да и сам он весь нарядный, ровно не воевать едет, а победителем в столицу вступает.

— А… я? А… Федя? Сын-то мой где?! — почти выкрикнул он.

— Успокойся, государь. — И я, торопливо метнувшись к столу, подхватил его кубок с лекарством, но царь досадливо отвел мою протянутую руку в сторону и вновь настойчиво переспросил:

— Так пошто молчишь? Вовсе там худо?

— У того, кому дано заглядывать туда, никто не спрашивает, что ему показать. Потому саму Москву мне повидать не довелось, только церковные купола да башни Кремля где-то вдали, — слукавил я и даже поклялся для убедительности: — Вот те крест, царь-батюшка. Могу и на икону перекреститься, если хочешь. Правда, я не православный, но господь все видит…

— И без того верю, — отмахнулся он, наконец приняв кубок из моих рук. — Коль и тебе не верить, вовсе жить незачем. Един ты у меня остался. Прочих, кого ни возьми, — сплошь июды. Хотя нет, хуже, — поправился он. — Тот вроде раскаялся. И деньгу вернул, и повесился, а енти, — пренебрежительно махнул царь, — продадут и возрадуются. Ладно, быть по сему. Езжай. Яко Квентина своего половчей выкрасть, сам поразмысли.

В тот вечер я возвращался домой довольный. Основное сделано, так что теперь особо спешить некуда, а потому к предстоящим лекарским функциям надо отнестись весьма и весьма серьезно. Словом, я попросил свою ключницу поднапрячься изо всех сил.

Нет, не для излечения.

Как сказала сама Марья Петровна, только один человек на ее памяти, может быть, сумел бы совладать с черной немочью — та бабка, у которой она постигала науку колдовства и ворожбы.

То есть полностью вылечить падучую она не собиралась. Но вот сделать так, чтоб припадки стали гораздо легче, да и процесс восстановления больного после них пошел куда как интенсивнее, она могла.

Потому Марья Петровна целых два дня варила для меня различные отвары, ворча по привычке, что лучше бы обгодить до весны, иначе можно опростоволоситься, поскольку всего потребного у нее в запасе нет, а зимой «ни цветов, ни листов не бывает». Да и на торгу ныне не больно-то укупишь — опосля царских опал народец и думать забыл, чтоб сбирать целебные травки, ибо опасается.

Кроме того, мне пришлось зазубривать массу названий трав, которые присутствуют в том или ином отваре. А иначе никак. И впрямь, что я за лекарь, коль не знаю, из чего сварил то или иное зелье.

Это будет выглядеть по меньшей мере подозрительно.

Вот и пришлось день-деньской напролет зубрить про сердечную траву, богородичную, маточную, змеиную, солнечную, пытаться опознать горицвет, который, оказывается, очень схож с кукушкиным цветом, и старательно запоминать, что медвежье ухо, которое коровяк, далеко не то же самое, что медвежье ушко.

Особый инструктаж касался снотворных, которые надлежало дать больному после приступа. Оказывается, все они на ядовитых растениях, поэтому приготовленный в особой посуде отвар корней волчьего лыка надо давать очень осторожно — от силы пять капель, не больше, иначе…

План вызволения Квентина из острога тоже требовал тщательной разработки. С этой целью я даже попросил свидание с узником, пояснив Борису Федоровичу истинную цель — осмотр окрестностей близ тюрьмы и помещений в ней самой с целью детальной рекогносцировки предстоящего побега.

Видок Дугласа, к которому меня допустили, оставлял желать лучшего. Глаза потухшие, взгляд пустой, в никуда. Кроме того, изобилие ссадин и кровоподтеков.

Со сторожами я был суров, а с катами бушевал, не скрывая гнева, особенно когда выяснил, что паренек успел побывать под кнутом. То-то я гляжу — одежда у него клочьями свисает.

— Увечить — ни-ни, о том наказ нам даден, — простодушно возразил один из палачей, который потолще. — А вот чтоб вовсе к нему не притрагиваться, о том никто не сказывал.

Я ехидно осведомился, уж не с тайным ли злым умыслом они учинили подобное с иноземцем, дабы всему миру показать, сколь злобен и жесток русский государь.

Затем, поняв, что сарказмом тут никого не пройму, стал рвать и метать, не выбирая слов и выражений. Не зря в свое время я от скуки иногда смотрел некоторые фильмы, где красочно показывали колонии и тюрьмы.

Чернуха, конечно, зато теперь…

— Волки драные, менты позорные, козлы гунявые! — орал я. — То ж государь его острастки ради сюда сунул, а вы что сотворили?! Я вам самим за это пасть порву, рога пообломаю, ухи пооткусываю…

Вроде проняло и вдохновило. Но только вроде.

— Солому, что ли, поменять? — философски осведомился все тот же толстый кат у своего подручного.

— И все?! — обалдел я от вопиющего непонимания ситуации. — А подлечить, переодеть, покормить, наконец?! Вон у парня кости торчат!

— Дык оно, конешно, того, но ежели нечем, так тогда и никак, — беспомощно развел руками кат, но лукавинка в глазах явно противоречила простодушным словам.

С минуту я вдумывался в красноречивое пояснение, после чего до меня дошло — денег хотят. Все правильно, московская милиция, что уж тут поделаешь.

Пришлось слазить в кошель за серебром.

— А вот ежели того, то тут и мы расстараемся — чай, не без понятия, — оживился кат и мигнул одному из подручных, который проворно испарился в неизвестном направлении. — Нынче же пожрет от пуза, — заверил толстяк.

— То есть как это — только пожрет? А остальное?! — возмутился я.

— А хотишь, порты холодные ему поменяем? — равнодушно предложил он замену одной услуги на другую. — Пущай голодный, но зато в чистом спать ляжет.

«Кажется, мало дал», — понял я.

Пришлось извлечь остальное, что только было в карманах. Горсть серебра не производила особого впечатления, но среди копеек-семечек затесался толстенький ефимок, а потому палач расплылся в улыбке и наконец-то целиком согласился со мной:

— Ан и впрямь, лучшее всего, чтоб и пожрал, и одежку сменил. Мазей вот никаких нет.

— И у меня пусто, — зло заявил я и в качестве наглядного подтверждения своих слов потряс пустым кошелем.

— Дак и я к тому, — сочувственно вздохнул он и покосился на мой перстень.

Ну уж дудки.

Во-первых, это подарок царя за Стражу Верных.

Во-вторых, цена его такая, что можно скупить с потрохами всех московских лекарей, чтобы они пользовали меня до скончания моих дней.

В-третьих… Впрочем, достаточно и перечисленного.

— А за взятки тут никого еще не карали? — полюбопытствовал я. — А то поспособствую. И поверь, милый, — я взял его под руку и отвел в сторонку, — ежели сей миг к нему не придет лекарь, который смажет везде, где можно, и тем, чем положено, то через час здесь одним катом будет меньше.

Кажется, мой лирический многообещающий тон пронял его суровую, но любвеобильную душу куда сильнее, чем мой первоначальный крик.

Во всяком случае, после его выразительного кивка второй подручный тоже испарился.

— И не вздумай надуть — проверю, — пообещал я перед уходом.

— Да что ж ты такой гневный, боярин? — пробасил толстяк. — Вона уже бежит к нему Мефодьюшка. Лучше бы заместо того, чтоб пугать… — Но тут же осекся, вспомнив, что в кошеле и впрямь пусто, а потому выжать из меня еще что-то навряд ли получится.

Ладно, с этим кое-как разобрались.

С планом побега я тоже все прикинул — особых проблем не будет. Я даже время назначил — для себя, конечно. Послезавтра, ранним утром, чтоб потом нестись по Москве вскачь при полном отсутствии на улицах ночных рогаток.

Но тут возникла еще одна заминка. Отчего-то Борис Федорович непременно захотел меня окрестить. Что-то вместо напутствия на дорожку.

— Святое Писание ты уже читал, супротив нашего «Символа веры» не споришь, да и сам мне сказывал, мол, жаждешь на Руси остаться. Вот и выходит все одно к другому. К тому ж ты и впрямь близ сердца у меня, и не потому даже, что сын князя Константина, хотя и оно тоже значимо, но и сам по себе. Вот я и желаю стать твоим крестным отцом, дабы ты ведал, что не помер, но жив твой родитель, а потому берег себя и на рожон не лез, — пояснил он свое намерение.

Приятно, что и говорить. Может быть, это сказано им только для моего вдохновения, но все равно…

Только вот насчет рожна — перебор. Там мне выбирать особо не придется — сама обстановка диктовать станет, куда и на что лезть.

Примерно что-то в этом духе я честно и заметил.

— Ан все одно поберегись, — наставительно заметил Годунов, — потому как ждут тебя тут. Да не я один жду, а и сын мой, коему, окромя тебя, опереться не на кого, и… — Он осекся, сделал вид, что закашлялся, а после паузы сказал явно не то, что хотел вначале: — Одним словом ежели, все тебя ждем.

Интересно все-таки, и чего ему приспичило окрестить меня именно сейчас? Или он и впрямь испугался, что я там приму латинскую веру?

Ох, чую, не обошлось без отца Антония, который крепко насел на меня на обратном пути, вдохновленный тем, что я старательно штудирую подсунутую им литературу.

Вообще-то читал я ее исключительно с практическими целями — вооружиться соответствующими цитатами на все случаи жизни. Но, разумеется, священнику и в голову не пришло, что у меня сугубо меркантильное отношение — решил, что я проникся.

Все правильно, раз клиент дозревает, надо его дожать, и понеслось-поехало.

Перед таким напором и искренностью я робел и терялся, а в качестве самозащиты язык не поворачивался воспользоваться хотя бы одной из многочисленных отцовских острот в отношении религии вообще и христианства в частности.

Были они у меня в памяти.

Папа ими так и сыпал, когда затевал очередной монолог, не забывая при этом не только церковь, но и небесных обитателей вкупе с подземными — бога, дьявола, ангелов, чертей и прочих.

Но тут, глядя на простодушное лицо священника, я понимал, что не просто обижу его самого, но и оскорблю его веру, а этого мне не хотелось.

Словом, оставалось только выражать некоторые сомнения по более конкретным и не столь принципиальным вопросам.

Ну, например, почему соблазняет именно правый глаз, а не оба, и разве соблазн прекратится, если я его вырву, ведь останется левый.

Остальные в таком же духе.

Но отец Антоний всякий раз уверенно разбивал мои доводы, а слова при этом подбирал такие, что поневоле призадумаешься.

Да и звучало все очень логично.

Что касается того же правого глаза, то он весьма остроумно заметил:

— А ты вначале вырви его, а потом увидишь. Думаю, что от испытуемой тобой боли соблазн тут же исчезнет и вырывать второй и впрямь не понадобится.

Всем остальным моим «непоняткам» он тоже подыскивал весьма простые истолкования.

Скорее всего, священник и тут подсуетился, подсказав царю, что ежели навалиться совместными усилиями, то дело будет в шляпе, потому Годунов и разрешил мне побег с Квентином только при выполнении одного обязательного условия: ехать в стан к самозванцу православным.

Нет, я был вовсе не против данного мероприятия в принципе. Речь не об этом.

К тому же крестный отец сам царь — ничего себе я взлетел!

Но в крестные матери Борис Федорович назначил свою дочь. Вот с нею-то и произошла задержка — Ксения приболела.

Получалось, что вновь надо ждать.

Мне бы, дураку, настоять на срочности, наплести чего-нибудь, а я согласился потерпеть пару-тройку дней, благо что заняться было чем — я упорно продолжал вести расследование.

Только на крест, подаренный Дмитрию его крестным отцом, князем и боярином Иваном Федоровичем Мстиславским, и невесть каким образом оказавшийся у самозванца, я потратил целых три дня, хотя своего добился.

Тут у меня в мозаике была лишь гипотеза, не подкрепленная никакими фактами, кроме свидетельства одного из романовских холопов — появился он на Юрии Смирном-Отрепьеве незадолго до затеваемого Романовыми переворота. И поди пойми, как крест к нему попал.

Догадки имеются, но их к делу не пришьешь, значит, надо искать…

По счастью, не столь уж часто давали в Москве ювелирам заказы на кресты, да еще столь дорогие. Не принято тут было одаривать ими — только при крещении оно и считалось уместным.

Имелся риск, что потрачу время впустую — вдруг Федор Никитич извлек по такому случаю отцовский или дедовский? Тут уж пиши пропало. Оставалось надеяться, что на такое кощунство он не пойдет.

И точно — не пошел.

К вечеру третьего дня я набрел на златокузнеца, как тут называют ювелиров, который припомнил, что заказ от Федора Никитича был, но давно, более четырех лет назад.

Вот так и встала у меня на место еще одна деталька.

Хотел я успокоить Годунова насчет креста, но потом передумал. Доказать, что подарок не Мстиславского, а Романова, все равно не получится. Лжедмитрий заявит, что это козни Годунова, а старец Филарет от всего отопрется и глазом не моргнет — я не я, и лошадь не моя.

Разве что под пыткой сознается…

Честно говоря, я хоть человек и не жестокий, но этого козла с удовольствием собственноручно подсадил бы на дыбу. И не поморщился бы.

Заварил, гад, кашу, а мне тут расхлебывай.

Кстати, как-то раз я заикнулся было в разговоре с царем о некоем монахе, решив изложить кое-что из выясненного, но Годунов отнесся к этому несерьезно.

— Он ныне эвон где пребывает, да и в рясе, так чего о нем беседу вести — много чести будет, — с легким раздражением заметил царь. — Вон, ежели хотишь, возьми да сам зачти. — И, покопавшись в одной из своих шкатулок, вынул бумагу, которую протянул мне.

Я углубился в чтение.

«Государю царю и великому князю Борису Федоровичу всея Русии, холоп твой государев Богдашко Воейков челом бьет. В твоем государеве Цареве и великого князя Бориса Федоровича всея Русии наказе мне, холопу твоему…» [47]

— То пристав сообчил, кой за ним приглядывает, — прокомментировал Годунов. — Да там особливо и читать нечего — к старым забавам отрочества вернулся Филарет, вот и вся новость.

Что за старые забавы, я понял чуть дальше.

«Да он же мне, холопу твоему, говорил: «Не пригодится-де со мною жити в келье малому; чтоб де государь царь и великий князь Борис Федорович всеа Русии меня, богомолца своего, пожаловал, велел бы де у меня в келье старцу жить, а белцу-де с чернцом в одной келье жить непригоже». И то он говорит того деля, чтобы от него из кельи малого не взяли, а он малого добре любит, хочет душу свою за него выронить…» [48]

Оставалось лишь мысленно присвистнуть — хороши забавы у будущего патриарха.

— Я опосля повелел просьбишку оного чернеца сполнить, — усмехнулся царь, комментируя эти строки. — Отписал, чтоб убрали малого да выбрали к нему в келью старца, в котором бы воровства никакого не чаять. Мыслю, на старика Филарет свой уд не навострит.

Дальше в тексте были какие-то просьбы Воейкова и прочее, не представляющее для меня никакого интереса. Я перевернул лист, но на обороте лишь имелась пометка с датой, и все. И впрямь ничего дельного.

Разве только лишний раз удостоверился, что он не просто козел, а козел с голубой шерстью, вот и все.

Но это я знал и раньше.

Зато Борис Федорович разрешил мне переговорить с главой своего тайного сыска Семеном Никитичем, и сухонький старичок выложил мне все, что только знал, о неудачном мятеже Романовых и иже с ними.

Правда, при этом он недовольно морщился, очевидно негодуя, что я влезаю в его епархию, но выкладывал все подробно и ничего не таил.

Сразу после беседы с ним я ухитрился прокатиться до парочки деревенек в окрестностях Москвы, которые были отняты у Романовых и переданы Бартеневу-второму — человеку, который в немалой степени способствовал разоблачению сыновей Никиты Романовича.

Побеседовал и с ним.

Очередная мозаичная картинка в моей голове продолжала складываться, но уж больно неохотно — все-таки у меня кандидатом был пускай и липовый, но Смирной-Отрепьев, то есть не совсем тот.

Вот я и занимался тем, что отчаянно пытался уложить каждое стеклышко на свое место.

Те же, что никак не хотели ложиться в свои гнездышки, я до поры до времени откладывал в сторону. Глядишь, сам Лжедмитрий обо всем расскажет, когда я войду к нему в доверие.

А как раз в тот день, когда я узнал о хвори царевны, возможно, даже в те самые минуты, царские стрельцы под далеким селом Добрыничи дружными залпами из пищалей вместе с войском самозванца расстреливали и мою затею с выездом в стан самозванца.

Наповал.

Эх, кабы знать…