Богата и красива была стольная Рязань. Из всех городов, стоявших на Оке, не было ни единого краше нее.
И как знать, если бы не зорил ее Всеволод Большое Гнездо, невольно ревнуя южных беспокойных соседей и подозревая их в тяге к славе и величию, то, может быть, она и вовсе стала бы первой в Восточной Руси. Кто может о том ведать доподлинно?
Однако к лету 6726-ому от сотворения мира венцом городов русских слыл Владимир. Пусть и не столь полноводна Клязьма, как Ока, и не чувствовалось в граде той чинной, торжественной старины, что так ощущалась в Ростове Великом, и не так явственно веяло благостью от обилия монастырей, как близ Суздаля, но и ему было чем похвастаться перед городами-соседями.
Ну, где еще такое чудо увидишь, как Золотые ворота, которые встречали путников на главной дороге к городу, что с западной стороны. А как красиво расписана белокаменная триумфальная арка! Пройдя же по городу, путник мог еще и в красивейший пятиглавый Успенский собор заглянуть — тоже диво дивное.
Рядом с княжеским теремом Дмитриевский собор стоял — одновременно и кряжистый, одноглавый, но в то же время и нарядный весь, изукрашенный по фасаду причудливой резьбой с каменными львами.
А еще чуть дальше, в юго-восточном углу города, застыл Рождественский монастырь с одноименным собором. И все это только из новых храмов, которые воздвиг Всеволод Большое Гнездо. Перечислять же их все — рука устанет.
Константин долго любовался этим величием, подплывая к городу. К тому же ничего иного ему больше и не оставалось. Где, как, что выгружать — тысяцкие с сотниками и без него прекрасно знали, а взять город Вячеслав не успел.
Воевода прибыл сюда всего на день раньше князя и, имея в своем распоряжении не больше тысячи ратников, застал все ворота уже закрытыми, а город — почти готовым к обороне. Почти, потому что уходя из града, Юрий по просьбе Ярослава забрал с собой чуть ли не всех ратников. Даже городскую стражу князь уполовинил, надеясь на затишье на восточном и южном порубежье, а также на крепость городских стен.
Укреплен Владимир был и впрямь знатно. Впрочем, это и не удивительно — чай, столица. Одних ворот сколько. Только с западной стороны их четверо: те же Золотые, над которыми расположена надвратная церковь Положения риз Пресвятой Богородицы, а еще Волжские, Иринины и Медные. И все они лишь в Новый град ведут.
А чтобы из него в Средний или, как его еще называли, Печерный град попасть, вновь надо пройти через ворота. И снова выбор богатый. Как тебе удобнее, так и иди. Хочешь, через Торговые шествуй, не любо — через Успенские или Дмитриевские пройди.
На востоке, правда, укрепления были похуже. Нет, ворота белокаменные тоже красивы. Не зря их Серебряными прозвали, а вот стены… Из-за их ветхости эту часть города так и прозвали Ветчаной. Впрочем, осаждающим и здесь пришлось бы приложить немало трудов и сил, поскольку при Всеволоде III Большое Гнездо их не раз ремонтировали.
К тому же если и ворвешься в них, то дальше все равно перед тобой предстанут Ивановские ворота, которые тоже в Печерный град ведут. Но даже если их и удастся проломить, то тут перед тобой сам кремник вырастет. А у него даже стены из камня. Тот же Всеволод постарался. Так что запалить их при всем желании не получится.
Словом, за такими укреплениями месяцами отсиживаться можно. Правда, при условии, что людей для обороны хватит, а атакующие будут действовать обычными методами, принятыми в то время. Вот о людях и была неизбывная головная боль у старого Еремея Глебовича — владимирского боярина, который еще дядькой-пестуном был у ныне покойного князя Константина, а затем подался на службу к его брату Юрию.
Теперь же так получалось, что вся ответственность за род владимиро-суздальских князей легла на его плечи, ведь ныне все они во Владимире находились. Тут тебе и самый старший, Василько Константинович, которому через два месяца всего девять лет должно было исполниться, и братья его родные: восьмилетний Всеволод и Владимир. Последнему и вовсе четыре года совсем недавно исполнилось.
Имелся у них и двоюродный брат — тоже Всеволод, но Юрьевич. Тот всего на год старше Владимира. Да еще сестренка у него была Добрава, во святом крещении нареченная Еленой. Той шесть лет. Словом, мал мала меньше.
И все они, считай, на его, боярина, руках остались, потому что от матерей ихних не толк, а беспокойство одно. Одна — Агафья Мстиславовна, дочь киевского князя Мстислава Романовича Старого, ныне, почитай, и вовсе еле ходит. Так и не отошла, болезная, после смерти мужа, князя Константина.
Со второй — тоже Агафьей, но Всеволодовной, дочерью князя черниговского Всеволода Чермного, и того хуже. От скорбных известий да при виде изуродованного лика мужа своего покойного, князя Юрия, приключились с ней не ко времени родовые схватки. Уже второй день мучается, бедняжка, и ни до чего ей дела нет.
От малолетних княжичей мысли Еремея Глебовича плавным ходом перешли к Константину Рязанскому. Чего ждать от него — неведомо. У боярина Творимира спросить бы, но тот пребывал в опале, после того как под Коломной Константину обоз сдал и ратникам князя Ярослава оружие велел сложить. Далековато его деревенька, да и гонцов не пошлешь — крепко Владимир обложен, со всех сторон к нему проходы запечатаны наглухо. Ни конному, ни пешему не вырваться.
А спросить у Творимира Еремей Глебович хотел лишь одно — можно ли слову княжескому верить. Послы рязанские уже вчера припожаловали к воротам Владимира. Константин устами посланцев своих говорил, что с его ратью город взять — пустячное дело. Но не хочет он ломать ворота, устраивать пожары и разорять жителей. Если бы завоевателем он сюда пришел, в набег грабительский — тогда ему все равно бы было. Но и ему, и сыну его здесь еще долго княжить придется, и потому не желает он на крови свое княжение начинать. Не по-христиански это.
И как тут догадаться — то ли правду Константин говорит, то ли лукавит, сберегая жизни своих воев. Ведь не одна сотня погибнет, если город на копье брать придется. Опять же с княжичами не все понятно.
А самое главное — зачем ему для завтрашних переговоров понадобились не только бояре, но еще и старшины от мастерового люда? Они-то тут при чем? Их дело — одежу шить, сапоги тачать, кузнечить и прочее. Не было никогда такого на Руси, чтобы о столь важных делах с ремесленным людом речи велись. Или он о чем другом с ними говорить собрался? Тогда о чем именно?
Словом, загадки и загадки. И поди раскуси тут хитрого рязанца — чего он на самом деле хочет, чего добивается? Пробовал Еремей Глебович за епископом владимирским послать, чтобы хоть с ним посоветоваться, но владыка Симон оказался хитер и осторожен.
Вроде бы и поговорили, а ничего конкретного боярин так от него и не услышал. Одна только болтовня пустопорожняя с цитатами из Ветхого Завета, Нового Завета и поучений отцов церкви. Да плевать боярин хотел на то, что там у Иоанна Златоуста говорится и как Василий Великий мыслит. Ты поточнее, владыко, поточнее выражайся, да скажи как на духу, что сам думаешь по этому поводу.
Ан нет, скользок епископ, как налим. Ты его уже схватил, кажется, а он все равно из твоих рук выскальзывает.
Впрочем, оно и понятно. Епископу, если разобраться, важней всего, чтобы его подворье не пострадало да чтоб после всех разбирательств жители Владимира мошной не оскудели и гривны да куны свои не на строительство сгоревшего жилья отдавали, а в церковь несли.
А уж как там Константин с малолетними княжичами поступит — дело десятое. А вот боярину не все равно. Он же, почитай, самым старшим изо всех бояр и остался — прочие там полегли, под Коломной. Он да Творимир опальный. Еще пятерых под вопли и плач владимирских женок в город занесли Константиновы вои, да и то каждый из них ох и не скоро на ноги встанет. Это если вообще поднимется.
Кстати, такое поведение рязанца говорило о многом. Особо тяжко раненных князь честь по чести семьям передал, равно как и тела погибших. Поначалу Еремей Глебович опасался, что есть у Константина тайный умысел. Ведь можно было и замятию в воротах устроить, будучи даже безоружными. Много ли времени надо, чтобы дружина конная подоспела? Глядишь, и договариваться ни с кем не пришлось бы, уступать в чем-то, дабы город мирно покорился новой власти.
Конечно, Еремей Глебович для такого случая припас пару задумок, и коварство свое рязанцу легко провернуть бы не удалось, но уж больно мало сил осталось в распоряжении владимирского градоначальника — еле-еле наберется сотня стражников, да и те далеко не первой молодости. Известное дело — лучших всех позабирали.
Одно радовало боярина — хороший настрой мастеровых людишек. Откуда взялся боевой дух у кузнецов, шорников, кожемяк и гончаров — неведомо, но за ратниками Константина, которые на носилках принесли раненых владимирцев, они следили бдительно, и ежели что…
Впрочем, не было, по счастью, этого самого «ежели». Все рязанцы сделали честь по чести — принесли увечных, сдали их с рук на руки и спокойно удалились. Да и ворота, к которым они раненых принесли, были не массивные Золотые, которые можно намного проще захватить внезапно — поди закрой их быстро, а гораздо меньшие — Иринины.
Да и сами они ступали по городу, который через несколько дней все едино их будет, не как победители, а уважительно и даже как бы с некоторым смущением. Мол, извините, что братию вашу посекли, но тут уж ничего не поделаешь, коли они сами на нашу землю с мечом пришли. И не хотелось, а пришлось.
«Так, может, и завтрашние переговоры тоже не таят в себе угрозы? Удастся договориться — нет ли, а все равно Константин владимирцев отпустит с миром, а не посадит в поруб, как это в свое время учинил князь Всеволод с теми же рязанцами, — продолжал размышлять боярин и досадливо стукнул кулаком по столу. — Одна досада, что по наущению князя Ярослава убивец Гремислав с ватагой татей Рязань спалил дочиста. С той поры и прошло-то всего меньше двух месяцев. А если Константин в отместку за свой стольный град пожелает и с Владимиром такое же учинить?! Если судить по справедливости, то надо палить Переяславль-Залесский, но вдруг рязанский князь за злодеяние это не только Ярослава виноватит, но считает, будто и Юрий Всеволодович к набегу Гремиславову тоже свою руку приложил».
Еремей Глебович вскочил и начал нервно вышагивать по просторной гриднице, теряясь в догадках, что же ему все-таки предпринять. Наконец, малость остыв, он решил, что в любом случае ничего не теряет — городу все едино не устоять, а тут был шанс, который стоило попытаться использовать.
«Да еще и святые отцы рядом будут, — окончательно успокоил он себя. — При них-то точно Константин на столь тяжкий грех, как клятвопреступление, не пойдет. Хоть и бродят о нем страшные слухи, будто он свою братию всю порешил, но и других разговоров тоже предостаточно, вплоть до того, что не убийца он, а совсем напротив — страдалец безвинный. Молва — штука известная. Если она приукрашивать начнет, так чуть ли не до небес славу твою поднимет, а коли примется чернить, то так вымажет с ног до головы, что и родная мать не узнает, отшатнется в ужасе. Умному человеку хорошо известно, что истина всегда где-то посередке находится, только вот где именно — поди-ка разбери».
Но пока попрекнуть рязанского князя при всем желании было нечем. С ранеными он поступил честь по чести, не воспользовавшись удобным случаем, да и плыл сюда мирно — ни одно сельцо на пути не заполыхало.
Там же, где останавливался, смерда не зорил, брал по совести, умеренно. У бедных на коровенку лядащую не покушался, лошадей не отнимал и воев своих — это тоже до боярина донеслось — предупредил строго-настрого, что ежели хоть кто из них меч свой обнажит попусту или бабу какую силком возьмет, то в тот же день на ближайший сук будет вздернут. И ведь на самом деле вздергивал, правда опять-таки лишь по слухам.
В последнее Еремей Глебович не очень-то верил, хотя очевидцы с пеной у рта уверяли, что сами видели эти казни. Пусть даже это лжа, но все равно получалось, что ведет себя рязанец как рачительный хозяин, а не как тать, устроивший набег. Значит, что? А то, что, как ни крути, а ехать на переговоры надобно.
В полдень следующего дня в княжеском шатре — благо бабье лето еще не закончилось — за грубо, наспех сколоченными столами, выставленными буквой «П», уже сидели как владимирцы, так и рязанцы.
Последние заняли лишь перекладинку, кроме самой середины, где стоял княжеский столец, пока пустовавший. Владимирцев было не в пример больше. Старшин от мастеровых рассадили по левую руку от перекладинки. По правую, рядышком с боярином Еремеем Глебовичем, уселся епископ Владимиро-Суздальской епархии Симон и пяток иереев из числа настоятелей самых крупных храмов и монастырей, а напротив них — пяток гостей из числа наиболее знатных.
Все ощущали себя непривычно. Боярину все время казалось, что он роняет свое достоинство в такой компании — иной гость, пожалуй, и побольше его гривенок в калите имеет, а все ж таки за один стол с боярами никто из князей их не усаживал. С другой стороны, тот же епископ Симон сидит и не возмущается такому соседству.
А мастеровым с купцами тоже не по себе. Почетно, конечно, что и говорить, когда тебя уравняли со всей городской верхушкой, такое обращение дорогого стоит, но уж больно оно непонятно.
Потому и смотрели все на вошедшего князя настороженно, с прищуром. Во всех взглядах, устремленных на Константина, явственно читался один и тот же вопрос: «А кто ты есть таков, рязанский князь? С чем во Владимир стольный пожаловал?» Главное же, что больше всего волновало горожан, кем? От ответа на последний вопрос зависело не просто многое, а все, включая и дальнейшее отношение горожан.
Одно дело, если пришел ты хозяином рачительным. Такому Русь многое простить может. Даже кровь не станет неодолимой преградой, если проливал ты ее не излиха. Где грань? Пожалуй, только сердце это чувствует. Ежели не ропщет, не вопиет об отмщении — стало быть, по уму лил, без злобы.
Зато если ты разорителем явился, то пускай даже вовсе без крови сумел княжеский терем занять — все равно долго терпеть тебя не станут. Посмотрят малость, как ты свою же землю обираешь с бестолковой жадностью, не то что на годы вперед не думая, но и о завтрашнем дне не помышляя, да и турнут в шею.
Вече градское имелось везде, а не только в знаменитом Великом Новгороде. Там оно просто погорластее других было, побестолковее, и собиралось к тому же почаще — вот и вошло в историю. В других городах собирались пореже, лишь когда на душе накипало сверх меры. Но коль соберется, тут уж держись. Всем на орехи достанется, без разбору. Те же киевляне сколь раз выгоняли из города своих князей: «Уходи, княже! Не люб ты нам!» И уходили. А куда тут денешься, когда весь град против тебя встал?
Вот и глядели теперь владимирцы во все глаза на чужака, пытаясь сразу постичь — с чем и кем пришел в их город рязанский князь?
Константин все это не столько понимал, сколько чувствовал. И колкие взгляды, и всеобщую настороженность, и оправданные опасения.
Сколь важно в такой ситуации с самого начала не ошибиться, промашки не допустить, он тоже хорошо сознавал. Первые впечатления — они всегда самые яркие, в память врезаются надолго. А откуда они берутся? От первых поступков, от первых слов.
Если потом и промахнешься неосторожно, что-нибудь учинишь, не думая, ну, скажем, плетью перетянешь какого-нибудь олуха, чтоб не стоял на дороге, загораживая путь князю, — уже полбеды. Тут доброхоты всегда иное, доброе вспомнят, что за тобой к этому времени уже числится, и… простят.
Даже оправдание сыщут: «Не со зла он — сгоряча хлестанул, а чего в сердцах не сделаешь. Ежели бы он всегда такой был — то иное дело, а помните, как он обычно вежество выказывает, даже с людом простым завсегда поздоровается. Да и тот хорош, раззява. Чай, сам понимать должон — князь едет. Нет чтоб посторониться, дорогу дать…»
Гораздо хуже, когда сразу не то содеял, рубанул по живому второпях, даже если просто грубое слово допустил, оскорбив походя. Нет у тебя запаса добрых дел, не скопил еще, так что получишь по полной, а то и сверх того, потому как с незнакомого человека спрос всегда жестче, чем со своего.
Посему и надо поначалу не простую осторожность проявить вкупе с осмотрительностью, но сугубую. В любом деле хорошо семь раз отмерить, прежде чем резать начинать, а уж при знакомстве не грех и семижды семь раз мерку снять. Лишним не будет, только во благо пойдет.
Князь Константин, понимая все это, постарался изрядно.
— Заждались? — спросил он первым делом, едва только вошел в шатер, и улыбнулся чуть виновато.
Мол, извините, ради бога. Вслух же князь прощения не попросил. В таких делах иной раз перебрать будет, все равно что пересолить. Сам попробуй. Без соли любое блюдо просто невкусно будет, но если голоден — съешь, никуда не денешься. А если пересол? То-то и оно.
Однако пояснил, из-за каких безотлагательных дел, которые промедления не терпят, задержался. От объяснения убытка достоинству не будет. И что за дела — тоже скрывать не стал. Дескать, по наущению князей Юрия и Ярослава на рязанские земли ныне половцы набег учинили, потому и должен он был с воеводами своими спешный совет держать — кого под Владимиром оставить, кого на защиту южных пределов послать.
И тут тоже неясно было, почто не потаился и все открыл не таясь. Или же он тем самым намекнул ненавязчиво на то, что за грехи своих князей городским жителям придется отвечать?
Кое-что прояснилось, когда рязанец на неспрошенное ответил, пояснив, почему всех собрал, а не только бояр с епископом.
— Самые именитые здесь ныне сидят, — заметил он уважительно. — Вам все прочие жители доверяют. Ратники городовые боярину Еремею Глебовичу верят, ремесленники и гости торговые — старшинам своим, а весь люд христианский — служителям церкви. Не хочу, чтоб судьба града в одних хоромах боярских да в покоях епископских решалась. Посему и желаю, чтобы вы все меня услышать могли.
Дальше же князь вкратце повторил то, что еще раньше его послы сказывали. Но на сей раз слова эти не в хоромах княжеских прозвучали, келейно, а в присутствии всех.
Условия же выдвинул простые и необременительные. Да что там — можно сказать, и вовсе пустячные. По сути дела, самым тяжким из них был прокорм Константиновых воев, которые здесь, во Владимире, до весны останутся. Обрадовал он горожан и тем, что ежели они ныне миром договорятся, то всех тех, кого в полон под Коломной взяли, к весне по домам распустят. А до этого тоже не в полоне будут, в порубах тесных сидючи, а в рати Константиновой. Придется им сызнова ратную науку проходить, чтоб впредь владимирцев с таким позором не вязали.
— А много ли в сече сынов да братьев наших полегло? — степенно осведомился коваль Бучило.
Еремей Глебович обернулся на него недовольно, глядя со всей строгостью, — почто лезешь поперед набольших, да и епископ Симон с неодобрением вздохнул, но уж больно невтерпеж было Бучиле. Шутка ли, оба сына ушли с ополчением пешим — удаль молодецкая, вишь ли, взыграла. А остановить, воспретить не смей — с князем Юрием не поспоришь. Потому и не выдержал старый коваль, не до приличий тут, лишь бы о судьбе сынов узнать, хотя откуда чужой князь про их участь ведать может.
Константин склонился ухом к соседу своему Хвощу, и тот, сразу догадавшись, что от него нужно, глянув в, список, негромко произнес:
— Бучило это. Он от ковалей здешних.
Рязанец вопрошающе уставился на чернеца Пимена, сидящего возле боярина. Перед ним на дощатом столе лежала толстая пачка бумаги, но Пимен в нее даже не глянул.
О том, кто будет присутствовать на переговорах, стало известно за час до их начала. Рязанцы, встречающие владимирскую процессию у самых городских ворот, зря времени не теряли, мигом всех в список занесли, а Пимен тут же проверять сноровисто начал, есть ли в составе делегации владимирской такие люди, родичи которых попали в полон под Коломной.
Ох, не случайно ладья с Пименом отправилась во Владимир аж только через трое суток после всех остальных. Всех пленных монашек успел поименно переписать, причем воев из каждого града норовил занести на отдельный лист, чтоб потом удобнее было искать, если князь срочно повелит. Ныне оно и сгодилось. За то время, пока посольство неспешно везли да за столы усаживали, Пимен почти все нужные имена разыскал и теперь прямо по памяти князю шпарил, в списки почти не заглядывая.
— Простых воев у вас полегло немного. Числом и двух сотен не будет, — пояснил Константин ковалю. — Но тебя ведь, Бучило, больше всего о сынах печаль снедает?
Коваль неуверенно пожал плечами. Неизвестность, конечно, штука плохая, но лучше уж она, чем то страшное, что он может сейчас услышать. В голове мастера зашумело, в горле неожиданно все пересохло, и он не своим — чужим голосом выдавил из себя с натугой:
— Да уж… хотелось бы… Кровь родная как-никак, — и с тревожным ожиданием уставился на Константина, который — показалось или впрямь? — одними глазами, легонько, ободрил коваля.
Да нет, не показалось, вон и легкая улыбка в уголках княжеских губ появилась. Неприметная вроде под бородкой, но Бучило зорок был, вмиг узрел. Когда речь о родных сыновьях идет, любой отец самую крохотную мелочь углядит.
— Живы твои сыны, Бучило, — просто сказал князь. — Вот только у старшого рука левая малость поранена. Но лекари у нас хорошие, мазь ему нужную на рану наложили, так что, думаю, через пару седмиц она у него совсем заживет. Он у тебя крепкий парень, Боженко-то. А младшему твоему, Петраку, мои вои, — коваль вновь затаил дыхание в тревожном ожидании, — большущую шишку на лоб посадили.
Бучило счастливо заулыбался.
— Вот домой вернется, я ему вторую посажу, — скрывая за напускной суровостью звонкую щенячью радость, грозно пообещал он.
За тем краем стола, где сидели владимирские ремесленники, вмиг стало оживленно. Лица у всех повеселели. Вроде бы хорошая весть одного коваля касаться должна, но как же тут не порадоваться за соседа.
— А мой-то как княже? Из древоделов я, дома ставлю, — подал робко голос сухощавый Чурила. — А сынка моего Кострецом кличут. Здоровый он такой, в сажень ростом вышел да еще без малого локоть добавить надо. Про него не поведаешь?
И вновь повторилась прежняя процедура. Только на сей раз обошлось без Хвоща. Пимен, услышав, о ком идет речь, тут же выдал князю ответ.
— С ним малость похуже будет, — сказал Константин и с сожалением пожал плечами. — До весны твой Кострец тебе не помощник — плечо ему посекли.
— До весны, — вздохнул облегченно Чурила. — Да хошь до осени. Главное — жив.
— А мой племяш? — пробасил старшина всех владимирских кожемяк. — О нем тебе не ведомо? Я ведь ему стрыем довожусь, а отца с матерью у него и вовсе нет. Михасем его кличут.
Пимен, хмыкнув, склонился над столом и сказал:
— Тот самый, княже.
Константин кивнул и, посуровев лицом, ответил:
— У него дела плохи. С животом мается.
Рана в живот всегда справедливо считалась одной из самых страшных. После нее человек если и выживал, что бывало нечасто, то прежнего здоровья все одно уже не имел.
— Может, натощак подранили, — вполголоса пробормотал кожемяка.
Действительно, если рану наносили человеку, который до того не ел хотя бы часов шесть-семь, то надежда на его выздоровление была неизмеримо больше.
— Если бы натощак, то он бы брюхом не маялся, — с легкой улыбкой на лице заметил князь. — А так он мне всю ладью запакостил, не говоря уж про свои порты. Жаль, что в Оке вода студеная, а то бы я его так с голым задом и вез бы.
— Так это оно что же — не ранило его, стало быть, в живот? — начало доходить до кожемяки.
— Какое там ранило. Обожрался он чего-то, вот и все, — и под сдержанные улыбки и похохатывание присутствующих добавил, веселья своего уже не сдерживая: — Его и вязали-то, когда он со спущенными портами в кустах сидел. Поначалу ведь думали — затаился. Чуть не зарубили. Потом пригляделись, а больше принюхались и поняли, что иным делом вои храбрый занят.
— А мой как, княже?.. — приподнялся было из-за стола сухонький старичок, но договорить не успел.
Боярин Еремей Глебович, устав терпеть, не выдержал, поднялся в свою очередь с лавки, зыркнул зло, осаживая очередного наглеца, осмелившегося лезть «поперед батьки», и степенно начал свою речь:
— Что откуп малый с града берешь, то славно, княже. И за то, что полон готов вернуть, тоже поклон тебе низкий. А как с княжичами малыми будет? Им ты какую долю определил? Мы ведь всем градом за них теперь в ответе. К тому же Владимир Юрьевич ныне и вовсе осиротел — в полдень, за час до того, как нам сюда выехать, мать его Агафья Всеволодовна, что на сносях была, скончалась, мук тяжких не выдержав.
— Это ты про меня, боярин, намек такой подпустил? Дескать, я их, по-твоему, осиротил? — резко поднялся из-за стола Константин. — Неужели это я рать собирал, дабы князя-соседа изобидеть? Лучше спасибо сказали бы, что мы с умом воев ваших встретили, до настоящей сечи дело не довели, иначе сколько бы здесь отцов без сыновей остались! А ведь они-то как раз самые безвинные и есть, потому как молодые, в разум еще не вошли. Князю Юрию на то не сослаться — ему, почитай, четвертый десяток лет пошел. Да и брат его Ярослав немногим моложе. И вина в сиротстве Владимира не на мне лежит, а на самом отце его. Что же до Агафьи Всеволодовны, то тут и вовсе не моя воля. Чья? — Он выразительно развел руками и сам же веско ответил, как припечатал: — Божья.
— А все-таки ты не ответил, княже, — не сдавался боярин. — Кем они станут? Изгоями?
— Ну почему же так сразу? — примирительно ответил Константин. — Из Владимира я их, конечно, выведу. Да и в Суздале с Ростовом делать им тоже нечего. Однако в изгои ты их рано поместил. Есть у них еще Переяславль-Южный. Да не один град, а целое княжество. Туда ты их и отвезешь, боярин, со всем своим бережением.
— Беспокойное больно княжество у них будет. На самом рубеже со степью, — проворчал, но больше для приличия, отчасти успокоенный Еремей Глебович. — Там дружина знатная нужна. Да и не справлюсь я один — стар стал.
— А я тебе Творимира дам. Он подсобит. А что до дружины, то тех сынов боярских, которые тоже без отцов остались, как раз на всех четверых хватит. А ежели князь Ярослав оправится от ран, то он по первости их и будет в бой водить.
— Стало быть, ты его из своей вотчины тоже изгоняешь? — уточнил Еремей Глебович.
— Вежества он напрочь лишен. Все обидеть норовит. Еще одного такого соседа заиметь — и никаких ворогов не надобно. К тому же я так мыслю, что и у владимирцев на него обида большая. Если бы не Ярослав, то Юрий ваш под Липицу не пошел и ныне под Коломной его тоже не было бы.
— Тесновато им там придется. Невелико Переяславское княжество, — осторожно заметил епископ Владимирский.
— Да уж побольше, чем Городец Радилов будет, — тут же нашелся Константин.
— Ну, с княжичами все понятно, — вздохнул, перекрестившись, Симон. — И мастеровому люду ты все славно обсказал. Опять же, пока шел сюда, смердов не зорил, селища не жег. То ты по заповедям божеским поступал. Осталось вопросить тебя, княже, о делах церкви. Оно, конечно, пустяк, но положено так, чтоб новый князь каждый раз грамотки прежние своей дланью подтверждал.
«Вот оно, — мелькнуло в голове у Константина. — Или сейчас бой принимать, или отложить малость, но отступать-то уж точно нельзя».
— А о каких грамотах ты речь ведешь, владыко? — наивно спросил он, стараясь выгадать время, чтобы как можно туманнее сформулировать свой ответ.
— Ну, как же, — даже удивился Симон. — На володение землями, селами, лесами и прочими угодьями. Не ведаю я, как там в Рязанской епархии, коя победнее малость и даже монастырей не имеет, а у нас соборам и чинам монашествующим немало князья выделили. Один лишь Успенский собор помимо земель разных еще и десятую часть княжеских доходов каждое лето получает. На то повеление богоугодного князя Андрея Юрьевича имеется. Когда Михаил Юрьевич братца своего сменил, он эти грамотки подтвердил. Так же и еще один брат их поступил, Всеволод. Да и сыны его — что Константин, что Юрий — не уклонялись от пожертвований в казну церковную, как и подобает добрым христианам. Помимо того что их стрыи и отец дарили, они еще и от себя немалую лепту вносили.
— Об этом, по-моему, ныне и говорить не резон, — возразил Константин. — Так же, как и эти князья, я твердо пребываю в христианской вере. Неужели ты сомневаешься, владыко, что я монахов, которые за землю Русскую без устали молятся, оставлю без землицы на пропитание? Или креста на мне нет? О том и говорить нечего попусту.
— Вот и подпиши.
Лицо епископа медленно стала заливать краска гнева. Не любил владимирский владыка, когда ему перечили, пусть даже и в мягкой уклончивой форме.
— Да тут их вон сколько, — простодушно заметил Константин, глядя, как один из подручных епископа извлекает из увесистой шкатулки все новые и новые свитки. — Я ведь до вечера с ними провожусь, не меньше, а времени нет, дел много.
— Но решать-то все едино надо. — Симон еще больше покраснел. — К тому же с тебя, княже, и одной грамотки хватит. Главное, чтобы ты в ней указал, что все прежние дарственные подтверждаешь. Ну, а ежели новым чем-то наделишь, то и тут времени много не надобно. А мы уж тебе, чтобы ты не утруждался, и сами грамотки написали. Осталось только печать приложить.
Константин вышел из-за стола и решительно шагнул в сторону Симона. Заметив повелительный кивок князя, следом за ним заторопился Пимен. Дойдя до епископа, Константин почтительно принял из его рук оба свитка, которые должен был подписать, и, не глядя, протянул их назад Пимену.
— Благодарствую, владыко, за облегчение трудов моих, однако и ты уж меня пойми — не гоже дарить то, чем я пока и не владею толком. Мне самому поначалу все разглядеть хочется.
И тут же, не давая опомниться, он взял со стола увесистый ларец и тоже протянул его своему чернецу. Оторопевшему прислужнику оставалось только хлопать глазами, наблюдая, как кипа драгоценных документов все удаляется и удаляется от него.
— Э-э-э, — проблеял он, растерянно глядя на своего епископа.
— Не гоже так-то, — понизив голос до свистящего шепота, укоризненно произнес Симон.
— Так ведь разобраться надобно, владыко, — обезоруживающе развел руками князь. — Надо же мне узнать, чем монастыри владеют, а какие земли мне самому принадлежат. А то не по-хозяйски получается.
Сидящие рядом купцы, как по команде, одобрительно закивали, но тут же испуганно дернулись, заметив злой взгляд епископа.
— По-хозяйски, — хватило сил выдавить из себя Симону. — Но не по-княжески. Добрее надобно быть и помнить, что за церковью ни добро, ни зло втуне не пропадают.
Он первым встал из-за стола и с гордым видом прошел, ни на кого не глядя, к своему возку, высоко вскинув голову и нервно покручивая на правой руке массивный золотой перстень.
«Только бы не сорваться, — пульсировала острой тоненькой жилкой колкая мысль. — Только бы доехать до Владимира, а уж там-то…»
Он сдержался и не сорвался, до самых своих покоев сохраняя внешнюю невозмутимость. Лишь зайдя в опочивальню, Симон позволил себе дать волю гневу. Все было не по его, все не эдак, и уже к вечеру оба служки имели: один в кровь рассеченную нижнюю губу, а другой — увесистый синяк под глазом и разбитый нос. Кровоподтеки по всему телу были не в счет.
Причем оба были уверены, что еще дешево отделались. Как-никак до келий в подвалах, а проще говоря, том же порубе, но монастырском или, того страшней, епископском, дело не дошло, а по сравнению с тем, что рассказывали о них, и о том, каково приходится несчастным сидельцам, разбитый нос был самым что ни на есть пустячным делом. Можно даже сказать, благодеянием.
Небывалая сдержанность епископа объяснялась двумя обстоятельствами. Первое — это то, что он еще не утерял надежды вразумить рязанца, тем более что намеки были сделаны более чем понятные. Второе же — что вечером ему надлежало быть на совете у боярина Еремея Глебовича, а до этого многое необходимо было как следует обдумать и взвесить.
Уже на следующий день боярин, говоря с Константином, только разводил руками, оправдываясь и утверждая, что он сделал все возможное и невозможное.
— Я ему толкую, что все равно нам не выстоять, а он все одно — пока, мол, грамотки мои не подпишет, я град Владимир на сдачу не благословлю. Ныне же сам обедню отслужил и на проповеди так гневно перед людом говорил о князьях неких, кои даже для святой церкви куны жалеют, что всех аж дрожь прошибла, — сокрушенно продолжал боярин.
С тоской глядя на бледнеющее от гнева лицо Константина, Еремею Глебовичу подумалось, что теперь-то уж точно поруба ему самому на старости лет не миновать.
Впрочем, он-то ладно. Старый совсем. А вот того, как рязанец град Владимир на копье брать станет, ему бы видеть не хотелось.
«И ведь как поначалу все ладно было… Нет же, дернул же черт князя заупрямиться, — досадовал Еремей Глебович. — А может, и правда черт? — мелькнуло вдруг в голове. — Речь-то ведь о монастырских угодьях идет, а не о боярских», — и он уставился на Константина уже с некоторым подозрением.
— Не бойся, боярин, — вдруг невесело усмехнулся тот. — Попробуем мы потерпеть малость. Вот только жаль, что припасов надолго не хватит. От силы дней на пять, не больше, — и после прозрачного намека осведомился: — А что люд простой говорит?
Еремей Глебович хмыкнул неопределенно и туманно заметил:
— Владыка сказал: кто врата князю Константину без моего благословления откроет — прокляну и его, и потомство, и весь род до седьмого колена.
— Вот что жадность с человеком делает, — сокрушенно заметил князь.
— Точно, — печально кивнул головой боярин, но потом, спохватившись, перекрестился, мысленно обругав себя на все лады за то, что вздумал согласиться с порицанием служителя божьего, и робко заметил: — Ну а мне-то как быть? Он ведь непременно вопрошать станет — о чем речь шла.
— Скажи, что князь опечалился сильно и теперь думу думать будет, — Константин задумчиво поскреб в затылке и добавил: — Три дня. На четвертый за ответом подъезжай.
И вновь рязанец поступил честно. На четвертый день он со вздохом сказал Еремею Глебовичу, что пропитание у воев совсем почти кончилось, а так как деревни близлежащие зорить он не намерен, то пусть завтра владимирцы ворота откроют и, как водится, встретят своего нового князя хлебом-солью. Впереди же всех епископ Симон должен идти, дабы благословить и в град пригласить.
«Стало быть, все уже знает, — подумал боярин. — Вон как уверенно он все говорит. Не иначе донес кто-то о том, что старшины всем миром порешили».
Он вспомнил суровую отповедь коваля Бучило, который возглавлял посланцев и напрямую заявил Еремею Глебовичу:
— Ты как хошь себе, боярин, а князь Константин нам люб, и мы людишек своих мастеровых, которых тебе в помощь дали, со стен сей же час снимаем.
— А епископ?.. — заикнулся было боярин.
— Ежели бы не владыка Симон, то мы их и вовсе в тот же день сняли, — пояснил Бучило. — Ну, ты сам посуди, боярин. Князь нам почет оказывает, уважение, почти за каждого ответил из сынов наших — кто, как да что. Вот как на духу скажи, смог бы, к примеру, тот же Юрий Всеволодович мне сразу сказать, живы мои сыны али нет? — и сам ответил: — Да никогда! Что им смерд какой-то. Про князя Ярослава я и вовсе молчу. А чужак рязанец вмиг ответ дал, хотя сыны мои не за него, а супротив дрались. Это как понимать надобно? — и сам ответил: — А так и понимай, боярин, что прав он везде и во всем. С большим понятием ко всему подходит, как оно и должно быть.
— Константиновичей меньших с Юрьевичами опять-таки не обидел — целое княжество им уделил. А мог бы ничего не давать. Ведь мог? Мог. Получается, что и перед ними у нас совесть чиста. Откуп с города раз в десять поболе мог взять, а он опять-таки с пониманием, — это уже старшина купцов слово взял.
— И пошутить могет. Да чтоб не обидно было и в самую точку, — быстро добавил кожемяка. — Я на белом свете давно гостюю, ведаю, что коли человек так шутковать умеет, то злобы у него на душе нет и зависть черная там не живет. Стало быть, и дело иметь с ним завсегда можно.
— У него на Рязани вместо стен доселе одни головешки. Кто расстарался? Князья наши. Пусть не Юрий, а Ярослав, но в таком деле особливо не разбираются. Всем попадает — и правым, и виноватым. А он сердце сдержал — людишек, ни в чем не повинных, зорить не стал. Это как? А ведь мы ему даже не свои еще — чужие. А он опять-таки по-доброму с нами, будто уже приял к себе. — И глава древоделов подытожил: — А раз он к нам с лаской, то тут в отказ вовсе грешно идти. И супротив своего князя град мы боронить не станем. А владыка пускай себе лютует.
Утром же стали постепенно куда-то расползаться и городские стражники. Ныне их осталось всего ничего — трех десятков не набрать, да и те потихоньку продолжали разбредаться. Одного было ухватил боярин за шиворот, а тот вытаращил глаза и спросил:
— А от кого град-то боронить? Князь нашенский у ворот стоит, а больше никого и нет рядом.
От таких слов боярин даже дар речи потерял, а когда тот к нему вернулся — наглеца уже и след простыл. И вопрос свой насчет грамоток задал он теперь как-то так, нехотя, больше из приличия, чтобы отрицательный ответ из уст самого князя прозвучал.
Каково же было удивление Еремея Глебовича, когда Константин заверил его, что обе грамотки он непременно, сразу же после торжественной обедни самолично с поклоном глубоким вручит владыке Симону.
Почему не сейчас? Да потому, что ему тоже честь княжескую соблюсти надо. Что его дружина скажет, когда узнает, что он на попятную пошел? Пусть перед служителем божьим, причем не просто перед священником или диаконом, а целым епископом, но ведь пошел и от княжеского слова своего отказался. А так вроде бы все добровольно будет, по обоюдному согласию, и ему, князю, в упрек эти грамотки уже никто не поставит.
Обрадованный боярин в тот же день передал епископу все это почти дословно. В ответ воодушевленный Симон заявил, что всю организацию встречи он берет на себя, после чего тут же развил кипучую деятельность по ее подготовке.
Слово свое владыка сдержал, даже с лихвой. Уже в приветственной речи он не забыл ни одного доброго деяния Константина: и приветлив, дескать, князь, и о люде простом заботлив, и не злобив, и добр, и терпелив, и о церкви, как подобает истинному христианину, неустанную заботу являет.
О том же самом он и на обедне говорил, во время проповеди, которая на сей раз полностью посвящалась князю Константину, причем за основу он взял отрывок из книги пророка Исайи и, указывая на стоящего впереди всех, почти у самого амвона, князя Константина, торжественно изрекал прихожанам, благоговейно внимавшим ему:
— И он пришел от корня великого воителя Святослава, и корня равноапостольного князя Владимира, и от корня мудрейшего Ярослава. Ибо о нем было сказано еще в святом писании: «И ветвь произрастет от корня его; и почиет на нем дух господень, дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух ведения и благочестия; и страхом господнем исполнится, и будет судить не по взгляду очей своих и не по слуху ушей своих решать дела. Он будет судить бедных по правде и дела страдальцев земли решать по истине; и жезлом уст своих поразит землю, и духом уст своих убьет нечестивого. И будет препоясанием чресл его — правда, и препоясанием бедр его — истина».
Никогда еще речь епископа не была столь вдохновенной, а слова — столь проникновенными. Впрочем, вдохновение в тот день осеняло Симона дважды. Первый раз, как уже было сказано, это произошло во время проповеди на обедне, а второй — несколько позднее, после того как он развернул, находясь в своих покоях, княжеские грамотки.
— Подлец, негодяй! — сотрясались от неистового рыка епископа дорогие веницейские стекла в свинцовых оконных переплетах. — Прокляну мерзавца! Отлучу! Анафеме предам! Шутки шутить с церковью удумал — я тебе их пошучу! Я тебе так пошучу — колом в глотке встанут! Ах ты ж поганец какой!
Битых два часа ни одна живая душа не смела воити к владыке, пока тот хоть немного не утихомирился. А виной всему были дарственные Константина.
Нет, князь не опустился до откровенной лжи — он честно сдержал свое слово. Более того, грамоток этих было даже не две, а намного больше. Практически для каждого монастыря — отдельная, которая подтверждала ранее пожалованное другими князьями, а к ней прилагалась еще одна, где говорилось о том, как князь, безмерно почитая неустанный труд монахов и высоко ценя их бескорыстие и усердие, жалует им еще от щедрот своих.
Так-то оно так, но если почитать их повнимательнее, то становилось ясно, что рязанский князь поступил как самый настоящий плут, пройдоха, проходимец, мошенник, и к этому епископ Симон охотно добавил бы еще множество подобных эпитетов.
Во-первых, из подтверждающих грамоток исчезли все села со смердами. У того же Рождественского монастыря в одночасье пропали сразу восемь сел с несколькими сотнями дворов.
Нет, смерды никуда не делись, и села тоже оставались на месте, но Константин отныне брал их под свою руку, да еще с издевательской припиской. В ней князь указал, что желает облегчить святым отцам, проживающим в монастырях, неустанную борьбу с кознями дьявола, который ежедневно подталкивает их оскорблять свою же братию, проживающую в селах, обижать смердов неправыми поборами, налагая лихву на лихву, и чинить им всяческий вред, доводя до разорения. Посему он, Константин, и лишает такой возможности изначально, но не их, а дьявола.
И ведь этот подлец, мерзавец, плут и мошенник не только оттяпал все села. Он же вдобавок, подобно злобному язычнику, лишил их самых лучших угодий: заливных лугов, богатейших бортей. И осталось у них лишь одно право — пользоваться дарами рек и лесов. Но и тут следовала лукавая приписка негодяя о том, что точно такое же право на пользование ими — ибо все люди на земле произошли от Адама и Евы — князь дарует еще и жителям сел, лежащих возле этих водоемов и лесов.
И дарственные новые тоже звучали издевательски. Одному монастырю в подарок болото поднесено. Дескать, ежели его осушить — цены этой земле не будет. Другому — лужок близ низменного левого берега реки Клязьмы, весь поросший осокой и камышом, на котором отродясь ничего не вырастить, третьему… Да что там говорить, надул, негодяй. Подло и гнусно надул.
И ведь не скажешь теперь ничего. Тот же народ не поймет, если сам епископ ныне славит князя, а завтра клянет его же на чем свет стоит. Как объяснить прихожанам, что Константин этот — самый настоящий тать, нет, что там, в десятки раз хуже татя. Кто посочувствует, если новый князь ни у кого куны лишней не взял, если обобрал только монастыри и церкви, лишив их давно узаконенного дохода.
Впрочем, оставался один вариант. Не должен был митрополит всея Руси Матфей промолчать, глядя на этакое безобразие. И если у него, Симона, после чрезмерно горячей и еще более необдуманной скороспелой проповеди в пользу князя Константина руки узлом связаны, то у Матфея они свободны. А потакать творившемуся бесчинству тот просто права не имеет, ибо дурной пример заразителен.
Епископ не был стар годами, а на подъем и вовсе легок, так что уже через день рано утром ладья с Симоном и несколькими служками отчаливала от речной пристани. Нужно было спешить и успеть до первых зимних морозов, пока реки еще не встали. Тогда придется дожидаться зимнего первопутка, и путь до Киева и обратно запросто может занять все время до весны. Симон же рассчитывал по первому снегу вернуться уже назад, в свою епархию.
Едва же он отъехал, как уже на следующий день, аккурат в самый полдень, молчаливые княжеские слуги, предъявив указ князя Константина, распахнули настежь двери всех подземных темниц, которые самими монахами стыдливо именовались кельями.
Напрасно особо ретивые из епископских служек выражали свои гневные протесты, утверждая, что имущество церкви не может быть подвластно князю. Руководивший всеми чернец Пимен только изумленно поднял вверх брови и нагло заявил в ответ, что князь ничего из вещей брать вовсе и не собирается. Люди же, кои сидят по этим узилищам, бессловесным имуществом никоим образом быть не могут. Или владыка Симон их тоже за бессловесных скотов считает? Ах нет, ну тогда…
И один за другим наружу из покоев епископа извлекались несчастные, изнеможенные, оборванные, полуслепые люди, вся вина которых зачастую состояла лишь в паре-тройке неосторожно сказанных слов.
Но тут ведь смотря каких слов и против кого они произнесены. Если бы против князя — это одно, да даже против бога — еще куда ни шло, но против служителей церкви Христовой!.. За такое карать надо нещадно, дабы другим неповадно стало.
И кому какое дело, что эти самые слова вырвались у человека из уст после того, как дюжие монахи в счет недоимок прошлых лет вывели у него со двора последнюю коровенку, не побрезговали ледащей лошаденкой и оставили только двух куриц. Причем и их-то не забрали вовсе не по доброте душевной, а лишь потому, что тучным божьим служителям с объемистыми черевами было несколько затруднительно гоняться за шустрыми птицами.
Стоило же хозяину сказать о них все, что те заслужили неустанными стараниями и заботами об имуществе ближнего своего, как ему тут же присваивалось грозное клеймо «еретик», и через пару дней двери церковной тюрьмы наглухо закрывались за очередным несчастным.
И благо для смерда, если она была монастырская. О своем «говорящем» имуществе простые монахи заботились чуть лучше, нежели глава Владимирско-Суздальской епархии преподобный владыка Симон.
Если бы епископ по каким-либо причинам вернулся с полдороги обратно, то навряд ли бы ему поздоровилось. Трудно сказать, сумели бы дружинники князя Константина удержать народ от самосуда над своим духовным владыкой. Проще ответить на вопрос: попытались бы они вообще встать на его защиту или же — что скорее всего — сделали бы вид, что у них и без того княжеских поручений невпроворот.
Точно такие же угрюмые дружинники, которые остались в городе после отъезда князя, всего за неделю с небольшим перешерстили все монастыри. В общей сложности из узилищ было извлечено около двухсот человек.
Сам Константин был к тому времени уже далеко — под Ростовом.
* * *
И в заступу княжичей-младеней такоже никто гласа свово не подаша, окромя епископа Воладимирской, Суздальской, Юрьевской и Тарусской епархии Симона, кой оттого великую остуду получил от Константина и бысть оным князем изобижен и поруган всяко.Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.
И было о ту пору церквям христианским поругание всякое, а монастырям и людям божиим — ущемление великое.Издание Российской академии наук. СПб., 1817
Князь же, диаволом научаемый, из келий и затворов еретиков злокозненных за мзду выпускаша, дабы они слово божие неладно везде рекли к умалению славы и величия церкви православной, гнусные поклепы возводя на оную.
* * *
Константин же, возжелаша мира, послаша своих слов к князьям Юрию и Ярославу и рек им: «Почто прииде на Коломну? Не хотяще аз ваших градов и княжения, почто вы алчете моего? Не уйметеся же ныне, и аз к вам в земли приду».Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.
Те же глаголили со смехом: «Коли нас не станет, то все твое буде».Издание Российской академии наук. СПб., 1760
Слы же князя Константина рекли им: «Быть посему, и пускай бог рассудит — у кого правда, тому все и отдаст».
Егда же победита князей владимирских и муромских, то Константин и грады их взяша под свою длань по уговору ранее. К люду же градскому рек с вежеством: «Не воевати хощу с вами, не грабити, но оберег вам дам всем и защиту».
И люд оный выю склоняя, нового князя славил, ибо он не с мечом пришед, но с миром.
* * *
Захват всех городов Владимиро-Суздальского княжества был практически мирным и бескровным. Сопротивляться было просто некому — воины-дружинники полегли под Коломной.О. А. Албул. Наиболее полная история российской государственности.
Только один епископ Суздальской, Владимирской, Юрьевской и Тарусской епархии Симон возвысил свой голос в защиту малолетних детей — трех Константиновичей и одного Юрьевича, за что и пострадал, попав в опалу. Попытка же Симона отстоять их права у митрополита Киевского Матфея тоже не увенчалась успехом.СПб., 1830. Т. 2, с. 146–147.
Впрочем, нельзя сказать, что Константин обидел маленьких княжичей. Напротив, он поступил с ними достаточно великодушно, уступив в их пользу южное Переяславское княжество.
Что же касается его знаменитого указа о монастырях, по которому божьи люди отныне и навсегда лишались сел с крестьянами и исключительных прав на другие угодья, которыми владели ранее, то опять-таки при всей своей набожности князь просто не мог поступить иначе.
Будь это другие, более спокойные годы, и я более чем уверен, что Константин не только не издал бы этого указа, но и дополнительно одарил бы церковь, пусть и не всю, но хотя бы столичные монастыри и наиболее видные храмы при крупных городах.
Однако время великих перемен требовало великих расходов, а где их взять?
То же самое касается так называемых еретиков, которых Константин, не исключено, хотя об этом говорится только в одной летописи, выпускал не бескорыстно, а за определенный выкуп.
Причина все та же — срочная нужда в серебре.
Причем, вполне вероятно, что умный князь щедро делился им с церковью. Я выдвигаю такое предположение, потому что практически никто из епископов, за исключением того же Симона, не протестовал против такого поведения Константина и его грубого вмешательства в права церкви.