Все получилось как-то не очень славно. Когда муж Нонны Петр получал в городе новое назначение — он преподаватель физкультуры, — то ее обещали устроить в библиотеку. Однако в библиотеке место оказалось занятым: кто-то собирался увольняться, уже почти уволился, но неожиданно передумал. И хотя Нонна закончила десять классов и вообще была человеком достаточно грамотным, ей ничего не смогли предложить в совхозе, куда они переехали, кроме должности доярки: — «Своих грамотеев девать некуда». Она сперва отказывалась — «дояркой может быть всякая», но, перетолковав с мужем, и подумав денек-другой, все же пошла на ферму. Это было перед самой осенью, а после Октябрьского праздника Нонну вызвал к себе директор совхоза Калачев.
— Как работается? Сбегать не думаете?
— Пока вроде нет.
— А почему «вроде» и «пока»? Эти «вроде и «пока» мне не очень нравятся.
Он засмеялся, засмеялась и Нонна.
— Я, собственно, пригласил вас вот зачем. Давайте собирайтесь в дорогу, поедете в Боровской совхоз Андреевского производственного управления. Даем вам командировку. Нате бумагу, записывайте. Боровской совхоз. Ехать до разъезда Боровского, это на восток. Прежде всего представитесь там директору совхоза, чтоб все было чин-чином. А я ему позвоню. Ваша задача — получиться у боровских доярок, особенно у Камышенко. В том совхозе есть отличнейшая доярка Камышенко, имя, отчество я не помню. Да и не важно, она там одна. Посмотрите областную газету, числа пятого или шестого, перед праздником в общем, о ней печатали заметку. Я попрошу, чтобы вас прикрепили к этой доярке. В Боровском механическая дойка. А мы в конце этого года, ну, в крайнем случае, в начале следующего, должны получить «елочку». Техника эта не ахти уж какая сложная, но все же… Простая, как говорится, в умных руках. Приглядитесь повнимательнее, изучите, а потом и наших доярок поучите. Мы тут долго думали и решили вас послать, хотя вы и недавно у нас. Вы пограмотнее других и, ничего не скажешь, стараетесь.
На другой день Нонна поехала; на грузовике добралась до железной дороги, села на поезд и следующим утром сошла на разъезде Боровском. То был совсем маленький, тихонький разъезд — до десятка домов, не более, но километрах в трех-четырех от него на холмах разбросалось крупное село с двухэтажными домами, церквенкой без купола, тополями и длинными рядами животноводческих построек на окраине — центральная усадьба совхоза.
Было морозно и ветрено, однако за железнодорожными зданиями на базарчике под громоздкой, похожей на заводскую, крышей бабы бойко торговали всякими соленьями, мороженым молоком, яйцами, настойчиво зазывая пассажиров и умоляюще глядя на них. Особенно усердствовала одна старуха, сухонькая, морщинистая, но с живыми, как у молодухи, колючими глазками.
— Яйца, а ну, кому яйца?! — кричала она. — Крутые и всмятку. Забирайте, покудов есть. Эй, молодка, подходи сюда!
«Энергичная какая», — удивилась Нонна и спросила у старухи:
— Сколько?
— Вот энти — двадцатчик штука, а энти, покрупнее, двадцать пять копеек.
— Да вы что, прямо-таки шкуру дерете с покупателя. В городе на базаре продают по рубль двадцать десяток.
— А и поезжай туды, милая, поезжай, тока во сколь они тебе, яички-то, тогда обойдутся.
— Ив деревнях можно купить вдвое дешевле.
— Дык и покупай, я уж тебя не неволю, милая, брать у меня. Только навряд ли сыщешь, не лето счас.
— Но все же…
— Чё «все же»?! — вдруг заорала старуха. — Чё тебе надо-то от меня, какого лешего ты ко мне привязалась? Кем это тебе такие права дадены, чтобы указывать? А?! Прилипла, как банный лист, прости меня, господи.
Было ясно: скажи старухе хоть одно еще слово, она совсем взбеленится, расскандалится на всю округу. Нонна махнула рукой и пошла.
В совхозе ее приняли хорошо; она долго разговаривала с директором, главным зоотехником и еще какими-то начальниками, которые заходили в кабинет директора. Все это были словоохотливые люди.
Рассыльная привела доярку Камышенко.
— Татьяна Михайловна, — представилась Камышенко. Ее пожатие, торопливое, деловитое, понравилось Нонне. И вообще Татьяна Михайловна, по всему видать, была симпатичным человеком. Пожилая, полная, она, однако, двигалась легко и быстро, во всем ее облике выражалась какая-то озабоченность, свойственная многим простым, вечно занятым и нервным натурам, и готовность тотчас взяться за любое трудное дело. Она очень просто, без какой-либо отчужденности, кою нередко проявляют к чужакам женщины в дальних сибирских деревнях, разговаривала с Нонной, когда они шли по селу мимо красивых, из белого кирпича, домов с трехстворчатыми окнами, с двумя выходами — на улицу и во двор, и с большими, как на дачах, верандами. Таких домов было квартала полтора. Во дворе и возле окон кирпичных домов, а также у дороги стояли березы, придававшие этой части села вид дачного поселка.
— Давно построили? — поинтересовалась Нонна.
— Несколько домов в прошлом году, а остальные вот только нонешним летом. Глянутся?
— Очень. Как, удобно в них?
— Еще бы, дома куда с добром. Правда, кой-кому из наших чалдонов не совсем по душе. Веранды, дескать, ни к чему, ребятишки все стекла побьют. Дворы, мол, открытые, без ворот, без заборов, без ничего. Старинка-матушка, что поделаешь. У нас кое-кто из мужиков еще в драных полушубках в кино ходит. Двадцать лет назад так ходил и сейчас одевается как попало, хотя и зарабатывает ничего. По привычке дурной. Да…
Сама Татьяна Михайловна была в чистеньком пальтеце с каракулевым воротником и в пуховой шали.
— А вы где живете?
— Я в своем доме. Разреши-ка мне — мигом бы перебралась в таку-то квартиру.
Она вздохнула, но вроде бы не особенно горестно. Нонне казалось, что Татьяна Михайловна чем-то встревожена и напряжена.
Эта мысль появилась у молодой доярки еще в конторе и навязчиво не покидала ее, когда она осматривала коровник, доильную площадку и аппараты, которые ей не приводилось видеть, потому что у них в совхозе все было, как сто лет назад — сядешь под коровушку и доишь руками до боли в пальцах.
Нонна побывала на дневной и вечерней дойках, перезнакомилась со всеми, без конца приставая с расспросами и к Татьяне Михайловне и к другим — много тут было интересного. Она всюду ходила за Татьяной Михайловной и удивлялась, до чего все же деловита и расторопна эта пожилая женщина. И не суетлива, чего страшно не любила Нонна. С техникой Камышенко обращалась свободно, будто давным-давно изучила ее, хотя на механическую дойку ферма перешла только прошлой осенью. С коровами разговаривала, как с малыми детьми — спокойно и покровительственно — и, лишь когда сердилась, тихо ворчала: «Стой же, милая, стой, не лягайся». Всердцах Татьяна Михайловна ворчала даже на неодушевленные предметы: на ворота, которые тяжело открывались — «окаянные, примерзли вы, что ли?», на упавшее ведро — «куды покатилось?»
После вечерней дойки они прошли по надоедливо длинной — не менее километра — заснеженной улице на другую окраину села к пятистенному, из добротных толстых бревен дому с воротами, на диво высокими, и амбаром.
— Вот и хозяйство мое, — сказала Татьяна Михайловна.
Во дворе было совсем темно, небо закрывали сарай, горой нависающий над двором, и непомерно большая крыша крыльца; на землю, тщательно очищенную от снега, падали два острых электрических луча, вырывающихся из закрытых ставен. «Двор-то, как крепость, сараище и воротища недавно поставила или от старых времен сохранились?» — подумала Нонна, но спрашивать не стала.
Жила Камышенко богато: комнаты просторные, чистенькие, недурно обставленные, были у нее и радиоприемник, и ножная швейная машина, и ковер, и много другого добра. На божнице — картина в золоченой рамке с видом моря.
Татьяна Михайловна наскоро собрала ужин, который, однако, оказался сытным, со всякими соленьями и вареньями, и, усадив Нонну, выставила бутылку вина.
— Ну, ради знакомства. Да ты шибко-то не того, не отбояривайся. Ради знакомства можно. Это слабенькое совсем, из виноградного соку, торгаши сухим его называют. Прошлый раз в городе взяла. Бражку мы не глушим и водку не берем. Мне дак вообще нельзя, у меня плохо с желудком, боли, будто гложет кто-то. А все потому, что в голодуху военную всякую дрянь ела. И после войны в колхозе — тогда у нас колхоз был — тоже, помню, почти ничего не получала. Если картошка или, скажем, чего другое попортится, так все равно сожрешь. Худые времена были. Да-а…
Она усердно потчевала, но сама ела мало, не пила, и говорила больше о деле:
— Механическая дойка, я те скажу, штука очень даже хорошая. Тяжело все-таки руками-то… Сама знаешь. Я ведь еще до войны доила, а все привыкнуть не могла, все рученьки болели. Со столькими-то коровами… Да ишшо траву летом подкашивай. А тут ты навроде мастера, и техника за тебя. Да. Бухгалтер говорит, что у нас даже экономия средств получилась на мехдойке. Ну, и чистота. Хоть какие у тебя чистые руки, а аппаратом лучше. Не пойму я, почему люди морду воротят от этого. Возьми хоть наших соседей — Шаталинский совхоз. Еще в начале года понавезли они до черта всякой техники и сперва было крепко взялися, а потом чего-то забросили все аппараты. Забросили и опять руками доят, милыя. Да. Ну, что ты на это скажешь?
Нонна ничего не ответила: откуда ей было знать.
— А у нас на Чапаевской ферме молоко сбавилось от мехдойки. Лешаки безмозглые.
«Сильна б она была в должности главного дояра района, — подумала Нонна. — Жаль только, что нет такой должности».
В избу вошел рослый парень лет восемнадцати, одетый не то в короткий тулуп, не то в длинный полушубок.
— Ну, что?.. — спросила Татьяна Михайловна.
Парень молчаливо раздевался и разувался.
— Ну, чего ты молчишь? — Татьяна Михайловна впервые за день повысила голос, и Нонна вздрогнула.
— Дай хоть в себя прийти. И нетерпелива ж.
— Все продал?
— Все.
— За сколько?
— По два двадцать.
— За сколь?!
— Ну чего переспрашивать.
— Ты что?! Ты что, очумел, что ли? Да? Все продают по два с полтиной да по три за кило, а он умудрился по два двадцать. Чего ж ты даром не отдал?
— Не шуми. Ну, не шуми. — Морщась, парень сел за стол и робко взглянул на Нонну. — Послушай прежде. На базаре теперь, понимаешь, не шибко пошеперишься — твердые цены установили. Не пошеперишься.
— Какие такие твердые? Что это, в магазине, что ли?
— В магазине не в магазине, а навроде. Есть такой приказ начальства: свинину продавать по два двадцать — не дороже, а если второго сорта окажется — так по рубль семьдесят, яйца — по рубль двадцать десяток, не дороже, ну и все прочее так же. Вот так! Объявленья везде вывешены об этом. Мужик какой-то ходит с красной повязкой на рукаве и милиционер рядом с ним, обсматривают все, проверяют. Ничего не выйдет дороже. Да и в магазинах теперь свинина есть по рубль восемьдесят.
— А на втором базаре?
— Чего?
— О, господи, чевокало непутевое! На втором-то базаре был ли тот, который за рекой, у кожевенно-шубного завода?
— За рекой? Хм. За рекой… Я и не слыхал о нем. Да порядки-то, поди, везде одинаковы.
— Поря-я-дки. Где лучше, там и сбывай, вот тебе и порядки. Порядки. Сеть-то хоть купил?
— Не продают. Нигде нету. Все магазины обсмотрел. А сапоги, манки и селедки купил. Вон.
— Это и дурак купит.
Татьяна Михайловна говорила раздраженно, нисколько не стесняясь Нонны. Более того, она даже попыталась вызвать у нее сочувствие:
— Вот к коровам… К коровам надо подходить спокойно, не нервничать. А с людьми так не выйдет. Пока на него, на окаянного, не оранешь, никакого проку не будет.
Парень молчал. Такой рослый, здоровый, бас, как у Шаляпина, а молчал.
— Свинью, наверное, закололи? — спросила Нонна.
— Да вот… Целый год кормила, картошки и хлеба сколь на нее ухлопала. Грузовик наняла мясо в город везти, хоть и попутный, но все равно. И вишь….
— В столовую бы сдали.
— Еще чего! — Татьяна Михайловна вдруг враждебно поглядела на Нонну. — Тебе там столь отвалят, что карманы разорвутся. Ну, ладно, время уже много, надо дров притащить и спать укладываться.
Нонна тоже заторопилась.
— Я пойду.
Татьяна Михайловна не удерживала ее.
— Вещички-то у тебя в конторе? — спросила она все еще раздраженным голосом. — Где там? Аха! У нас приезжие у Семеновны останавливаются. Это не так чтобы далеко. Санька проводит.
Санька всю дорогу молчал, сопел и вроде бы сердился на Нонну, но она понимала, что он сердится на мать и вообще у него испорчено настроение.
В доме Семеновны, старухи говорливой, общительной, привыкшей к частой смене постояльцев и свободному с ними обращению, Нонна почувствовала себя легко. Она только сейчас поняла, насколько в доме Камышенко все строго и напряженно. Разговаривали с Семеновной о разном, и, естественно, о Татьяне Михайловне.
— Бабешка эта работящая, — рассказывала старуха, уже лежа на кровати. — Она те, как я, попусту болтать не будет. Не! Доярка куды с добром, сама, говоришь, к ей учиться приехала. И по дому не сплошат. Хозяйка настоящая. Животины у ей всякой, ну прямо уйма — окромя коровы, телок, овечек сколько-то, бо́рова, понятно, всегда откармливат. Боров-то, — как бык. Ей-бо! Курочки… Ну и огородишко порядошнай, все что хошь там растет. По два урожая собирают, ей-бо, ни у кого так-ту не получатся. И везде успеват, за всем успеват. Правда, парень у ей добро какой, и мать ишшо в силах.
— А мать я что-то не видела.
— Мал ли. Они там все, как звери, робют. Санька-то даже в клуб редко забегат, на работе все. Шибко богато живут. Из совхоза получают и не мало. Мясишко, яички продают на базаре, а летом — редиску, огурцы, помидоры там всякие ране других на разъезд выбрасывают. Пассажиры, те, чё хошь расхватают.
— Послушайте, но это же безобразие! — возмутилась Нонна. — Так раздуть свое хозяйство, торговлей заниматься.
— Да ты уж, милая, шибко здорово хватила. Скота-то у их и не боле, чем у других хозяев справных. И огородишко, если уж говорить прямо, как у всех прочих. Только у ей, чертовки, все куды лучше получатся. Здорово, в общем. И коровушка по двадцать литров молока дает, и курочки без конца несутся, боровок такой вымахат, я те дам. Поглядела б, какое сало у борова многослойное, в ладонь толщиной, ей-бо. Кормит она свинью, говорят, разными кормами: то картошкой одной, то хлебом, ну чисто одним хлебом, или ишшо чем-нибудь. И с огурцами, к примеру. Прошлым летом неурожай был на огурцы, квеленькие у всех они получилися. А у Татьяны на диво крупны были и длинные пошто-то. Робятишки к ей в огород лазили воровать. И робятишки-то такие, вроде не вороватые, не примечалось ране за ними. Баклажаны каки-то выращиват у себя, никто у нас отродясь не видывал их. Бабешки, как на чудо великое, бегают глазеть на баклажаны те.
Ягоду-клубнику посадила. Груздей завсегда насолит. Хо-о! Ну, а насчет торговли… Если лишку, так куды девать? У нас вот есть такие мужички и бабы: отробят свое в совхозе и сидят-посиживают, семечки грызут, разговоры разговаривают. А как весна — забегают, то не продашь ли им, друго не продашь ли. Прошлый раз на собраньи к Татьяне один прискребся было. Сперва похвалил: доярка, мол, примерная и все такое, а опосли запушил злыми словами, навроде твоих.
Смерть как хотелось спать, но, чтобы не обижать старуху, Нонна отгоняла сон и слушала, изредка поддакивая.
— Хитрушшая она, Татьяна-то. И коровушек лучших оттяпала. Все теперь у ей черно-пестрой породы. Да ты ить их видела. Тут надо вот с чего начать. В третьем годе к нам в совхоз мно-о-го коров привезли, с Урала откуда-то. Черно-пестрых. Потом они брусулезом заболели. Больных держать, ясно, не стали. А всех здоровых она себе оттяпала. К начальству побегала и отдали — доярка-то в сам-деле хорошая. Счас они у ей, как слоны, ходют, во как выхолила.
Нонна заснула, но вскоре проснулась отчего-то. Семеновна все еще не спала и теперь уже бормотала совсем тихо, полусонно:
— Отец Татьяны ничего так это, справно жил. Да грех за ним водился один — в картишки играл крепко. Вскорости после Колчака продулся он в картишки эти. Всю осень играл и продулся так, что от хозяйства мало чего осталося. Горевал страшно. А потом не раз говаривал: «И лучше, а то, лешак знат, может, и раскулачили б».
В Боровском совхозе Нонна прожила с неделю, она старалась все увидеть, все узнать, приставала с расспросами, уже не чувствуя неловкости от этого, как вначале. Внимательно присматривалась к Камышенко, более и более убеждаясь, что это, в сущности, весьма сложный, противоречивый человек. Для Татьяны Михайловны все было раз и навсегда решено, все понятно и, подгоняемая какой-то внутренней неиссякаемой энергией, она действовала не колеблясь, ни над чем долго не раздумывая и в то же время неторопливо. Нонну учила охотно, неприятен был лишь слегка покровительственный тон и некоторая категоричность: «Я ж тебе сказала как…», «А ты, слушай, поняла?»
Она не приглашала к себе Нонну. Только за день до ее отъезда, когда они шли на собрание работников животноводства, сказала:
— Зайдем ко мне, платьишко надо сменить.
Было еще не темно, и Нонна увидела ладные хлева, поленницы дров по всему двору — лет на пять хватит, крепкие запоры на воротах, на сенных дверях.
У печи сидела старуха и чинила бредень. Это была та самая старуха, которая на разъезде сбывала яйца по двадцать и двадцать пять копеек за штуку. Санька подбивал планки у курятника, тянувшегося от печи до стены и еще метра на полтора по другой стене, и сделанного, видать, не тяп-ляп, а крепенько, на годы. Старуха ответила на приветствие вежливо, дружелюбно, и Нонна решила: «Не помнит».
— Чего ты, как неживой? — сказала Татьяна Михайловна сыну. — И давай собирайсь на собрание.
— Будешь неживой, — мрачно отозвался Санька. — Я ведь сегодня с четырех на ногах. Ишачишь, как проклятый.
— Давай собирайся.
— Не пойду никуда. Спать вот сейчас буду.
— То есть как это? Что тебе, ночи мало? Не пойдет он никуда. Еще недоставало, чтобы люди о тебе черт знает что говорили. Ты мне эти штучки брось. Одевайся без разговоров!
Дома Татьяна Михайловна была грубой, властной и вообще какой-то другой.
Отложив бредень, старуха начала подтирать возле курятника. Поправляя корытце с кормом, проговорила как бы про себя:
— Уж все пожрали, окаянные. Тока и корми их, тока и наваливай, а как начнешь яички продавать, так дорого, вишь ли, чуть не задарма хотят.
Ясно, что она прекрасно помнила разговор с Нонной.
Над печью в два ряда висели валенки, большие и маленькие, черные, серые и белые, штук двадцать, не меньше. Зачем столько? И для кого маленькие? У окна напротив печи длиннющие связки лука, килограммов пятьдесят будет. Куда им столько? И везде сундуки, сундуки.
«Жадины, — сердито подумала Нонна. — Чертовы жадины».
Сейчас она была уверена, что и озабоченность у Татьяны Михайловны ни отчего другого, а от жадности. Нонна даже покраснела, вспомнив, как все эти дни, подражая Камышенко, тоже старалась быть не только деловитой, но и озабоченной.
— Летом приедешь, рыбкой накормим. — Татьяна Михайловна кивнула на бредень.
По пути в клуб она спросила у Нонны:
— Ну как, поглянулось село?
— Да, село хорошее.
— То-то! А учительница как? — Татьяна Михайловна снисходительно улыбнулась. — Ну, что ж не говоришь?
— Да, видите ли…
— Ну, говори, говори.
— И без того хотела поговорить. Не нравится мне, что вы, Татьяна Михайловна, слишком уж, знаете ли… как бы это сказать-то… обогащением увлекаетесь, стяжательством.
— Чего? Стя… Обогащеньем? А чё ж бы ты хотела, чтобы я супишко пустой лаптями хлебала. А?!
— Лаптями хлебать вы при любых условиях не будете. Но… Эти яйца по два с полтиной десяток. Мясо возите в город, чтобы как можно подороже продать. На спекуляцию какую-то смахивает. И вообще…
— Что вообще? Что вообще? — Камышенко уже не могла себя сдерживать, она быстро выкрикивала, и голос ее при этом дрожал. — На спекуляцию смахивает. Ишь ты! Может, я чужим добром торгую? Да знаешь ли ты, что я и сплю-то не больше пяти часов? Роблю за пятерых. Как у тя язык-то повернулся говорить такое. Ты уж не шпионить ли за мной приехала? Ах, учиться приехала! Тогда, может, мне у тебя поучиться? Тока чему? Все вы бездельники голоштанные за слова прячетесь. Только когда жрете, поторапливаетесь.
Санька шел за матерью и покашливал. Нонна пыталась сказать, что она вовсе не хотела обидеть ее, но Татьяна Михайловна, не слушая, продолжала сердито выкрикивать. Уже совсем рядом был клуб, возле которого курили мужики и парни дурили с девками. Скандалить было неудобно.
— Подождите, Татьяна Михайловна…
— А ну тя к лешему! — Камышенко прибавила ходу и забежала в клуб.
Нонна только подивилась: «Сколько же злобы в ней».
В клуб съехались животноводы всех четырнадцати сел и деревень совхоза, много было всякого совхозного и районного начальства. Стоял вопрос «О зимовке скота и повышении его продуктивности». Татьяну Михайловну избрали в президиум, и она сидела рядом с каким-то лысым районным начальником, злая, встревоженная. Казалось, что она вот-вот вскочит, побежит куда-то или крикнет что-то на весь зал.
Люди в зале все время переговаривались, стояло сплошное «гу-гу-гу». Выступали же не ахти как охотно. Под конец, уже слегка охрипнув от беспрерывных «Кто еще желает?», «Просьба потише…», председательствующий — главный зоотехник совхоза — начал «силком» вытаскивать на трибуну:
— Беседин, вам слово. Расскажите, как у вас идут дела в Комаровке? Почему допустили такой падеж скота? Объясните нам, как вы дошли до жизни такой.
Он вызвал человека два-три и вдруг объявил:
— Теперь попросим выступить нашу гостью…
Председательствующий назвал Ноннину фамилию и сказал, зачем она приехала в Боровской совхоз.
— Не хотит она, — заорал кто-то над ухом Нонны, — физии ваши ей не шибко глянутся.
— А уж у самой-то… ночью шарахнуться с испугу можно, — захохотали парни у выходной двери. — Чичас мы ее на руках на трибуну заташшим.
Нонну рассердили выкрики, и она торопливо зашагала к трибуне, постукивая каблучками. Нонна всегда страшилась выступать, и сейчас начала говорить натужно, с трудом переводя дыхание. Ей казалось, что бабы в зале шепчутся о ней, парни похохатывают тоже над нею. Захотелось сказать что-то дерзкое. И она чуть было не сделала этого, но вовремя одумалась и начала с того, что в Боровском совхозе ей в общем-то понравилось. Совхоз, чувствуется, крепко стоит на ногах. И народ вроде бы хороший. Правда, народ, он везде хороший. Но есть и несознательные личности. К ним относятся и те вон, которые у двери. Которые без конца похохатывают и мешают проводить собрание. На работе у них тоже, наверное, одни только хиханьки да хахоньки. А совхоз что, совхоз очень мощный. Дома новые, красивые, и клуб тоже куда с добром. Техники всякой много в совхозе. Если говорить о механической дойке, то она организована прямо-таки здорово. Так это ловко все, культурненько, чистенько. И доярки со своей техникой, можно сказать, похожи на фабричных работниц.
Парни у двери стали что-то выкрикивать. Нонна, чувствуя, что голос ее вот-вот предательски задрожит, попыталась справиться с собою. Но, видимо, лучше было не думать об этом, потому что легкая, отвратительная дрожь в голосе стала появляться. Повернувшись к президиуму, Нонна уловила неприязненный, насмешливый взгляд Татьяны Михайловны и заговорила резко и громче.
— Жаль только, что опыт лучших доярок у вас распространяют слабо. Точнее сказать, совсем не распространяют. Каждая доярка сама по себе, как у кого выйдет. А маяки у вас есть! Вот хотя бы Татьяна Михайловна Камышенко. Вы все ее знаете. Это работящая женщина. Очень работящая. Ну, исключительно работящая. Я просто преклоняюсь перед нею. Почему бы не поучиться у нее отстающим дояркам. И организовать учебу так это… в широком масштабе. Я вот без похвальбы скажу — к отстающим, слава богу, не отношусь, но у Татьяны Михайловны научилась много чему. Очень многому научилась. Спасибо ей! Я имею в виду, конечно, учебу на ферме. А то ведь Татьяна Михайловна может поучить и тому, как обогащаться за счет своего личного хозяйства, и как торговлишкой заниматься и всякой… такой штуковиной.
В зале стало тихо, кто-то закивал, кто-то ухмыльнулся, старуха с заднего ряда сказала:
— Своим ить горбом наживат.
Ей ответили дружным хохотом.
— Здо́рово работает на ферме Татьяна Михайловна, — продолжала Нонна, — что говорить. Надои у ней такие, каких в совхозе и не видывали. Но опять же хочется спросить: почему-то только у одной у Камышенко племенные коровы? Почему только ей создают здесь лучшие условия. А?!
Зал гудел. Кто-то из мужчин выкрикнул:
— Верно!
Камышенко, уставившись в одну точку, нервно скоблила пальцем скатерть.
— Тихо! — сказал мужчина, сидящий за столом президиума, кажется, секретарь парткома совхоза. — Вопрос поднимается правильно. Продолжайте, продолжайте.
Но трибуна уже была пуста, Нонна шла на свое место, а люди в зале громко говорили, даже кричали, и, как казалось Нонне, в большинстве своем одобряли ее выступление.
Ночью она уехала домой. И пока качалась в поезде, потом в автобусе, пока говорила в школе с мужем и дожидалась в приемной своего директора Калачева, у нее было отвратительнейшее настроение, как будто бы она предала Татьяну Михайловну, хотя Нонна понимала, что вовсе это не так. Разве могла она промолчать?