#img_4.jpeg
Десять лет не был Илья Тихонович в городе, где родился и жил до старости в постоянных заботах, радостях и печалях — все было. Когда ушел на пенсию, сын, сельский врач, пригласил его к себе. В городе оставались сестра, друзья и знакомые, с ними он переписывался. Но что переписка, разве скажешь все в письме? К тому же, Илья Тихонович малограмотен, пишет по-старинному: «Во-первых строках моего письма спешу уведомить вас, что мы покудова живы и здоровы», «шлем мы вам свой нижайший поклон». Буквы крупные и смешно наклоняются в обе стороны, будто падают. Нет, не раскроешь душу в письме — где уж рассказать все, расспросить обо всем, дойти до самой-самой тонкости можно только во время встречи, когда ты с кем-то с глазу на глаз, за чашкой чая, перед которой не мешает пропустить рюмочку, вторую водки.
И вот Илья Тихонович шагает по городу, в руке чемоданчик с подарками для сестры: цветастая шаль и отрез сатина на платье. Пройдет квартала четыре и — невмоготу: сердце так быстро, так сильно колотится, будто из груди выскочить хочет, а куда он тогда без сердца-то, отнимаются ноги и хоть ложись прямо на тротуар.
Самое лучшее было бы сесть в автобус, но хочется посмотреть город, и старик упрямо бредет, громко шаркая ботинками.
У вокзала стояли знакомые одноэтажные избенки с завалинками и уютными скамейками, и Илья Тихонович раза два садился отдыхать, а потом потянулись каменные, бывшие купеческие дома — отдыхать было негде. Он глядел на прохожих и диву давался: «Все куда-то несутся, несутся! Будто их кто-то без конца подгоняет».
Завернул за угол, к базару, и замер: мать родная, базара-то нет, везде — пятиэтажные дома. За базаром когда-то были заваленные мусором, вонючие пустыри, не пересыхающие до морозов лужи, сейчас там тоже дома.
Чем ближе к центру шел он, тем меньше видел примет старого. И вот, наконец, они совсем исчезли, эти приметы; семенил Илья Тихонович по незнакомым улицам, глядел на высокие здания; он уже не представлял, в каком районе города находится, куда надо идти, и это пугало его и смешило. И было вроде даже обидно, будто его обманули: обещали показать одно, а показывают другое, и это «другое» вовсе неинтересно ему.
В сквере он устало опустился на скамью. Впереди, за деревьями, проглядывало старинное зданьице из красного кирпича с круглой башенкой, стоящее по отношению к другим домам как-то странно — боком. Чем-то тревожно знакомым и радостным, и вместе с тем грустным, повеяло на старика: да, он вспомнил этот дом, в нем жил до революции купец-мясник, крикун и страшный сквернослов, а после революции была школа. Все старые дома сломали, и улица пошла в другом направлении, правее, чем была.
— Ничего себе! — бормотнул Илья Тихонович и зашагал к магазину.
Двое мужчин вытаскивали книжный шкаф. Старик сразу определил наметанным глазом: шкаф добротный — удобен, хорошо отполирован, весь в стекле, и ласково так это поблескивает, вроде бы приглашает: ну дотронься же до меня, дотронься, вон какой я гладенький да чистенький.
— Кто делает?
— Мебельная.
Потом начали выносить тумбочки для приемников, темные, с каким-то необычным, приятным металлическим блеском.
— Тоже мебельной? — опять спросил он. И снова услышал:
— Да! А вы, собственно, что хотите? — голос у продавца неожиданно посуровел.
— Да я когда-то занимался… В общем, я столяр с мебельной, с этой самой…
Но продавец уже не слушал.
Илья Тихонович не умел делать такую мебель. Больше того, он даже не видел, как ее делают. И от этого ему опять стало вроде бы немножко обидно.
Как все в жизни быстро меняется: и дома, и мебель другая, да и люди… Вроде бы те же, люди-то, и не те. Увереннее стали, одеваются чище, лучше. И брюки какие-то узкие. «Оно, пожалуй, и лучше, — мысленно одобрил старик. — Меньше грязи будут на штаны собирать. А то черт-те что, бывало, не то юбка, не то штаны».
Веселиться бы: на родину приехал, вон как оно тут, а было грустно почему-то. Поразмыслив, он пришел к заключению: грустно потому, что все постепенно уходит в прошлое, а с прошлым, бывает, не легко расставаться. Помнится, менял он старую квартиру на новую, Новая была из двух комнат с водопроводом, канализацией и всякое такое, не квартирка — шик, а в старой одна комнатушечка и водопроводная колонка за два квартала, но, поди ж ты, когда последний раз оглянулся на знакомое подслеповатое оконце, чуть слеза не прошибла…
Илья Тихонович купил бутылку водки, банку консервов «Скумбрия» и пошел к автобусной остановке.
— А водку-то на кой взял? — спросила Илью Тихоновича сестра.
— Какие-то чудные вопросы задаешь. Не затем, конечно, чтоб глядеть на нее. А что, у тебя бражка есть?
Сестра недовольно махнула рукой: дескать, нашел о чем толковать.
— А скока я этой бражки попил у тебя, мм! Помню, ты ее в большой бутыли держала. Теперь, поди, и бутылей-то таких нигде не найдешь.
— Да когда это было-то? Последний раз я тебя брагой потчевала, насколько помню… дай бог памяти… лет этак семнадцать назад. Ну да!.. А бутыль жива. В ней у меня сок клюквенный. Хошь налью?
— Не надо, — вздохнул Илья Тихонович. — А мастерица была бражку делать. Она у тебя получалась светлая, навроде кваса.
— Водка не то. Это для молодых. Давай-ка, я тебя лучше винцом попотчую. «Клюквенное» называется.
— Далась тебе эта клюква.
— А на закуску есть огурцы и грузди.
— Уже засолила?
— А как же! Нонче год грибной.
Пока сестра накрывала стол, Илья Тихонович осматривал знакомые украшения старинного дома. Над столом — зеркало, тронутое по краям темными пятнами, в углу, возле божницы — горка с посудой, рядом — комод и на нем глиняная кошка, какие-то пустые пузырьки и флаконы. На стене множество фотографий. На трех из них — покойники в окружении плачущих родственников.
— Слушай, Марья, чо ты не уберешь этих покойников?
— А зачем?
— Так, тяжело, я думаю, каждый-то день глядеть на них.
— А я и не гляжу.
— Чудная ты, Марья.
— Это ты, Илья, с чудинкой. Не рассусоливай давай, закусывай да меньше по стенам-то зырь. А то как маленький ворочаешь башкой туды да сюды.
— Поглядеть, пока глаза глядят. Телевизор купила. Это хорошо. А вот пылесос можно бы и не покупать. Тока деньгами зря соришь.
— Да комары и мошкара всякая одолела, на окраине живу.
— Ну?..
— Я их пылесосом и ловлю. Здорово получается, слушай. А то хоть ревмя реви.
— Нет, ты все ж таки чудная баба.
— Уж не чудней тебя.
— Водоразборную колонку установили, — мотнул он головой на окно.
— О, благодать теперь! На фабрику-то пойдешь?
— А как же!
— Погляди, давай, как нонче робят.
— Хорошо. Что им! Машин теперь полно.
— Ну, машина, она и есть машина. Мебель только руками можно отделать как полагается…
— Ну, не скажи!..
Илья Тихонович стал пьянеть, и ему вдруг захотелось о чем-то рассказать сестре, пожаловаться на свое прошлое житье-бытье. И всегда с ним так вот: как только пропустит стаканчик, два, начинают мучить разные неприятные воспоминания, а их, неприятностей-то, за долгую жизнь ох-хо-хо сколько было, и тогда жаловаться хочется и плакать хочется. Но даже пьяный понимает: нельзя слабость свою показывать, неудобно, и старик говорит, говорит:
— В десятом году я у Никифора Федотыча Барсова в учениках ходил. Матершинник бы-ыл, не приведи бог! Да!.. Так вот, делали мы с ним самую разную мебель, какую заказчик вздумает заказать. Хуже всего было с купчишками. Каждый хотел, чтоб у его было лучше, чем у другого. Как сейчас помню, приехал к Барсову Ануфриев Степан Акимыч. Богатей-йший был купчина. Обувью и одеждой торговал. Барсов крутится, как белка в колесе. Не знает как и услужить. Даже подкашливает подхалимски. «Мне нужен шкаф для посуды, — говорит Ануфриев. — Но чтоб во всю стену и до потолка». А столовая у купца была грома-адная, и как ладить шкаф такой, не знаем, не ведаем. Но делаем вид, будто для нас это плевое дело. В общем, подрядились. Сделали, собрали кое-как во дворе под навесом и купца призываем. Приехал. Глядим, морщится: не то, дескать, виду настоящего нет. «Какой же вид тебе надо, ваше степенство?» — спрашивает Барсов. «А чтоб, дескать, пышности поболе». Будь ты неладен! Начали снова. Налепили к шкафчику тому каких-то шишечек, башенок и всяких других украшениев. Красок разных навели. Одна смехота. Нынче б такой шкаф только осмеяли. Опять купца призываем. Приехал на этот раз пьяный в дыминушку. Видим, нравится ему, но признаваться не хочет. Фасон гнет и блезирничает: «Чо-то опять вроде бы не то…» А потом говорит: «Ладно, везите уж». Барсов тогда порядком получил от него. Ну, а мне — шиш.
— И не противно тебе было купцов ублажать? — спросила Мария.
— Ну что ты такое буровишь? Что ж я должен был делать? Если хочешь, еще один случай расскажу. Какой-то барин заказал Барсову кресло. «Чтоб мягкое было, — говорит, — да поширьше и хорошо б с какой-нибудь чудинкой». «С какой же чудинкой-то, господь с вами?» — Барсов-то спрашивает. «А придумай». И укатил. Недели две мы, наверное, не приступали к креслу. Сроду ничего такого не делали. Барсов все обдумывал, чудинку эту самую искал. Прямо-таки из кожи лез, чтоб барину угодить. И работали мы что-то долгонько. Кресло, помню, получилось большое и мягкое. А по бокам Барсов, смех сказать, ящички какие-то приляпал. Это, дескать, для вин и закусок. И даже выдвижной столик к креслу этому присобачил. Посидеть можно, значит, и выпить. Чепуха на постном масле получилась, а не кресло. А заказчику, представь себе, понравилось. Это, говорит, как раз то, что мне надо. Это, говорит, просто великолепно, что с такой чудинкой придумали. Я помню, по нечаянности уголок от того кресла отколол. Какую-то крохотулечку. Так думал, Барсов укокошит меня, ей-богу! Вот уж, кому потеха, а мне не до смеха. Да, много было сделано мебели. Всякой. И срубы ставил тоже… И амбарушки, и хлева, и бани, и ворота. Пристрой разные. Крыши крыть тоже приходилось. Руками все. Вот и ноют теперь они. М-да!
— Не пей больше, — забеспокоилась Мария. — Уже налил шары-то. — Говорила она эти сердитые слова с улыбкой. — Хошь, я тебе водички студеной лину?
— Иди ты! Чтоб я воду вместо водки пил. Много чего делать пришлось за жисть-то длинную. Да!..
— Ну, я вижу, тебе осталось только прослезиться. Расскажи, как хоть у тебя внук растет?
— Внук бо-евой, — просиял Илья Тихонович. — Что-нибудь да набедокурит. Заядлый рыбак, я тебе скажу. Эт-та полкотелка чебачишек принес.
Похрустывая свежим огурчиком, Илья Тихонович стал рассказывать, как на прошлой неделе внук ударил молотком по ногтю, и ноготь, посинев, долго болел.
* * *
На фабрику Илья Тихонович пошел на следующее утро. Вахтерша, старая женщина, была знакома ему. Заулыбалась, увидев старика, но поприветствовала его довольно странно:
— Ты еще жив, Тихоныч.
«Каркает, ворона», — подумал Илья Тихонович, а вслух сказал бойковато:
— Жив, как видишь. А ты, Ефросинья, поди, все еще в девках ходишь?
— В девках, Тихоныч, — усмехнулась вахтерша. — Видно, женихи для меня еще не подросли.
— Погоди, подрастут. Только ты шибко-то губы не расквашивай, а то женихи этого не любят. Нынче они вон какие модные. Директору, что ли, позвонить, чтобы пропуск мне…
— Да уж зачем звонить. Проходи. Кто с тебя будет пропуск спрашивать. Как сын-то живет?
— Слава богу, ничего пока.
— Передавай приветы. Нынче разучились поклоны-то передавать.
— Вроде бы.
Фабрика была та же и не та: рядом с осевшим в землю кирпичным корпусом, совсем уже потемневшим от старости и мокроватым снизу (глазоньки бы не глядели!), стояли два белых двухэтажных здания. Стояли на том месте, где когда-то был тын и чернел бревенчатый домик плотника Кириллова, известного всей округе пьянчужки. Над фабрикой высилась длинная труба, на верху ее виднелась металлическая пластинка с какими-то цифрами. Весь громадный двор выровняли и покрыли асфальтом. По обеим сторонам двора торчали чахленькие, видимо, нынче высаженные деревца.
— Что же это, Ефросиньюшка, цеха новые?
— Новые, Тихоныч. Много сейчас народу работает.
— Труба-то какая!
— Да!..
— Вот это труба!
— Заладил: труба да труба. Ты когда на пенсию-то ушел? Хо! Столько лет. У нас и директор теперь новый. Ивана Иваныча уже года три как перевели куда-то. И главный инженер новый.
— Ты, кроме начальства, ничего не видишь.
— А что мне до твоих станков.
Илье Тихоновичу больше всего хотелось побывать в новых цехах, и он уже было повернул туда, но раздумал: лучше сперва зайти в цех, где когда-то работал, и встретить тех, кто знают тебя.
У входной двери старого цеха, как и в давние годы, однообразно гудела, разрезая доски, педальная пила. Резко и сладко пахло свежим деревом. За педальной пилой стояли незнакомые старику низкие машины и одна высокая, верх которой смахивал на крышу деревенского дома. Илья Тихонович не мог понять, что к чему, и ему было неприятно от этого. Он медленно шагал по цеху, вглядываясь в лица рабочих, и не находил знакомых.
— Илья Тихо-но-вич!
Возле него стоял молодой белобрысый мужик с улыбкой от уха до уха.
— У-у, сколько лет, сколько зим! В гости к нам?
— Как видишь, — добродушно ответил Илья Тихонович, изображая, будто знает мужика и рад встрече, а сам подумал: «Кто такой, почему не помню?»
— А у нас тут слух разнесли, будто вы умерли, будто у вас разрыв сердца произошел.
— Типун тебе на язык, — без злобы отозвался Илья Тихонович. — Трепачи здесь, видно, до сих пор не перевелись. Кто же это болтал такое?
— Да все.
— Ну тогда не найдешь виновника. Болеть болел, а умирать не собирался. Скажи-ка, Степан Банных, Котов Данилыч и Петро Царев здесь робят?
— Работают. Их в новый цех перевели.
— А Егорка Пименов?
— Какой Егорка?
— Да… рыжий такой. Со шрамом на губе.
— А, Георгий Иваныч! Он у нас мастером.
— Так!..
— Так, — сказал и парень, не зная, что говорить дальше.
«Почему я его не помню? — мучительно раздумывал Илья Тихонович. — Память, ну начисто отшибает».
— Я что-то никак не соображу, сколько же лет ты здесь робишь? — схитрил старик.
— Да столько же, сколько вы на пенсии. Я же за месяц до вашего ухода пришел. Мне ж тогда шестнадцать было.
«Поди тут, вспомни», — усмехнулся Илья Тихонович и спросил:
— А кто начальниками в новых цехах?
— В одном-то Сизов Павел Павлыч…
— Павел?! Ну, прощай, брат! Мне обязательно надо увидеться с Павлом.
В пору Ильи Тихоновича Сизов работал мастером. Он нисколько не постарел за эти годы, только почему-то растолстел.
— Тихоныч, батюшки! — воскликнул Сизов и хлопнул себя по жирным ляжкам. — Как живется-можется?
— А что у меня? Здоров мало-мало — и ладно.
— Да нет, ты прямо-таки молодцом выглядишь.
— Да уж чего там! Расскажу тебе анекдот. Один пенсионер, понимаешь, договорился с какой-то женщиной о свидании. А она на пятом этаже жила. Поднялся, значит, на своих двоих. Едва-едва. Стоит у ее двери и отдышаться не может. Сердчишко: ек-ек-ек, вот-вот разорвется. И думает: «Господи, зачем это я приплелся сюда? Что мне тут делать?» Никак вспомнить не может.
К ним подошли двое пожилых рабочих.
— Нет, ты прямо-таки прекрасно выглядишь, — не унимался Сизов. — Какой он — старик. По-моему, просто притворяется.
Как-то так получилось, что каждый говорил что-нибудь веселое, все смеялись. И больше всех смеялся Илья Тихонович. Было ему сейчас легко и весело.
— Покажи-ка лучше свое хозяйство.
— Пошли. Могу сообщить, что один наш цех дает мебели куда больше, чем вся фабрика в твое время. Вот так!
Возле стены стояли непокрашенные тумбочки. Молоденькая работница держала в руке прибор, похожий на паяльную лампу, и водила им в разные стороны; на дереве появлялись темные линии.
— Разбрызгивает краситель. Чтоб рисунок был. А вон там… мебель лаком покрывают.
У металлического сооружения, похожего на кабину без одной стенки, стоял человек; слышался гул, казалось, за кабиной переваливается что-то слишком тяжелое, большое. Подошли еще к какой-то незнакомой машине. Тут вот и произошла эта неприятная история, которая надолго оставила в душе старика тягостный осадок. Все началось с того, что он увидел знакомого по имени Димка. Хотя, впрочем, какой уж Димка, Дмитрий Батькович, — усы, легкие морщинки на лице. Даже брюхо отростил. Смотри-ка ты!.. И костюмчик — одно загляденье, будто не на завод пришел, а в театр.
— Все стоишь, прохлаждаешься, ядрена-палка!
Зря он это сказал. Надо бы поздороваться и пройти.
— А что, лежать прикажешь? — грубовато отозвался Димка. — Заходи вечером, старый чалдон, пивком угощу.
Это было уже слишком. Тут Димка тоже перехлестнул. Надо бы как-то полегче.
— Понужать тебя некому.
Илья Тихонович по старой привычке разговаривал с Димкой снисходительно.
— Да ты что задаешься-то? — ухмыльнулся Димка. — Что тебе надо от меня?
Сизов как-то странно заулыбался, не то укоризненно, не то виновато — не поймешь.
— Пора бы и за ум браться. — Илья Тихонович слегка толкнул Димку в плечо. Вернее, хотел слегка, а получилось почему-то грубо. Можно подумать, что ударил. И чтобы как-то оправдать свой поступок, резко сказал:
— Все лоботрясничаешь.
— Иди-ка ты… знаешь куда?! — начал злиться Димка.
— Пойдем, пойдем, Тихоныч! — Сизов взял гостя под руку. — Что это ты?..
— Такого и урезонивать без толку. Взбуривает еще. — Старик сказал это вроде бы шутливо, а получилось как-то натянуто.
Потом Илья Тихонович — даже дома — будет со стыдом вспоминать, как толкнул Димку, ни с того ни с сего обозвал его лоботрясом, хотя, по словам Сизова, Димка теперь «не так уж плохо работает», и то, что он был когда-то «с ленцой», уже ничего не значит.
Ему казалось сейчас, что сам он дурно, примитивно выглядит: в стоптанных, грязных сапогах, помятом пиджачишке, в кепчонке с кривым козырьком. Еще подумают, что налакался. А пускай думают, важно не то, что о тебе думают, а что ты сам о себе думаешь, каков твой поступок в действительности.
— Ну вот так у нас, — устало улыбнулся Сизов, сказав несколько слов в защиту Димки. — Слушай, а ты помнишь Александра Александровича Бирюкова? Да-да, того самого! Так вот, в позапрошлом году он ушел на пенсию. И, ой, потеха! — Сизов засмеялся, прикрывая рот ладонью. — Совсем вроде бы умом тронулся. Вздумал, понимаешь ли, у себя в огороде кукурузу выращивать.
— Что ж тут смешного?
— Да нет, ты послушай! Садит каких-то зерен десять, не больше. Огородишко у него с ладонь. А надо и картошку посадить, и помидоры, и всякую всячину. За своими десятью кукурузинами ухаживает, как за дитем, ей-богу. И удобрениями пичкает. И воду из кувшинчика льет. Книжонок всяких о кукурузе накупил. И, надо сказать, кукуруза у него очень хорошая вырастает. Куда лучше, чем в колхозах. И вот показалось ему, будто он научное открытие сделал. Ну совершенно уверился в этом человек. И начал, требовать, чтобы изучали его опыт и писали о нем в газете. Жаловаться всюду начал. А жалоба есть жалоба. Стали к нему разные комиссии приезжать. Поглядят, поглядят, пощупают кукурузу-то, да и уезжают. Никакого открытия-то нет. А Бирюков все пишет и пишет по начальству. И теперь про него говорят: «Это тот, на кукурузе помешанный».
В новом клубе, построенном на месте, где был когда-то небольшой красный уголок, Илье Тихоновичу понравились и прохладные светлые залы, и кресла, и люстры.
— Недавно старичков наших по местному телевидению показывали, — проговорил Сизов. — А вот тебя, самого старого, и не было.
— Больно кому интересно на рожу мою смотреть.
Между окнами — щит из фанеры, наверху крупные буквы: «Что было, что стало».
— Узнаешь? — спросил Сизов.
На щите выцветшая, с помятыми углами фотография. Эта фотография появилась давно, до войны еще. Однажды у директора собрались первые стахановцы фабрики. Поговорили, малость поспорили. А после совещания сфотографировались. Во втором ряду посередке восседает Илья Тихонович, серьезный, соответственно моменту, чубатый, с веселыми глазами.
— Надо бы прилепить сюда и фотографию фабрики. А то цифры одни.
— Да фотографию никак не найдем.
— Можно найти. Возле моста учитель Панфилов живет. У Панфилова этого есть братан Андрей. Этот самый Андрей в сороковом году женился на Бубновой Валюшке. Так вот у той Валюшки дядя в фотографии робил. В тридцать втором году, как раз перед маем, помню, дело было, его к нам на фабрику пригласили. И он тогда много разных снимков делал…
— Все стоишь, Ефросиньюшка? — сказал Илья Тихонович, зайдя в проходную.
— Все стою, Тихоныч. Стою, сижу да хожу. На старости-то разминаться надо. Так врачи говорят. Барышникова Андрея Нилыча помнишь, небось?
— Ну!
— Так вот, в позапрошлом годе ушел он на пенсию. Животины, конечно, никакой. Квартирка с паровым отоплением и всякой такой штуковиной. Делать, в общем, нечего. И совсем изнахратился мужик. Лежал, понимаешь, лежал, взял да и помер. Сердце от недвижимости остановилось.
— Сказывай!
— А чего сказывать… Моей сестре Шурке подружка говорила, а той подружке — сын Нилыча. Без брехни.
— Жаль Нилыча. Мог бы пожить еще. Ну, прощевай! Видно, больше не увидимся.
— А что так?
— Не до того будет. Жениться думаю. И все вот приглядываю, какая помоложе да покрасивей.
Ему опять стало весело и легко. Ну прямо как когда-то в молодости. «Побыл вот тут совсем немножко и вроде бы омолодился. Все ладненько…»
И чтобы доказать самому себе, что он действительно омолодился, Илья Тихонович опять начал похохатывать.
Ефросинья сделала вид, будто верит ему:
— Так оно! Чо брать, каку попало.
— Значит, стоишь? Ну стой, стой, — милостиво разрешил он и, выйдя на улицу, проговорил: «Тоже болтлива стала».
«Нет нынче красивых баб, — неожиданно подумал старик. — От чего бы это?» Ему казалось, что в пору его молодости женщины были значительно красивее. Но он понимал, что ошибается. Еще лет десять назад он от нечего делать стал просматривать старинные фотографии и удивился: девушки, которыми он увлекался когда-то и на которых готов был богу молиться, показались ему какими-то несимпатичными, так себе.
С лица его все еще не спадала улыбка, но легкости он уже не чувствовал, опять подступила знакомая болезненная тяжесть, даже большая, чем прежде. Хочется лечь. Вот и поташнивать начало. Ему казалось, что он до самого дна исчерпал всю свою веселость и бодрость.
«Нет уж, робь, пока робится, гуляй, пока гуляется».
Была в меру тихая, теплая погода, когда можно идти в одной рубашке — не холодно, и можно надеть пиджак — не жарко. Приближался вечер. Пахло цветами и еще — вот чудно! — кошениной. На асфальте дороги, смоченном поливочной машиной, длинные солнечные тени домов, столбов и заборов. Город выглядел почему-то печальным. Илья Тихонович подумал, что еще может чувствовать запахи, чувствовать печаль, и это его обрадовало.
С трудом влез он в автобус и, плюхнувшись на сиденье, смотрел в окно на оживленный город и думал: нет, что ни говори, а жизнь все же хороша, заманчива, если даже у тебя не очень-то сгибается спина и плохо слушаются ноги.