Когда машина, приседая в мокрых рытвинах, въехала во двор, психологическая атмосфера под крышей “Москвича” четко определилась. Виктор до поры до времени считался новичком, которому прощаются промашки и неловкости. Объяснив, кто такие притворяшки, Худо пребывал в состоянии расслабленности. Его душа артиста была награждена не только молчаливым одобрением слушателей, но и собственным удовлетворением. Как это ему так четко все удалось объяснить! Формулировочки получались круглые и точные, и было приятно осознавать, что мысль мастера по-прежнему ясна. Он сказал этому парню все, что думает. Пусть теперь тот поразмыслит и найдет ответ. Вряд ли найдет что интереснее. Худо даже причмокнул от удовольствия и врезал машину в сугроб.

— Резиденция Пуфа! — торжественно объяснил он.

Виктор огляделся. Резиденция показалась ему невыразительной и унылой. Пятиэтажные серые стены в кирпичных шрамах, цементный двор с чахлым, припорошенным снежком сквером, съежившиеся от мороза кальсоны и рубахи на балконах. В сквере гуляла почтенного вида старуха с собачонкой в поношенном тулупчике.

Виктор вздохнул, вылез из машины, за ним выскочили девушки, последним вышел Худо. Он хлопнул дверцей и понесся вперед, в темное отверстие подъезда, откуда на Виктора пахнуло хозяйственным мылом и кошками. Неосознанное до конца чувство протеста стало проникать в душу Виктора.

Когда они вошли в квартиру Пуфа, обволакивающее Виктора ощущение игры усилилось. Пуфом оказался вертлявый, неулыбчивый, говорливый парень. Он выскочил навстречу и завертелся мелким бесом. Что тут началось! Все говорили наперебой, словно упражнялись в бессмыслице. Казалось, они сразу и навсегда поглупели. Первым среди говоривших чушь оказался сам хозяин. Рассаживая гостей, он сделал широкий жест рукой и сказал:

— До свидания, до свидания, счастливого пути! Больше никогда не возвращайтесь в это гиблое место.

— Я плачу потому, что весело тебе! — откликнулся Худо.

— А я готова платить за снег, за воздух, за солнца свет, но ни копеечки не дам за корку хлеба, — заявила Янка.

— Трик-трак, беж-бармак, — прочирикала Танька.

Все глянули на Виктора, но он промолчал. Тогда они отвернулись, и он как бы перестал для них существовать. Притворяшки понеслись вприпрыжку по кочкам слов и фраз, не спотыкаясь, и глаза их стекленели от удовольствия.

— Полум-поля! — начал Пуф, и по долгой паузе Виктор понял, что сейчас последует некоторое повествование.

— Полум-поля! — повторил Пуф, сладко улыбаясь и щуря маленькие черненькие глазки. — А счастья нет, кругом земля, земле привет!

Заговорила Янка.

— Почему я так не люблю корень квадратный?! — сказала она, поднимая глаза вверх и становясь на колени.

Виктор ошалело наблюдал за девушкой. Она, похоже было, собиралась молиться. Сжав ладошки, Янка и впрямь закатила глаза вверх в направлении симпатичного гэдээровского плафона, исчерченного черными и желтыми полосами, чем достигалось сходство его с обесцвеченной тигровой шкурой.

— Боже, прости меня за мой великий грех, я всегда ненавидела корень квадратный! Во-первых, я не люблю корень квадратный за цвет, у него всегда траурная черная окраска. Кто-нибудь из вас когда-нибудь видел цветной корень квадратный? Нет, конечно, такого не может быть! Корень квадратный всегда черный, как ночь перед казнью. Во-вторых, это ужасно, но ведь корень квадратный сделан из виселицы! Да, да, из старой, почерневшей от времени виселицы. Разве этого мало, чтобы ненавидеть корень квадратный? А ты, всевышний, учти, что корень квадратный еще и действует — он извлекает. Да как он смеет что-то там извлекать? Я не хочу, чтоб из меня извлекали корень квадратный! Нет во мне ничего для извлечения. Может, у других можно что-то извлечь, а во мне точно корня квадратного нет. Каюсь в своем тяжком грехе: не люблю я корень квадратный, а иногда ненавижу. И буду ненавидеть!

Виктор с удивлением уставился на девушку. Та как будто смутилась. Но тут опять заговорил Пуф. Он перешагнул через лежавшую на паркете Янку и начал:

— Я вижу холм, поросший старыми лесами, сквозь облака пробились луны лучи… Луна плывет над темными грядами и освещает лагерь кривичей. Там стрелы, луки и колчаны, там говор, пляски, шум и смех, там кто-то мертв, там кто-то пьяный, и я один из них. Из тех! Из тех забытых предков русских, мне непонятных и чужих… Я изнемог от перегрузки и потому кончаю стих!

— Есть тема, — крикнул Худо, — мы и предки!

— Предки, как и розы, без шипов не бывают, — сказала Яна, садясь и подбирая длинные ноги.

— Всегда помни: предки — не цветы, и не давай им распускаться.

— Существуют ли беспредочные люди?

Оглушенный, смущенный, Виктор, стараясь не вслушиваться в трескучие глупости своих новых приятелей, разглядывал жилище Пуфа. Постепенно ему стало ясно, почему этого говорливого парня так прозвали. В комнате царила какая-то сладкая мягонькая атмосферка. Что-то очень женственное и старомодное таилось в низеньких, обитых цветастой материей скамеечках, ворсистых пледиках, с небрежностью брошенных в креслах и на тахте и отдававших дорогими духами. Кое-где приютились кружевные салфеточки, а на торшере болтался плюшевый мишка, пахнувший мятой и конфетами.

Виктор заметил незаконченную цветастую вышивку, натянутую на круглый обруч. На вопрос: “Кто это у тебя вышивает?” — Пуф, на секунду отвлекшись от коллективного бреда, небрежно буркнул: “Я”. Виктор почувствовал досаду и снисходительное превосходство. Всё снова — в который раз за сегодня — встало на свои места. Детишки балуются, вот в чем дело. Вот уж действительно настоящий Пуф! Есть ли у него еще что-нибудь, кроме хорошо подвешенного языка?

Однако вскоре Виктор заметил шнурок, протянувшийся из-под шкафа. Потянув его, обнаружил боксерские перчатки. Это вновь насторожило его. Но он все-таки, сохранив снисходительную улыбку, спросил у Пуфа, чьи, мол, на что тот ответил: дескать, не вороши старье, перчатки его, Пуфа. И Пуф извлек откуда-то из-под тахты запыленную грамоту районной спортсекции, где все им сказанное и подтвердилось документально.

Тут Виктора почему-то разозлило. От раздражения и досады захотелось действовать вызывающе, грубо. Он стал на колено, вытянул руку и сказал:

— Плюм! Плюм!

Притворяшки мигом смолкли и уставились на него.

— Бывают ли предки без шипов? — провозгласил Виктор и тут же ответил. — Бывают так же часто, как зеленый корень квадратный из того холма, под которым кривичи дуют медовуху, потому что людоедка Эллочка съела унитаз! Плюм, плюм!

Пуф натянуто и смущенно улыбнулся, Худо смотрел серьезно, чуть печально, Таня покраснела, и только Янка поглядела на Виктора заинтересованно, с одобрением. Едва различимое “давай, давай” вспыхнуло и погасло в глазах девушки. Виктор встал, отвернулся.

— Он новичок, — сказал Худо после небольшой паузы, — много не понимает, учиться надо. Запомни, Солдат, у нас импровизацию не обсуждают. И не критикуют, понял? Продолжать можешь, критиковать — нет!

— Ах, новичок! Новичок! Новичок! Не совсем, конечно, но все равно — потешно!

Притворяшки повели вокруг Виктора хоровод, гримасничая и приплясывая. Лица у них были глупые, движения — смешные, и Витя неожиданно развеселился. Он сгреб кто попался под руку в охапку, потащил книзу. Крик, смех, куча-мала. Возня сняла напряжение и предотвратила размолвку. Наконец все устали, наступила передышка. Дурачиться больше не хотелось, всех потянуло на чистый воздух.

Проводив гостей, Пуф отправился в ванную, где долго чистил зубы, умывался, полоскал рот, как бы очищаясь от словесного угара, следы которого еще витали в квартире. Передохнув, сел читать “Курс высшей математики”: он мечтал поступить на математическое отделение университета и готовился к этому серьезно, обстоятельно. Пуф был мальчиком незаурядным. В нем сочетались бесшабашность и методичность, увлеченность и холодный, трезвый расчет. Личность его формировалась в трудных условиях. Когда-то он был маменькиным сынком — пухлым, румянощеким, сдобным. Большие темные глаза и пушистые ресницы, бархатистая кожа делали его похожим на девочку. Видимо, тогда он и получил свое прозвище. Родители баловали единственного сына. Лучшими его друзьями были девочки. С ними спокойнее и безопаснее, считала мать. У своих подружек он научился вышивать, капризничать и сплетничать. Внезапно пришло первое потрясение. Как-то стоял он возле своего парадного, а рядом, во дворе, шла обычная мальчишеская битва на всех уровнях. Все дрались со всеми. Это было осенью, темнеющим октябрьским днем. Трава на скверике еще не завяла, и на ней так удобно и приятно было прыгать, наступать и отступать. Атакующий вихрь пронесся мимо Пуфа, и мальчик оказался на спине. Он упал от обидного толчка в лицо. Упал, не ушибся, даже не испугался, но что-то странное страшно нахлынуло на него. После этого удара он долго не выходил на вечерние прогулки. От расспросов матери уклонялся. А затем вдруг записался в секцию бокса. Боксер из него был никудышный. Домой он первое время ничего, кроме синяков, не приносил. Он был слаб физически да и волевые спортивные качества его оказались невысокими. И все же двигала им какая-то упрямая, неистребимая идея, и мальчик каждый понедельник, среду и пятницу неуклонно отправлялся на ринг. Мать называла бокс избиением невинного младенца. Она всячески пыталась отторгнуть сердце сына от ненавистного вида спорта. Но ничто не помогало. Пуф уперся. По вечерам, ложась спать, он тихонько плакал, чтобы мать не слышала, и говорил себе самые страшные заклятия, поддерживая слабеющий дух. Одолевать сопротивление друзей, ярость соперников на ринге, материнское упрямство дома, насмешки мальчишек во дворе было делом фантастически трудным. Но Пуф уже ничего не мог с собой поделать: чувствовал себя обреченным на борьбу. На тренировках он старательно пытался выполнять все указания тренера. Ему не хватало многого, точнее — ему не хватало всего: силы, ловкости, энергии. Но все же занятия принесли пользу. Он подсох, окреп, руки стали твердыми и жилистыми. С лица сошел девчачий румянец, кожа покрылась выразительными отметинами мужества. После трехлетних занятий с Пуфом тренер решил: из этого материала никогда ничего путного не выйдет, и посоветовал мальчику бросить бокс. Но Пуф не сдавался. Как маньяк, двигался он по кругу своего неуспеха. И вот однажды, собираясь на тренировку, он был задержан у подъезда дома безотчетным воспоминанием, каким-то знакомым повторением прошлого. Волнуясь, он огляделся. Обстановка была удивительно памятной: по вечернему осеннему небу над двором-колодцем кружились облака, а во дворе, точно отражая и повторяя в миниатюре это вращение, вертелось вопящее мальчишечье кольцо — как и тогда, все дрались со всеми. Но никто уже не приставал и не трогал Пуфа: все знали, что он ходит в секцию бокса. Мальчик выпадал из сферы дворовых боев, профессиональный уклон делал его чужим. И вдруг все повторилось. Отступающие и атакующие мальчишки неслись в состоянии обалделого восторга, ничего не замечая, рассыпая удары направо и налево. Этот вихрь задел соседний подъезд, в котором стоял маленький наблюдатель, мальчик Женька. Его толкнули, и он упал, упал, как и когда-то, в далеком прошлом, упал Пуф. Сразу и резко, на спину. И вот тогда Пуф бросился наперерез орущей толпе и принял бой. Это был неравный бой, с превосходящими силами врагов, со множеством неправильных приемов, подножек, толчков. Как на представителя чужой стаи, на Пуфа набросились все скопом. Мальчику пришлось бы туго, не владей он в ту минуту вдохновенной физической формой. Он крушил своих соперников необычайно точными, короткими и быстрыми ударами. И победил. Враги отступили, приговаривая: что ж, мол, связываться с профессионалом. После этого сражения наступил перелом. Пуф влетел на ринг победителем: сияющий, энергичный. Через полгода он уже обрел уверенность в боях с признанными боксерами района. Но на отборочные соревнования его не послали, не поверили. Слишком долго он ходил в битых.

Пуф сразу же утерял всякий интерес к спорту, к боксу, дал побить себя в нескольких боях и вскоре совсем забросил занятия боксом. Боксерские перчатки его валялись на шкафу, потом перекочевали под тахту, где их и обнаружил Виктор.

Пуф отложил листок с интегралами и долго глядел на перчатки и грамоту. Неопределенное чувство волновало его. Юноша метался по комнате, будто отыскивая нужную вещь. Не находил, досадовал и сердился. Что-то мучило его, какая-то ускользавшая от сознания необходимость. Пробовал рассуждать логически. Что же тогда случилось? — спрашивал свое отражение на полированной поверхности шкафа и в зеркале. Лицо было растерянным, недоумевающим. “Что со мной тогда произошло? Да, мне стало неинтересно работать на ринге. Я понял, что это уже мое прошлое. Стали ненужными победы и скучны поражения. Я даже не обижался, когда меня били. Мне было просто все равно. Но я не мог уже вернуться назад к моему прошлому, невинному, безоблачному, когда я не умел драться и был пухлым маменькиным сынком, настоящим Пуфом. Мое превращение в человека, который может за себя постоять, оказалось липой. Главное, что я не почувствовал никакого удовольствия. Наверное, поэтому все связанное с боксом быстро ушло от меня. К тому же я увидел, что отстал от моих напористых товарищей. Одни из них за это время языками занялись, другие стали заядлыми физиками, радиотехниками. Каждый имел свое хобби. Все работали головой. И Колька-шахматист и Петька-историк. Пока я работал руками, они развивали интеллект. Я бросился им вдогонку, вот выбрал математику, вроде бы она мне по душе. В моем классе никто лучше меня не умеет щелкать головоломные задачи. Похоже, я догнал тех, кто ушел вперед, пока я занимался боксом. Догнал, но не совсем. Что-то потерялось там, в прошлом, в проведенных на ринге часах. Я уже никогда не смогу быть таким, как Колька или Петька. Плата за мое физическое утверждение была высокой. Чего я достиг? Раньше не умел драться, а теперь умею. Но если б кто знал, как я теперь не люблю драться! Я пальцем не пошевельну, чтобы лишний раз подраться. И на это ненужное мне умение я ухлопал лучшие годы! Но не в том суть. Произошло еще что-то неприятное…”

Пуф взволнованно метался по комнате в предощущении какой-то страшно необходимой мысли, после которой все должно было встать на свои места.

“Ну, допустим, я потерял эти годы. Но что, что еще?”

И вдруг догадка молнией поразила его. Он остановился, будто натолкнувшись на невидимое препятствие.

“Вот оно что: я боюсь, что мне снова все надоест. И математика, мое новое увлечение, тоже пройдет, как прошел мой бокс и то далекое, светлое детское состояние до ринга. И снова придется что-то искать. Я боюсь разочарования — вот в чем суть. Боюсь разочароваться. Поэтому и к притворяшкам примкнул. Пытаюсь отвлечься в этой игре, как-то избавиться от внутреннего ожидания новой неудачи. А почему, собственно, я боюсь нового разочарования? Да потому, что, если мне будет неинтересно, я ничего не смогу сделать. Я буду самый последний из последних. И самолюбие мое, которое у меня все-таки есть, не даст покоя, отравит жизнь. Вот в чем беда. Я боюсь унижения, которое меня обязательно ждет, если я разочаруюсь в любимом деле. А что же делать? Что делать-то?”

Пуф подошел к окну и посмотрел на двор, где с ним произошли такие значительные, по его мнению, и в чем-то трагические события в его молодой жизни.

“Может быть, для кого-нибудь другого этот двор ничего не значит. Может быть, он не убран, замусорен, криклив, неуютен. Может быть. Но какое это имеет значение? Для меня это не двор. Для меня — это моя душа. Там, на этом пятачке, все и произошло. На этом пятачке я стал тем, кто я есть сейчас”.

Пуф с какой-то непонятной ему самому тоской смотрел через замороженное, словно облитое кипяченым молоком окно вниз, на тусклый снег, на черные пятна скамей, на мусорные баки. “Чего же я боюсь? — спрашивал он. — Чего? Неужели себя?”

Действительно, его не покидало ощущение, что все его мысли и выводы, все его логические рассуждения — словесная лживая оболочка таинственных и страшных процессов, происходивших в его теле, в его душе.

И вторая, еще более сильная молния догадки пронзила сознание юноши. Он сорвался с места, бросился к столу и, отбросив учебник математики, стал записывать.

“Это неправда, что я — это я. Будто бы я — это тот мальчик, который был сначала маменькиным сынком, потом стал боксером, а сейчас увлекается математикой и словесными играми с притворяшками. Да, конечно, это правильно. Так оно и есть. Но это одна видимость. Я — это мое сознание, а вот есть еще нечто, живущее по своим законам, зачастую мне непонятным. И вообще, мой организм, мозг, все те обиды, желания, что так мучают меня, — это уже не я. Это мое тело, привязанное к жизни. Жадное, жалкое тело и капризный ум. Моему уму и телу очень много надо: побеждать, преуспевать, пить, есть, одеваться! Но мое настоящее “я” смотрит на все это со стороны.

А может быть, мне досталось совсем постороннее, чужое тело и отсюда все мои неприятности. Мое сознание попало не туда, куда нужно. Поэтому и получается раздвоение личности”.

Так он писал, заполняя листок за листком мелким, взволнованным почерком, расставляя восклицательные и вопросительные знаки, перечеркивая и делая сноски, весь охваченный трепетным восторгом, немного трагическим волнением первооткрывателя, который сумел взглянуть на свою душу со стороны.

Если б Пуф просмотрел некоторые учебники по философии, его восторг значительно поубавился бы. Он узнал бы, что его “открытие” уже давно сделано. Но Пуф не читал философских трактатов. Он шел своим путем, заново открывая давно постигнутые истины.

В комнату вошла мать. Она шумно вздохнула и сказала:

— Фу, как накурено! Стасик, я достала шпинат, хочешь зеленого борща?

— Очень хочу, мама, и обязательно с яйцом.

Он швырнул ручку, чернильные брызги разлетелись веером по вершинам и ущельям философских размышлений.