Через два часа Виктор Ярцев сидел у себя на кухне и ел тушеное мясо с жареной картошкой. В кухне уютно и чисто, картошка поджарена любимыми Виктором свернувшимися янтарными лепестками. Виктора мучило сомнение: сказать или не сказать. Он знал, что сказать придется, и чем раньше, тем лучше, но в этот момент уж больно ему не хотелось огорчать мать. Продев под фартук большие мягкие руки, Анна Петровна заметила:

— Даже в армии не научили тебя есть как следует! — и сгребла сдвинутый Виктором жареный лук на край тарелки.

— Да он весь обуглился! — буркнул Виктор.

Этот пережаренный лук… вечный предлог раздора. Когда-то, в далеком детстве, маленький Виктор, торопясь доигрывать свои многосерийные мальчишеские игры, набил полный рот подгоревшим луком и испытал неожиданное и острое отвращение. На него пахнуло сырыми угольями, свежим пожарищем… Впрочем, неизвестно точно, что испытал малыш, только скривился он и заревел. Мать обиделась: плач сына подрывал ее кулинарный авторитет. Ребенок получил подзатыльник, размолвка углубилась. Потом, как водится, все выяснилось и устроилось наилучшим образом. Но отвращение к жареному луку осталось у Виктора на всю жизнь. Он кривился и хмыкал, мать обижалась.

Виктор сунул руку в карман за сигаретами и тут же выдернул. Мать не любила, когда он курил. Она еще не привыкла к взрослому сыну. Как известно, нехватка свободы заметней всего проявляется в мелочах. Виктор обиженно подумал, что, по сути дела, воспитывали его в большой строгости, держали прямо в ежовых рукавицах. Сколько раз в детстве мать не разрешала ему смотреть фильмы с привлекательнейшим примечанием: “Дети до 16 лет не допускаются”! Вспомнился Виктору и скандал, затеянный отцом по поводу первой сигареты сына. Потом в памяти мелькнула полузабытая школьная чушь: выдавленные стекла, разбитые футболом ботинки, несправедливые двойки. У обид своя солидарность: потяни одну — и за ней повлекутся множественные факты и фактики. Все они подтвердят: строго держали тебя родители, парень, не давали в младенчестве отвести по-настоящему душу. Виктор неодобрительно качнул головой. Конечно, он понимал, что эти прошлые обиды были пустячные, детские, а все же ощущение появилось неприятное. Похоже было, что его и сейчас считают дитятей, которого нужно наставлять и контролировать. Но он уже не ребенок. Побывал в армии и сумел там кое-чему научиться. Повидать и научиться. Родители, выходит, этого не понимают. Вот и сейчас: как ему приходится мучиться, чтобы сказать совсем простую вещь! Самую что ни на есть обычную вещь: человек решил уйти с работы. Почему нельзя уйти с работы, которая ему не по душе?

— Что головой-то мотаешь? — сказала Анна Петровна, присаживаясь напротив Виктора и опуская полные локти на зеленую пластмассовую крышку стола. — Задумал что? Выкладывай!

Виктор глянул исподлобья на мать. Как это у них все устроено? Нюх, что ли, есть такой особый, материнский? Ничего не скроешь. Увидел он не замеченную раньше морщину на шее, от уха к выемке ключицы. Увидел другие морщины на щеках и лбу. Стареет мать. Нет, он не станет ее огорчать. По крайней мере, сейчас.

“Не то что другие дети, — думала Анна Петровна. — Сколько я с ними хлебнула всякого! Со старшей, Валентиной, пришлось немало возиться. Тоже была девка — неизвестно, на каком коне подъехать. Сейчас, слава богу, устроилась окончательно: солидный муж, ребенок. А этот-то, этот, сидит, молчит, о чем-то думает, чего хочет, понять нельзя. Слишком он после армии самостоятельный стал. Как бы чего не получилось. Не к добру это. Дитя ведь еще, в сущности”.

Раздался звонок, и Виктор пошел открывать дверь. В коридор ворвалась Татьяна. Она зацепила его зонтиком (зачем ей зонт в декабре?), сдвинула стоявший возле вешалки стул, очаровательно улыбнулась и, оставляя темные следы на паркете, прошла в кухню здороваться с Анной Петровной. Для Виктора появление Тани означало спасительный тайм-аут. Неприятности можно было отложить. Таньку он знал давно и хорошо — они дружили со школы.

Стоя в передней, Виктор прислушивался к звонкому голоску девушки и размышлял о гостье. Танька с первого взгляда хоть кому понравится. На определенный вкус ее даже можно было назвать красивой. Лицо чистое, нежное, подбородочек детский, а глаза Танькины, глаза ее — это, конечно, вещь. И волосы у нее пышные, каштановые, и сама складная. Даже унылый ямщицкий зипун, который сейчас называют дубленкой, не портил ее фигуры. И ядовито-красные конструкции с пряжками, шпорами и никелированными застежками на ногах вроде бы шли девушке. Как мода ее ни корежила, Танька оставалась Танькой, то есть просто хорошенькой молоденькой девочкой. Впрочем, отзывались о ней по-разному. Люди пожилые, немного старомодные, после первой беседы с Таней говорили, что у нее возвышенная и, по-видимому, добрая душа. Танькины приятели помоложе, не так уж совсем молодые, но и не старые, отмечали, что в девушке что-то есть, и это что-то необычно. Танькины сверстники, юноши и девушки, больше всего боявшиеся серьезного в жизни, выносили приговор: с ней не соскучишься.

Однако Виктор знал, что так бывает только поначалу. Потом впечатление менялось, а иногда даже превращалось в прямо противоположное. В глаза начинали бросаться не замеченные сразу мелочи и детали, и постепенно обнаруживалось, что роскошные Танины волосы давно уже не были в руках парикмахера, и, кажется, даже не расчесывались их владелицей. К зеленой, кое-как разглаженной юбке девушка могла надеть фиолетовую кофту, и такое соотношение красок, похоже, ее удовлетворяло. Восторг, светившийся в глазах Тани, носил какой-то напряженный, а иногда даже фальшивый оттенок. Точно она когда-то удивилась, широко открыв глаза навстречу миру, да так и осталась в своем первозданном удивлении. Если сперва и казалось, что от девушки шел свет, то вскоре свет этот начинал напоминать освещение электрической лампочки без абажура — от него болели глаза и хотелось повернуть выключатель. В Таниной одухотворенности был элемент обязательности, почти профессионализма, будто она дала кому-то такой обет: удивляться, восторгаться и следовала данному слову с неистовством идолопоклонника.

Больше всего Виктора огорчала Танина манера общаться. Говорила девушка негромко, убедительно и главным образом о себе. О том, какая она удивительная и способная и что по этому поводу думают окружающие. По ее словам выходило, что окружающие думают о ней хорошо. Даже очень хорошо.

“Ты, Танька, культ”, — не раз говорил отец Виктора, Сергей Тимофеевич Ярцев, мужчина медлительный и степенный, с лукавым, быстрым взглядом серых глаз.

— А ты, Танечка, все хорошеешь, — певуче разлилась на кухне Анна Петровна. — Какая славная у тебя шапочка! Из белочки, что ли? Ты в ней как снегурочка, глазенки блестят, веселая… Все идет как надо?

— А что мне?

Виктор представил, как Танька завертела головой и от мокрой косматой шапки ее во все стороны полетели брызги воды и снега.

— Что мне? — повторила девушка и засмеялась. — Смешно сказать, сейчас ехала к вам, и водитель троллейбуса по микрофону объявил: мол, такая-то гражданка в беличьей шапочке, подойдите ко мне. Я подхожу, он говорит: “Не могу удержаться, девушка, чтобы не назначить вам свидание”. Все на меня смотрят, а мне смешно, я засмеялась и отошла. А парень ничего себе, молодой, с усиками, зубы белые, ровные-ровные.

— А ты, вострушка, все разглядеть успела?

— Долго ли? Да у него, кроме зубов, ничего интересного нет. Вы спрашиваете, почему я веселая? А причина простая: ко мне все люди хорошо относятся, вот мне и весело. Я не понимаю, почему это другие ссорятся, — для меня нет плохих людей, мне со всеми хорошо.

— Хвастаешься поклонниками? — сказал Витя, входя в кухню.

— А как же иначе? Чем еще похвастаться девушке? Вот только ты на меня внимания не обращаешь. — Таня снова засмеялась, сверкнула белыми крепкими зубами, стрельнула озорными глазами, взмахнула черными ресницами, короче, проделала серию мелких ослепительных движений, от которых у Виктора зарябило в глазах, и он, опустив голову, присел за стол допивать чай.

— Не могу я на тебя обращать внимание, Танька! — сказал он. — Я тебя еще в третьем классе за волосы таскал, а в десятом ты мне шею расцарапала и я тебе синяк на руке посадил, не забыла?

— Как забыть, я до сих пор вынашиваю план мести. Вот погоди, будет у тебя черная пятница.

— Да ты присядь, чайку-то попей, — вмешалась Анна Петровна. — Что все на одной ноге скачешь, как стрекоза какая-нибудь неустроенная?

— Нет, не хочу. Стоя — оно быстрей. Я тороплюсь. Дел куча, я их успеваю делать только потому, что тороплюсь. Все удивляются: ты, говорят, Танька, двужильная. А я ничего. Сегодня четыре часа спала, но все успела. Бассейн, гимнастика, библиотека, зачет, венок, крематорий. Витька у меня последний…

— Господи, крематорий? С чего это? — Брови Анны Петровны приподнялись.

— У моей подруги отец умер, я венок организовывала. И в крематории побыла. На поминках не осталась, не люблю этого варварства… Вить, у меня дело есть.

— Изложи в письменной форме — я больше тысячи слов в минуту на слух не воспринимаю.

— Нет, кроме шуток. Ты где встречаешь Новый год?

— Еще не думал. Где-нибудь встречу. А что? Таня улыбнулась и обратилась к Анне Петровне:

— Тетя Аня, есть предложение встретить Новый год на вашей старой даче. Как вы на это посмотрите?

Анна Петровна осторожно сказала:

— Что ж, это можно… Сейчас, говорят, многие так делают. А компания откуда?

— Замечательные люди! Мои знакомые. Умные, веселые, оригинальные, очень забавные человечки. Художники, поэты. Дело за Витей. Может, у него другие планы?

Анна Петровна насторожилась:

— У тебя, Танюша, все замечательные. Смотри, налетишь на такую замечательность — костей не соберешь.

Девушка тряхнула головой:

— Меня бог бережет. Все удивляются, как я умею из передряг выходить. Я вам не рассказывала о своей поездке на юг? Это было что-то потрясающее, я вам потом расскажу, не при Вите: ему вредно такие вещи слушать, он у нас еще маленький.

— Если у тебя нет ничего определенного, Витенька, то почему бы вам не встретить Новый год вместе с Таней? Знаете вы друг друга столько лет, а все поврозь ходите, как чужие.

Над Анной Петровной дамокловым мечом висела тень грядущей невестки. Мать Виктора была женщиной несколько старомодной, из потомственной рабочей семьи, где раз навсегда определенные жизненные ценности вроде честного труда, верности семейному долгу не подлежали пересмотру. То, что она слышала о современных девицах, повергало ее в смятение. Соседки и приятельницы поставляли Анне Петровне информацию, рождавшую тревогу и неприязнь. “Попадется какая-нибудь такая, погубит парня, — думалось Анне Петровне. — Уж лучше Татьяна. Хоть и раздрызганная малость, но зато честная и добрая, а главное — открытая. Все, что с ней ни случится, расскажет и совета еще попросит. Не таится, своя”.

Странное дело эти материнские рассуждения.

— У меня нет ничего определенного, — сказал Витя, — но ты что-то рано начала готовиться к Новому году. Еще больше недели впереди.

— В том-то и дело! — встрепенулась девушка. — Времени мало. Приготовиться надо. Это будет не обычная встреча. Ребята должны кое-что сделать. Им надо на месте осмотреться.

— Что они там собираются готовить? — настороженно спросила Анна Петровна.

— Пока тайна. Но, думаю, будет здорово! Это такие головы! Я им так и сказала прямо, что будет замечательно, если они сами займутся подготовкой праздника.

Все помолчали.

— Ну что ж, пожалуй, — подумав, сказала Анна Петровна. — Все равно дача пустует. Только смотрите, с огнем осторожней.

— Вы же меня знаете! — воскликнула Таня.

— Да, именно это нас и настораживает, — засмеялся Виктор. — А впрочем, я тоже согласен. В принципе давай. Повеселимся на даче, под покровом звездного неба.

Таня поблагодарила, стала суетливо прощаться. Виктор, торопливо доев картошку, увязался ее провожать. Нужно было использовать все до конца. Разговор с матерью откладывался до лучших времен.

* * *

Совсем другие разговоры вершились в тот же час на дальнем от Виктора и Тани расстоянии. Плоская шаткая тень высокого человека колебалась на покрытой ковром стене, как бы оттеняя смиренную неподвижность собеседника.

— И понял я, брат, что для борьбы нужно новое оружие. И я нашел это оружие.

— Вы много работаете, дорогой брат.

— Я много работаю. Я работаю всю свою жизнь. Я работаю каждый день, и я нахожу то, что надо. Я нашел новое оружие, хотя оно и оказалось старым, как мир.

— Позвольте полюбопытствовать, в чем вы видите это оружие?

Голос собеседника высок, сам собеседник сер, лишь глазки его в полутьме блестят настороженно и чуть враждебно.

— А тут нет никакой тайны. Открытия всегда у нас под ногами, но, чтобы обнаружить их, нужно сдвинуться с места. Самые великие открытия — внутри нас, в наших душах. И увидеть их можно, только вознесясь над собой. Я чуть приподнялся и увидел знакомое действо — утешение.

— Утешение?

— Да, да, именно утешение!

Крик гривастого наставника почти неприличен и, конечно же, неуютен для такой маленькой комнатки. Впрочем, он тут же переходит на страстный шепот:

— Да, да, утешение! Не спасения, а утешения жаждет современный мир. Спасение — это в прошлом, когда бога чтили как следует, а сейчас эти легковесные люди, что скользят по жизни, как жуки-водомерки по пруду, не ищут главных целей. Что им спасение!

— Что им, действительно… — Собеседник явно устал от напора худощавого.

— Им бы утешиться, а не спастись. И все у них работает на утешение: кино, телевидение, театры, табак и водка, наркотики и реклама. Выпил — утешился, выкурил — утешился, посмотрел программку — опять же утешился. Дьяволово изобретение!

— Позвольте, — вяло сопротивлялся собеседник, — но истинная вера тоже полагает утешение страждущих и помощь, и все такое…

— Да! Именно! Но утешение во имя спасения, а не утешение ради утешения. А мир сейчас самоутешается, вот в чем грех и беда!

— И вы…

— А я, — тень на ковре застыла, будто приклеенная, — а я предлагаю вернуть людям утерянную истину. Утешение во имя спасения — вот как все надо переиначить! То же самое вроде, но совсем по-другому. Поставить на ноги то, что втоптано ногами невежд в грязь!

— Но как это понимать?

— Как? Как! Да разве можно сказать сейчас — как! Это цель, это дело, которое нужно делать. Дело! Понимаешь, Есич?

Собеседник молчит, чуть склонив голову набок. Его пухлые пальцы шевелятся на животике, отражая своим движением напряженную работу мысли. В комнате тишина и благость, язычок лампады колеблется пугливо, будто пытаясь оторваться от маслянистой поверхности…