Сквозь двойное стекло координационно-вычислительного центра Михаил видел бескрайнее бетонированное поле. Ледяная глазурь покрывала ажурные конструкции дальних стартовых установок. Тронутые лучами утреннего солнца, они сверкали неистовым хрустальным блеском.
Дул южный ветер. Над горизонтом неслись облака. Влажное дыхание Атлантики, напоенное душистой теплотой циклонов и светом тропических гроз, обрушивалось на прозрачную стену телеметрического зала. Слышно было, как ветер поет в алюминиевой чаше радиотелескопа. Это напоминало эхо, живущее в перламутровых извивах океанских раковин. Грозно темневшие на розовом фоне медкорпуса траурные ели встречали порывы ветра сердитой дрожью дремучих лап.
— Не надоело еще?
Михаил обернулся. За спиной стоял Урманцев, зябко поеживаясь и потирая ладони. Один глаз у него был закрыт черной повязкой.
— А-а… Это вы, Валентин Алексеевич… Как глаз?
— Ничего, брат, лучше. Обещают сто процентов… А ты все загораешь здесь?
— Надоело, Валентин Алексеевич! Все не запускают и не запускают. И главное — даже не говорят, когда…
— Такой уж у них порядок, Миша. Приходится терпеть.
— Но ведь это же наш спутник!
— Наш-то он наш, конечно. Только к запуску нас все равно не допустят. У них своя задача, у нас — своя. Спутник наш, ракеты их. Вот когда выведут спутник на орбиту, тогда и настанет наш черед командовать парадом.
— Да знаю я… Больно уж долго они канителятся.
— А может, они уже запустили. Ты-то почем знаешь?
Михаил недоверчиво усмехнулся и показал пальцем в сторону стартовых площадок:
— Никакого шевеления за последние трое суток там не замечено, товарищ начальник.
— Во, чудак человек! А кто тебе сказал, что запускать будут именно там?
— Мне? Никто ничего не сказал… А где же еще, если не там? Мы же здесь.
— Тут такое хозяйство, что… Одним словом, запуск может быть произведен где угодно. Отсюда только будет послана команда. Посему не торчи ты у окна. Сходи лучше в буфет, попей кефира. Будешь нужен, вызовут по радио. Там есть динамик.
Подольский со все возрастающим удивлением слушал Урманцева. Впервые он видел обычно сдержанного и самоуглубленного Валентина Алексеевича таким возбужденным. «Наверное, волнуется за свой телеинтерферометр», — подумал Михаил и на всякий случай спросил:
— Как вы полагаете, сегодня запустят? Хорошо бы запустили, а то ждать уже невмоготу.
— Попей пивка, полегчает.
— Да что это вы меня все в буфет гоните!.. Может, проверить еще раз? А, Валентин Алексеевич?
— Все уже проверено и учтено могучим ураганом.
— А криостаты? Вдруг пригодятся на крайний случай?
— Криостаты? В космический холод криостаты?! Ну нет, брат, я не намерен обогревать своими дровами вселенную.
Он неожиданно засмеялся. Шумно и коротко. Михаил недоуменно уставился на Урманцева.
— Ты прости, брат, — Урманцев смутился. — Это я так, от избытка чувств… Анекдот вспомнил один, исторический. Хочешь — расскажу?
Михаил кивнул.
— Так вот, Миша. Ты со своим криостатом напомнил мне старика Нернста. Мало кто знает, что на досуге великий творец третьего начала термодинамики разводил рыбок. Однажды какой-то дурак спросил его: «Почему вы выбрали именно рыб? Кур разводить и то интереснее». И знаешь, что ему ответил Нернст? Он совершенно невозмутимо изрек: «Я развожу таких животных, которые находятся в термодинамическом равновесии с окружающей средой. Разводить теплокровных — это значит обогревать своими деньгами мировое пространство». Недурно, правда?
— Это мне тоже напоминает одно анекдотическое высказывание, рассмеялся Михаил. — Оно очень коротко. Голубевод говорит: «Не понимаю, как это можно быть кролиководом!»
— В самую точку, — согласился Урманцев и, прищурившись на солнышко, сладко вздохнул. — Хорошо, брат! Весна, тает все… Кстати, о таянии… У того же Нернста, говорят, стояла на столе пробирка с дифенилметаном, который плавится при двадцати шести градусах. Если в одиннадцать часов утра кристаллы начинали таять, Нернст говорил: «Против природы не попрешь!» — и, захватив полотенце, отправлялся купаться на реку.
— Тонкий намек на купание? Хотите примкнуть к здешней команде моржей? Могу проводить.
— Экий ты злюка, право… Я ведь к чему весь разговор-то веду? Пойдем в буфет, хоть пива выпьем. У меня ведь, черствый и неделикатный ты человек, вчера предварительная защита была…
— Ну! Что же вы молчали, Валентин Алексеевич?!
— Да ты разве поймешь? — притворно вздохнул Урманцев и обреченно махнул рукой. — Ты не поймешь мятущуюся душу и не пойдешь с ней в буфет.
— Пойду! Пойду, Валентин Алексеевич. В буфет завсегда пойду. Я такой…
— Тогда в темпе.
Они попросили четыре бутылочки «двойного золотого». Валентин Алексеевич поймал убегающую через край пену губами. Потом взял стакан рукой и быстро выпил. Второй стакан он осушил уже мелкими, неторопливыми глотками. И только после этого, всыпав в пиво соль, которая закипела на дне стакана мельчайшими белыми пузырьками, стал медленно цедить напиток сквозь зубы.
— Дюжину раков сюда бы! Или, на худой конец, сушеных креветок.
— Можно еще моченый горох или соленую соломку, — поддакнул Михаил.
— Соленые бублички тоже очень хороши.
— Эстонцы берут к пиву салаку, — Михаил едва заметно улыбнулся.
— Датчане предпочитают плавленый сыр с перцем.
— А чехи — рогалики с крупной солью, укропом и тмином.
— Зато английский докер всему предпочтет булку и коробку крабов.
Михаил засмеялся и, поперхнувшись пивом, закашлялся.
— Сдаюсь, Валентин Алексеевич! — сказал он, откашлявшись. — Вы гурман и знаток, а я только сын лейтенанта Шмидта. Расскажите лучше, как прошла предварительная защита.
— Тяжело прошла. Со скрипом.
— Иван Фомич?
— И он тоже. Но особенно кипятились престарелые кандидаты. Один из них так прямо и сказал: «Я, дескать, Валю еще студентом помню, а он уже в доктора лезет».
— Ну и?..
— За меня академик один вступился. Очень остроумный мужик. «Правильно, — говорит, — вы рассуждаете. Абсолютно верно. Дадим ему докторскую степень лет в семьдесят, чтобы через год он благополучно скончался от инфаркта». Тут, конечно, поднялся хохот. Кто-то вспомнил про Эйнштейна и Галуа, кто-то привел данные, что средний возраст нобелевских лауреатов по физике тридцать два года — в общем сошло.
— Неужели только об этом и шла речь на защите?
— О чем же еще? Ведь все свои! Работа моя им уже в зубах навязла, сколько раз слушали… Потому-то и возник сей глубоко принципиальный спор. Многое еще в нашем научном деле предстоит налаживать… Многое!
— А Иван Фомич что?
— О! Этот иезуит, Игнатий Лойола! Он облил меня тягучим потоком патоки. Хвалил и превозносил до небес. Называл меня великим, гениальным и все такое прочее.
— Зачем?
— А ты не понимаешь? Чтобы вызвать противоположный процесс. Он набивался на возражения. А чем ему можно было возразить? Только тем, что я не великий, не гениальный. Пусть это тривиальная истина, но если ее вещают на предварительном обсуждении, впечатление получается неважное. К счастью, все поняли, к чему он клонит, и фокус не удался. Поэтому в конце обсуждения он еще раз взял слово и, как он сам выразился, честно и нелицеприятно заявил: «Хотя я не сомневаюсь, что представленная работа выполнена на высоком экспериментальном и теоретическом уровне, но не подождать ли нам результатов космической проверки?»
— Каков?!
— Беспринципный человек.
— Ладно, бог с ним. Директор ему популярно объяснил что к чему.
— А он что?
— Берет двухмесячный отпуск. В Мацесту поедет.
— Неужели он так и будет портить людям кровь?
— А что с ним можно поделать? Человек он ловкий и, где надо, тихий ласковый. В одном только ошибся.
— В чем?
— Он делит людей либо на дураков, либо на себе подобных. В этой ограниченной схеме слишком мало степеней свободы, чтобы можно было спекулировать до бесконечности. Вот его и раскусили. Вчера я это хорошо понял. И он, по-моему, тоже это понял. Теперь ему будет среди нас нелегко. Придется либо перестраиваться, либо искать себе другую фирму. Сама наша жизнь исправляет таких людей. Так-то, брат.
— Вы думаете, он исправится?
— А куда ему деваться? В душе-то он, конечно, не переменится, но вести себя станет поприличней. Вот увидишь, каким он вернется из Мацесты. Человек он хитрый и сам себе не враг.
— Посмотрим…
— Кстати, я тебе письмецо из города привез. От кого, не догадываешься?
— Неужели от Ларисы?!
— В самую точку. Главное, что адрес на конверте она сама писала. Я ее почерк знаю. Понимаешь, брат, что это значит?
— Выздоровела!
— То-то, брат!
— Надо съездить к ней. Как только кончим, так и поеду… Я вот о чем подумал: странно жизнь складывается. Лариса в Сигулде сейчас… И те, которые Черный ящик сделали, тоже были в Сигулде. Странное совпадение, правда?
— Таких совпадений в жизни сколько хочешь… Да, почему ты не публикуешь свою статью?
— Какую статью?
— А ту, что мне показывал. Об энергетическом расщеплении вакуума.
— Это не моя статья. — Подольский покраснел и отвернулся.
— А чья? — удивился Урманцев.
— Ее выдал Черный ящик. Я давно хотел рассказать вам об этом, но было стыдно… Это все время не давало мне покоя… Мучило.
— Мучило, говоришь! — воскликнул Урманцев, вскочив из-за стола. Глаз его сверкал неистовой радостью. Он был похож на Нельсона во время битвы при Трафальгаре. — Мучило?
Подольский недоуменно смотрел на него.
— Вот откуда твоя Нобелевская премия. Это как сон, навеянный навязчивой идеей. Понимаешь?
— Н-нет.
— Тебя мучило?
— Мучило.
— И меня тоже мучило! И сейчас, признаться, где-то под сердцем сосет. Конечно, я понимаю, что все это пустые страхи. Расчет есть расчет. Физика, слава богу, наука точная. Но… Ты понимаешь, ведь и перед испытанием первой атомной бомбы многие опасались цепной реакции…
— Так вы думаете, что возможна цепная реакция аннигилирующего вакуума? — Подольский тоже вскочил.
— Нет… Не думаю. Если б я так думал, то никогда бы не пошел на этот эксперимент. Теория есть теория… Просто дурацкие страхи, безотчетное опасение, что ли…
«Внимание! Внимание! — заорал над ними динамик. — Все по местам! В двенадцать часов четырнадцать минут будет произведен запуск…»
Они вскочили одновременно и, опрокидывая стаканы и стулья, ринулись к двери.
— …Спутник вышел на орбиту, — улыбаясь с телевизионного экрана, сообщил диспетчер. — Передаю параметры: начальный период обращения — 88,7 минуты…
— Приготовиться! — скомандовал Урманцев.
Телеметристы и физики замерли у своих рабочих мест. Прозрачная стена стала матовой. Потом в зале стало темно. Горели только осветительные панели у рабочих мест и переливались разноцветные лампы приборов.
— Команду с Земли подать в 13 часов 54 минуты, — сообщил диспетчер.
Урманцев включил время. В динамиках застучал метроном.
Михаил не отрывал глаз от осциллографа, на котором непрерывно бежала световая капля. После старта, последовательного отделения ступеней и выхода ракеты-носителя на орбиту капля оставалась неизменной. Она больше не удлинялась и не разрывалась пополам, как делящаяся бактерия; не падала вниз.
— Даю счет! — сказал в микрофон Урманцев и сразу же: — Двадцать шесть.
Михаил включил программный сигнализатор.
— Двадцать пять.
Осторожно коснулся пальцами тумблера с зеленой точкой на рычажке.
— Двадцать четыре.
Крепко зажал рычажок пальцами.
— Двадцать три.
Перед ним зажглась зеленая лампа. «Она будет гореть две секунды».
— Двадцать два.
— Двадцать один.
Лампа погасла.
— Двадцать.
Быстро включил тумблер. Дрогнула зеленая стрелка потенциометра, соединенного телеметрической связью с интерферометрами на спутнике.
— Два!
В глазных яблоках появляются пульсы, которые колотятся о ставни закрытых век.
— Один!!
Он раскрывает глаза и хватается за красный тумблер. Красная лампа горит.
— Ноль!!!
Короткое слово падает, как камень в глубокий колодезь.
Рука автоматически включает тумблер. Самописец на красном потенциометре не движется.
— Сигнал должен дойти и вернуться, — слышит он чужой хриплый голос.
«Это, кажется, Урманцев… Почему у него такой голос?.. Сигнал должен дойти, хотя он и летит со скоростью света. Урманцев как будто читает мои мысли».
— Есть! — вырывается единодушный вопль.
Самописец резко падает вниз и, чуть помедлив, возвращается назад, оставляя после себя острую пику из красной туши.
«За какие-то доли секунды иногда успеваешь прожить целую жизнь», думает Михаил, но сейчас же ловит себя на том, что это чужая фраза, где-то читанная, и, наверное, не один раз. Осциллограф мертв. Световая капля померкла.
— Связь со спутником потеряна, — докладывает телеметрист.
— Взорвался? — вскрикивает Михаил.
— Не думаю, — очень спокойно отвечает Урманцев. — Это было бы превосходно, если бы он взорвался. Но не думаю, чтобы концентрация выбитых из вакуума пар оказалась столь значительной. Но аннигиляция, во всяком случае, налицо!
Он кивает на красный потенциометр.
Острые характеристические пики, которые ни с чем не спутаешь. Это, безусловно, аннигиляция. Выбитые из вакуума пары частиц и античастиц саннигилировали. А вот эти мелкие зубчики — лавина вторичных квантов. Как все же буднично это свершилось…
Михаил все еще не решается поверить.
— Это она вывела из строя телеметрическую систему? — спрашивает он.
Но Валентин Алексеевич только пожимает плечами.
Потом они выходят из зала и, ломая спички, закуривают.
— Как назывался тот номер, с которым ты выступал в цирке? — неожиданно спрашивает Урманцев.
— «Полет к звездам». А что?
— Нет, ничего. Очень хорошо назывался. Теперь вот и мы полетели к звездам, к неведомым сверкающим островам моря Дирака. Ты слышишь шум его прибоя?
— Море Дирака прямо по курсу, капитан! — Михаил вытягивается в струнку и отдает честь.
— Так держать! — подхватывает Урманцев.
— Есть так держать! — откликается Михаил. Глубоко вздыхает и, потягиваясь, бормочет: — До чего же я проголодался, да и спать хочется.
— Лучше переесть, чем недоспать, — смеется Урманцев. — Читай завтра газеты, старик.
На другой день Михаил Подольский аккуратно вырезал маленькое газетное сообщение о запуске очередного исследовательского спутника и вклеил его в записную книжку.