Я нажимаю кнопку, и дверь распахнута. Я вхожу в комнату, одновременно озираясь, обоняя и слыша:

— Погоди, погоди, да, я так и сказал ему и от слов своих отступать не собираюсь!

Гривастый человек с круглыми кошачьими глазами рычит в видеофон, где прыгают губы его собеседника.

— И если ты намерен его поддерживать, я тебя пошлю туда же! — орет он. — Хоть ты мне и друг! Да, да, вот так, дружок!

Багровое лицо, жалобно пискнув, исчезает с цветного экрана видеофона. Я за это время успеваю разглядеть великолепные черные дуги бровей, низкий лоб и крепкий подбородок научного руководителе Института телепатии. Пахнет ортотабаком, выращенным по последнему слову бионауки, в прозрачной поверхности стола отражены массивные ладони боксера-любителя, зеленые глаза научного руководителя мечут мне в лицо желтые молнии.

— Ермолов, — рокочет мужчина, и рука моя на мгновение сдавливается стальными тисками. — Садись… садитесь, приглашает он.

Я откидываюсь назад и спиной ощущаю прохладу пластика. Мне уже ясно, что за человек стоит предо мной, расставив ноги и опершись руками о стол. У нас с ним не получится разговора. Мы будем говорить на разных языках. Очень грустно, что в этом институте такой главнаучрук! Признаться, я ожидал другого…

— Вот ваши документы, — говорит он, бережно отстегивая толстыми пальцами защелки зеленого бювара. — Кстати, болен наш главный научный руководитель, академик… — он называет армянскую фамилию, состоящую из одних согласных, так быстро, что она сливается в короткое невыразительное фырканье, — я замещаю его.

Ах, вот оно что. Значит, мне просто не повезло. Кажется, это становится правилом. Я упрямо сползаю в ряды неудачников. Все вокруг словно сговорились помогать мне проваливаться везде, где возможно.

— Вот здесь вся ваша жизнь, — неожиданно сказал Ермолов, вываливая на стол фотокопии, магнитные пленки, поляроидные документы, куски кинолент и множество бумаг со штампами и вензелями различных учреждений.

Я вздрогнул. Я не ожидал от этих бровей такого обобщающего подхода к скучному архивному материалу. Конечно, в этих бумажках была отражена моя жизнь. Но как? Мне всегда казалось, что очень условно…

— Вы окончили школу-интернат, — говорит Ермолов, откладывая в сторону золотистую бумагу с изображением голубых книг и ракет.

Какая проницательность! Школа, милая сложная жизнь… Как все это было давно! Из вороха воспоминаний я совершенно случайно извлекаю забытый эпизод.

Уже тогда я испытывал особое состояние, преследовавшее меня затем в течение всей жизни: состояние предчувствия предназначенного мне судьбой великого свершения.

Насколько я помню себя, моя жизнь протекала в ожидании грандиозных и потрясающих событий, где судьбой мне отводилась главная роль. Здесь не было и тени самомнения или тщеславия. Это была стихийная вера, вложенная в мою душу самой природой.

Я знал, что совершу нечто абсолютно великое. По своим масштабам этот акт превзойдет все, что делалось людьми до сих пор. Поэтому его нельзя будет измерить обычной человеческой меркой. Сделанное мной будет иметь непреходящую ценность.

Я не знал только, когда это произойдет.

Я ждал.

Иногда мне хотелось приблизить будущее, и я начинал действовать. Как правило, это кончалось очень плохо. Или смешно, что еще хуже.

Мне было десять лет, когда я бежал из школы-интерната в Большой заповедник. Я мечтал стать великим укротителем всех зверей, сохранившихся на земле. Мои друзья-однокашники играли в «Космос» и «Лунный город», они коллекционировали редкие фотографии Юпитера и Сатурна, выпрашивая их у именитых космонавтов. А я в это время во сне и наяву повелевал полчищами усмиренных тигров и добродетельных пантер. В моих ушах стоял шорох камыша, раздвигаемого могучим телом хищника, и слышались слова преданности и покорности, произнесенные на зверином языке, которым, конечно, я буду владеть в совершенстве. Слава Маугли не давала мне покоя. Она приобретала в моих глазах космические масштабы. Мне грезились тысячные стада слонов, падавшие на колени при моем появлении. Я шагал им навстречу по изумрудной траве, искрящейся на солнце мириадами капелек влаги, и умные животные приветствовали меня глухим урчанием.

Наконец, видя, что нет никакой надежды преодолеть сжигавшее меня чувство, я сбежал от утренней зарядки, ежедневных занятий в школе, бадминтона и пионерских вечеров у электрокостра. Моим попутчиком был Жоля, беленький веснушчатый мальчик с широко раскрытыми глазами. Зачарованный и потрясенный моими фантазиями, он готов был идти со мной на край света.

Нам повезло, и мы за сутки добрались до границ заповедника, расположенного в Забайкалье. Водитель аэрокара приземлил машину неподалеку от высокого белого здания, стоявшего прямо на лесной опушке.

— Вот это и есть управление Большого заповедника. Там ты найдешь своего отца.

Я кивнул, и мы спустились по плетеной лесенке на мягкую влажную землю. Летчик помахал нам рукой в серебристой перчатке, дружелюбно улыбнулся, и машина, обдав нас теплыми запахами масла, краски и разогретого металла, медленно поднялась в воздух. Мы проводили ее глазами, и я на миг ощутил тоскливое посасывание в груди. В управление, где никакого отца у нас не было, мы не пошли, а спрятались в лесу. Когда наступила ночь, мы пересекли границу заповедника. Это была несложная операция, так как ограждения были рассчитаны на глупых и сильных зверей, а не на двух хитрых ловких мальчишек. Мы переплыли бетонированный ров с водой, перебрались через полосу инфракрасной защиты, пролезли сквозь серию проволочных ограждений и попали в темный девственный лес. Конечно, мы сразу заблудились, но ведь это, пожалуй, и было нашей единственной целью. Я уже точно не помню всех ощущений, связанных с этим приключением. Но я никогда не забуду ужаса, охватившего нас, когда мы услышали крик зверя в ночной тишине. Он возник где-то совсем рядом, чуть ли не над нашими затылками. Кроме верхней протяжной воющей ноты, в нем слышалось злобное прерывистое хрипенье и бульканье, словно зверь давился собственной яростью. Мы прижались к старой, мелко-мелко дрожавшей сосне и безмолвно всматривались в густую чернильную тьму. Никакого желания встречаться с ревущим зверем я не испытал. С этого момента все в лесу стало живым. Каждый лист, каждый сучок мог шевельнуться, прыгнуть, укусить. Огромные черные стволы деревьев, сплетавшихся вверху в невидимый шепчущий покров, казались ногами великанов. Они пинали, толкали и распасовывали нас, как футбольные мячи. Они валились вниз, прижимая нас к мокрой земле, усеянной хрустящими живыми ветками…

На другой день нас отыскали работники заповедника.

В изодранной одежде, с синяками и царапинами и, кажется, с неявными следами слез на грязных щеках мы были доставлены в родную школу.

Вечером мы отчитывались перед товарищами. В своем выступлении я не преувеличивал значения нашей экспедиции, но довольно красочно описал обстановку в лесу. Кажется, я упомянул только носорога, лань и зайца.

После меня ответ держал Жоля. Он был краток:

— Глупость сделали, и все.

Помолчав, Жоля добавил:

— А то, что он вам тут наговорил… Про всякую красоту… А сам он там был труслив, как заяц, робок, как лань, и глуп, как носорог…

— Затем вы успешно учились в университете, — говорит Ермолов. Его неприятный голос пробуждает меня от мгновенного оцепенения и сразу же перебрасывает поток мыслей в другое русло.

Успешно учился? Не те слова! Разве это была учеба? Не меня учили, я учил. Такого взлета не знали даже самые скороспелые математики и физики-теоретики. Я прошел официальный курс обучения за два года…

— Однако к заключительным экзаменам вас не допустили за многократные попытки доказать принципиальную возможность вечного движения.

Ермолов откладывает в сторону запись моего доклада на ученом совете факультета и внимательно смотрит на меня. Я был прав с самого начала. У него глаза рассвирепевшей кошки. Два блюдечка с подсолнечным маслом, а посредине — злые точечки. Отчего бы ему их не перекрасить? Сейчас, говорят, это многие делают. В Европе модны темно-синие зрачки с черным ободочком. Некоторые оригиналы носят фиолетовые глаза. Мне лично не нравится. Но все же, наверное, лучше, чем эти кошачьи бельма.

Он с минуту смотрит на меня в упор. Что он видит во мне, я не знаю. Но держусь изо всех сил. Одет я скромно. На мне полуспортивный костюм из голубого оксополимера. Грудь и спина открыты невидимым потокам кондиционированного воздуха, реющего в кабинете. Сижу я уверенно и непринужденно. Выражение лица спокойное, внимательное, чуть напряженное. Я знаю, конечно, что такую мину не любят. По ней легко предположить, что ты в душе ругаешь собеседника. Но мне приятно сидеть с такой ханжеской физиономией в Институте телепатии. Пусть угадает, черт бровастый, что я про него думаю!

Ермолов опускает глаза и откладывает часть бумаг в сторону.

— Так, — говорит он, придавливая документы прессом, словно ставя одну тяжелую мраморную точку. — И, наконец, эта ваша эпопея в Комитете по делам изобретений.

Эпопея… Я оценил величину пренебрежительной иронии, вложенной в это слово…

Комитет… комитет… Много стали, бетона и стекла. Тысячи сосредоточенных, вылощенных сотрудников, неторопливо снующих по длинным коридорам. Ненавязчивый шум логических машин. Внешне спокойная однообразная работа: очередную заявку на изобретение перевести на машинный язык, передать на обработку электронному мозгу, полученный ответ сформулировать и сообщить автору. Ничего особенного, и, главное, никаких ошибок. Машины помнят все, что было сделано по данному вопросу до и после рождества Христова. У них не случается промахов, объективность их выше всяких подозрений.

И все же я все время чувствовал, что на меня смотрят сотни, тысячи человеческих глаз. Широко открытые, юные, с блестящими белками, старческие, потухшие, в красных прожилках, лукавые, томные глаза женщин и нетерпеливые глаза деловых мужчин. Они настаивали, требовали, молили. Каждая заявка была как обнаженное человеческое сердце. Она пульсировала и трепетала. Смотри, я тоже умный! Я тоже оригинальный и находчивый! А я вот что придумал! А я!… Я!…

Поток изобретений нес с собой не только новые идеи, новые талантливые догадки. Вместе с ним в наш маленький небоскреб выплескивалась пена неистового человеческого самолюбия…

И вот однажды у нас появился Эри. Его имя было нелепым сокращением слова Эрик. Потом я предлагал в качестве аббревиатуры букву «Э». Все нашли, что это пошло. Почему, мне никто не мог объяснить.

Сам Эри, как и его имя, не производил внушительного впечатления. Густые черные волосы, хронический насморк и оправа очков времен войн Алой и Белой розы. Он вошел в комнату, зацепившись за совершенно гладкий стык пластикового пола, за который никто никогда не цеплялся, растерянно огляделся и издал какой-то невыразительный звук. Кажется, «эээ».

Ему повезло. Я был в кабинете один, и поэтому никто не прыснул в кулак, не вскочил со стула с преувеличенной любезностью и смешинками в глазах и не высыпал град ненужных вопросов на странного посетителя. Я подождал, пока парень немного освоился, и спросил:

— Вы ко мне?

Он насмешливо улыбнулся.

— Откуда я знаю? Может, и к вам.

Я пожал его руку, ощутив вялое прикосновение теплой ладони, и предложил ему сесть. Он протянул листок, испещренный маленькими каракульками.

Это была заявка.

Прочитав заявку, я понял, что передо мной гений.

Кажется, я пробормотал:

— Потрясающе…

Эрик посмотрел лучистым взглядом голубых глаз поверх очков и снова улыбнулся. Тогда мне стало ясно, что этот гений — ребенок. Он нуждался в руководстве, и я взялся за это дело.

Эрик предложил метод синтеза высокомолекулярных соединений из газов воздуха…

— Кстати, — сказал Ермолов, — как вам удалось устроиться в комитет после этой истории с вечным двигателем в университете?

— Случайно.

Боже мой, конечно, случайно! Если б я не был знаком с Лолой… А что такое наше знакомство? Не более как случай. Лет пять назад тонкая женская фигура скользнула с вышки в зеленую глубину бассейна, и я был первым, кто понял, что сама она оттуда не выйдет. Потом были струи слез и воды, лившиеся из глаз и тонкого греческого носика, а значительно позже наступило время нашей, как она называла, дружбы.

— Так, — опять сказал Ермолов, — значит, и с этим парнем вы занимались несбыточным, неосуществимым делом, которое блестящим образом провалили.

Что он хочет от меня? Я заинтересован в поступлении сюда на работу. Но не вынимать же за это из меня душу? Или он разыгрывает комедию строго обоснованного отказа? Так говори прямо…

Ермолов сгреб в кучу все мои документы. Он их подровнял, погладил лежавшую сверху фотокопию и сказал:

— Представленного материала достаточно, чтобы вы услышали самое категоричное нет. Факты против вас. Бумаги говорят, что вы заносчивый фантазер и упрямый исследователь нелепостей.

Я встал. Воздух в комнате стал сухим и горячим. У меня пересохло в горле и кровь бросилась в лицо. Этот Ермолов типичнейшая обезьяна… Да, но до каких же пор я буду без работы? Как я устал подниматься по широким лестницам без перил, нажимать кнопки на дверях с надписью «Научрук» и через двадцать минут спускаться по той же лестнице вниз. Мне осточертели фальшивые лица интеллигентных людей, вынужденных лгать и отказывать. Может быть, плюнуть на все это? С моей репутацией наукой заниматься нельзя. Но я верю в себя, слышите вы все, верю!…

— Судите сами, — говорил Ермолов, рассекая воздух ладонью, — университет вы фактически не окончили из-за собственного упрямства. Я лично понимаю ваших учителей, не могли же они дать диплом человеку, активно проповедующему возможность вечного двигателя. Из комитета вы ушли сами, так как работа там мешала вашей возне с изобретением Эрдмана. Возня кончилась ничем, а сейчас вы пытаетесь поступить в наш институт.

Дать ему по морде или уйти так? Боже, какая отвратительная физия!…

— Если б на моем месте был наш академик, — Ермолов снова повторил армянскую фамилию, и снова я не разобрал ее, — он, конечно, отказал бы. Но вам повезло. Я придерживаюсь иного мнения. Нам нужны люди с оригинальным мышлением, пусть даже с некоторыми заскоками…

— За все это я, разумеется, должен быть весьма признателен?…

— Не обижайтесь, я говорю с вами откровенно. Телепатия сейчас находится в порядочном тупике. Нужен качественный скачок. Я считаю, что сделать его можно, привлекая молодые силы. Вы, очевидно, пришли сюда не без, так сказать, задней мысли. Мне хотелось бы, чтобы вы поделились ею со мной.

Значит, у них сейчас идейный вакуум. Что же, обстановка подходящая, можно развернуться… Хриплым от волнения голосом я заговорил:

— Энергетическое поле, создаваемое работой мозга, может быть зафиксировано не только в виде биотоков, коротковолновых излучений и т.п. У меня есть идея концентратора излучений мозга, которые до сих пор не использовались ни вашими приемопередаточными телепатическими устройствами, ни какой-либо другой аппаратурой.

— Излучение, о котором идет речь, вами определялось?

— Да, но…

— Что?

— Нужно работать, много работать. И не одному. Поэтому я пришел к вам.

Ермолов встал, тяжело ступая, прошелся по кабинету. В нем есть что-то от пещерного человека. Длинные руки до колен, бычья шея, покатые могучие плечи. На фоне голубого света, проникающего из окна, он кажется идолом, высеченным из серого камня.

— Да, работать, — глуховато говорит он, — вы должны помнить об этом все время. Не мечтать, не философствовать, а работать. Опыты, опыты и еще раз опыты. В противном случае мы с вами очень быстро расстанемся. Вот вам направление, идите в сто восьмую комнату.

Из института я вышел поздним вечером. Серая тишина лежала на улицах. Пролетавшие мимо машины с шелестящим свистом рассекали воздух. Освещение еще не включили, я шагал по бульвару из голубых деревьев и дымчато-сизых кустов. Я искал ближайший видеофон, нужно было переговорить с Эриком.

Мы до сих пор не бросили своей затеи. Слишком заманчиво она выглядела. В официальном бланке в графе «Наименование изобретения» стояло длинное и нудное название «Создание искусственных биоактивных ферментативных систем с целью направленного и управляемого синтеза полимерных соединений из воды, кислорода и углекислоты воздуха». А на деле все было и проще и сложнее.

Эрик — биолог по специальности. Он вырастил кусочек живой ткани, которая обладала чудесным свойством. Она, подобно растениям, поглощала кислород воздуха и углекислоту, превращая их не в обычную целлюлозу и растительные. белки, а в длинные молекулы полимеров. Как и растения, она «питалась» воздухом, водой и небольшой примесью минеральных солей. Ознакомившись с заявкой Эрика, я немедленно поехал вместе с ним в лабораторию. Так поступали все сотрудники комитета, если открытие или изобретение представлялось им достаточно важным и серьезным. — Я увидел что-то вроде аквариума, прикрытого сверху стеклянным колпаком. На поверхности густой темно-зеленой жидкости плавал опалесцирующий цветок. Во всяком случае, сначала мне показалось, что передо мной именно цветок. Он был полупрозрачным и обладал нежным оттенком слоновой кости. Форма его неправильна и асимметрична, но в ней скрыта неуловимая прелесть, завораживающая наблюдателя. Казалось, перед вами на миг застыло само движение. Но вот-вот, через секунду, сейчас, что-то произойдет, и лепестки, как волны, поднимутся, опустятся и побегут в разные стороны, стремясь догнать и никогда не настигая друг друга…

— Красивый…

— Дело не в том, что красиво, а в том, что полезно, ворчливо заметил Эрик.

— Это да, — улыбнулся я.

Эрик тоже понимающе улыбнулся.

— Ну и что же оно делает? — спросил я.

— Внутри этого цветка заключена живая ткань, которая выделяет полимер так же просто, как вы выдыхаете воздух. Полимер состоит из белковоподобных молекул с большим молекулярным весом. Структура этих молекул не столь сложна, как у природных белков, но она совершенно непохожа на обычные промышленные полимеры. В нее включены атомы серы, железа, магния и ряда других элементов. Впрочем, суть дела не в этом. В конце концов древесина и хлопок, кожа и жир тоже производятся живой материей. И все они являются высокомолекулярными соединениями. Однако качество этих природных полимеров нельзя существенно изменить по воле человека. Природа давала нам готовую химическую реакцию биосинтеза. И большего от нее не приходилось ждать. Так было до тех пор, пока не возникла радиационная генетика. Мое изобретение относится к этому разделу биологической науки. Полученная в результате жесткого облучения морской водоросли Opaliinariaos medium живая ткань, так называемая биотоза, обладает способностью продуцировать полимер, который и образовал этот странный цветок.

— И всегда у него такая форма? — спросил я, очарованный желтоватым блеском биотозы.

— Нет, в том-то и дело! — воскликнул Эрик. Я, кажется, попал в самую точку его изобретения.

— Когда наследственность изменена, структура полимерных молекул тоже подвергается превращениям, и вы получаете совершенно новый материал, а значит и новую форму цветка. Таким образом, регулируя генетические характеристики биотозы, что легко сделать с помощью излучения или химических воздействий, можно направленно менять свойства этих полимеров, управлять ими. Причем не забывайте, что эти полимеры получены фактически из воды и воздуха!

Я давно не люблю заводов. Мне они представляются воплощением насилия человека над природой. Однажды, еще в детстве, я с отцом летел над весенней степью. Воздух был как море, огромный и нежный, он легко и свободно нес наш аппарат. Внезапно отец сказал:

— Смотри, завод.

Я увидел трубы с рыжими и седыми шапками дыма, красные, в черных пятнах стены зданий, мрачные башни, отсветы огня в окнах, замысловатые извивы паропроводов, паутину электропроводов, автомашины, железнодорожные пути… Мне показалось, что на красивую и радостную землю лег отвратительный зверь из бетона, стекла и стали, который рычит и роет когтями почву, поднимая в воздух облака ядовитой пыли. Я поделился впечатлением с отцом. Он рассмеялся:

— Ты не прав. Заводы — это победа человека над стихийными силами природы. В них — наша мощь и основа прогресса. Они не всегда красивы, это правда. Но что поделаешь? Разве красив твой желудок, или печень, или сердце? Они нужны…

И все же я надолго сохранил неприязнь к этим творениям человека, где визжит и стонет поруганная и насилуемая природа.

Слушая Эрдмана, я представил себе химические заводы… без машин, башен, трубопроводов и прочей уродливой шелухи. Лежит себе этакая симпатичная биотоза и растет. Только успевай лепестки обрывать…

— И много вам удалось получить полимера от такой биотозы? — спросил я Эрика.

Какая-то намалеванная особа за соседним столом хмыкнула и торопливо прикрыла рот рукой. Эрик смутился.

— К сожалению, это все. Биотоза больше не растет, — сказал он, разведя руками.

Я понял. Бедный изобретатель! Этот смешок по соседству сказал мне о многом. Не очень-то тебя здесь ценят. Я почувствовал глубочайшую симпатию к Эрику…

Вдруг впереди я заметил знакомую фигуру. Я узнал в ней сотрудницу Института телепатии и помчался за ней.

— Алло!

Два синих глаза посмотрели на меня с любопытством, чуть насмешливо.

— О, это ви…

— Нам, кажется, придется работать вместе?

— Рьядом… — так улыбаются дети, вовсю и для себя.

— Плечом к плечу?

— Может бить…

— Нога в ногу, рука об руку?

— Ооо, — смешок звенит упавшей монеткой. — Я не умею ходить в ногу.

— Так, может, попробуем сейчас потренироваться? — Я осторожно касаюсь прохладного локтя. — Вы не русская. Как ваше имя?

— Ньет, ньет, — она отстраняется, на лице появляется скучающее выражение. Потом говорит: — Меня зовут Ружена.

— Чехия?

— Ага.

Мы шагаем по бульвару. Включили освещение и все испортили: исчезли голубые деревья и дымчато-сизые кусты.

— Вы давно работаете с Карабичевым?

— Два года.

— Как по-вашему, что он за человек? Меня интересует мое будущее начальство. Ермолов нас так быстро познакомил… Я не успел как следует его рассмотреть…

Люблю задавать такие вопросы. Убиваешь сразу трех зайцев. Узнаешь о ком-то третьем, узнаешь давшего отзыв и, наконец, узнаешь о неизвестных еще тебе взаимоотношениях.

— Он умный.

— О!

— Красивый.

— Да?

— Дельный. Он изобрел модулятор «ХЗ».

— Скажите!

Все зайцы целы и разбежались. Что это за модулятор, никогда не слышал. Надо бы узнать…

— А вас зовут Серьежа, да?

— Ермолов же знакомил нас!

— Оо, я никогда не слышу, когда меня знакомят. Если я очень много смотрю, то я уже не могу слушать. Я тогда теряюсь.

— Вот как. Значит, я произвел на вас ошеломляющее впечатление?

— Ошеломеля… Оо, ньет, ньет! — Смех вновь звучит, словно кто-то швыряет пригоршни монет в хрустальную вазу.

— А какое же?

— Смешное. Ви смешной!

Боже мой, как она смеется! Просто мороз подирает по коже.

— Неужели я похож на клоуна?

— Разве только клоуны смешные? Очень, очень серьезный человек тоже бывает немножко смешной.

— Значит, я был чересчур серьезен?

— Ага, — и снова смеется. Какая несносная девчонка!

Бульвар кончился, и мы выходим на площадь, где суетятся люди и машины.

— Смотрите, роботы возвращаются с работы, — говорю я, показывая на темную массу, двигающуюся посредине уличного потока.

— Да, да. Мне их всегда почему-то жалко.

— Отчего же?

— Знаете, я вижу их утром, как они рано-рано разъезжаются по своим местам. Они такие покорные, молчаливые и… беспомощные. И смешные. Какие-то у них крючочки, щупальца, усики. Все у них крутится, двигается, они все время что-то делают. Часто невпопад. У нас в доме робот-лифтер. Такой смешной! А из окна я часто вижу робота-регулировщика. Он тоже очень смешной. И очень вежливый,

— Вы любите, когда смешно?

— Нет, не смешно, а умильно.

— Умилительно?

— Да. Я люблю детей, они умильтительные.

— А у вас дети есть?

Ружена смеется. Значит, нет.

— Мне сюда, — говорит она.

Я делаю прощальный жест рукой, и мы расстаемся. Потом, стараясь быть незамеченным, я наблюдаю, как она бежит к распахнутой двери автолета и скрывается за ней, не обернувшись.

В уличном видеофоне изображение, как водится, не работало, и я долго не мог созвониться с Эриком. Наконец я услышал его голос:

— Ты, Сергей?

— Да. Слушай, Эри, я устроился к телепатам. кончилась моя неприкаянность. Кое-какие опыты мы сможем поставить у них.

— Чудесно, Серега, чудесно! У меня пока все то же.

— Понятно.

Мы попрощались.

Домой идти не хотелось. Там был отец в единственном числе, и он мог испортить настроение на целый вечер. Может, податься в читалку? Голова болит… Решил поехать к Лоле.

Домой я возвратился поздно. Отец еще не спал, он сидел в своей комнате, курил и смотрел в открытое окно добрыми мечтательными глазами пьяного великана. Я никогда не видел своей матери, она умерла давно. Меня воспитывал или, вернее, почти не воспитывал мой отец…

— Где ты был?

— У Лолы.

— А… — Клубы дыма вырываются из волосатой пасти и пропадают в гофрированных стенках. — Как у них?

— Катятся вниз. Становятся неприкрытыми автообывателями и телемещанами. Противно смотреть…

— Сын мой…

Сейчас последует проповедь. Сославшись на усталость, я спасаюсь в свою комнату.

Я лежу в постели и не могу уснуть. На стенке напротив фото Лолы в три четверти, по нему скользят отсветы уличных огней. Почему-то вдруг вспоминается голосок-колокольчик Ружены:

«Серьежа…»

На другой день у меня было три важных события. Я рассматривал кривые биотоков, записанных на новейшем улавливателе, когда ко мне подошел Карабичев и сказал:

— Послушай, Арефьев, брось ты свои кривульки.

— Можно, а в чем дело?

— Сейчас идет интереснейший доклад одного нашего сотрудника. Революционные идеи. Новые перспективы. Вернее, закрытие всяких перспектив в телепатии. Сходи послушай.

Я с трудом пробился в переполненную аудиторию. На кафедре стоял высокий молодой человек в очках и пронзительным фальцетом чеканил выводы:

— Наши исследования подтвердили ранее высказанные теоретические предпосылки. Человеческие ощущения, сознание и подсознание, то есть то, что мы называем состоянием души, выражаются определенной системой импульсов, размещенных в коре и подкорковой области человеческого мозга. Каждому индивидууму свойствен определенный порядок, или, как мы говорим, характерный код этих импульсов. Он связан с физико-химическими особенностями организма и является его естественной характеристикой. Эта система записи ощущений так же остроиндивидуальна, как, например, отпечаток пальца. При телепатическом общении происходит нарушение кода акцептора из-за внедрения в подкорковую область системы импульсов донора, что сопровождается тяжелым нервным заболеванием, а иногда и кратковременным сумасшествием. Благоприятный исход телепатического общения возможен только в случае полной идентичности кода импульсов донора и акцептора. Но последнее исключено. Среди всех людей Земли нет и двух человек с одинаковыми Кодами души. Все люди телепатически антипатичны. Симпатичных людей нет. (Смех.) Короче говоря, у нас повторилась история с чужеродным белком. Известно, что один живой организм не воспринимает белок другого организма. Точно так же душа одного человека борется против проникновения в нее души другого человека. Эта борьба очень тяжела и настолько опасна, что ставит под сомнение возможность телепатического общения между людьми. Мы, конечно, не прекратим наших усилий, но трудности, стоящие перед нами, значительны, и об этом следует помнить.

После докладчика выступил незнакомый мне профессор. Он закинул седые волосы на затылок и сказал:

— Ээ… — и замолк.

— Ммгм, — сказал через некоторое время старец. — Наш молодой коллега привел много интересных данных, которые обращают, так сказать, на себя, вернее заставляют обратить на них, определенное внимание. Но молодости, как известно, свойственна определенная категоричность в выводах и, так сказать, необоснованная поспешность. Я бы хотел предостеречь от, так сказать, преждевременных заключений. Не может быть, чтобы проблема, которой мы посвятили свою жизнь, уперлась в тупик и на этом все кончилось. Конечно, трудности есть и будут, но выход, очевидно, существует, и он, так сказать, должен быть найден.

Я ушел. За моей спиной раздавались аплодисменты, крики, шум отодвигаемых стульев.

В лаборатории возник стихийный митинг. Карабичев выступил с пламенной речью, он разносил докладчика и отстаивал великое значение телепатии для будущего человечества. Речь его была лаконичной:

— Дело новое? Новое, самое новое. Трудно? Еще как! Можем ли мы бросить его из-за какого-то теоретического тупика? Ни за что! Будем биться об стену, пока не пробьем в ней брешь? Будем! Обязательно будем!

Потом пришел Ермолов и всех разогнал по рабочим местам.

— За работу, — басил он, — за работу! Эксперименты покажут, где выход. Нужно ставить опыты, сотни, тысячи опытов, а все станет ясным. Сначала разгадаем природу явления, а потом будем болтать о симпатиях и антипатиях.

После ухода Ермолова Карабичев подошел ко мне:

— Мне Ермолов говорил, что у тебя есть идея насчет концентрации энергии, рассеиваемой мозгом. Что ты предлагаешь?

— Да, он прав. Меня мало интересуют телепатические пертурбации. Гораздо важнее, мне кажется, уловить биоэнергетическое излучение. И сконцентрировать его в параллельный пучок. Возможно, мы получим новый промышленный источник энергии. Я надеюсь, что это будет качественно отличное от всех известных излучение.

— Есть прибор?

— Нет, но… — я сделал неопределенный жест рукой, обозначавший возможность создания такого прибора.

— Гм. В общем так. Пока знакомься и входи в курс лаборатории. Через недельку подашь план, заявку на оборудование и за дело. Нужна помощь — скажи.

Я заглянул в комнату Ружены. Здесь — царство чистоты и новейшей электроники. На экранах осциллографов загораются и гаснут цветные извилистые линии. Ружена в белом халате, с румяными щеками и синими глазами доброй феи из скандинавских сказок разгуливает между стендами. Изредка она что-то пишет, переключает. Работает она уверенно, легко и даже грациозно. В школе, совсем маленьким, я был влюблен в такую девчонку. Чувство было сильное и нежное. У меня осталась память о каком-то чудесном румяно-голубом облаке, в которое я погружался, видя ее.

— Оо, это ви, Серьежа! — она улыбается мне как старому знакомому. (Неужели я когда-нибудь смогу погладить эти густые темно-каштановые волосы? Какое, должно быть, наслаждение прикоснуться к такой вихрастой головке!…)

— Работайте, работайте, я же не мешаю.

— Очень мешаете. Вы меня смучаете, — смеется она.

— Хорошо, я уйду. Слушайте, Ру, домой идем вместе?

Она смотрит на меня чуть дольше, чем обычно. Потом с видом заговорщика кивает головой:

— Да.

Но нам с Руженой не удалось прогуляться. Во второй половине дня позвонил Эрик:

— Приезжай сегодня ко мне в институт. Есть новость.

— В чем дело?

— Приезжай, расскажу.

— Ну хоть в двух словах.

— Биотоза выросла.

Я собрал свои бумаги и, не дожидаясь конца работы, поехал к Эрику. Я был возбужден и, конечно, проскочил нужную остановку. Новость была ошеломляющей. Четыре года мы бились над маленьким кусочком водянистой массы. Но пока результаты были плачевны. Биотоза вырастала до размеров небольшого цветка, и развитие ее на этом прекращалось. Соотношение между массой живой ткани и образовавшимся полимером было слишком невелико. О промышленном применении было бы смешно даже заикаться. Все равно что выращивать яблоки, а использовать только нежную кожицу плода. Я говорил Эрику:

— Не проще ли разгадать сначала химическую реакцию данного биосинтеза, а потом осуществить ее в стекле?

— Попробуй разгадай, — кисло улыбался в ответ Эрик.

Он был прав. На исследование механизма реакции могла уйти вся жизнь. А нам было некогда. Науку нашего времени лихорадило.

Мощные волны научных достижений обрушивались на людей, поглощая привычные представления о пространстве и времени, о тяготении и причинности мира, о природе и свойствах живых организмов. Досадно было в такое время возиться с биотозой, не подававшей никаких надежд. Успех мог прийти, если бы мы научились выращивать многие тонны полимера… Пока же в наших руках находилось около пятидесяти граммов желтоватой массы, имевшей форму причудливого цветка. Иногда хотелось все бросить и заняться простым и ясным делом, но мы уже не могли отказаться от биотозы.

Работа над биотозой как неперспективная была давно исключена из плана исследований лаборатории Эрика. Опыты приходилось ставить по вечерам, когда никто не мешал…

— Как же тебе удалось? — начал я, врываясь к Эрику.

Он сидел и курил.

Никто не производит впечатление большего лодыря, чем этот напряженно работающий молодой человек. Сколько я его помню, он всегда сидит и курит. Он очень много думает, но разве можно сказать, о чем он думает. У начальства Эрик не в большом почете. Руководство любит видеть сотрудников с озабоченными лицами суетящихся возле новейшей аппаратуры. Много точек, много-кривых — налицо исследовательская работа.

— Получать тысячи точек, добывать кривые, коллекционировать зависимости могут только творческие недоноски, — поправляя свои доисторические очки. говорит Эрик. — Нужно получить одну точку, одну кривую, но… самую главную. Надо не исследовать, а изобретать, не анализировать, а синтезировать.

У него программа минимакс: минимум анализов, максимум синтеза…

У меня создавалось впечатление, что Эрик ежеминутно вылезает из собственной кожи. Он все время пытается взлететь ввысь, и это стремление нас роднит. Мне тоже хочется поднять себя за водимы куда-нибудь повыше.

— Проклятье ситуации заключается в том, что я не знаю и не понимаю, как это произошло, — ответил Эрик.

— Что ты с ней делал?

— Ничего. Она стоит там, где стояла. Посмотри сам.

Я посмотрел. Биотоза выросла раз в пять. Теперь в аквариуме плавал цветок диаметром в сорок сантиметров. Цвет ее немного изменился, на лепестках появились бледно-розовые разводы.

— Но все же?

— Вот я и думаю. Почему? Вчера она была такой же, как всегда. Сегодня утром, когда я пришел на работу, я тоже не заметил никаких изменений. Я ее не трогал и ничего с ней не делал. Вот только перед семинаром я переставил аквариум со стола на верхнюю полку: Николаю Николаевичу нужно было разложить на столе свои экспонаты. После семинара я пошел обедать, а когда возвратился и начал снимать аквариум с полки, увидел, что биотоза выросла. Я позвонил тебе. Вот и все.

Я посмотрел на стол и на полку. Аквариум совершил путешествие на высоту около семидесяти сантиметров. Биотозу подняли и опустили, а она взяла и выросла. Глупость какая-то.

Мы с туповатым недоумением рассматривали цветок.

— Вот свинья! — рассмеялся Эрик. — Что ты с ней поделаешь? Какие-то загадки.

— У тебя нет здесь поблизости каких-либо излучений радиоактивных веществ? — спросил я.

— Что ты! Одни стекляшки…

— Непонятно…

— Можно? — в комнату вошел лаборант Николая Николаевича. Звали его не то Олег, не то Игорь.

— Эрик, мы позабыли у тебя один демонстрационный образец, Николай Николаевич только сейчас хватился, — сказал он.

— Да, да, вот он, — Эрик протянул юноше ампулу с заспиртованной головой лягушки.

Тот взял, посмотрел на нас и улыбнулся.

— Что, своим аленьким цветочком любуетесь? Красивый он у вас и светится здорово!

— Где ты видишь, что он светится? — удивился Эрик. — Он не светится.

Парень заглянул в аквариум.

— Да, странно, совсем не светится, — он покачал головой, — а на семинаре светился. Да еще как!

Мы насторожились.

— Ты, Эрик, видел? — спросил я.

— Нет, я сидел спиной к биотозе.

— А что ты видел, Игорь?

— Олег.

— Прости, Олег.

— Как же, я отлично помню, что цветок светился, словно в него вставили лампочку. На семинаре было много народу, в эту комнату человек сорок набилось, мне сесть было некуда, и я забрался сюда. Сверху мне отлично был виден аквариум с вашим цветком. Он приходился как раз на уровне головы Николая Николаевича. Я обратил внимание, что он сияет и переливается. Я еще подумал, что красивый цветок ребята вырастили, зря их ругают…

— Спасибо. А ты не заметил, что с ним происходило? Светился, и только? А не увеличивался ли он, не шевелился?

— Не-ет, — протянул Олег, — чего не видел, того не видел. Да я, признаться, сразу отвлекся. Больно интересно Николай Николаевич про свои опыты рассказывал.

— Так. Ну ладно, Игорь, — сказал Эрик.

— Олег.

— Прости, Олег. Ты нам рассказал интересные вещи. Спасибо!

— Может, образцы Николая Николаевича?… — неуверенно начал я после ухода Олеся.

— Сейчас! — Эрик сорвался с места и выскочил из комнаты. Через десять минут он приволок груду ампул, банок и коробочек.

— Здесь все! — выдохнул он. Как одержимые хватали мы экспонаты и подносили их к биотозе. Никакого эффекта… Тогда мы свалили все образцы возле аквариума и с отчаянием уставились на проклятый цветок. Ни свечения, ни движения.

— К черту! — заорал Эрик. — Пошли отсюда. А нужно думать, думать и еще раз думать.

Мы отправились гулять. В молчании бродили мы по улицам Москвы.

— Самое приятное — попасть на улицу, где никогда еще не был. Тогда сам себе становишься незнакомым, — говорил Эрик,

— При условии, что улица непохожа на те, где ты уже был. Слушай, Эрик, пойдем к одной моей хорошей знакомой. Она, кстати, меня приглашала.

Примерно через месяц у меня состоялся разговор с Эриком по видеофону:

— Ну, как дела?

— Я ее облучал всеми видами излучений. Были испробованы ультрафиолетовая часть солнечного спектра, инфракрасные лучи, рентген, альфа-, бета- и гамма-лучи, радиоволны по всему диапазону и так далее…

— И что же?

— Никаких изменений, а при жесткой обработке биотоза просто скисла.

Лицо Эрика было длинным и печальным.

— Ладно, не огорчайся, старина, что-нибудь придумаем. Лолу видишь?

Он кивнул головой.

— Передай привет.

— Ты что-то больно веселый. Как твои дела?

— Подвигаются. Я забегу к тебе, расскажу.

Причина моего веселья, конечно, не в делах, хотя и на них сейчас было грех жаловаться. Концентратор умственной энергии стоял готовый. Он сверкал всеми никелированными деталями, призывая исследователей к действию. Остались некоторые недоделки, через неделю можно было начать контрольные испытания. Я сомневался, что он будет работать именно так, как нам хотелось. Но с чего-то надо было начать. И все же концентратор мог скорее огорчить меня грядущими неприятностями, чем порадовать…

На удивительную высоту подняла мои чувства Ружена. Когда я гуляю с ней по Москве, по старым улицам, где живут скрюченные в три погибели пенсионеры да самодовольные кошки, мне кажется, что я иду с давно знакомым человеком, которого я знаю до последней морщинки на лице. И все же каждый раз она для меня неожиданно новая, даже чуть враждебно чужая.

— Я любил тебя, когда ты еще не родилась и родители твои еще не родились. Я любил тебя тогда, когда не знали слово «страсть» и люди, как дети, резвились. Я любил тебя, когда Земля еще не знала человека. Я любил тебя всегда, моя любовь во мне от века…

— Такой старый-старый чувства должен бил угаснуть, — смеется Ружена.

— Ни за что! — кричу я, и мы несемся вприпрыжку по гулким мостовым по направлению к Большому парку.

— Слушай, Ру, — говорю я, когда мы присаживаемся на скамейку в темной аллее парка, где пахнет сыростью, слышна музыка и видны тысячи огней, спрятавшихся в густую зелень.

— Слушай, Ру, — говорю я, и она кладет голову на мою руку, и я ощущаю шелковистые волосы, тепло ее сухой горячей кожи, и запах, чудесный запах щекочет мои ноздри свежим весенним ветром.

— Слушай, Ру, — говорю я, и сладостный ком, стоящий в горле, медленно тает, и от него по всему телу бегут огненные искры.

— Слушай, Ру, — говорю я, — мне кажется, я очень плохой человек.

— О-о, вполне возможно, — отвечает девушка, — но сейчас это не имеет никакого значения.

— Понимаешь, я все время думаю.

— Не устаешь?

— Даже когда я целую тебя, я думаю.

— Это большой грех.

— Да… Мне непонятно, почему мне бывает хорошо, почему плохо. Вот я плохой, и такой, и сякой; одним словом — плохой. Но ведь хорошим я быть не хочу. Ни в коем случае! Я хочу быть таким же плохим, но чтоб мне было хорошо. И уж совершенно не понимаю, почему мне хорошо с тобой. Ты же ничего не делаешь, чтобы нравиться или как-то произвести впечатление. Ровным счетом ничего. А мне хорошо, очень хорошо. Так никогда еще не было. В чем дело? В чем зарыта собака человеческого счастья?

— Не знаю. Я просто знаю, когда я счастлива, а когда нет. А почему? Не знаю, — негромко отвечает Ружена.

Женщины не любят анализировать некоторые стороны жизни, но я упрямо продолжаю свое.

— В чем же дело? Мне иногда кажется: все дело в том, что нам никогда не удается выскочить из своей кожи. Мысль человека безбрежна, а чувства замкнуты, ограниченны. Человек обречен на сожительство со своим организмом до конца жизни. И никогда, понимаешь, никогда не познает он другого организма так, как ощущает себя. Логическое единство, идейное общение, обмен продуктами производства — все это важно, необходимо, правильно. Без этого человек не стал бы человеком. Но…

— Но только с этим он никогда не станет сверхчеловеком? — говорит Ру. Глаза ее посерьезнели, потемнели.

— Да. Именно так. Физически, материально человек замкнут. Никакое словесное согласие не гарантирует согласия душ. В сущности, всю жизнь люди ищут друг друга. Этот не подходит тому по работе, та не подходит этому по характеру и так далее. Людей гонит по жизни неумолимая сила общения, физического и морального. Создаются общества единомышленников, кружки, клубы, партии, люди вступают в браки, заводят любовников, организуют шайки, армии, государства… Тебе не кажется, что над людским обществом стоит никем не слышимый крик: «Ищу человека!»?

— Путаный ты, Серьежа…

— Очень хорошо. Пусть так. Но я честно хочу распутать все концы.

— Чего ты хочешь?

— Все задают мне этот вопрос. Разве на него можно ответить? Во всяком случае, я не могу ответить сейчас. Время покажет, чего я хочу. А пока я просто недовольный… Собой я недоволен, да и другими тоже.

— Но я надеюсь…

— О, конечно, тебя это не касается.

Мы немного помолчали, сладкая истома исчезла из моего тела. Мысли злыми буравчиками ввинчивались в черепную коробку.

— Серьежа, я давно хочу тебя спросить…

— О чем?

— Потчему ты ушел из Комитета изобретений?

— Потому что сам захотел изобретать. Биотоза Эрика разбудила мою творческую жилку. Я думал, что дело у нас пойдет быстро, но, как видишь… Кстати, один сегмент биотозы у меня с собой. Я был сегодня у Эрика и захватил дольку, чтобы снять у нас в институте кривые биотоков.

— Покажи.

Я достал из портфеля плоскую склянку с открытым верхом. На поверхности жидкости находился маленький кусочек биотозы. Ружена с интересом посмотрела на нее.

— Не растет?

— Нет.

Ружена рассмеялась.

— Что ты?

— Когда ты сказал «нет», у тебя было такое лицо… Будто маленький мальчик не получил конфетку.

— Ерунда. Посмотрел бы я на твое лицо после стольких неудач!

— О, не сердись. Пойдем лутче посмотрим хорошенький пантомима. Она идет в Наклонном театре.

Шагая по аллеям парка, мы видели пары, сидящие на скамейках, сплетенные руки, склоненные друг к другу головы — немые позы, символы доверия и сердечности.

— Ты страшно не прав. Я просто удивляюсь, — сказала Ружена. — Вот оно, общение, физическое, моральнее, какое хочешь.

Она повела рукой в сторону темных аллей. Я улыбнулся. Ружена рассердилась.

— А идеи? — сказала она. — Разве общая мысль не объединяет теснее, чем если б люди были скованы друг с другом железной цепой? Разве коммунизм не сплотил миллиарды людей…

— Правильно, — прервал ее я. — Все верно. Я целиком с тобой согласен. Я ценю и понимаю силу любви, энергичность воздействия товарообмена, глубину кровных связей и т.д. и т.д. Но я ищу качество иное. Иное! Иное! Черт побери меня, совсем иное.

— Чего ж ты хочешь?

— А вот чего.

Я подбегаю к обрыву, ведущему к Москве-реке. На всех мостах, которые видны отсюда, уже зажглись огни, и под ними по темной воде медленно ползут похожие на черные пятна мазута баржи, отмеченные огоньками на носу и на корме. За рекой город, будто груда драгоценных камней.

— Вот чего я хочу! — кричу я. — Там — люди! И там — люди! И там! И там! Все они непохожие, и разные, и одинаковые, и какие угодно. Но каждый из них физически, материально живет сам по себе. Он замкнутый сосуд. Я хочу физически объединить всех вместе. Чтобы они все время чувствовали друг друга. Понимаешь, физически?

— Зачем? — спрашивает Ружена. Ее глаза сияют и смеются.

Конечно, человек не одинок, если может заглядывать в такие глаза. Конечно, человек счастлив, если на него смотрят такие глаза. Конечно, он наклонится и поцелует каждый глаз в отдельности, а потом попытается поцеловать оба вместе, у него ничего не получится, и будет только смешно и немножко глупо.

Но… ведь все это милые знакомые штучки природы. Это не истинное общение, а хитрая игра, обман, дым. Можно поддаться этой игре, но как удержать ее? Туман рассеивается, и ты опять остаешься один.

— Трудно объяснить, тяжело, а надо… Пепел Клааса стучит в мою грудь. А у других не стучит. Я понимаю, ты не понимаешь. Ты знаешь, я не знаю. Тут много всего. И жажда новой информации и невозможность ее полного освоения для отдельного человека… И зависть и неверие в свои силы… Хочется ощутить всю жизнь, какая она есть везде, и предугадать, какой будет. И еще… в общем очень много.

Ружена молчит, она слушает, задумчивая, уютная, чуть грустная.

— Людей нужно объединить еще крепче, еще плотнее, — говорю я.

— Неужели они слабо объединены? Радио, телевидение, газеты, журналы, книги, контакт на работе, контакт дома — везде люди, люди и еще раз люди. Можно устать.

— Нужна качественно новая форма общения.

— Телепатия?

— Антипатия и симпатия… Нет, это не то. Что толку, что я влезу к тебе в душу? Я хочу быть сразу со всеми людьми, я хочу…

— Но, Серьежа, это же безумие! Откуда ты знаешь, что так надо делать…

— О, если б я знал! В том-то все и дело, что я не знаю. Но я ощущаю постоянное неистребимое беспокойство. Я чего-то все время хочу. В этом невиновно то общество, в котором я живу. Невиновны те люди, что меня окружают. Хотя от них многое зависит… Не виновен я сам. Это голос эволюции. Не останавливайся. Нь успокаивайся. Будь всегда недоволен. Пепел Клааса стучит в мое сердце…

— Мы уже пришли.

Мы действительно пришли и сразу же полезли в полутемную сферу, где уже сидели и жарко дышали сотни невидимых зрителей. С трудом отыскали два свободных места. Опустили кресла — движения мимов в увеличенном виде проецировались на потолок.

Прошло минут сорок. Внезапно я почувствовал что-то неладное. Портфель, лежавший на коленях, стал непривычно тяжелым.

— Ру, это ты? — прошептал я.

— Штоо? — удивилась девушка.

Раздался треск и щелчок. Кто-то отдирал от портфеля застежку. Испуганный и взволнованный, я вскочил.

— Ру, выйдем!

Мы бросились к выходу, цепляясь за чьи-то сердитые ноги. На свету я обнаружил, что моя сумка чудовищно разбухла и в нескольких местах треснула. Когда я открыл ее, наружу выползли розоватые язычки и застыли, бессильно повиснув. Секунд тридцать горели они холодным рубиновым пламенем, затем погасли.

— Биотоза!

— Снова выросла… Почему?

Она выросла снова диким непонятным образом. Она выросла, чтобы еще раз поставить нас в дурацкое положение. Она смеялась над нами.

— Почему же ты, голубушка, растешь, когда тебя не просят, и ни с места, когда мы тебя умоляем? — злобно спрашивал Эрик, расхаживая вокруг стола, на котором лежал ком увядшей биотозы. Ружена сидела здесь же, в глубоком кресле, и, как всегда, чуть-чуть улыбалась. Мы с Эриком испытывали острый приступ ненависти невежд ко всему загадочному. Перед нами была сама природа, многоликая и неуловимая. Мы не могли втиснуть ее фокусы в наши ограниченные мозги и злились на нее, на себя, на весь мир.

— Может, она развивается периодами? — сказала Ружена.

— Хороши периоды, один продолжительностью в два года, а следующий — в две недели.

Внезапно мне пришла в голову интересная мысль.

— Слушай, Эрик… а ведь биотоза растет там, где присутствует много людей.

Эрик остановился пораженный.

— Повышенная концентрация углекислоты? Тепло? — спросил он, подозрительно рассматривая меня, будто я сказал чудовищную ересь.

— Не знаю… Может быть, не только это, а и еще что-нибудь.

— Проверим.

Больше мы ничего не говорили. Программа действий была ясна, и мы с Руженой ушли.

— Тебе понравился Эрик?

Смешок. И чего она все время хихикает?

— Что здесь смешного?

— Трудно иметь впечатления с первого взгляда…

— Но все же?

— По-моему, он настоящий ученый…

— То есть?

— Он умеет смотреть и думать, не оглядываясь на сторону…

Но я уже не слышал, что говорила Ружена. Странное чувство, похожее на ревность, проснулось во мне. Я прислушивался к нему.

— О чем ты задумался? — спросила она, поворачивая мое лицо к себе.

— Знаешь, я представил себе, что мы уже научились выращивать полимер из воздуха! Покупайте костюмы из биополимеров! Стройте дома из биобетона! И так далее. А нам будет грустно. Загадка решена, тайна раскрыта. Вот и все?. Что делать нам? Куда идти?

— Идти дальше…

— Вперед, только вперед! Пепел Клааса стучит в мое сердце… Ну, а что впереди? Где крылатая птица счастья? Как поймать перья, оброненные ею на лету?

— Серьежа! — с возмущением сказала Ружена. — Ты же только час назад был счастлив! Любовь не может терпеть такой сумасшедший скачок.

— Был, был, говорил, говорил… Любовь, любил, ерунда все, Ру. Любовь — это близость, глубочайшая и долговечная. Ее никто никогда не знал. Адам и Ева, Ромео и Джульетта красивая ложь, добравшаяся на коротких ножках до двадцатого века. А что там у них действительно было, никому не известно. А у нас… у нас все сложно. Когда мы молчим, нам многое понятно. Мы друг в друге. Но стоит сказать слово, как между нами возникает мысль. Она разделяет нас. Ты понимаешь это? Мысль является третьим. Может, и не лишним, но третьим. А иногда и лишним. Мы уже не чувствуем друг друга, не видим себя, а видим ее — мысль. Ты понимаешь это? Я уже не говорю о третьем действительно лишнем, например, об Эрике или Карабичеве… Когда рядом еще кто-то, мы уже не принадлежим себе, а… Спрашивается, что это за любовь, что это за близость, которую все, что есть на свете, может спугнуть или отодвинуть на задний план?

Ружена досадливо морщится, причем крылья ее носика пренебрежительно задираются кверху:

— Ах, какая глупость! Ну разве можно так все перепутывать! Мне, часом, кажется, что мир в твоих глазах перевернут как вверх дно. Если чувство есть, оно спрятано на глубину души и, когда нужно, проявляется. Оно действует как благоприятный фон, на котором разворачивается картина жизни человека. Оно как фундамент, где построены остальные чувства человека. Потчему ты ломишься в открытую дверь, Серьежа?

— Зябко, зябко, Ру, — отвечаю я. — Мне кажется, что я занимаюсь не настоящим делом…

— Скажи, наконец, правду… Тебе со мной хорошо?

— Зябко, зябко, Ру… Иногда с тобой мне тяжелее, чем с другими. Я подозреваю обман.

Ружена поворачивается ко мне. Она бледнеет. На сером лице проступают глаза, как звезды сквозь облака. А я… я чувствую, что меня сейчас вот-вот захлестнет волна и понесет, ударяя о камни и крутые берега.

В предчувствиях бывает удивительный миг. Перед самым действием, когда покой уже кончился, а событие еще не наступило, человек становится ясновидцем. Это странное мгновенье длится миллионные доли секунды. Оно приходит не ко всем и не всегда, но оно приходит. Тогда человек твердо знает, что произойдет и чем все кончится. Он это знает, хотя еще ничего не произошло. Но он знает также, что ничего изменить он не в силах. Его несет волна, тяжелая могучая волна необходимости. И он в ней — всего лишь щепка.

— Больше всего в жизни я боюсь обмана. Тебе не кажется, что наши отношения… они тоже лживы? Просто мы договорились поступать, как нам приятно, и называем это любовью?

Ружена молчит, и ее серое лицо совсем растворяется в вечерних сумерках. Мне кажется, что девушка расплылась, исчезла в мглистом воздухе и я остался один. Я хватаю ее за плечо. Оно безжизненно-вялое.

— Любовь — это смерть одиночества. А с тобой я бываю безумно, нечеловечески одинок. Не всегда, нет, нет, не всегда, но все же такое со мной бывает. Стоит мне подумать, что можно обмануться самому и обмануть другого, и я нахожу бесспорные доказательства такого обмана. Ру, пойми меня верно, я ненавижу ложь. Мне иногда кажется, что я не люблю тебя… Может, это и не так, но мысль, что я лгу и тебе и себе, порой сводит меня с ума.

— Я думала, что ты только смешной. Но, оказывается, ты можешь быть страшным. Спасибо. Мне наука. Однако я должна подумать, много, много подумать…

Я чувствую прикосновение теплых губ ко лбу. Девушка уходит. По асфальту за ней медленно скользит косая тень, потом она становится все короче и короче, расплывается и пропадает вместе с фигурой.

Я остаюсь один. Всегда этим кончается. Я всегда остаюсь один. Дома, на работе, в любви. Стоит мне сказать откровенное слово, все бегут прочь. Чего они боятся? Но что слова? Нужно действовать. Действовать. Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой, или в этом роде. Он был прав. А я нет. Он дрался, а я нет. Лишь тот достоин… Но где же бой? С кем драться? С собой?.