Во многих случаях у больших и интересных людей и внешность примечательная. Так и с ней. Раз говорил – нельзя забыть. Даже если не сказал ни слова, а только видел.

Огромная, толстая, женщина-гигант в сером платье сестры милосердия с красным крестом на груди. Из-под белой косынки падают непокорные седые волосы; простые, в белой оправе очки на глазах. Плотно сжатые губы, а чаще добрая улыбка, и тогда все лицо светится. Когда губы сжаты и брови хмурятся, то лицо строгое, отражает благородную мысль, а серые глаза немного печальны, ибо устали они жить. Много видели эти глаза, и, когда пристально смотрят, как будто читают в душе; и робость собеседника не от звания и положения графини, а от этих серых печальных глаз. Плохо было тому, кто лгал. Она слушала, а глаза становились еще печальнее.

Ей было лет шестьдесят. Я не видал никогда такой полной женщины, как графиня Бобринская. Но нет, вероятно, другой пожилой женщины более подвижной, чем она. Я сделал на автомобиле в Персии в общей сложности за годы войны пятьдесят тысяч верст. Ручаюсь, что графиня сделала шестьдесят. Расстояний для нее не существует. Через перевалы, по ухабам, в неимоверную жару или холод, невзирая на дождь и вьюгу, мчится графиня за тысячу, полторы верст. Она ездит на маленьком «форде». Вдвоем рядом с ней сидеть невозможно. Тесно. Вернее, не тесно, а невозможно. Нет места.

Она была в Энзели; а за восемьсот верст впереди, на фронте, шесть энтузиастов из ее сотрудников во время багдадского похода вступили в борьбу со зноем, холерой, тифами… Борьба неравная. Не по силам. Главное, без разрешения графини! Даже скорее вопреки. Боялась, что не справятся. В чистоте – не выдержат флага. Браться можно только за то, что возможно сделать! Но на войне не всегда дерутся, когда все готово. Чаще наоборот. Так было и здесь. Графиня хлопотала в тылу, чтобы снабдить фронт медицинским снаряжением. В этот период она почти все время проводила на палубе парохода или в вагоне. Энзели – Тифлис и обратно. Она с тревогой услыхала в Энзели, что войска под Ханекен пошли, что с ними – ее сотрудники. Она велела сидеть в Кянгавере и строить госпиталь на сто человек, – и то не по силам, – а они в Керинде и, говорят, лечат и кормят тысячи… Помчалась в Керинд. Восемьсот верст были проделаны в двое суток, без передышки… Только в Хадамане, на полпути, она сменила машину и шофера…

В Керинде только прошлась по улицам, почти не смотрела учреждений, за которые ответственна. Одним взглядом, быстрым и опытным, она оценила обстановку и знала все, как будто бы была давно здесь со всеми. Через час уехала обратно, в Энзели и Тифлис, чтобы, не теряя времени, послать сюда, к горю, которое сама увидела, лекарства, белье и много другого добра.

Бобринская не филантропка-благотворительница, каких тысячи и тысячи. Она организатор с большим размахом и горячей любовью к творимому делу. Дело не может быть без любви. Оно должно носить в себе идею. Любовь к идее согревает самое дело.

Графиня носит в себе любовь неосознанно; она не подходит к разрешению вопросов и дел рационалистически, она расточает любовь на дело и вокруг. Она источник любви к делу. Она одухотворяла все большое, разбросанное на тысячеверстном пространстве, дело милосердия. Она явила пример истинной любви к ближнему; она показала, как только одна истинная доброта имеет реальную ценность и как ее «истинность» сильнее всего.

Она всегда делала большие дела.

Объехала фронт и поняла, что нужно армии. Из мощных складов Земского союза Тифлиса и Москвы направила в Персию автомобили, медикаменты и бараки на миллионы рублей. Она приступила к постройкам и создала в Энзели земский городок. Ей был ясен общий план помощи этому фронту, но нужны были время и деньги. Энергией она стремилась преодолеть время и достать средства. Активная, решительная и осторожная одновременно, она не походит на тип администраторов американской складки. Это – помещица. Старая русская барыня, графиня, богатая. У нее огромное хозяйство, много слуг. Она знает, сколько у нее крестьян, столько-то тысяч; сколько имений – столько-то. Но она не знает хорошо своих расходов. Доходы-то еще знает, а расходы нет. Она знает основные элементы ее хозяйства. Но она женщина. Ей чужда планомерность в работе, нет системы. Она не любит смет и отчетности. Она говорит:

– Работу можно вести только на доверии; чем лучше бухгалтеры и счетоводы – тем умнее, если они мошенники, они могут обмануть и Вас и дело.

У нее прекрасное здоровье; но она тоже отдала должную дань, – уплатила налог за пребывание в Персии, – заболела малярией. У нее – железный организм, но малярия пыталась сломить и ее, и только временами торжествовала.

– Как будто Вы, графиня, немножко нездоровы… Цвет лица у Вас изменился…

– Да, лихорадка треплет.

– Да Вы знаете, я термометр насильно заставила графиню подержать, – вмешивается сестра милосердия из близких к графине, – температура сорок. Я говорю, чтобы легла, а она автомобиль заказала, в Хамадан ехать хочет.

Так и поехала графиня в Хамадан с температурой сорок, за двести с лишком верст в дождливый декабрьский день. Она была очень проста и доступна. Ее любили и боялись. Боялись, потому что глубоко уважали. Все подтягивались не только в ее присутствии, но при одном ее появлении в городе. Она страдала от жары, но никогда не жаловалась, и неизменно во всякое время пила сырую воду.

– Побереглись бы Вы, София Алексеевна, ведь холера началась.

– Ну, меня холера не возьмет. – Смеется.

– Да ведь Вам неудобно пить сырую воду, Вы должны пример всем подавать. Представитель общественности и санитарии, а сама сырую воду только и пьете. Что же с солдат тогда спрашивать!

– Да ведь солдата холера берет, а меня нет. А Вы им не говорите, что я сырую пью. Раз пью, значит, кипяченую.

Смеется. А смеялась она занятно. Голова откидывалась немного в сторону, лицо становилось детски веселым и светлым; слышен был только сдавленный, протяжный горловой звук.

* * *

Все у нее было необычно: доброта и фигура, энергия и рост, размах в деле и смех. Это было большим, как и все, что она делала или что имела.

В условиях Персидского фронта походная кровать – неоценимое благо. Их присылали из заготовительных складов, покупали в России. Кровать графине пришлось делать на заказ – по размерам и прочности не подходила ни одна. Она собиралась ездить верхом. Автомобиль и экипаж ведь не всюду могут проехать. Заказала особое седло, ибо обычные не были годны по размерам. Малы. От этой затеи пришлось отказаться, – взобраться на лошадь графиня, безусловно, не могла. Она была богата, но жила крайне скромно; ее пищу составляли овощи и фрукты, а кроме сырой воды, она не пила ничего. Она не любила этикета, условностей; не любила, когда целовали руку, тянулись перед ней и называли «Ваше сиятельство». Все внешнее ей было чуждо. Внутренне она жила богатой жизнью. Смысл жизни она отожествляла с идеей помощи ближнему. Она мыслила и любила. Любила всех, даже сама того не зная, расточая всюду теплоту этой любви. Ее тоже любили все. Мы не знали человека, который бы дурно подумал о Бобринской.

Она особенно любила «своих» сестер милосердия; тех, кого лично привезла из Москвы на этот «ужасный фронт». Среди них были и родственницы графини и общинские сестры – школы Бобринской. Племянницы обожали ее. Но когда понадобилось идти на подвиг, все до единой пошли – и аристократки, и крестьянки. И благородная, которую звали святой, – Александра Павловна Ливен, и высококультурная, с нежной и хрупкой душой, Габриелла Радзивилл. И Ельшанская и Михеева – незатейливые девушки, изумившие всех неутомимостью, безропотностью и благородством манеры помогать другим. Это большое искусство – уметь помогать другим. Научиться искусству такому нельзя. Оно – Божий дар, и искры его у своих воспитанниц графиня превратила в вечно зажженный светильник милосердия, искреннего и чистого, как чисты глаза этих девушек и вся их белая одежда.

Графиня Бобринская очень сдержанна. Она никогда не кричит, но говорит строго и решительно. Так заставляет ее говорить и действовать вера в дело, которым она управляет. Она убеждена всегда в правильности того, что делает. Сомнения существуют, только пока она принимает решение. Но раз оно принято – довольно. Точка. Графиня права, всегда права. Она бранит на людях Тифлис и Петербург за непорядки в снабжении армии и нас.

– Графиня, не стоит строиться, не век же будем воевать, да и Комитет не утвердит этих расходов.

– Наплевать, утвердит, а не утвердит, – тоже наплевать.

Это ей принадлежит крылатое слово, громко сказанное Баратову, при отступлении от Хамадана. Баратову доносили:

– Такие-то полки, там-то, отходят так-то…

– Какие там полки. Это табор, – сказала графиня, – цыганский табор, а не войско.

Там было все расстроено и шло толпой, кучей, в беспорядке, уходя от турок, зноя, болезней и жажды…

* * *

Любила графиня свое дело превыше всего. Но когда ей показалось, что во имя дела должна уйти она и передать знамя другому, она предложила это сама… С болью большой в сердце, со слезами на глазах, но отказывалась во имя долга, от того, что любила…

А когда революция коснулась фронта, кому, как не ей, всеобщей любимице, демократке истинной, – ибо любили ее солдаты и казаки, – было продолжать работу.

Покинула графиня Бобринская фронт, и с ее отъездом опустился занавес после первого, ярко сыгранного, акта персидской поэмы.