В сводном эскадроне кавалерийской дивизии – вечеринка после разговенья.

Нужно заехать и в штаб.

Обязательно. Иначе будет обида. Дорога очень неприятная – надо взять перевал, да еще верст сто по шоссе. За ночь выпал снег, и сразу все оделось в белое, а горы стали седыми. Времени много – целый день. Настроение предпраздничное.

* * *

У Маньяна были часов в двенадцать дня. У самого перевала оживление. Вся этапная команда высыпала из жилых помещений и смотрела вверх. Увидели аэроплан. Конечно, он мог быть только неприятельский: все знали, что у нас ни одного аэроплана нет. Солдаты побежали за винтовками, и началась бессмысленная, похожая на забаву, трескотня. Аэроплан был очень высоко, ружейная пуля до него не достигала. Стрелял и мой вестовой, и мои спутники; я злорадствовал, когда в руках у вестового разорвалась винтовка. Поделом ему! Винтовка не была в употреблении очень давно, должно быть, с осени и, как оказывается, ни разу не чистилась… В дуле накопилась пыль и грязь, и при первом же выстреле в руках у славного драгуна приклад разлетелся в щепы… К счастью, благополучно. Только занозило руку. Однако это не отбило у него охоту воевать с недосягаемым противником; выпросив у кого-то из этапных солдат винтовку, он продолжал забаву. Позже случай с винтовкой я рассказал в штабе корпуса, и он был по приказанию начальника штаба предметом особого расследования и длительной переписки с Тифлисом. Оказывается, винтовка не может разорваться, не должна, и это был из ряду вон выходящий случай.

* * *

Автомобиль на перевале идет с трудом, колеса буксуют, и он временами останавливается. Покрышки шофер старательно обмотал веревками, но с шипением и без толку вертятся колеса на одном месте. Мы вышли из машины и, подпирая ее плечами, с трудом подвигаемся вперед – на несколько десятков шагов. По склону горы особенно много снегу; сотни рабочих персов расчищают путь. Снег белый и чистый; рыхлыми, влажными комьями лежит на лопатах, им осыпаны персы. Работают дружно, чтобы согреться; в этом месте уже образовался снежный коридор. Светит солнце, и снежинки играют в его лучах мелкими блестками, яркими и разноцветными. Снег – ослепительно белый, больно смотреть. Надо одеть очки.

– Алексей Иванович, – обращаюсь я к вестовому, – где же темные очки? Посмотри-ка в саквояже.

Там, где автомобиль остановился – подъем невысокий и снегу немного, а потому глухо, – рабочих нет и машину приходится тащить на себе. Пошли за рабочими. Дружно и весело, со смехом и шутками, лишь прикасаясь пальцами к стенкам «форда», они проталкивают его вперед. Облепили со всех сторон. Их много – сорок, пятьдесят. По коридору машина прошла сама, на первой скорости, а потом стала опять.

Через несколько часов мучений перевал взят. Султан-Вулах. Здесь застава Энзели Тегеранской дороги, броневой взвод и питательный пункт. Слава Богу. Неприветливо смотрит часовой у броневиков, а они неподвижно стоят, стальные и безмолвные, с изображением черепов, готовые нести разрушение и смерть. К нам выходит навстречу заведующий пунктом.

– Как доехали?

– Да лучше не спрашивайте.

– А что, намело? Оставайтесь ночевать. И праздник как следует встретим.

– Спасибо, дорогой, нам нужно в город.

Жалуемся на дорогу и холод. Заведующий говорит:

– Шагах в ста отсюда, не больше, нашли замерзшего перса. Немного не дошел, бедняга. Заблудился. И ослы с ним. Его уже принесли на заставу, этапные, а ослики там. Хотите взглянуть? Труп был в снегу; лицо разобрать трудно, да и смотреть неприятно.

Хотя было очень холодно, любопытство взяло верх. Пошли, посмотрели и осликов. Они лежали недалеко от дороги, наполовину покрытые снегом. Грузу не было. Должно быть, возвращались порожняком. А может быть, поклажу забрали этапные.

* * *

Летом на перевале свежий ветер несет запахи трав и цветов. Ими усеяны склоны и вершины вереницы тупых удлиненных холмов. На красно-желтом фоне их зелеными пятнами в ущельях и оврагах – деревни. Местами квадраты засеянных злаков оживляют ландшафт.

Зимою – мертво. Голо, однотонно и серо, а когда выпадает снег, то все кажется покрытым белым саваном мертвых. Никакой жизни в горах.

На шоссе только наш автомобиль; персы уже кончили работу и разошлись по деревням, нам под горку ехать недолго – часа четыре, и мы не торопимся. По ту сторону перевала снега нет, и мы надеемся добраться до полуночи. В комнате тепло, даже жарко. Нас угощают яичницей и какао. Усталый, продрогший, оживаешь и только теперь начинаешь понимать и ценить значение этих питательных пунктов. Человек пятнадцать прохожих солдат расположились на скамьях и на полу. Топчанов всего два, и на них лежат больные. Чем?

– Бог его знает, – говорит фельдшер, – малярией, должно быть. Одного трясет здорово.

– А температура сколько?

– Да неизвестно, градусник разбился, а другого нет.

Отдали свой. Оказывается, жар изрядный, сорок с дробью.

– Его бы надо отвезти в Аве, в лазарет.

– Да ведь Рождество завтра, кому охота ехать, никто и не едет.

Мы взяли больного и сдали его в Аве в госпиталь. По дороге угодили в канаву; с левой стороны дороги, вдоль стены склона – канава, а справа крутой обрыв прямо в ущелье. На поворотах автомобиль заносило то вправо, то влево, и на одном из них, мы, к счастью, попали налево.

Часов в десять вечера, уже на равнине, пошел крупными хлопьями мокрый снег. Вся дорога была смазана талым жиром. Несмотря на медленный ход машины, задние колеса заносило уже не только на поворотах, но и на прямой. Опасность миновала, но была перспектива провести рождественскую ночь в поле, или, в лучшем случае, на ближайшем питательном пункте. В канавах у дороги мы видели брошенные грузовик и легковую машину. Снег слепил шоферу глаза, а полевой ветер забирался под полушубок, френч, в сапоги. Было холодно, ноги замерзли, а за матерчатыми стенками автомобиля бушевала непогода. У шофера как раз был приступ малярии, и ему трудно было управлять машиной. Мы все же понемногу продвигались вперед. Снег прекратился, и уже показались огни города. Было около двенадцати часов ночи. Мы опоздали изрядно.

* * *

Однако нужно проехать еще в штаб и в Земский союз. Какая досада, что мы так опоздали!

Мы разделились; меня оставили в штабе, а других повезли в сводный эскадрон. В штаб официальный визит, а потому через четверть часа я уже освободился и опять дома. У земцев – разговины. Шумно, накурено. Бархатный баритон запевает на мотив «Дело было под Полтавой»:

Земсоюз наш не зевает — Кормит, поит он солдат; Холод, голод презирает Проходящей буре рад.

Дружный хор двух десятков голосов подхватывает:

Холод, голод презирает… Проходящей буре рад… – Земгусар не отступает Не склоняет свой палаш, Хоть как свечечка он тает, Хоть и кушает лаваш. (Припев) Он препятствий не боится, Он не струсит – земгусар, И кричит он всем препонам «Хабардар» и «Хабардар!» [58]

(Припев)

Но туманы [59] в кассе тают Худ и тощ наш земкарман, И отряд весь восклицает: «Чох яман» и «чох яман!» [60]

(Припев)

Все ж мы веселы, как пташки, Земгусар, ты не ропщи. Курс [61] удвой путем маклажки [62] «Чох якши» и «чох якши» [63] .

(Припев)

Весело у нас. Квартет мандолин и гитар. Танцы – лезгинка и гопак. Созина сегодня в ударе, а Еня Каролицкий, рассказчик и конферансье, превзошел самого себя. Новые куплеты Штильмана имеют особенно шумный успех:

– Обозрение на всех:

На Салтыкова:

Салтыков с душой поэта Уезжает невзначай, Он ушел из лазарета, Чтобы ехать в Юзбаш-чай.

Хохот. Все знают, что Салтыков переведен на низшую должность из Казвина – подальше от соблазнов «мокрого» города.

На Светличного:

Наш Светличный – энергичный. Словно вкопанный стоит, Уши врозь, дугою ноги, И как будто стоя спит.

Буданцев уже декламирует.

Молодой поэт, декадент-модернист, вышучивает самого себя:

От Рождественских танцев Остался легкий пируэт, Откомандированный Буданцев, В Закавказский Комитет.

Аплодисменты. Веселье разгорается. Но надо ехать к драгунам. Начало второго.

* * *

Мы только вошли в комнату, как навстречу услыхали:

– Нам каждый гость дается Богом…

Веселье было в разгаре. Во всю длину большой и узкой комнаты был накрыт стол человек на двадцать. В комнате жили офицеры, а на этот вечер ее превратили в столовую. В углах стояли походные койки. На стенах было развешено оружие. На председательском месте сидел бравый с седыми бакенбардами полковник. Рядом с ним, с обеих сторон, дамы. За спиною полковника в открытом камине потрескивали поленья. Было жарко и дымно. По-видимому, официальная часть вечера закончилась – было беспорядочно шумно, и не все места за столом были заняты. Против тудумбаша, на противоположном конце стола, сидел подполковник Д., с Георгием и Владимиром с мечами. К полковнику все относились с заметным уважением; он о чем-то оживленно разговаривал по-персидски со своим соседом персом. Позади перса, как истукан, стоял его слуга в мундире с металлическими пуговицами. У хозяина и слуги головы были выбриты по-персидски. Лоснилась широкая полоса черепа от лба до затылка. Рядом с полковником сидел ротмистр Т. и опять перс.

Т. был очень мрачен. Должно быть, много выпил. Он напряженно молчал и вдруг неожиданно вскидывал на перса свои большие пьяные глаза; только тогда, казалось, он замечал соседа; молча схватывал бутылку вина, стараясь наполнить им чайный стакан соседа, и так переполненный до краев. Другой рукой он подносил к самому носу гостя какую-то еду; перс начинал икать. Он благодарил за честь, так как был совершенно сыт, и больше ничего ни съесть, ни выпить не мог. Персы были: старший – местный помещик домовладелец и крупный поставщик армии, другой – его управляющий. Оказывается, их завлекли на вечеринку уже после полуночи. Подняли с постелей. Кто-то сказал, что надо пригласить приехавших персов и что это будет способствовать восстановлению дружеских отношений между двумя державами, так как пребывание наших войск в Персии и даже самый факт нарушения нейтралитета может вызвать военные действия против Российской империи. Говорил известный шутник К. У., поручик, весельчак и остряк. Предложение прошло с восторгом. Персы были польщены таким вниманием, в особенности управляющий.

* * *

Приехавший недавно в полк прикомандированный к северцам корнет Е., московский помощник присяжного поверенного, читал вслух группе офицеров и дам, в числе которых была и княгиня Долгорукая, тут же сочиненную шутку-экспромт:

Увидавши Долгорукую, Горе я свое забыл; Не томим я больше скукою, Бросил город, бросил тыл. Не колочу себя уж в перси я, Теперь отчизна моя Персия, Родной мой город – Керманшах, Из всех друзей – мне друг лишь шах. Забыл семью я адвокатов, (Поверьте, я не лгун…) Я – Запорожец. Я – драгун. Я смел, как генерал Баратов, И дорог мне теперь скакун. К чему писать? Зачем мой стих? Ведь в жизни все есть просто тлень. Я мудрость новую постиг: «Да не уменьшится Ваша тень».

Последняя строчка в особенности имела шумный успех. Все знали эту персидскую поговорку, но не все понимали ее. Еще полчаса тому назад Запорожец что-то обстоятельно и долго пояснял Долгорукой, повторяя несколько раз эти слова.

Перс не говорит просто. Он говорит всегда длинно, образами, сравнениями, стихами. Речь простого и культурного перса – как будто два разных языка. Простой говорит бледно и мало, образованный – ярко и красиво, украшая свою речь метафорами и цитатами из поэзии. Корнет Е. объяснял последний стих своего экспромта:

– Это самая вежливая форма пожелания благополучия путешествия. Когда человек стареет, он горбится, а тень его уменьшается. Когда человек уезжает, – неизвестна судьба его; может быть, он никогда не возвратится. Когда перс говорит уезжающему в путь-дорогу «да не уменьшится Ваша тень», это означает пожелание не горбиться, т. е. не стариться. Отъезжающему желают, по-нашему, просто счастливого пути.

Дамы смеялись. У., обращаясь к ним, процитировал язвительный афоризм мудреца-поэта Саады; а потом вытащил из кармана прелестную коробочку, служившую в данное время ему портсигаром. Коробочка была из серебра и покрыта изображениями женщин. Их было двадцать. Прекрасная тонкая работа. По краям коробочки художественным почерком по-фарсийски было выгравировано изречение Саады. Дамы возражали, и разгорелся спор. Тулумбаш затянул хриплым голосом:

– И шли мы дружно к схваткам новым, Не ожидая череды, Хвала погибшим, а здоровым — Алла-верды, Алла-верды.

Спор прекратился, и все двадцать голосов подхватили любимую застольную песню.

– Алла-верды! – вдруг вскричал громко Т.

– Якши-оо-л, – отвечали хором и дружно.

– Господин полковник, разрешите. – Т. неверною рукой поднял бокал и дрогнувшим голосом:

– За украшение нашего стола, за цветы жизни нашей, что зимой цветут, за присутствующих дам!

Много смеялись и всем перецеловали «ручки».

* * *

Просили спеть Евгению Валериановну. Взяла гитару. Сочный меццо-сопрано говорил речитативом:

Генерал Баратов — Первоклассный воин, В кругу адвокатов Перлов он достоин.

Хор подхватил припев:

Ой, чики-чики, бум-чики. Ой, чики-чики-бум. Ой, чики-чики. Бум-чики. Ой, чики-чики-бум.

Куплеты следовали один за другим и, по-видимому, были приготовлены заранее, так как относились к большинству присутствующих. Особенно поправились стихи по адресу М.

С фронта прямо в гости, Кожа, хаки, кости, Дон-Кихот – нисколько, Дон-Жуан и только.

И по адресу Е., недавно женившегося в Москве вторично:

Если в счастье веру Потерял ты, милый, То у Алексея Позаимствуй силы… Ой, чики-чики…

– Евгения Валериановна, спойте соло.

– Спойте «Казбек».

– «Камин».

– «Рояль был весь раскрыт».

– Спойте «Две гитары».

Просили шумно, наперебой, каждый хотел послушать свою любимую песню. Пела много, сильным голосом и с талантливой экспрессией. Романс Вертинского «Я сегодня смеюсь над собой» спела много лучше самого Вертинского. Много страдания и надрыва в голосе, в тонких переходах, трагизма в манере и мимике… «Две гитары» имели наибольший успех. Тоска, мучительная тоска о прошлом, о пережитом… В художественной передаче певицы каждое слово рождало образ, каждый звук – печаль. И вдруг припев с внезапным переходом к безудержному цыганскому веселью, разгулу:

– Эх раз, еще раз, много, много, много раз.

Смена передаваемых настроений, тонкие оттенки переживаний перевоплощали певицу, и непонятным казалось, как могла такая молодая женщина столько пережить и выстрадать. Ибо невозможно было так говорить о страданиях, так плакать и смеяться, не испытав ни подлинного горя, ни счастья. Было полутемно. Разговоры прекратились. Слушали только ее. Было мучительно сладко это пение, касалось оно каждого, и каждый переживал и чувствовал в эти минуты свое глубокое, скрытое от всех… По бронзовому застывшему лицу тулумбаша-полковника катилась слеза, у Д. были влажны глаза, а Е. заметно нервничал, – у него подергивалось лицо.

Певица пела известный романс «У камина».

– Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской,

Как печально камин догорает…

Внезапно, посредине слова, она остановилась; с безумно расширенными глазами, глядя на камин, закричала:

– Змея, змея!

Стоя во весь рост с гитарой в руке и вся дрожа, она смотрела на камин. Мы увидали в камине большую серую змею. Она ползла сверху из дымохода и выползла на горящие угли. Ей было жарко и больно: ее обожгли угли, – мы услыхали, как на огне зашипела чешуя змеи; быстрым движением она отскочила назад, выпрямилась как пружина и на кончике хвоста свободно переместилась через горящие угли. Здесь была доска – нечто вроде барьера камина. На этой доске, быстро свернувшись спиралью и подняв шею, она остановилась, покачивая головой. Она держала шею изогнутой, как лебедь, на четверть аршина выше доски и углей. Она остановилась и смотрела на певицу, а певица безумными глазами на нее. Это было всего несколько мгновений. Кто опомнился первый – не знаю; только все пришло в движение – стали шуметь и кричать, что змею надо убить. Схватили винтовки со стен и стали бить ее, кто прикладом, кто стволом… А.И. Григорьянц горячо протестовал.

– Она никого не тронет, – говорил он на ломаном русском языке. – Она приползла послушать пение. Послушает и уйдет обратно. Не бейте, господа, прошу вас, не надо убивать.

Но он не успел упросить, змею убили, размозжив ей голову прикладом. Она была большая – аршина полтора в длину. Григорьянц и персы говорили, что змея ядовитая, но людей жалит только при самозащите. Змеи очень любят пение, и она приползла на пение. Вероятно, в крыше, где жила змея, было холодно, и она забралась в трубу погреться, а может быть, ползла по крыше и, услыхав через трубу пение, заползла, чтобы послушать. Они уверяли, что, если бы змею не убили, то она приползла бы к певице на колени, свернулась бы и слушала пение.

Певица была очень напугана.

– Мне казалось, я схожу с ума, вероятно, змеи нет, она мне мерещится. Вы просите: «Камин». Я начала; ничего, а потом смотрю, змея. Страшно стало. Ведь я же сколько песен пела, змеи не было. А запела «Камин», в камине змея появилась. Должно быть, решила я, я схожу с ума…

Успокаивали. Говорили, что змея давно сидела в камине и что заметили ее, когда по поводу песни стали смотреть на огонь. Далее певица петь уже не могла.

* * *

Мужчины пили водку. Местную водку-араку, рисовый перегон, с сильным запахом сивухи. Поручик К. острил:

– За неимением гербовой пишут на простой, – а потом прибавлял, обращаясь сам к себе: – Ваше здоровье, Александр Иванович, – и большим глотком опрокидывал простую…

Пили много и тяжело. Было поздно. Часа три. Опять возобновились речи. Тулумбаш поторопился ограничить продолжительность их пятью минутами; пили за все полки дивизии, за казаков, за дам, за командира корпуса, опять за дам, опять за славных северцев, за тулумбаша и за всех присутствующих. Пили до дна, чокались, и с песнями-здравицами:

– Хор наш поет припев любимый, и пусть вино льется рекой, к нам приехал наш родимый, Алексей Григорьевич дорогой. Пей до дна, пей до дна.

Стало опять шумно. К полковнику Д. подошли У. и Е. и начали его просить.

– Да нет же, поздно, господа!

Наконец не выдержал:

– Ну ладно!

* * *

Трубачи разместились в соседней комнате стоя. Их было человек пятнадцать, если не больше. Одеты с иголочки. Оказывается, спать тоже не ложились – разговлялись у себя; приглашению были рады, так как знали, что получат хорошо «на чай». Дирижировал трубачами фельдфебель, молодой франт, сухопарый, маленький, с тонко закрученными на концах усиками… Трубы были вычищены и сверкали… Заиграли полковой северский марш. Тулумбаш – северец. Большинство трубачей тоже северцы.

– Ура!

Затем Нижегородский, Тверской и казачий Хоперский.

Ура после каждого марша.

– Здоровье… полка!..

– Ура, ура, ура, ура!

Кричали отрывисто, сильно… Пир был шумный и веселье нарастало…

– Наурскую!

Трубачи заиграли лезгинку. Места было мало. Образовался круг. Размахивая огромными рукавами франтовской черкески, выскочил хорунжий Г. Обошел круг, смотря в землю, и остановился как раз против Евгении Валериановны. Он вызывал партнершу. Сначала смущалась, а потом пошла.

– Олсы! – вдруг дико закричал танцор; трубачи бешено отчеканивали отрывистую мелодию танца, и игривая Наурская ударила по нервам. Уплывала от черкеса дама, как лебедь белая, плавно и бесшумно, а он, удерживаемый, казалось, только ритмом музыки, порывисто и страстно настигал ее. Опять увернулась. Как хищная птица, взмахивал крыльями-рукавами черкески танцор; талия тонкая вот-вот переломится, а лицо сосредоточенное, – в нем застыла страсть и угроза… В такт музыке хлопали все: «таши, таши», и тем подогревали танцующих. Полковник Д. уже притоптывал па месте.

– Олсы! – кричали кавказцы, и казалось, уже плясало все: и пара в круге, и сам круг, и стены, и трубачи, и их трубы, и вся комната… Быстрым движением танцор уже стоял на скамейке, а через мгновение одним носком мягкого сапога – на столе, еще украшенном вином, посудой и цветами… Стройный и легкий, как серна, он был уже по другую сторону стола, и, казалось, летал по комнате… Не более минуты. Таким же ловким и бесшумным движением он перелетел через стол и, уже с двумя кинжалами в руках, настигал свою даму. А она опять увернулась, опять ушла… уплыла дальше… Он в горе. Кинжалы у висков и, кажется, вот-вот острие их обагрится кровью… Трубачи ускорили темп… и уже тонкую и холодную сталь кинжалов держат зубы черкеса. Губы плотно сжаты. Кинжалы большие. Один – простой, черный, а другой с золотою насечкою и узорами; каким-то чудом кинжалы держатся во рту… Пара плывет перед глазами участников пирушки, а в руке у танцора уже большой блестящий револьвер и, кажется, только ритм музыки мешает прервать танец, и черкес ничего не может сделать иного, как двигаться, весь во власти этого ритма… И вдруг выстрелы: бум, бац… четыре, пять и, – никакой паники, а только уже он один в кругу, согнулся весь и бешено стреляет в пол, стремясь попасть между ног.

Дама ушла из круга, а он, стоя на одном колене, благодарит и целует руку ей под гром аплодисментов и крики:

– Браво!

* * *

Вероятно, был пятый час утра. Все потеряли представление о времени. Дамы давно ушли. Часть гостей тоже ушла, и оставались еще только самые беспокойные и ненасытные вином. Я тоже оставался; выпил много и горячо спорил. Спорил со всеми, а когда со мной не соглашались, обижался. Меня возмущал Д. – пил больше меня, а не пьянел. Раздражал корнет Е; он должен был давно уже по моим расчетам уйти, а вместо этого сидел в расстегнутом френче и разводил теорию о победном конце войны. Не помню, как это случилось, но я обиделся и решил уйти. Обиделся на тулумбаша, на Е., на всех, кто оставался. Мне хотелось как можно скорее уйти. В комнате, где пировали, каждый был занят самим собой, и моего ухода сразу не заметили. Я разыскал полушубок и вышел за дверь. Было холодно и темно. Однако небо было звездное, и стало значительно теплее, чем накануне вечером в горах. Пошел куда глаза глядят. Быстро обогнул несколько кривых узеньких переулков и очутился за городом. Сколько времени прошло – не знаю, но было еще совсем темно, и я находился в открытом поле. Звезды были бледны. Под ногами твердая земля, иногда в небольших лужицах лопался лед, а в общем, идти было тепло, – даже жарко.

Я услыхал конский топот, голоса и сразу почувствовал обостренным чутьем, что это ищут меня. Я еще ненавидел их всех и ни за что не хотел сдаться. Они были враги. Искал места, куда спрятаться; увидал глубокую яму – несколько саженей в диаметре. Стал спускаться. Легко. Засел на дне и думаю – где же это я? Яма была сырая, на дне немного воды, но были и камни; можно было сидеть.

Я был на дне одной из ям старого заброшенного водопровода; ясно услыхал, как меня зовут. Называли по имени и отчеству, титуловали, но я не отзывался. Твердо решил в пьяном безумии, что это – враги, неприятель, и что я ни за что им не сдамся. – Собственно, их всех нужно перестрелять, но у меня только маленький револьвер в шесть зарядов, а их много.

Я выждал, пока голоса затихли, а потом выбрался на поверхность.

* * *

Звезд почти не было. Чуть-чуть посветлело. Я был в поле один. Вероятно, я пошел в сторону, противоположную от города, стало уже светло, а я все шел и никакого жилья не видел. Шел без дороги и без цели, и только когда появилось солнце, вдруг стал обдумывать мое положение. Хмель стал проходить: я почувствовал несказанную красоту утра. Была зима, но воздух был так прозрачен, что горные цепи были видны с двух сторон. Я находился в огромной долине, в широком коридоре, в несколько десятков верст в ширину. Солнце уже играло на ослепительно белых вершинах горных цепей, а внизу, у моих ног, – густая и мокрая трава, покрывающая берега извилистой незамерзшей речки. Был декабрь, но над лугами и речкой стаями носились дикие утки. Мое появление пугало уток, и, тяжело поднимаясь, они снимались с мест, невысоко летя над землей. Я выжидал, пока они будут над моей головой, и боевыми патронами стрелял в гущу перепуганных птиц. Иногда слышен был отдаленный лай собак из окрестных деревень. Я старался обходить их, так как был далеко от проезжей дороги и в незнакомом месте. Ведь была война. Мне казалось, что нужно идти на восток. Я так и делал. В одном месте пришлось искать брода; не без труда, но нашел. Брод был глубокий. По грудь. Конечно, при свете дня я мог бы вернуться и идти в город, но утро было так чудесно, а обратно возвращаться не хотелось. Было уже около часу дня, когда я подходил к Г.

Я пробыл в пути больше восьми часов и прошел около тридцати верст. Хотел есть и спать. У ворот питательного пункта стоял мой автомобиль. Навстречу, осадив лошадей, на карьере ко мне подскакали два драгуна. Один из них был мой вестовой Погорелов.

– Слава Богу, Ваше Высокородие, нашлись! Господи, как мы Вас искали! Лавой рассыпались, целым эскадроном…