Год - тринадцать месяцев (сборник)

Емельянов Анатолий Викторович

Год — тринадцать месяцев

Повесть

 

 

1

Юля ждала Сетнера Осиповича.

Обещал к двенадцати приехать, а вот все еще нет. Конечно, дорога неблизкая — сто с лишним километров в один конец, но ведь машины теперь быстрые, дороги гладкие. Правда, в пути может случиться всякое…

Председатель колхоза отправился посмотреть новый животноводческий комплекс в одном из колхозов неподалеку от Чебоксар. Чего бы, кажется, смотреть, не мало он их перевидал, но такой уж он въедливый мужик: как узнает, что где-то делают что-то новое да интересное, на месте ему уже не сидится, надо посмотреть своими глазами, потрогать своими руками. Вот и сегодня в пять утра уехал. А тут срочные документы в банк нужно подписывать!..

Документы документами, но у главного бухгалтера Юли Сергеевны сегодня еще и особый день: приехал в короткий солдатский отпуск племянник. И вот как на работу идти, прибегает сестра Наталья: «Помоги стряпать, вечером гости соберутся, мне не управиться одной, а ты посвободней!..» И помочь надо, и племянника своего любимого посмотреть, да тут же и обида на сестру: «ты посвободней»! И ведь не одна сестра так рассуждает. Все это, конечно, не новость, да обидно. Судить о чужой работе или чужой жизни — милое дело. Недаром говорится, что у соседа и курица с гуся, и жена — царевна. Вот и о Юле рассуждают: сидит себе, на машинке щелкает, даже считать не нужно, только записывай! А то, что работу и домой брать приходится, и по воскресеньям всякими отчетами да ведомостями заниматься, этого никто не видит и видеть не желает…

Вот так с обидой думала Юля Сергеевна, поджидая в конторе председателя. Когда ждешь, это уж непременно: обиды, огорчения и всякая досада в сердце лезут. Кажется, уж все давно забыто, а чуть заденешь, и так душа заболит, будто вчера все было. По старому обычаю чувашей хозяйство родителей переходит в наследство младшему сыну, а если нет сына, то младшей дочери. А Юля в семье была младшей. Но ведь обо всем этом до поры до времени и не знаешь! А время пришло: Наталья вышла замуж, привела в дом мужа, и когда померла мама, то Юля оказалась вроде бы лишней. И вот каждый божий день то в шутку, то со злостью старшая сестра шпыняет: «Когда замуж-то выйдешь?» Или еще так: «Смотри, в старых девах останешься!» Но… Как там в песне поется: «Любимая выйдет за любимого, а за нелюбимого кто же выйдет?»

Ее любимый далеко уехал. Далеко уехал да так и забыл про нее: слышала Юля, что закончил Алексей институт, женился на городской красотке, работает инженером… Иногда с веселым отчаянием посмеивалась: эх, да не сошелся ведь свет клином на нем, есть же и другие ребята!.. А как доходило до сватовства, так будто сердце в груди каменело, язык не поворачивался сказать «да»… И Наталья шипела как гусыня: «Какого рожна тебе еще надо? Прынца? Прынцы только в сказках бывают. Или золотом покрашенного? Таких у нас пока еще нет!..»

Слышать каждый день такие попреки и нравоучения старшей сестры стало невмоготу, и уехала Юля на курсы бухгалтеров — лишь бы глаза не видели злую сестру да толстогубого зятя. Так она и ушла насовсем из родного дома. Не думала она ни о каком наследстве, не думала, что дом ей принадлежит, но в деревне только и разговору было: «Выжила Наталья младшую, выжила!..» И эти разговоры окончательно рассорили их тогда…

Но давно уж это все было, давно. Вот и старший сын Натальи приехал в отпуск из армии, а скоро и совсем вернется домой, — как время торопится! А давно ли Юля качала его зыбку!.. Когда Юра подрос и стал бегать в школу, покупала племяннику книжки, школьную форму, портфели, а часто и в школу на родительские собрания ходила вместо матери. У старшей сестры опять шутки: «Вот до чего дожила: родной сын мать ни во что кладет! Одна тетя Юля на языке!» Но в шутках этих — плохо скрываемая ревность. И в армию Юра уехал, каждую неделю письма писал… И правда, теперь кажется Юле Сергеевне, что нет у нее на земле роднее и дороже человека, чем племянник Юра. За него и сестре язык ее злой прощает, да и только подумает о Юре, о его будущей жизни, о том, как придет из армии, как женится на хорошей девушке, как дети пойдут — считай, внуки ее! — и свое одиночество уже не так горько и тоскливо…

Да на ту же сестру посмотреть, на жизнь ее… Все, кажется, есть: и дом, и муж, и дети, а ведь только и жили дружно да мирно что первые года три… А потом молодой губастый муж начал и по сторонам посматривать, к вдовушкам в гости запохаживал, вино попивать начал. И поднялась в доме ругань да драка. После таких скандалов жизнь хотя и налаживалась на старый лад, но разбитую чашку как не склеивай, трещины остаются, а память — не кофта, ее не выстираешь да на солнышке не высушишь… Нет, чем жить посмешищем в деревне, лучше уж в старых девах остаться.

Так Юля Сергеевна в ожидании председателя думает да себя успокаивает.

Комната главного бухгалтера помещается в правлении колхоза на втором этаже — угловая, просторная, в три окна. Не пожалел Сетнер Осипович аппартаментов для Юли Сергеевны! Но не так прост председатель. Самого часто не бывает, и в такие дни у главного бухгалтера сразу прибавляется работы и посетителей, люди идут с самыми разными вопросами, и зачастую в этих самых аппартаментах устраиваются самые настоящие собрания и совещания. Впрочем, в новом правлении никто не может пожаловаться на тесноту. Партком, диспетчерская, радиоузел… Окна широкие, новая отличная мебель… Председатель в своих поездках высматривал, кажется, не только сенажные башни и комплексы, но и то, как у кого устроено в конторе. И вот привез откуда-то из Латвии проект. «У нас все будет по высшему классу, а контора — это лицо колхоза!» О председательском кабинете, где Сетнер Осипович бывает, правда, редко, не приходится и говорить. А незнакомый, приезжий человек просто робеет в первую минуту: паркетный пол блестит, ковер, шторы, — не к министру ли попал? Худо ли, хорошо ли это, когда еще в колхозе и то надо строить, и другое, но только знает Юля Сергеевна, что колхозники не осуждают Сетнера Осиповича за этот размах, но втайне гордятся даже и любят перед гостями прихвастнуть: вот, мол, у нас как, полюбуйтесь!..

В таких роскошных колхозных и совхозных конторах и есть, может быть, свой смысл. Во всяком случае, Сетнер Осипович уверяет, что внешняя обстановка, чистота и красивая мебель сами по себе уже воспитывают людей. Но что-то не слишком заметно, чтобы нравы шигалинцев сильно изменились. Как топали в старое правление в грязных сапогах, так и здесь по паркету грязь развозят. Да вот и сейчас Юля Сергеевна слышит: кто-то с песней поднимается на второй этаж. Не иначе — пьяный.

В табуне семь коней, у меня конь один, —

пел сиплый жалобный голос, —

Да сумею ли я привезти лесу на новый дом? Моих недругов семь, а я всего лишь один, Да сумею ли я всех один одолеть?..

Этого артиста да не узнать! Юля Сергеевна даже поежилась, представив хмельного Хелипа Яндараева, — не иначе как сюда он и идет…

— Салам, Юля, цветок наш шигалинский! — заулыбался в дверях Хелип.

Юля Сергеевна ничего не ответила, но это не смутило Хелипа. Бочком, выставив правое плечо вперед, он не очень твердо направился к Юле, Хелип и трезвый ходил вот так же — бочком, словно побитая собака, и оттого бывал еще неприятней. Сейчас она искоса быстро взглянула на Хелипа. Худой, высокий, плоскогрудый, лицо восковое, белки выпуклых глаз красны, точно он три ночи не спал, но принарядился необычно: и голубая рубашка, и праздничные брюки, и штиблеты…

— Салам, наша хозяюшка! Давайте вашу ручку!.. — И широкие, как лопаты, ладони тянутся к ней через стол. И таким противным сивушным духом несет, что Юля брезгливо заслоняется от Хелипа.

— Чего пьяный шляешься? Или делать нечего среди бела дня?

— Разве пьяный я? — удивился он. — Разве от одного стаканчика, который поднесла мне Наталья, твоя сестра, мужчина может опьянеть? Да и как я мог не выпить, когда такой день!..

— Если выпил, так нечего шляться по правлению, — строго сказала Юля Сергеевна.

— Куда же мне идти? Чай, я — колхозник, имею право.

— Вот и приходи трезвый, если ты колхозник, а не праздный бродяга.

— У меня, Юля Сергеевна, может быть, срочный вопрос, а?

— Что за вопрос?

— Выпиши аванс тридцать рублей, а?

— Ты уже столько взял авансом, что, если так будешь работать, за год не отработаешь.

— Последний раз прошу, Юля, цветок ты наш!..

Юля Сергеевна махнула рукой и отвернулась.

— Даю слово, клянусь!.. — продолжал умолять Хелип.

— Ты уже и так пьяный, зачем тебе еще аванс?

— О, хоть я и пьяный, но совесть у меня трезвая! — с жаром воскликнул Хелип. — Посуди сама: меня угостили, как человека угостили, вот и я хочу Юрку угостить. Они ко мне добром, а я, выходит, к ним горбом? Не такой человек Яндараев, Юля Сергеевна, — с обидой добавил Хелип.

Артист! Он всегда умел разжалобить, всегда так ловко обставлял свои просьбы, что и отказать уже было невозможно. Юле Сергеевне и сейчас было как-то жалко его, она даже не могла прямо посмотреть на его худое желтое лицо, в переполненные страданием глаза. Но все это было ей знакомо.

— Приходи, Хелип, трезвый, тогда и разговор будет об авансе, — жестко говорит она, потом решительно встает, отворяет дверь и чуть ли не выталкивает Хелипа в коридор. Но дверь снова отворяется, и Хелип, насмешливо прищурясь, прямо глядит в глаза Юле Сергеевне.

— Правду говорили предки: если в доме старая дева, то не нужна и собака! — спокойно и трезво выговаривает он, поворачивается и идет прочь по коридору, идет, как старик, сгорбившись и волоча ноги, словно бы всей силы и было у него, что оскорбить.

Юля Сергеевна чувствует, как влажнеют глаза, а обида, нанесенная пьянчужкой, застревает комком в горле. И не проглотить его, и сама боль как будто каменеет в груди… Старая дева!.. И кажется ей, что нет на свете прозвища более обидного, более унизительного. Всякий раз она старается обрести чувство равнодушного пренебрежения к подобным оскорблениям, но ничего не получается. Да и вот что горько: оскорбляют такими словами только ничтожные, только глупые людишки вроде этого пьянчужки Яндараева! За рюмку водки он и отца родного не пожалеет. Недаром же от него ушла жена с двумя детьми…

Так мало-помалу успокоила себя Юля Сергеевна, вроде бы как уговорила не расстраиваться, не обращать внимания на эти мелочи. Черт с ним, с этим Яндараевым! Надо было выписать аванс, — запоздало думает Юля Сергеевна, — пускай пропивает! Да и свои бы отдать, спокойней бы было… Если человеку нравится катиться в яму, так пускай катится!..

Но такая злость оставляет на душе оскомину, и когда сердце немного поостынет, о том же Хелипе думается и другое. Ведь золотые руки у человека: в районе такого каменщика да печника не сыскать! Сейчас люди строятся, и такие, как Хелип, нарасхват. Кирпичи поднесут, раствор поднесут, а мастер — только знай клади! А через каждый час работы — стопочка с закуской, угощайся, дорогой мастер, пей на доброе здоровье! Вечером, когда работа кончена, тут уж стопочкой не обходится: мастер пьет столько, сколько душа его желает. Вот так через свои золотые руки и сделался Хелип настоящим алкоголиком. Заработать денег — заработает, но выложил углы, получил деньги, и отправляйся на все четыре стороны. А куда ему идти? Глядишь, на другое утро и начинает пропивать свои денежки с теми же мужиками, которые вчера подавали ему раствор и кирпич.

И вот посмотришь на этих мужиков, и горе берет. Ведь каждый из них и муж, и отец. Но бедные жены, бедные дети!.. Так не лучше ли одной век коротать, чем с таким мужем маяться да стыд принимать?!

И тяжело вздохнув, она вытирает душистым платочком глаза и начинает сосредоточенно перебирать бумаги. Это ведомости на оплату. Когда стали работать по совхозным нормам, то первые два года девушки в бухгалтерии делали много ошибок, и каждую ведомость приходилось Юлии Сергеевне проверять. Сейчас привыкли, ошибаются редко, но контроль вошел в привычку.

— Если выпил, так нечего шляться по правлению, — строго сказала Юля Сергеевна.

— Куда же мне идти? Чай, я — колхозник, имею право.

— Вот и приходи трезвый, если ты колхозник, а не праздный бродяга.

— У меня, Юля Сергеевна, может быть, срочный вопрос, а?

— Что за вопрос?

— Выпиши аванс тридцать рублей, а?

— Ты уже столько взял авансом, что, если так будешь работать, за год не отработаешь.

— Последний раз прошу, Юля, цветок ты наш!..

Юля Сергеевна махнула рукой и отвернулась.

— Даю слово, клянусь!.. — продолжал умолять Хелип.

— Ты уже и так пьяный, зачем тебе еще аванс?

— О, хоть я и пьяный, но совесть у меня трезвая! — с жаром воскликнул Хелип. — Посуди сама: меня угостили, как человека угостили, вот и я хочу Юрку угостить. Они ко мне добром, а я, выходит, к ним горбом? Не такой человек Яндараев, Юля Сергеевна, — с обидой добавил Хелип.

Артист! Он всегда умел разжалобить, всегда так ловко обставлял свои просьбы, что и отказать уже было невозможно. Юле Сергеевне и сейчас было как-то жалко его, она даже не могла прямо посмотреть на его худое желтое лицо, в переполненные страданием глаза. Но все это было ей знакомо.

— Приходи, Хелип, трезвый, тогда и разговор будет об авансе, — жестко говорит она, потом решительно встает, отворяет дверь и чуть ли не выталкивает Хелипа в коридор. Но дверь снова отворяется, и Хелип, насмешливо прищурясь, прямо глядит в глаза Юле Сергеевне.

— Правду говорили предки: если в доме старая дева, то не нужна и собака! — спокойно и трезво выговаривает он, поворачивается и идет прочь по коридору, идет, как старик, сгорбившись и волоча ноги, словно бы всей силы и было у него, что оскорбить.

Юля Сергеевна чувствует, как влажнеют глаза, а обида, нанесенная пьянчужкой, застревает комком в горле. И не проглотить его, и сама боль как будто каменеет в груди… Старая дева!.. И кажется ей, что нет на свете прозвища более обидного, более унизительного. Всякий раз она старается обрести чувство равнодушного пренебрежения к подобным оскорблениям, но ничего не получается. Да и вот что горько: оскорбляют такими словами только ничтожные, только глупые людишки вроде этого пьянчужки Яндараева! За рюмку водки он и отца родного не пожалеет. Недаром же от него ушла жена с двумя детьми…

Так мало-помалу успокоила себя Юля Сергеевна, вроде бы как уговорила не расстраиваться, не обращать внимания на эти мелочи. Черт с ним, с этим Яндараевым! Надо было выписать аванс, — запоздало думает Юля Сергеевна, — пускай пропивает! Да и свои бы отдать, спокойней бы было… Если человеку нравится катиться в яму, так пускай катится!..

Но такая злость оставляет на душе оскомину, и когда сердце немного поостынет, о том же Хелипе думается и другое. Ведь золотые руки у человека: в районе такого каменщика да печника не сыскать! Сейчас люди строятся, и такие, как Хелип, нарасхват. Кирпичи поднесут, раствор поднесут, а мастер — только знай клади! А через каждый час работы — стопочка с закуской, угощайся, дорогой мастер, пей на доброе здоровье! Вечером, когда работа кончена, тут уж стопочкой не обходится: мастер пьет столько, сколько душа его желает. Вот так через свои золотые руки и сделался Хелип настоящим алкоголиком. Заработать денег — заработает, но выложил углы, получил деньги, и отправляйся на все четыре стороны. А куда ему идти? Глядишь, на другое утро и начинает пропивать свои денежки с теми же мужиками, которые вчера подавали ему раствор и кирпич.

И вот посмотришь на этих мужиков, и горе берет. Ведь каждый из них и муж, и отец. Но бедные жены, бедные дети!.. Так не лучше ли одной век коротать, чем с таким мужем маяться да стыд принимать?!

И тяжело вздохнув, она вытирает душистым платочком глаза и начинает сосредоточенно перебирать бумаги. Это ведомости на оплату. Когда стали работать по совхозным нормам, то первые два года девушки в бухгалтерии делали много ошибок, и каждую ведомость приходилось Юлии Сергеевне проверять. Сейчас привыкли, ошибаются редко, но контроль вошел в привычку, да и у самой на душе спокойнее: кому-то переплатили, кому-то недоплатили… Обычно из-за этих мелких ошибок на собраниях поднимается шумиха, всякие нарекания за плохую работу бухгалтерии.

Моих недругов семь, я всего лишь один, —

доносится с улицы песня Хелипа, —

Да сумею ли я всех один одолеть?..

Вот, и она попала в недруги бедного Хелипа! Юля Сергеевна улыбается, но улыбка получается горькой. Гнев уже прошел, как грозовая туча, и теперь в душе у нее рождается тихая жалость к этому человеку. По сути дела, Хелип — добрый и робкий. Когда трезвый, то правление колхоза обходит стороной — так боится он попасть ненароком на глаза Сетнеру Осиповичу. И только когда выпьет — расхрабрится…

Ну вот, понесло в другую сторону! Впору бежать за Хелипом вдогонку да свои деньги отдать! Нет уж, лучше ходить в старых девах, чем срамиться с мужем-алкоголиком да убирать за ним грязь. Да, испортились иные мужики, совсем испортились. Одно у них теперь на уме: найти работенку полегче, денег хапнуть побольше, выпить да закусить, а как там в колхозе или в своем хозяйстве — это их не касается, все на плечи бедной жены брошено. А чувашки — они работящие, двужильные, тянут этот воз, все терпят… И вот что еще удивительно: чем лучше люди живут в деревне, тем труднее с ними. Хорошо еще, что у Сетнера Осиповича твердая и решительная рука, два раза он ничего не повторяет. Сказал на собрании: кто во время сева, жатвы и уборки будет пьянствовать и прогуливать, тот лишится тринадцатой зарплаты. Сказал спокойно, но каждый знает, так оно и будет. И так оно и есть. Ни на что не смотрит председатель: сват или брат в гости приехал, а приказ нарушил — будьте любезны!..

Однако что же он не едет? Уже и на обед пора, вон уже захлопали двери в правлении, застучали каблуки — девушки на обед побежали. И тут она увидела — катится по дороге маленькая машина, а за ней высоко поднимается туча пыли. Пригляделась. Так и есть, председатель!..

Машина, вздымая тучу пыли, подкатывает к правлению, а Юля Сергеевна спешит вниз.

Они встречаются на первом этаже.

Сетнер Осипович, не давая ей и рта раскрыть, говорит:

— Зайдем ко мне, разговор есть. — И распахивает перед ней дверь своего кабинета.

Юле Сергеевне кажется, что у председателя от нее нет секретов. Хотя он и сам бывший финансовый работник и прекрасно разбирается в этих делах, однако всякое серьезное дело он непременно обсудит с ней. Да и людям напоминает: «Юля Сергеевна моя правая рука». И от этой похвалы, сказанной при посторонних, Юля Сергеевна вспыхивает, как девчонка.

Сегодняшняя его поездка была вынужденной и важной. Дело тут вот в чем. Еще в прошлом году бюро райкома партии и райисполком приняли совместное постановление, в котором и записали: построить в колхозе молочный комплекс на восемьсот дойных коров. Районные власти объясняли это свое решение тем, что, мол, этот колхоз в районе самый богатый, на счету, дескать, свободных денег больше двух миллионов, так что извольте строить, даже и в долги к государству не нужно залезать. Тем более колхоз не принимает долевого участия в строительстве межрайонного свиноводческого комплекса. Между тем как даже отстающие колхозы берут в долг и строят, потому что не хотят отставать от веяний времени. Но вот товарища Ветлова почему-то словно бы и не касается веяние времени, капризничает товарищ Ветлов, хочет остаться со своими миллионами в стороне от всех!.. Но раз уж ты остался в стороне, строй у себя, строй животноводческий комплекс на восемьсот дойных коров, подай пример другим, будь любезен, вот и постановление тебе, чтобы не сомневался!..

Сетнер Осипович на первых порах и сам загорелся этой идеей. Но верный своему правилу: семь раз отмерь, один отрежь, — поехал посмотреть, как живут-здравствуют такие комплексы в других местах. Съездил в Молдавию, съездил в Пензенскую область, потом в соседнюю Марийскую республику наведался… И чем больше смотрел на эти комплексы, тем становился задумчивее да мрачнее. Что-то никак не сходилось в размышлениях Сетнера Осиповича относительно этих комплексов, и никак он не мог принять окончательное решение, тянул время, словно все чего-то ожидая. И дождался: вчера вызвали на бюро райкома партии. Видно, там получился разговор крутой, ведь районные власти в таких случаях шутить не любят. Закончилось дело на бюро тем, что Сетнеру Осиповичу дали неделю сроку на заявку для проектирования. Видимо, был какой-то высший интерес в том, чтобы заставить председателя Ветлова подчиняться принятому решению. Но пока не может понять этого «высшего интереса» Сетнер Осипович. Он хорошо знает, что если не исполнит решения, то на следующем бюро с него строго спросят, ни на что не посмотрят, ни на какие прежние заслуги… Но характером Сетнера Осиповича бог не обидел. Юля Сергеевна хорошо знает, что чем больше трудностей, тем живее, энергичнее он, даже веселее!..

— Садись, Сергеевна, — говорит председатель стоящей возле стола Юле и большими, карими, выпуклыми глазами смотрит на нее, словно пытаясь разглядеть что-то у нее там, в самой душе. Но Юля Сергеевна уже привыкла к такому взгляду.

— С пользой съездили? — спрашивает она.

Сетнер Осипович отвечает загадочной улыбкой, молча кладет руки на стол, сжимает пальцы в кулак да разжимает и вдруг спрашивает:

— Помнишь, Сергеевна, притчу о попе-скряге?

Что за притчу? Много сказок слыхала она еще в детстве о попах, но о которой спрашивает председатель? И на всякий случай отвечает:

— Нет.

— Ну так послушай! Жил-был поп, но такой скупой, что не только в Чувашии, но и по всей России скупее не было. А денежки, ты думаешь, копил? Земли у бедных крестьян по всей округе скупал. Трех работников держал, и работали они у него день и ночь, да и то не справлялись. Приходилось попу нанимать поденщиков. Нанимать-то нанимал, да расплачивался в половину того, о чем уговор был. Вот однажды подошло время жатвы. Земли много, насеяно много, хлеба уродились, делать нечего — надо опять нанимать работников. Едет в одну деревню, едет в другую, но народ уже знает, какой он скряга, и никто к нему не идет. Отчаяние попа взяло. Что делать? Тут приходит к нему один старик, которого он не раз обманывал. Судили-рядили, договорились на двадцати пяти рублях. Запрягает поп лошадь и отвозит старика на дальнее поле. Первым делом сварил старик обед, поел и лег спать. Просыпается вечером, сварил опять каши, поел — да и снова на бок. Так неделю прожил и ни горсточки не сжал. Кончились у старика харчишки, приходит он к попу.

— Батюшка, — говорит, — я все сжал, давай денежки.

А скряге так жалко отдавать двадцать пять рублей! Он и так и эдак уговаривает старика: деньги, мол, нынче в цене, то да се, и насилу отдал двадцать рублей. Старик денежки подальше прячет, и крестится, и просит бога: «Господи, поставь сжатые мной хлеба снова на стерню!» А поп ликует! Он-то хорошо знает: молись не молись, проси бога не проси, а помощи не дождешься. Запрягает он лошадь и на радостях летит на дальнее поле. Глядь, а оно стоит нетронуто! Чешет поп в затылке и кается: «Зря пожалел пятерку!..»

Сетнер Осипович умолкает и с лукавой улыбкой посматривает на Юлю Сергеевну, словно спрашивая: «Поняла намек?» Но Юля Сергеевна ничего не поняла. Правда, эти присказки ей не в диковинку, но никогда не угадаешь, куда клонит председатель. Даже и пытаться отгадывать не стоит. Да скоро и сам не утерпит — все откроет.

— Мне в райкоме партии говорят: поезжай в «Восход», посмотри у них молочный комплекс, прекрасный, мол, комплекс! И нечего искать за тридевять земель, если у себя есть. И не тяни, говорят, резину, на будущий год включаем твой комплекс в план подрядных работ. Ну вот приехал, смотрю… Издалека поглядеть — не то завод, не то город. А обошелся им этот комплекс на шестьсот голов в два миллиона. Не комплекс, а крепость: все из железобетона, и стены, и потолки, и крыша, и забор даже из плит. Для раздачи кормов — транспортеры, навоз убирать — транспортеры, сплошная механизация, короче говоря.

— А дойка? — спросила Юля Сергеевна с восхищением.

Сетнер Осипович весело засмеялся:

— Ну, дойка — это само собой! Молоко по трубкам идет прямо из-под коровы в молочный танк для охлаждения.

— Охлаждение! Сколько мы теряем по сортности из-за того, что у нас охлаждения нет!..

— Ты подожди, не торопись, слушай дальше. Транспортер, говорю, для раздачи корма проработал три дня и встал. И до сих пор ремонтируют. Транспортер для чистки навоза проработал три месяца и встал, ремонтируют, но этот скоро обещают пустить. Видишь, какая механизация? А в колхозе ихнем, как и у нас, нет даже инженера…

— Да, механизация очень сложная, — смущенно сказала Юля Сергеевна.

— Негодная механизация! — решительно заявил Сетнер Осипович, — Никудышная механизация. В сельском хозяйстве хорошо то, что просто и надежно, как тележное колесо. А разводить сложности при современных возможностях — это самое никчемное дело. Навозохранилище зарыто в землю, как подвал. И как взять эту жижу из подвала и куда она? — этого никто не знает. И вот колхоз остался без навоза, потому что навоз — это, как тебе известно и как известно даже малому шигалинскому ребенку, еще и подстилка для коровы, если его перемешать с соломой. Но на комплексе солома не полагается — транспортеры не будут работать. И вот я спрашиваю: «Во сколько вам обошлось навозохранилище?» В сто тридцать тысяч, говорят. Выходит, для того, чтобы остаться без навоза, колхоз заплатил еще сто тридцать тысяч!..

— Ну, Сетнер Осипович, вы всегда все так повернете… — рассмеялась Юля Сергеевна. Но она была так рада в душе, что Сетнер Осипович именно такой — крутой и норовистый.

— Как, Сергеевна, не веришь, а если смотреть на дело, а не на бумаги да не на пышные слова, то вот и получается так. Но это бы еще ничего! Беда в том, что ни председатель «Восхода», ни главный зоотехник, ни другие специалисты не только не видят в своем комплексе промашку, но даже на все лады нахваливают его. Навоз-то, говорят, бог с ним, на старых дворах горы, да вот коров для комплекса не хватает, вот беда! У них, оказывается, коров-то всего триста голов, да и те сброд, ни одной племенной! Ну, каково?

— Странно что-то… А богатый ли колхоз?

— Два с половиной миллиона долгу — вот какое богатство, — с раздражением сказал Сетнер Осипович. — И комплекс свой они за двадцать лет не окупят. Им дешевле будет сломать его, чем мучиться…

Он замолчал, опустив голову, и Юля Сергеевна всем сердцем почувствовала, что Сетнер Осипович сильно устал и гнетет его какая-то невысказанная печаль. И она тоже сидела молча и жалела председателя. Потом она тихо и утвердительно сказала:

— Задание на проект не дадим?.. А как на это посмотрят в райкоме?

— Ну, Сергеевна, ты так рассуждаешь, будто в райкоме сидят мои первые враги! Попробую еще раз убедить.

Они посидели молча и, кажется, оба думали об одном и том же: если все будет благополучно, если председателя правильно поймут, то сколько же им еще вместе работать до пенсии Сетнера Осиповича? Лет пятнадцать?.. Странно как-то все получается…

Юля Сергеевна подняла голову и улыбнулась:

— А притчу о попе-скряге я так и не поняла.

Председатель засмеялся, откидываясь на спинку стула.

— Все тот же комплекс! Два с половиной миллиона не пожалели, теперь бы еще самую малость: коров купить, от навозохранилища трубы с насосом на поля провести да поля возле комплекса хорошие иметь, чтобы было чем кормить это стадо в шестьсот голов! Совсем немного, говорю, осталось, не пожалей еще миллиончик, займи у государства, а какой-нибудь хороший пленум, вроде мартовского, в шестьдесят пятом, все долги тебе спишет. Так вот я председателю того «Восхода» говорю, а он все за чистую монету принимает да соглашается: да, пожалуй, так и сделаю. Ну что тут скажешь!.. — Сетнер Осипович лукаво взглянул на Юлю Сергеевну. — А о попе-скряге я вот к чему рассказывал тебе, Сергеевна. Коль уж мы начнем строить, коль уж решимся, так не будем жалеть пятерок, не будем экономить на мелочах, потому что мелочей, как видишь, при такой механизации не бывает. Но, будем или не будем строить, я пока не знаю, а уж коли районным властям наши колхозные деньги не дают покоя, то есть у меня на этот счет одна думка… — Сетнер Осипович поднялся из-за стола и прошелся по своему просторному кабинету туда-сюда. А задумавшись, он как будто и забыл о Юле Сергеевне, так что она, подождав, спросила сама:

— Что за думка?

Он и тут не сразу ответил, как будто все еще не решался открыть ее. Потом:

— А вот какая: поставить у нас в Шигалях цех какоro-нибудь чебоксарского завода! А? Что ты на это скажешь, Сергеевна? В городе не хватает рабочих рук, а зимой у нас многим не хватает работы.

— Заводской цех? — удивилась Юля Сергеевна. — Кого же туда определим? — спросила она, представив себе почему-то сразу не кого-нибудь, а Хелипа, точно один Хелип Яндараев и был в Шигалях не при деле.

Сетнер Осипович словно бы понял ее удивление и засмеялся.

— Научим наших мужиков и в заводском цехе работать! Понимаешь, сезонный цех! Сезонное сельское хозяйство и сезонный промышленный цех! Люди будут при хорошем деле все время, круглый год. Некогда будет пьянствовать да всякие именины справлять по неделе! А раз работа хорошая, то и заработки будут. А какой цех, этого я еще не придумал. И вот для этой цели хочу к нашему Алексею Петровичу съездить…

Об Алексее Петровиче он сказал самым обыкновенным голосом, но Юле Сергеевне показалось, что как-то особенно произнес председатель это имя и как-то особенно отвел глаза в сторону. И она против своей воли заволновалась и покраснела. А председатель как ни в чем ни бывало продолжал свое:

— Завод у Алексея Петровича громадный, и вполне может быть, что какой-нибудь побочный цех на отходах или тарный, коробки какие-нибудь, ящики ему ведь нужны, как ты думаешь?

Юля Сергеевна насупилась и пожала плечами: откуда ей знать про Алексея Петровича!..

— Ну, если у него нет нужды в нашем шигалинском цехе, — продолжал фантазировать дальше Сетнер Осипович, — так ведь у него друзей-директоров в Чебоксарах да и в самой Москве!..

Юля Сергеевна кивнула, не поднимая глаз. И вот так каждый раз: как заговорят при ней об Алексее Петровиче, она так заволнуется, будто девочка, покраснеет. Иные еще и нарочно ее поддевают: ведь все в Шигалях знают, что Алексей Петрович, — это и есть та самая «первая любовь» ее, которую она ни позабыть, ни пережить не может. И Сетнер Осипович знает, как не знать!..

Председатель колхоза вспомнил об Алексее Петровиче сейчас без всякой связи с Юлей Сергеевной, но как только та вспыхнула, он все сообразил, однако что же делать? Ведь есть вещи и поважнее этих сердечных переживаний, и Сетнер Осипович не собирается учитывать их при решении колхозных дел.

— Когда он у нас был? — спрашивает он в упор. — Года два? Кажется, там у него с оборудованием для нового цеха получалась неувязка?

— Какого цеха? — зачем-то переспросила Юля Сергеевна.

— Нового, — повторил председатель. — Да и я толком не узнавал, ни к чему было тогда. А у него ведь сын утонул, ты знаешь? — спросил вдруг он.

Она кивнула. Смущение уже. проходило, она чувствовала, как кровь отливает от лица.

— Это ведь прошлым летом еще случилось, — тихо сказала Юля Сергеевна.

— Да, прошлым, — подтвердил Сетнер Осипович. — А нынешним… знаешь ли? — Сетнер Осипович как-то странно усмехнулся, и она беспокойно спросила:

— Что такое? Заболел?

— Нет, не заболел, а с женой у него что-то случилось, короче говоря, она ушла.

— Ушла!.. — удивилась Юля Сергеевна и затихла. И жалость, и мстительное злорадное чувство охватили ее сердце. И словно бы кто-то посторонний захихикал в ней: «А, погнался за майрой, за белоручкой, так вот и получил, и сам виноват, так и надо, так и надо!..» Но это тайное торжество было так тягостно, так неприятно самой, что ее опять бросило в жар. Чему она радуется? Разве в таких делах может быть виноват кто-то один? Мало ли что там случилось у Алексея, да вот еще сын утонул, мало ли что… А ты, укорила она сама себя, дура старая деревенская!.. И, чтобы избавиться от всех этих внезапных, тяжелых и противоречивых чувств, она сказала:

— Племянник Юра приехал в отпуск из армии, надо сестре помочь, так если нет срочных дел, я после обеда…

— Конечно, о чем толковать! — живо и весело перебил председатель, словно бы испытывая вину перед ней и торопясь исправить ее, загладить. — Иди, сейчас и иди, да привет Юрию передавай, скажи, что ждем его поскорей из армии.

— Да вы бы сами зашли, — пригласила она, но голос у нее был какой-то чужой. Она пошла прочь, охваченная одним желанием: только бы не встретить никого в правлении.

В правлении Юля Сергеевна не встретила ни души. Она сбежала с крыльца и быстрой, легкой походкой пошла в редкой тени молодых деревьев, посаженных недавно возле правления. Шла и с запоздалой твердостью думала: ну и Сетнер! зачем он все эти новости мне выложил?.. Не первый год они вместе работают, знают повадки друг друга, но у председателя всегда есть в запасе какая-нибудь неожиданность, какая-нибудь тайна!.. И теперь неспроста весь этот разговор, опять что-нибудь вроде той притчи о попе, а ты и гадай, что там у него на уме… И будто бы сама собой просилась в сердце робкая, трепетная надежда на то, что Алексей Петрович приедет и они встретятся!..

Она улыбнулась и сказала сама себе с укором:

— Ишь, размечталась, глупая!..

 

2

По календарю — дело к осени идет, а скорых дождей ни старики, ни синоптики не обещают. Солнце от зари до зари палит беспощадно, и невозможно спастись от его суховейного жара. И ночью Сетнер Осипович не знает покоя и отдыха — солнце как будто и по ночам преследует его. Говорят ученые люди, что человек и природа — это неразрывное живое единство. А если так, если в засуху земля работает на износ, отдавая для спасения жизни самую сокровенную свою энергию, то такому же закону подвержен и человек. Особенно если человек этот — председатель колхоза. Это уточнение вызывает у самого Сетнера Осиповича улыбку. Но тут дело не только в биологии да физиологии, но в деревне кто больше председателя озабочен состоянием дел?! А ведь дела эти — и на полях, и на лугах, и на ферме — еще очень и очень зависят от стихии. Как человек ни вооружается техникой, а в этом единоборстве он все еще слабая сторона. Казалось в мае, в июне, что все нынче будет прекрасно, озимые взошли — лучше не бывает, все вспахали и посеяли в сроки, остается только к обору рекордных урожаев готовиться… А теперь вот председатель ворочается в своей постели и не может уснуть от заботы о том, чем будет кормить скотину колхозную в предстоящую зиму.

Но как это и бывает в жизни нашей: пришла беда — отворяй ворота, или по-другому еще: невзгоды в одиночку не ходят. Так и у Сетнера Осиповича нынче — полоса невезения. И засуха, и корма, и этот комплекс, и с районными властями нет общего языка по части специализации… А такие вещи так просто не кончаются, грянет гром над его головой. Ему так и сказали: «Лучшие умы района думали насчет специализации, а ты, Ветлов, что-то много возомнил о себе, скромность потерял…» И прозвучало это обидно: мол, все тут обдумано и решено, с тебя требуется только всего-навсего исполнить. И при этом еще говорят об инициативе, о перспективе. Но ведь инициатива любого человека, даже того же пастуха, не может быть обозначена границами какого-то частного дела. Если агроном инициативен в поле, на лугу, то он неизбежно инициативен и в конторе на совещании, и в клубе на общем собрании, и в любом разговоре, пусть он прямо не касается поля или луга. Не получится инициатива у агронома, если поощрять его деятельность в поле, а на собрании или совещании пропускать его претензии мимо ушей…

Как обо всем этом подумаешь, так тут и без засухи сон отлетит. Всякие разные сельскохозяйственные беды то и дело валятся на голову. Не помнит Сетнер Осипович ни одного спокойного года. Все, что Сетнер Осипович сделал за последнее время в колхозе и благодаря чему и окреп-то колхоз в Шигалях, да и сами-то Шигали преобразились, все это отчасти пришлось строить в обход строгих предписаний, а иной раз и в нарушение финансовых правил. Однако все это до поры до времени. И то, за что вчера тебя хвалили, сегодня за это же самое могут и по шапке… Вот тут и подумаешь, спорить ли с районными властями в критических ситуациях…

На днях ездили на республиканскую опытную станцию: со всего района собрались председатели колхозов и главные агрономы и поехали смотреть силосование соломы. Такие поездки часто практиковались в районе. Принимал в своем колхозе делегации и Сетнер Осипович: один раз — закладку сенажа показывал, другой — закладку сложной силосной массы из кукурузы, подсолнуха и бобов, третий — пастбища. А вот на сей раз нашлась новинка на стороне: силосование соломы. Ну и название же корму придумали: соломонаж. Ну как тут не поехать и не посмотреть! Хотя у Ветлова на этот счет есть свое мнение: как ты ни силосуй солому, как ни сдабривай разными приправами, а солома соломой останется, сена не заменит, тем более концентратов. Правда, зимовка предстоит тяжелая, судя по всему, дело как раз до соломы и дойдет. Конечно, в Шигалях не спали: косили на сенаж где только можно было, а пенсионеров организовали на заготовку веников, — нужда всему научит, а Ветлов хватил этого лиха достаточно. Засуха, да и вообще всякий тяжелый год, обнаруживают очень ясно слабости каждого хозяйства и способности руководителей.

Хотя Сетнер Осипович относился к силосованию соломы скептически и в практической пользе этой поездки очень сомневался — была не была! — собрался. Утром съехались к райкому и, чтобы не пылить на своих машинах по дорогам, разместились в двух автобусах. Садились хмурые да сосредоточенные, словно все были сердиты на то, что их оторвали от важного дела на такой пустяк — силосование соломы. Один секретарь райкома Егор Петрович Калашников казался весел и беззаботен, хотя это еще ни о чем не говорило, и каждый из них знал, что Калашников беспокоится о делах в районе не меньше каждого из них. Просто такой характер был у человека: без шутки, без веселой присказки да анекдота он, кажется, и жить не мог. А тут, наверное, видит, что все мрачные, и давай тормошить пожилого председателя «Гиганта» Луку Дмитриевича. А у того в молодости слабость была — женский пол, и правда или нет, а про его похождения ходили целые легенды. Только это было очень давно, Сетнер Осипович тогда еще и на свет не родился, когда молодой Лука увивался за юбками. И вот сейчас он вспоминал иной раз что-нибудь забавное или забавно и смешно рассказывал что-нибудь и из нынешнего. И все знали, что если Лука Дмитриевич приезжает в район на бюро или на какое-нибудь совещание, то обязательно в ресторане пообедает, а какой же обед в ресторане без стопочки винца! Вот Калашников и тормошит его: хороши, говоришь, у нас официантки в ресторане. А Лука Дмитриевич понимает, к чему клонит Калашников, и рад стараться, потешает своих товарищей-председателей:

— Новенькая особенно хороша. И где только откопал ее директор? Сел я обедать, а она и гак повернется, и этак, и улыбнется-то тебе, и глазки сощурит, ну, братцы, какой уж тут обед. Ну, я, старый мерин, и растаял, каюсь. А потом на часы-то глядь, у меня мороз по спине: опоздал на бюро! Поскорей рассчитался с этой красоткой да бегом, как спортсмен, весь взопрел, запыхался, еле живой добежал, на порог ступил, а Егор Петрович тут и спрашивает: «Сколько заложил?» А райком не обманешь, сами знаете, ну, я и признаюсь честно: «Сто пятьдесят водки и пива бутылочку». — И голосом Калашникова заключает Лука Дмитриевич свой рассказ: «Я о закладке сенажа спрашиваю, а не о водке».

Многие из тех, кто едет в автобусе, уже знают этот анекдот — сами свидетелями были, но многие не знают, и вот все весело смеются.

Тут уж следом пошли всякие старые и новые байки и анекдоты, и последние хмурые лица повеселели. Да и свой район уже был позади, и кажется, что чем дальше уезжали от своих колхозов, от повседневных и ежечасных забот и хлопот, тем легче делалось на сердце.

Так и доехали до места. Автобус остановился.

— Ну что ж, посмотрим, как солому надо силосовать! — сказал Егор Петрович, когда дверка распахнулась, вышел из автобуса. Из автобуса вышел, сделал два-три шага и упал. Подумали: споткнулся. Бросились помогать подняться. Но оказалось, что дело хуже. Сетнер Осипович побежал в контору опытной станции вызывать «скорую помощь», надеясь, что у Калашникова обморок от жары в автобусе. Но Егору Петровичу не потребовалась уже медицинская помощь, он умер, не дождавшись «скорой помощи». Сердце…

Что было делать? Оставили агрономов перенимать опыт, а председатели колхозов повезли тело секретаря райкома в обратный путь. Ехали молча, смотрели по сторонам на жухлые, сморенные жаром поля, а когда случайно встречались взглядом друг с другом, то было понятно, что мысли их все о том же: как они теперь будут без Калашникова, к которому привыкли и сработались? Кто придет ему на смену? С каким характером да с какими повадками будет этот новый? С Калашниковым все они проработали больше десяти лет, привыкли к нему, да и он к ним привык, узнал каждого, понимал, кому доверять можно, а с кого глаз не спускать. Все председатели искренне любили Егора Петровича — и такие, как Сетнер Осипович, умеющие жить своим умом, и такие, которые хорошо чувствуют себя только под пристальным оком начальства. И вот теперь все эти налаженные отношения рухнули. И человеческая любовь к доброму Калашникову, которого теперь они везли мертвого в том же самом автобусе, и скорбь, и тревога, и беспокойство о том, что будет завтра у них, — все это смешалось в сердцах председателей. И, смущенные своими чувствами и непрошеными трезвыми соображениями, они ехали молча и избегали не только разговаривать, но и смотреть друг на друга.

Но живым, как говорится, живое. Через три дня после похорон Егора Петровича состоялся внеочередной пленум райкома партии. Когда секретарь обкома, приехавший проводить этот пленум, назвал незнакомое еще имя Станислава Павловича Пуговкина, то всем стало ясно, что это именно и есть их будущий секретарь райкома. Оказалось, что Станислав Павлович Пуговкин закончил Академию общественных наук при ЦК КПСС. В тот день еще не знали, как это проявится на деле, но ясно было, что ученое звание работает на авторитет Станислава Павловича Пуговкина.

Жизнь научила Сетнера Осиповича распознавать людей применительно к районному образу деятельности и к реальным условиям. Во всяком случае, Сетнер Осипович именно так и думал о своей способности проникать в характер человека. И сейчас он был уверен, что первое впечатление его не обманывает: этот Пуговкин приехал не надолго, года на два — на три, а как только он поварится в районном котле, его обязательно двинут выше и дальше, ведь там тоже нужны молодые, грамотные и представительные из себя люди. Колеся по всей стране, разговаривая с людьми в райкомах, в различных учреждениях, повидал немало, так что, глядя на молодого, самоуверенного и по-спортивному красивого Пуговкина, он как бы предсказывал возможности его дальнейших успехов. И это его предположение оправдывалось, как думал Сетнер Осипович, не только жестами и краткими репликами Пуговкина, но даже и тем, что кандидатство у него было не по сельскому хозяйству, а по истории. И Сетнеру Осиповичу стало тревожно от своих наблюдений.

А новый секретарь попросил слова. Сначала все шло как обычно: картина района в цифрах, передовые колхозы и промышленные предприятия, имена лучших тружеников, особый упор на рядовых механизаторов, животноводов… И вдруг все насторожились: Пуговкин начал критиковать работу в районе. Не правильно, мол, велась работа с кадрами, особенно с высшим звеном. Прежний секретарь райкома допускал с председателями панибратские отношения, а это, мол, сильно влияло на дела, и не в лучшую сторону. Не было должной требовательности, подрывался важнейший принцип в партийной работе — демократический централизм. Вот как повернул новый секретарь! А в колхозах, сказал Пуговкин, дела велись по старинке, «с креном на преимущественное развитие многоотраслевого хозяйства». Тут Сетнер Осипович насторожился. Он почувствовал, к чему клонит новый секретарь, и весь замер в напряжении, словно ждал удара. И он его дождался.

— Задержалось у нас в районе дело со специализацией, — строго сказал новый секретарь. — Видимо, райком в вопросах сельского хозяйства придерживался старой практики и игнорировал достижения передовой науки и передового опыта…

Все видели, как секретарь обкома Андрей Петрович, только что отлично аттестовавший Пуговкина, нахмурился и покачал головой.

У Сетнера Осиповича кипело в душе от возмущения. И когда спросили, кто желает выступить, то он усилием воли удержал себя, так как по опыту знал, что такие выступления к добру не приведут, но только усложнят будущие отношения его с новым секретарем. Да и не один Ветлов, многие председатели тяжело переживали эту минуту. Они с болью и сожалением вспоминали Калашникова и эту несправедливость, которую обрушил на них Пуговкин. Как же так? Разве не они сделали своп район одним из первых в республике? Разве не они за пятилетку сдали по два плановых задания по хлебу, мясу и молоку? Разве не ихнему району вручали знамена за успехи в соревновании?! А сам Калашников — нелегким был его хлеб, если в пятьдесят лет сердце не выдержало! А ведь никто не помнит, чтобы он жаловался на здоровье или лежал в больнице. Наоборот, при самых трудных временах, как вот нынешняя засуха, умел ободрить людей, поднять настроение и уверенность в делах. И вот все это, оказывается, никуда не годится!..

Кажется, и сам секретарь обкома понял, что слишком уж круто взял Пуговкин, и попытался похвалой району смягчить обстановку, но ведь и в зале сидели не новички, а видавшие виды колхозные председатели, агрономы… А когда он вспомнил о Ветлове, о том, что областной комитет партии много ждет и от других, то Сетнер Осипович голову опустил, словно спрятаться хотел от острого зоркого взгляда нового секретаря. А во всем прочем Андрей Петрович пожелал всему району успешного завершения уборки и еще раз рекомендовал Пуговкина — требовательный, дескать, энергичный партработник, обком ему доверяет, мол, надеется, вы с ним поладите.

Расходились молча, с тяжелым сердцем, как будто снова хоронили Калашникова. Да разве и в самом деле не похоронили они своим молчанием и его труды, все то, что они любили в нем, его веселый нрав и доброе сердце? Разве не похоронили они сегодня и все те победы, которых добились вместе с ним?..

Несколько дней после пленума Сетнер Осипович ждал приезда нового секретаря райкома в колхоз, но тот не торопился к нему, хотя — и об этом было известно — уже побывал чуть ли не во всех хозяйствах, и в первую очередь — в слабых. Это даже несколько обрадовало Сетнера Осиповича: может быть, Пуговкин в деле покажет себя гораздо разумнее и толковее, чем на трибуне? Ведь бывают и такие случаи — человек делает практическое дело гораздо лучше, чем о нем рассуждает.

Однако не забыл новый секретарь о Ветлове. Вчерашний вызов по поводу строительства комплекса показал, что Пуговкин не намерен считаться с прежними заслугами Ветлова и его методами руководства колхозом. «Решения принимаются для того, чтобы их выполняли», — сказал он жестким тоном.

Но может быть, вся эта придирчивость нового секретаря, все его подозрительное недружелюбие только выдумки самого Сетнера Осиповича? Может, вообще у него нервы сдают? Да и как им не сдать, если вот уже несколько лет не знает не то что отпуска, но даже и выходных дней. И вот когда ночью лежишь, а сна нет, то в голову лезут всякие непрошеные мысли. Взять того же Калашникова. Жил, работал не щадя себя, и все любили его, весь район оплакивал его смерть, но вот много ли прошло, а о нем уж и думать забыли. Твои труды скромнее, но и ты не железный, заболеешь и — кому ты нужен? А помрешь — и только маленькая рамка в уголке районной газетки… И что же такое — жизнь человеческая? И как надо жить?.. На эти странные вопросы Сетнер Осипович не знает, конечно, ответов глубоких и исчерпывающих, но ведь разобраться в этом вечном секрете хочется каждому человеку, и вот он отвечает себе, как умеет: скромность — это хорошо, конечно, но в наше время почему-то иные считают это глупостью, да, так и считают… Другого ответа он не может придумать, потому что мысли снова переходят на привычные, знакомые предметы: на фермы, на комплекс, где он побывал, на корма, которых этим летом запасено очень мало…

Сетнер Осипович лежит с открытыми глазами, а уже скоро и светать начнет — второй раз петух уже пропел на дворе. Он чувствует, что и жена не спит, хотя и притворяется спящей, чтобы не мешать ему зря. Бедная, за день намаялась не меньше его, да еще по-своему переживает, может быть, сильнее его самого…

— Не спишь, — говорит он осевшим от внезапного волнения голосом. — Чего же ты не спишь-то?..

— Сам тоже не спишь, — тут же отвечает она и поворачивается к нему.

— Спать надо, ведь все спят: и коровы спят, и куры спят…

Только петух не спит.

— У петуха забота — он ночь сторожит. А вот почему ты не спишь?

— Сам каждую минуту вздыхаешь, как тут уснешь. Или беда какая? Чего скрываешь?

— Беда, как не беда — такая засуха!

— Засуха в твоей жизни не первая, да и не для тебя одного засуха, для всего мира, для всех людей…

— Вот какая ты у меня умница! — говорит он и целует ее в волосы, а потом обнимает ее и так лежит молча с закрытыми глазами. Удивительное дело: реже всяких секретарей, комплексов, силоса и даже колхозных доярок в мыслях его этот самый близкий, самый дорогой для него человек! Порой совсем забываешь о доме, о семье, весь мир для тебя состоит, кажется, только из трех деревень да правления. Но вот есть в твоей жизни человек, который не забывает тебя ни на одну минутку, есть сердце, которое тебя любит, есть четыре сына, и двое из них скоро вернутся из армии, отслужив срок…

Л он так мало думает о них, так мало заботится!.. Теперь только он вспомнил о них, теперь, когда в его жизнь, такую целеустремленную, ворвалась угроза в образе Пуговкина, теперь только ясно и до боли в сердце он почувствовал и свою Нарспи, ее любовь и заботу о нем, и своих детей. А ведь угроза еще только маячит, она еще не обрушилась на его голову, но кто знает, какие ягодки ожидают его завтра. И ведь это особенно горько после того, что испытал самостоятельность в руководстве, испытал свои силы и способности и увидел — могу!.. Калашников пришел к ним в район как раз после мартовского Пленума ЦК, когда самостоятельность и инициатива председателей была освобождена от не всегда оправданной опеки, и вот за эти годы слишком привык Сетнер Осипович к самостоятельности, а плясать под чужую дудку и вовсе разучился. Но спросить: как это проявилось на деле, на колхозном хозяйстве? А вот как: вот уже пять лет как колхоз выполняет и перевыполняет государственные задания, живет на своих кормах, в долг государству не только не залез, но своих капиталов накопил два миллиона. А кто из колхозов в республике выдает колхозникам тринадцатую зарплату, как на производстве? Их по пальцам можно пересчитать, такие колхозы, и вот один из этих будет его колхоз. В конце концов, дело разве только в деньгах… Хотя с деньгами в колхозной кассе председатель чувствует себя увереннее, а колхозники — спокойнее за свой труд и за свой завтрашний день, но деньги сами по себе — это все-таки только часть твоего председательского, человеческого достоинства, признак твоих председательских способностей… С ним всегда советовался Калашников, и соображения Ветлова, как, впрочем, и других председателей, всегда брались в расчет.

Но это золотое время, оказывается, уже миновало. Ни Ветлова, ни Шигалей, ни колхоза как будто и не существует для нового секретаря райкома Пуговкина…

А может, это заговорило в Ветлове его болезненное самолюбие? Может быть, действительно он заразился этой страшной болезнью — властолюбием?

Но сам Сетнер Осипович никак не хочет с этим соглашаться. Нет, нет, все, что угодно, только не это!.. Повелевать, командовать над людьми, показывать им свою силу, свою власть — нет, этой бедой Сетнер Осипович никогда не страдал. Даже в детстве он не любил верховодить в разных ребячьих играх. А что касается послушания старших, то об этом и говорить нечего. Попробуй не послушаться мать или отца, деда или бабушку! Бывало, испытывал своим мягким местом жесткую и твердую, словно деревянную, отцовскую руку!.. И потом, уже в армии, когда был сержантом, он даже как-то стеснялся командовать своими же товарищами. Нет, властолюбием Сетнер Осипович не страдал. Когда работал в районе заведующим райфо, то обнаружил: какая же неограниченная власть у человека на этой должности. Но хоть бы раз он ею воспользовался. Нет… Правда, секретами финансовых уложений он пользовался: подсказывал, когда нужно, как взять деньги окольными путями. Допустим, есть деньги для капитального ремонта школ, больниц, клубов, жилых домов, а вот для строительства новых, хотя нужда в них большая, зданий — нет. Казалось бы, ну и ремонтируй себе на здоровье. Но ведь под видом капитального ремонта больницы можно и построить новую. Правда, если ты закроешь глаза на это «нарушение» да уговоришь «не_ заметить» этой новостройки управляющего Госбанком. Сетнер Осипович никогда не упирал на букву закона, ему куда как приятней было простое человеческое отношение с людьми, куда как приятней было поделиться своими знаниями, своими мыслями, научить тому, что очевидно для него, а для другого — темный лес. И вот начинаешь уговаривать: зачем ремонтировать рухлядь и переводить зря деньги, если есть возможность построить новую школу, новую больницу… Как же так, ведь это нарушение! И опять терпеливо объясняешь: так-то оно так, да от нашего небольшого нарушения выиграет общество, да и не нарушим мы старого закона, принятого в давние времена при нашей бедности, а только малость его обойдем. Вот так убеждал нерадивого да боязливого, а смелому да энергичному помогал советами. А ведь он мог и сослаться на букву закона… Нет, Ветлов никогда не был властолюбцем, как не был и угодником, подпевалой, подхалимом. Правда, бывало, кому когда и подъелдыкнешь, так только для пользы дела, для пользы своего колхоза, а сам в душе смеешься: как легко поддается иной человек на лесть, и ведь человек-то бывает не простой, не рядовой, а кто-нибудь из начальства.

Но вот в чем и самому себе не хочет признаваться Сетнер Осипович, да ведь от себя никуда не денешься, оно всегда при тебе — скупость, жадность, которая вдруг вкралась в его душу с этими колхозными миллионами. Если уж куда и вкладывать эти деньги, так только наверняка, только наверняка! Не в дурацкое же навозохранилище кидать сотни тысяч! Навоз должен лежать в поле и работать на колхоз, а не храниться в бетонной яме, — так понимает Ветлов это дело. Собираешь богатство через одни двери, а для расходов — целых сто дверей.

Какая долгая ночь!.. Мысли уже путаются, вспоминается то Калашников, то Пуговкин, и Сетнеру Осиповичу в один миг даже видится, как они вместе сидят за столом и спорят. Но ведь Калашников умер, он уже не может спорить с Пуговкиным!.. Сетнер Осипович вздрагивает и открывает глаза. За окном маленько посветлело. Да, этот Пуговкин! Ой, прыткий! Ему, видите ли, всюду недостатки мерещатся. Неужели в этой академии их ничему толковому не учат?

Или ему кто нашептывает: дави Ветлова, гни Ветлова, не езди к нему в Шигали, не езди!..

С этим и забылся тяжелым сном бедный Сетнер Осипович Ветлов, председатель колхоза…

 

3

Сестра Наталья живет в родительском доме, в том самом, который ставил еще отец. Юля Сергеевна теперь бывает здесь редко, но когда видит родительский дом, ее охватывает чувство жалости и удивления — уж очень серенько и неказисто смотрится дом рядом с новыми домами, какие ставят сейчас шигалинцы, — не дома, а настоящие кермени-дворцы. Правда, отцовский дом пока и стоит прямо на дубовых столбах и стены еще крепки, да все как-то мало по нынешним временам, скромно. Окошки маленькие, низенькие, подслеповатые, застекленной терраски, какие сейчас лепят к каждой развалюхе, нет, и вот когда Юля Сергеевна видит родной дом, то у нее возникает такое чувство, будто ему одному в Шигалях живется тяжело и трудно.

Правда, зять Федор Степанович иногда постучит топором: крышу вот перекрыл — заменил солому дубовой черепицей, сени перебрал, теперь тут и не сени, а кухня, а уж к ней прилеплено крылечко с небольшими тесовыми сенями…

Только Юля Сергеевна на крыльцо, как навстречу ей Анна, ихняя с сестрой Натальей подруга. Это бойкая, деловая женщина с властным громким голосом, да так ее в Шигалях и зовут — «Героиня Анна».

— Вот пришла поглядеть на солдата, — говорит она с таким решительным видом и сует руку Юле Сергеевне, будто спешит на пожар, — пришла поглядеть, а его и нет.

— Я иду, а ты уходишь…

— Юра скоро придет. Хелипа Яндараева домой увел.

— Анна, Анна! — кричит из дома Наталья. — Куда ты, посиди!

— Анна! — раздается из сеней голос хозяина. — Выпьем по стопке, кипит твое молоко!.. О, и Юля пришла, сестра наша дорогая!..

Зять уже хорошо выпил, круглое лицо красное, глазки маленькие совсем заплыли. И эта вечная глупая улыбка! Юля Сергеевна терпеть ее не может еще с тех времен, когда он впервые робким парнем переступил порог этого дома. А при Юле он еще всегда как-то теряется, отчего еще больше, кажется, глупеет. Или прикидывается, кто его знает, этого Федю. Но и обидчив! Стоило Анне сказать, что днем она не будет пить не только с Юлей, но и с самим Сетнером Осиповичем, что днем в Шигалях пьют только Яндараев да он, как зять тут же обиделся:

— Ну и пью! Не чужое пью, а свое!..

Анна махнула рукой: дурак ты, Федор, уж больно у тебя оглобли коротки, шуток не понимаешь.

— Да хоть так просто с Юлей посидите, — вмешалась Наталья. — Раз в год собираемся, и посидеть некогда!

— Вечером приду. У меня ведь напарница в город поехала фотографироваться, — фотокарточку милому послать хочет, а того не знает еще, что милый-то сам приехал! — Анна засмеялась и подмигнула Юле: знаю, мол, эти секреты! И пошла со двора — не уговорить, не остановить.

В доме было неприбрано, а на столе грязные тарелки с остатками еды стояли вперемежку с консервными банками и бутылками. Наверное, с утра дверь не затворялась и в гостях побывал не один Хелип Яндараев.

— Хорошо, что ты пришла, Юля, у меня на радостях все из рук валится, — словно бы в оправдание призналась Наталья.

А зять Федор сел за стол и с аппетитом уминал ложкой кильку в томатном соусе прямо из консервной банки — закусывал.

— Садись, Юля, выпей стопочку, — пригласил он миролюбиво. Обидчивый, да отходчивый, да и на него тоже долго не держится зло на сердце. Налил Юле в маленькую стопочку, а потом — в стакан, а сам покосился, на жену. Ладно, не осуждай, надо барана резать, а у меня храбрости не хватает еще…

— Ты и курицу зарезать не можешь, пока поллитру не выдуешь. Сколько тебе надо на барана?

— Сейчас одним махом будет готово, я не я буду, кипит твое молоко, если не зарежу. — Он залпом выливает в себя водку и, крякая, опять принимается за кильку… — Ну вот, другое дело. Я сейчас махом. Ты печь затопляй, а я махом…

Сестра Наталья сегодня необычайно добродушна. В другой бы день она такие речи не оставила без своей резолюции, а сейчас только устало улыбнулась да махнула рукой: мелешь, мол, дурень… И нарядное платье на ней — шелковое, с большими яркими цветами, и платок такой же. Посмотреть: как будто помолодела лет на десять сестра Наталья. И в самом деле, у нее сегодня большой праздник: приехал сын! Приехал — и все в доме словно бы перевернулось, не узнать ни мать, ни отца. И ничего другого, и никого для них не существует на белом свете, кроме их сына. Близкие, родные люди… В этом есть какая-то тайна, в которую Юле Сергеевне не проникнуть. Она только сердцем чувствует ее, она только может к ней прикоснуться, она видит на лице сестры счастливую блуждающую улыбку…

— Ну, что будем делать?

— Ой, и не знаю, — смеется Наталья. — Все в голове нарастопырку, ума собрать не могу все утро!.. Да где же Юра? Может, купаться убежал?..

Юле Сергеевне хочется спросить, какой он стал? Вырос ли? Спрашивал ли про нее, свою любимую тетку? — но почему-то не решается задавать она эти вопросы сестре.

— Затопляй печку, — приказывает она. — Да сначала бы переоделась.

Когда своими заветными думками ни с кем не делишься, когда то, что лежит на сердце, открыть некому, то вот и оказывается: близкие, родные вроде бы люди, а ни о чем, кроме печки да картошки, разговору нет.

И такая досада берет, как подумаешь. Юля Сергеевна рубит тяпкой картошку для пирога — уж очень любит племянник, когда хуплу приготовит тетя Юля, — и вот на сердце у нее и печаль и радость одновременно. Такая путаница, что сам не разберешь. В прежнее военное да послевоенное голодное время мысли только и были у людей — о еде, где раздобыть ее да как. Теперь все есть, что душе угодно, а разговоры у людей все те же — о еде. Вот у них даже с сестрой. Почисти лук. Готово ли мясо у Федора? А яйца и рис для пирогов забыли?! Как будто к свадьбе готовятся в доме, а не простому домашнему празднику. Шыртан специально для Юры. Хуплу специально для Юры. Шюрбе из ливера специально для Юры. Опалить бараньи ноги и голову…

— Еще раз салам, Юля Сергеевна.

— Надо же — опять Хелип Яндараев притащился!

— Ты б, Хелип, не мешался тут, — говорит ему Наталья.

— Это как же так? Что бы я да остался в долгах? Извините. — И ставит на стол две бутылки, да с таким торжеством, будто это какой-нибудь царский подарок. — Где хозяин?

— Добром прошу — не мешай! — взмолилась Наталья.

— Вы своим делом занимайтесь, а я — своим. Где Юра? Стакан ему поднесу, вот и все, и домой!..

Пьяный совсем. Нечего обращать на него внимания. Пускай сидит. Может быть, у него у одного радость не заслонила забота о шыртанах, пирогах и колбасах.

Полным-полно орехов спелых В заветном блюде предо мной, —

затягивает он пьяным голосом, —

Но кто ж отведать те орехи Присядет рядышком со мной?

И тут же к Юле:

— Сергеевна, сердишься ты на меня? Не сердись, Сергеевна, я тебе песню спою.

Мне грустно, дрема одолела, Меня невольно клонит в сон. Но с кем же мне за разговором Тоску прогнать, развеять сон?

— Вот кочергой прогоню твой сон! — сердится Наталья, а Юля думает: откуда же он такие песни берет, этот пьянчужка? И ей вдруг становится жалко его. Оказывается, человек-то он душевный, решает она.

Нет, тут что-то не так. Но откуда же он берет эти песни? Он даже не сердится на Наталью, сидит, словно ее и нет, тянет тихим заунывным голосом:

Легко по лесенке взбираться, Хотя у ней и нет перил. Но трудно вниз без них спускаться, Ведь без опоры — как без крыл…

— Опору не надо было терять, — опять встревает Наталья. Она мнет тесто, и кулаки у нее белые, как в перчатках.

— Як тебе с душой, а ты меня кочергой…

— Приходил бы вечером, как все люди, так нет — приволокся безо времени.

— Сейчас уйду, уйду. — Он наливает в стакан водки, выпивает, водка течет по бороде, по рубахе, а он торопится, давится, и все это так безобразно, так гадко!..

Когда он уходит, они долго молча занимаются своим делом. Обеим как-то неловко, точно бы они выгнали из дома бедного несчастного человека. Но ведь какой же он бедный да несчастный, этот Хелип!..

— Ты за Федором присматривай, — говорит наконец Юля. — Не дай бог — эти пьяницы…

Стучат ножи, пахнет жареным луком, мясом, и этот запах мало-помалу распространяется и на улицу.

А на стене сарая уже сохнет распаленная шкура барана.

Юры все нет и нет. Уже с делами управились, а его все нет. Пошла домой — переодеться, отдохнуть немножко до гостей. И на улице уже — идут ребята, человек пять, и среди них — долговязый, в майке, в солдатских штанах, в лице что-то до боли близкое, родное, но во всем облике что-то уже и далекое, незнакомое.

Несмело окликнула:

— Юра!..

Удивленно скользнул взглядом — не узнал как будто. Но тут же радостная смущенная улыбка озарила круглое румяное лицо.

— Тетя Юля!..

Несмело, неуклюже обнял за плечи, засмеялся, а она вдруг с болезненной остротой почувствовала — взрослый, чужой парень, ничего общего нет с тем маленьким, ласковым мальчиком, — и заплакала.

— Тетя Юля, да что вы?., да зачем?.. — А сам поглядывает вслед тихо удаляющимся приятелям.

— Какой ты вырос!..

— А я смотрю: кто такая, а это тетя Юля!

— Где же ты бродил? Мы тебя ждали-ждали…

Она успокоилась, но уже что-то постороннее, чуждое разъединило их навечно. И она это особенно почувствовала, когда Юра побежал догонять приятелей, бежал, бежал и не оглянулся. Нет, когда догнал, тогда только обернулся и помахал рукой, только тогда. И она тоже махнула ему. Ну что ж, вырос племянник, раздался в плечах. Уезжал подростком, робким и слабеньким, а сейчас настоящий парень… Раньше Юле Сергеевне казалось, что она для него ближе и дороже, чем мать. Но все это была иллюзия. Теперь она развеялась. У нее бы тоже мог быть такой же сын. Из армии бы ждала. Сердце бы болело от беспокойства, от волнения. На девушек бы шигалинских посматривала с пристальной ревнивостью… Наверное, нет иного пути у человеческого счастья, а доля одиноких незавидна. Вот и Хелип песни свои поет о том же самом…

Дом, в котором сейчас живет Юля Сергеевна, принадлежал раньше Алексею, и вот когда мать Алексея собралась уезжать насовсем к сыну, то Юля Сергеевна и купила этот старый дом, хотя Сетнер Осипович и предлагал квартиру. Но дом этот был ей дороже всяких квартир. Ей казалось, что бревенчатые стены хранят голос Алексея, его дрожащий шепот: «Юля, Юля!..» И думалось: вернется в Шигали, придет в свой дом…

Незаметно и солнце опустилось за далекий лес. Жаркое, пламенеющее. Без всяких обещаний на завтрашний спасительный дождь. Опустилось, чтобы утром взойти за высохшей досуха речкой. Надо идти и Юле Сергеевне — ждет сестра. К старости стала очень радетельна по части обычаев. Бывало, раньше и знать не знала ничего, а теперь и иконы на божнице под белым полотенцем стоят, и лампадка по праздникам горит. Сегодня тоже не обойдется дело без всяких церемоний, вот и велела прийти пораньше.

Но Юля Сергеевна пока одевалась, да пока причесывалась перед зеркалом, да пока шла не спеша, опоздала. Гости уже собрались, и рядом с сестрой сидел дед Мулентей, седой столетний дед — борода лопатой. Он-то уж все обычаи знает, хоть по древней языческой, хоть по православной вере. Теперь, однако, все это в его голове перемешалось.

Лампадка у божницы мигает, три свечи — на столе. Встала сестра — такая строгая, такая отрешенная — не узнать. Перекрестилась три раза, косо вниз взглянула на деда Мулентея и громко, глядя куда-то в угол, начала торжественно, словно перед кем-то отчитываясь:

— Сын наш приехал в отпуск, по этому случаю мы собрались здесь. На столе нашем много всякого угощения. Приходите и вы к нам, дед и бабушка, отец и мать, благословите нас. Чтобы мы были всегда здоровы, чтобы скотина не болела и чтобы дом наш стоял. Ешьте-пейте и отправляйтесь к себе. — Наталья подняла рюмку и отплеснула на стол — для духов предков, а потом посмотрела на деда Мулентея: все ли так?

— Так, так, — сказал глухим голосом дед. — Пускай все приходят и угощаются с нами: дед Савантей, бабушка Эрнепи, мать Сарпи, отец Курак… — Он поднял глаза на икону и перекрестился. — Сохрани нашего Юру от пуль врага и возверни домой здоровым.

А зятю Федору уже не терпелось, и как только дед Мулентий закончил, он подмигнул сыну: давай, мол, и выпил.

Веселье началось: ели, пили, закусывали. Шюрбе, хуплу, колбаса, пироги… Но самому виновнику торжества да его приятелям скоро надоело такое застолье, и они один за другим вышли и убежали в клуб. А тут уж, как водится, пошли шумные пьяные разговоры между мужчинами, а у женщин — свои разговоры. Громкий голос Анны звенел в ушах, и у Юли Сергеевны разболелась голова. Она посидела было на крылечке, а потом и совсем ушла. На улице было темно и тихо. В придорожной траве и за заборами стрекотали кузнечики, в домах кое-где голубели окна — это деревенские смотрели телевизоры. От клуба слабо долетела музыка. Но Юля Сергеевна побрела в другую сторону, и музыка скоро стала не слышна.

У калитки под ветлой кто-то стоял. Юля Сергеевна остановилась в испуге, но потом вспомнила — Геронтий, и улыбнулась. Геронтий, колхозный агроном, живет в Шигалях уже третий год. Мужчина трезвый и из себя приличный, но почему он развелся с женой, этого никто не знает. Жена с сыном и с дочерью живут в соседнем районе. Странный человек. Да и к Юле Сергеевне у него какое-то странное отношение. Вот так ждет ее на лавочке по вечерам, сидит себе молча и терпеливо, а когда она подойдет, встанет, смотрит на нее и молчит. Может быть, он хочет посвататься к ней, да никак не решится? Недаром говорят: пуганая ворона и куста боится. Иногда скажет:

— Может, пройдемся немножко?

И когда она в настроении, то они гуляют по темным шигалинским улицам, выходят на полевую дорогу.

— Солдата встречала? — спросил сейчас Геронтий, как только она подошла.

— Да.

— Я раз пять мимо проходил.

— Зашел бы.

Он пожал плечом: не приглашали, мол.

— Может, погуляем немножко? Вечер хороший.

— Погуляем, — соглашается она.

Пока шли деревенской улицей, молчали. Да вроде бы и говорить не о чем, ведь колхозные дела известны — каждый день в правлении видятся не по разу и там говорят. Да и вообще Геронтий молчун. На совещаниях Сетнер Осипович слово из него клещами вытаскивает. Правда, специалист хороший. Ни в чем плохом не замечен. И Сетнер Осипович доволен. Иначе не поставил бы главным агрономом.

— Какой ты молчун! — смеясь, говорит Юля Сергеевна. — Рассказал бы чего-нибудь.

— Так что же рассказать?..

— Да хоть о себе — как да что. Люди в деревне всякое говорят о тебе, а ты молчишь.

Как смело она сегодня разговорилась сама! Вот что значит рюмка водки!..

— Я думал, неинтересно тебе.

— А сегодня интересно. Давай рассказывай!

Дорога впереди мутно белела, а справа было некошеное поле люпина, и оттуда наносило прохладной травяной сыростью. Казалось, не раз уже тут хожено вместе с молчаливым Геронтием, но сегодня все почему-то было таинственнее, значительнее — и дорога, и простор темных полей, и высокие звезды. И только посмотрела туда, вверх, как прямо на глазах сорвалась звезда и с белым тихим росчерком упала. У Юли Сергеевны замерло сердце от внезапного восторга и смелости.

— Давай-давай рассказывай, — повторила она и засмеялась.

Геронтий обреченно вздохнул, опустил голову и начал:

— Как подумаю, так вроде бы и неинтересная жизнь у меня получилась, но с другой стороны… Да что говорить: с одной да с другой. Разве жизнь можно разделить на части да стороны. Никак невозможно. Иной раз подумаешь: у тебя особая жизнь, особые интересы, не как у других людей, но на самом-то деле ничего особого нет. Невежество мое или бедность — это разве такие уж особые вещи? Нет, тут хвалиться нечем. По сути дела, я еще до армии остался сиротой, мать и отец померли рано, я воспитывался у теток да дядек, а там какая учеба… Вот после армии я и заканчивал школу — шестой да седьмой класс. А потом разохотился — и вечернюю десятилетку закончил, стал, как все люди — с образованием. — Геронтий тоненько засмеялся, а потом подавил смешок, как будто чего-то вспомнил и испугался. — Ну вот, — продолжал он, — десятилетку закончил, работаю бригадиром. Год проходит, и второй, и третий. Нет, думаю, так дело не пойдет, зачем же я учился с такими трудами, зачем преодолевал? Но думай не думай, а деться некуда — застрял я в семейной жизни. Мы вместе с ней в школе учились, вместе десятилетку заканчивали. Ну что делать? Семейная жизнь в деревне известная: дом ставь, скотину заводи, сад-огород и все такое. Вот и мы так: мало-помалу зажили не хуже людей. Главное ведь что? — а чтобы не хуже людей! Большое дело — жить так, как люди!..

Геронтий опять хихикнул, но Юля Сергеевна не поняла, всерьез он или пошутил. Она настороженно посмотрела на Геронтия, но да разве в темноте что увидишь?

— Короче говоря, — продолжал Геронтий, — в тридцать два года я поступил в институт. Поверишь, я не мог ни спать, ни есть, не мог и работать толком, — в институт, и никаких гвоздей. Как затмение какое нашло. Поступить — поступил, колхознику ведь льгота, с него вроде бы спрос какой? — я без особых хлопот и поступил. Ну ладно, начал учиться, себе спуску не давал, никакими льготами не пользовался и был не последним студентом. Правда, во всем другом на студента не походил. Они, молодежь, в модных рубашках да штанах, а я в кирзовых сапогах да фуфайке. Они — на танцы да на гуляние, а я на станцию вагоны разгружать да в кочегарку, — ведь там, в деревне, двое детей у меня, надо их в первую очередь обуть-одеть. Вот таким путем и четвертый курс одолел, дело до практики дошло. Поехал я в родной колхоз, домой, куда же еще ехать человеку семейному, как не домой? И так я торопился, что не стал ждать автобусов, а на попутках, и вот среди ночи добрался в родную деревню. Весна в тот год была ранняя, дороги уже просохли, и три километра от шоссейки я почти бегом бежал. Дома, конечно, меня не ждали: ворота заперты. Но ведь мне и через забор перемахнуть — ничего не стоит. Дверь в сени тоже заперта. Но я проволочкой крючок отбросил и вошел… — Геронтий многозначительно помолчал и добавил — Войти-то вошел, да лучше бы и не входил.

— А что такое? — испугалась Юля Сергеевна.

— Да что! Место мое на кровати, оказывается, уже занято.

— Как это? — спросила она и вспыхнула, поняв всю наивность, детскость своего вопроса. И правда, Геронтий покосился на нее, и ей даже показалось, что он подумал о ней с сожалением: дева, мол, ты старая, ничего не понимаешь. Но пояснил с полной серьезностью:

— С кумом своим. Да, да, с кумом. Смешно, да?

Юля Сергеевна улыбнулась украдкой и пожала плечами.

— Я повернулся и ушел, — продолжал Геронтий с какой-то даже гордостью. — Не дрался, за ножик не хватался, этого ничего не было. Да я вообще не люблю скандалов. Только зло меня взяло: ты учишься и работаешь, как лошадь, день-деньской о доме думаешь, а она — вот что! И ведь знал ее сызмала. Нет, такой мерзости я не мог стерпеть и в чем был, в том и ушел из дому — конец, ноги моей больше там не было.

— А как же дети? — помолчав, спросила Юля Сергеевна.

— Детей жалко, да что ж делать…

— А если все забыть, простить? Ведь дети, ради них можно и забыть…

— Никогда, — строго сказал Геронтий. — Такое не может пройти бесследно, а потому еще неизвестно, как повлияет это на детей. Мое презрение к ней им передаться может, и они будут презирать мать, а это — страшное дело. Вырастут — разберутся сами.

Как у него все точно расписано, подумала Юля Сергеевна. И как все справедливо и умно, если вдуматься. Другой мужчина, оставшись один, ударяется в разгул, а этот вот уже три года в Шигалях живет, но ни в чем таком не замечен. Да и Сетнер Осипович разве стал бы держать сомнительного человека на такой должности!..

Когда пошли обратно, то Геронтий, повздыхав, осторожно заговорил о том, что была минута, когда он вовсе разуверился в возможности своего счастья и потерял всякую веру в женскую натуру.

— Но теперь… — Он взял Юлю Сергеевну за руку. — Я знаю: это возможно. Что нас удерживает? Поставим новый хороший современный дом и заживем не хуже людей, а, Сергеевна?

Юле Сергеевне приятны такие слова. Она чувствует несмелую руку Геронтия, и самые невероятные молодые, радостные мысли рождаются в ее воображении. Теперь никто, даже пьянчуга Хелип, не посмеет хамить ей!.. Но вот вошли в деревню, и когда проходили под фонарем, то Юля Сергеевна невольно отстранилась, словно боялась, что люди увидят их гуляющими под ручку. Ведь людям только дай повод — пойдут разговоры, узнает Сетнер Осипович. У калитки совсем сухо простились.

— Сыв пул, — сказала она. — До свидания.

— Сыв пул… — грустно ответил Геронтий.

Растревоженная предложением, а больше того — картинами будущей воображаемой жизни, она не могла уснуть до утра. Уже на исходе ночи взошла большая красная луна, как какое-то чудо, но тотчас стала бледнеть, тускнеть и уменьшаться — утренняя заря беспощадно настигала позднюю луну. И смотреть, как быстро тускнеет это чудо, было грустно. Но утренний свет мало-помалу успокоил Юлю Сергеевну, и она уснула.

 

4

Недаром болело сердце у Сетнера Осиповича: утром еще не успел выйти за ворота, как по улице в сторону правления пролетела черная «Волга». Райкомовская! Или кто-то из Чебоксар пожаловал? Но из Чебоксар в такую рань не приезжают. Да и для секретаря райкома рановато — в деревне только скотину выгнали, трубы еще не на каждом доме отдымили, это только один председатель приходит на работу в пять часов, а все нормальные люди спят себе, сны досматривают.

Сетнер Осипович так рано поднимается не потому, что теперь это так необходимо для дела. Нет, теперь и ему можно поспать, теперь дело налажено, дисциплина в колхозе — как на хорошем производстве, так что председателю с раннего утра не нужно оббегать все фермы да смотреть, где корма подвезены, а где. нет. Не нужно-то не нужно, это верно, да вот привычка осталась с тех времен, когда было нужно. Правда, бывает, и сейчас надо пораньше встать, обойти до разнарядки и машинный стан, и откормочные площадки, и фермы, но это не каждый день. Сегодня, например, такой нужды не было, так что Сетнер Осипович не очень и спешил: умылся, побрился, походил по своему саду-огороду, полюбовался на белые и красные георгины у крыльца, потом выпил в кухне кружку парного молока с хлебом. За этими делами он совсем забыл и о комплексе, куда ездил вчера, забыл и о Пуговкине, который не давал ему покоя всю ночь, а вот не успел за ворота выйти, как черная «Волга» пролетела: сам Пуговкин, не иначе.

И верно, это был он, Станислав Павлович Пуговкин. Как будто нарочно и приехал в такую рань, чтобы встретить председателя на крыльце правления да еще и сказать с такой торжествующей улыбочкой:

— Опередил председателя?!

— Да, опередили, — ответил Сетнер Осипович, быстро и пристально взглядывая в черные, блестящие торжеством глаза Пуговкина. Глаза эти казались особенно черны на белом, чистом и полном лице. Вообще Пуговкин весь был как будто накачан молодой здоровой энергией, и даже широким плечам словно тесно было в белой рубашке, и она готова была треснуть. И рука у него была твердая, как у плотника.

— Не спится секретарю?

— С вами вволю не поспишь, — не то пошутил, не то всерьез ответил Пуговкин. И по выражению глаз ничего нельзя было понять, и Сетнер Осипович решил: нет, не шутит.

— Из-за нас, — упрямо сказал Сетнер Осипович, — из-за нас вам тревожиться нечего.

— Вот этого бы я не сказал, — с молодой решительной непреклонностью ответил Пуговкин. — Есть о чем тревожиться.

Сетнер Осипович с удивлением вскинул брови, но что-то подсказало ему, что тут надо промолчать. Он распахнул тяжелую парадную дверь перед секретарем райкома. Сейчас промолчал, а дальше? Весь богатый опыт его взаимоотношений с начальством различного ранга пришел в движение. Защищаться и неопровержимыми доказательствами убедить Пуговкина? Прикинуться дурачком? Изобразить послушание и покорность?.. Очень много умел в таких делах Сетнер Осипович Ветлов, столько много, что быть самим собой оказывалось за пределом возможного. Вот с Калашниковым он, пожалуй, только и мог быть самим собой, не боясь показаться ему во всех своих достоинствах и недостатках, потому что об этом он с ним и не думал. Но в других случаях, во всех конторах и учреждениях надо было держать ухо востро, и в одной конторе льстить, в другой — брать натиском, в третьей — выгодно было прикинуться дурачком, простофилей, чтобы он, управляющий или какой-нибудь зав, почувствовал себя этаким важным тузом, отчего бы пришел в благодушное расположение духа и наложил резолюцию красным карандашом: «Разрешаю». Да, быть председателем крепкого колхоза — сложное дело, — много нужно терпения, сноровки и опыта по части обхождения с разным начальством. Было время — кроме райкома он никого и знать не знал. А теперь одних проектных да строительных организаций, всяких механизированных колонн, институтов да главков — о!.. И везде начальник, да к каждому подход найди, да в настроение попади. И вот беда — никому из них не нужны твои миллионы из колхозной кассы, у них этих государственных миллионов навалом на банковских счетах, но все хотят хорошего обхождения, да чтобы ты, председатель, умно подошел, а не так: нужен проект на крытый механизированный стан! Нет, с такими претензиями идите в другую контору, мы не проектируем крытые, мы проектируем полукрытые. И концы в этих лабиринтах искать бесполезно. А если тебе не нужен комплекс на восемьсот голов, хотя я и могу поверить, что все тут прекрасно: коровы сами доятся, сами навоз убирают, телятся и на прогулки ходят.

Сетнер Осипович не со стороны знает колхозное дело, а из самого нутра. И вот эта наука устройства колхозных дел идет у него тоже из самого нутра: ведь различным подходам к разным начальникам его никто и нигде не учил. Вот и сейчас, когда он впервые видел Пуговкина так близко, то первым делом ему хотелось узнать, каков он человек? И то, что Сетнер Осипович промолчал, хотя вроде бы хотел возразить, да и было что возразить, вышло непроизвольно, словно бы в нем сработал какой-то инстинкт.

— Прошу, — сказал Сетнер Осипович и открыл дверь в свой кабинет.

Видно было, что Пуговкин удивился и необыкновенным размерам председательского кабинета, и блеску паркетного пола, и новой мебели, но ничего не сказал на этот счет, промолчал.

— Садитесь, — пригласил Сетнер Осипович, неопределенно показав рукой на мягкие стулья вдоль длинного стола. Но Пуговкин с решительностью хозяина прошел за председательский стол и сел в его кресло. И при этом еще больше насупился. Постукав пальцами по столу, он сказал:

— Меня, Сетнер Осипович, в вашем хозяйстве многое беспокоит.

— Конечно, секретарская должность такая — обо всем хлопочи да беспокойся. Это мы знаем.

Но Пуговкин не обратил внимания на этот простоватый тон. Может быть, ему важнее было сказать свое? Есть и такие: Сетнер Осипович знает, что иной начальник не слышит никого, кроме себя. Может, и Пуговкин из тех? Тогда у Сетнера Осиповича один путь: на эту его строгость отвечать твердостью, ведь клин вышибить можно только клином.

— Ив первую очередь вот что беспокоит, — продолжал Пуговкин. — Я понимаю: засуха, урожай не тот. Но район в этот трудный год выполнил полтора плана по сдаче хлеба. А ваш колхоз, Сетнер Осипович, только один план едва дотягивает. Как это понимать? Сейчас, когда засухой охвачены южные районы нашей страны, дорога каждая лишняя тонна хлеба, сданная государству.

— Это все понятно, — перебил Сетнер Осипович секретаря. — Но, во-первых, мы — колхоз семенной, мы не хлеб сдаем, не фураж, а элитные семена. Между фуражным зерном и элитными семенами есть некоторая разница. Видимо, вас по этому вопросу плохо информировали.

Вот уже пять лет мы занимаемся семенами, обеспечиваем элитными семенами многие колхозы нашего же района, район выполняет и перевыполняет план по сдаче продовольственного и фуражного зерна. И тот урожай, который мы нынче соберем, — это семена будущего хлеба для нашего же района. Я не знаю, как вы, а лично я живу не одним годом, не одной сводкой, но я знаю, что придет весна и я должен буду сеять.

— Этому-то вы меня не учите, — фыркнул Пуговкин. Видно было, что он слегка растерян. — Однако мне говорили, что вы за тонну семян с других колхозов берете две тонны зерна. Получается, что вы живете за счет других. Это не по-коммунистически.

— У меня нет ни одного гектара рядового посева, так чем же в таком случае мне кормить колхозный скот и выдавать колхозникам? Кроме того, цены устанавливаю не я, а государство. — И Сетнер Осипович при этом так простодушно улыбнулся, что вспыхнувший было Пуговкин насупился и промолчал. А когда маленько поостыл в нем задор, он признался:

— Да, меня неправильно информировали относительно вашего колхоза.

— Мы ведь зерном на базаре не торгуем, — уже мягко и спокойно, точно внушая непонятливому ребенку, продолжал Сетнер Осипович. — И объявления в газетах не печатаем о том, что у нас есть элита, приезжайте и покупайте. Но там, где люди хотят выращивать хороший хлеб, там в первую очередь думают о семенах и ищут их по всей стране. И вот к нам едут со всех концов Чувашии, едут из Горьковской области, едут марийцы, из Мордовии едут. Теперь время такое пришло: не сеют то, что под рукой, всем нужна элита, потому что только так можно получить большой хлеб.

Секретарь райкома слушал молча, не перебивал, не делал нетерпеливых жестов. Ну и ладно, пусть знает, что Сетнер Осипович в своем деле тоже соображает. А Сетнер Осипович уже заходил с другой стороны.

— Вы большой учености человек, — подольстил он для поднятия настроения у Пуговкина. — Вы учились в академии, а там ведь не только газеты читать обучают вашего брата, это понятно. Но вот на своей земле, где я, как крот, вожусь уже второй десяток лет, маленько тоже разбираюсь. И вот объясните мне такую задачу: я, крестьянин, выращиваю скот, выращиваю зерно, картошку и прочее, все это я делаю для того, чтобы продать свою продукцию. Правильно? Значит, у меня должно быть такое право — продать, распорядиться тем, что я сделал. Правильно? Правильно, а как же иначе? Но вот: такого права у меня нет. Телят мы откармливаем до высшей упитанности, шерсть блестит на теленке, словно его не на бойню везут, а на выставку, и мясо — что надо, высший класс. А привожу я на мясокомбинат, и мне говорят: нет, Ветлов, твой скот вовсе не высшей упитанности, а только средней. Ладно. Везем сдавать картофель. Нам говорят: десять процентов веса на землю, десять процентов — на бой списываем, итого — восемьдесят центнеров вместо ста. Да помилуйте, говорю, откуда земля, если картошка чистая, время сухое, а растет она у нас на песке? Со мной и говорить не желают. Не хочешь сдавать так, как мы говорим, уматывай, освобождай место — вон какая очередь. Да и как не сдашь? — ведь колхоз должен выполнять план. Не выполни план, вы же выговор и повесите. К чему это я все вам говорю? А вот к чему. Вы человек большой учености, у нас в районе кандидатов наук еще и не бывало, и вот я думаю, что вы поймете, почему половина наших колхозов сидит на голых убытках. А тот же мясокомбинат, или молокозавод, или другая организация, работающая на нашей продукции, есть ли хоть одна из них убыточная? Нет! Только и слышно: мясокомбинат — первое место, молокозавод — Красное знамя. Почему так? Я понять этого не могу. — Сетнер Осипович театрально развел руками. Да и все у него получалось с таким естественным пафосом, что Пуговкин и в самом деле поверил, что в этой сложной проблеме Ветлов не разбирается.

— Наш начальник управления Яштаков меня в спекуляции обвиняет! — опять простодушно удивился Сетнер Осипович. — Почему же мы картофель, отборный чистый картофель, который роем деревянными лопатами, почему такой картофель мы должны сдавать по шесть копеек? И это при том, что он обходится нам самим по десять копеек! По Яштакову выходит, что колхоз должен терпеть убытки. Что мы делаем? Своим тугим умом соображаем так: зачем по шесть копеек, если семенами этот лее картофель мы сдали по девятнадцать копеек? А как же иначе, Станислав Павлович?

Станислав Павлович, насупившись, смотрел скучными глазами куда-то мимо Ветлова в окно. Однако не заметно было, что Сетнеру Осиповичу удалось обратить секретаря в свою, что называется, веру. Тонкая лесть в форме «большой учености» на него, судя по всему, не сильно подействовала.

— Это уже из другой оперы. — сказал он. — Вопрос стоит так: повышение производительности труда, снижение себестоимости. Возможно, в закупочных ценах и имеется какая-то проблема, я еще не разбирался с этим вопросом и сказать не могу, но наша цель ясная: больше молока, больше мяса, хлеба и овощей…

— На наш стол, — подсказал Сетнер Осипович.

— Да, на наш стол. Я как раз приехал по этому поводу. Специализацию и концентрацию производства надо начать с крепких, передовых колхозов. Посмотрите, что делается в других районах, да и по всей стране. Вы читаете газеты? Кругом идет специализация и концентрация. Везде строят комплексы, переводят сельскохозяйственное производство на промышленную основу. А мы? Мы все еще раскачиваемся. И довольны, как я посмотрю, что строим один межрайонный комплекс. Так дело не пойдет. Говорят, вы вчера ездили в «Восход» и посмотрели… — Пуговкин сделал значительную паузу и при этом не спускал глаз с Ветлова.

— А вы, случайно, не смотрели этот комплекс? — уныло спросил Сетнер Осипович, потому что сердце у него упало, он понял, что эта молодая энергичная глыба с высоким лбом много успеет сделать за три-четыре года, пока будет здесь работать.

Но Пуговкин, оказывается, там еще не был. Не успел.

— Но был Яштаков, он хвалит, и я ему верю.

— Знаете, как у нас в районе зовут Яштакова? Свадебный шут.

— Ну, знаете!..

Сетнер Осипович пожал плечами: я, мол, тут ни при чем, так люди говорят.

Улыбнувшись, он добавил:

— Весной он ездил по колхозам и поджигал старые стога соломы — они, видите ли, не соответствуют культуре земледелия, портят вид у полей. А между тем эта солома нынче бы зимой очень пригодилась.

— И у вас поджигал? — Пуговкин с усмешкой взглянул на Сетнера Осиповича.

— Если бы он у нас так хулиганил, я бы на него подал в суд.

— То-то я смотрю: у Ветлова все поля в старых стогах соломы!

— Не пропадет. Культура земледелия начинается с навоза, а навоза без соломы не бывает.

— Я вижу, что вы просто не любите Яштакова. Что за причина?

— Видите ли, Станислав Павлович, к дуракам да выскочкам я вообще отношусь с подозрением. Во всяком случае, близко к делу их допускать нельзя.

— Ну, хорошо! — сказал Пуговкин и стукнул ладонью по столу, словно поставил точку. — Оставим Яштакова, я с ним разберусь. На комплексе в «Восходе» я не был, это так, но подобные комплексы я видел в других областях. Видел иностранные сенажные башни. Все это отличная техника. И я не понимаю, чем не понравился вам комплекс в «Восходе».

— Может быть, комплекс и, верно, хороший, — сказал вяло Сетнер Осипович и пожал плечами. — Но коровы дают только по четыре килограмма.

— Засуха влияет на удои.

— Вот я и говорю, — поддержал он. — Коров можно поставить хоть вот в этот кабинет, но от того, что они будут стоять на паркете, удои не повысятся. Также ни к чему коровам железобетонные бомбоубежища…

— Странные рассуждения, — недовольно прервал Пуговкин. Видимо, примитивный, простой ход мыслей Сетнера Осиповича не сочетался с какой-то новой и многообещающей концепцией Станислава Павловича. Иначе что же странного было в словах Ветлова?

— Прежде комплекса нужно крепко подумать о кормовой базе, — продолжал Сетнер Осипович. — А в «Восходе» том урожай берут по тринадцать центнеров. Где же быть кормам? Очень уж дорогое молочко получается на таких комплексах. Но виновата, конечно, не техника, а дураки-председатели. И вот вместо того чтобы хорошенько разобраться в этом «Восходе» да хорошенько взгреть и выставить для примера на всеобщее обозрение, этого председателя в газетах хвалят: инициативный, передовой!

— Трудности эти временные, — твердо сказал Пуговкин. — Что же, по-вашему, лучше жить по старинке?

— Я бы так ответил: лучше жить не по старинке, не по новинке, а по-человечески да с головой. Вот я расскажу вам! Еще до войны, да и после войны, — вы, пожалуй, и не помните, ребенком были, — так вот, тогда было почему-то много кинокартин о басмачах. Или мне так сейчас кажется, не знаю, только вот осталось у меня твердое впечатление, что все главари басмачей — одноглазые. И вот уже в жизни все одноглазые люди стали мне казаться басмачами, а ведь я ненавидел их всей душой. Вот какое дело. Вы понимаете меня? Я к тому, что много сейчас шума о комплексах, но подходящих к нашим условиям комплексов пока нет. Не кажусь ли я вам таким одноглазым басмачом? Но поймите и вы меня: я не против комплексов, я против пустой траты человеческого труда, против траты народных денег на гиблое дело. Если бы я не видел, что дело это гиблое, то я бы не смущался. Но я чувствую, что нашему колхозу подобный комплекс пока не подходит. Мы начали переделывать из старой свинофермы свой комплекс, затраты тут мизерные. И пока мы прекрасно этим обойдемся. А построй я комплекс на восемьсот голов, куда я дену пять старых коровников? Они у нас кирпичные, с полной механизацией, послужат колхозу еще годов тридцать. — Но видя, что Пуговкин все так же недовольно хмурится, Сетнер Осипович уже в отчаянии ухватился за последний довод, который сам про себя считал слишком слабым, демагогическим, но знал, что порой он действует безотказно. Он сказал с отчаянием в голосе: — Если я начну вот так зря швырять колхозные деньги, меня колхозники ни одного дня не будут держать в председателях! — И встал со стула, заходил по кабинету туда-сюда.

Однако и на это не поддался Станислав Павлович. Он ответил на эти речи Сетнера Осиповича так:

— Новое всегда пробивается в жизнь с трудом. Но я вас понимаю. С одной стороны — вы вроде бы за прогресс, когда думаете о выгодах колхоза. Но с другой стороны — вы консерватор, потому что должны показать всем пример, а вы, извините, отсиживаетесь в кустах. — И секретарь опять стукнул своей твердой ладонью по столу.

Но о чем же спорят эти два человека, два руководителя? Чего добиваются друг от друга? Странное дело получается, если подумать. Один хлопочет о пользе дела, о лучшей человеческой жизни на этой земле, а другой тоже хлопочет о том же самом, но в несколько отвлеченном выражении. Один отстаивает свои же обязанности перед этой землей, а другой словно бы беспокоится, что какие-то важные дела могут не состояться на этой земле. Да, очень странное дело. «Новое всегда пробивается в жизнь с трудом». Но самым обидным Сетнеру Осиповичу показалось то, что его назвали консерватором! Он принял это за самое тяжкое оскорбление, какое ему могли нанести. Кроме того, ведь это оскорбление может повториться где-нибудь и на большом многолюдном совещании, вот и пойдет гулять по району: «Ветлов — консерватор!» Нет, консерватором-то Ветлов никогда не был. Вот уже пять лет, как он выполняет и перевыполняет планы. Что еще надо? Да, ликвидировали убыточную овцеферму под шумок о специализации и концентрации, но зато сдали столько сверхпланового мяса, что получили поздравительные телеграммы из обкома, от Президиума Верховного Совета и от Совета Министров Чувашии. Какой же Ветлов консерватор!

— Специализацию надо понимать шире, — строго внушает Пуговкин. — У хозяйства должна преобладать одна или две отрасли.

— Знаете, в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году, если помните, мы с такой специализацией остались без хлеба.

Но этого Пуговкин не помнит. Шестьдесят третий год — это как будто другая эпоха, и его, Пуговкина, не касается то, что было в шестьдесят третьем. У современного хозяйства должна быть одна или две отрасли. Вот это и есть специализация и концентрация. А Ветлов ратует за многоотраслевое хозяйство. Вот это и есть консерватизм.

— Позвольте! — не может стерпеть Сетнер Осипович. — Каждый колхоз или совхоз должен быть таким, каким позволяют ему быть условия. Если в нашем колхозе достаточно людей и позволяют земельные угодья, то почему бы мне не держать птицеферму, которую мы обеспечиваем своими кормами и от которой получаем тридцать тысяч чистого дохода? Мы сеем пятьдесят гектаров махорки, и это дает нашему колхозу сто тысяч дохода. Мы на парах выращиваем бобовые на семена — это еще двести тысяч. Все это не мешает нашей главной отрасли — семеноводству и животноводству. — Сетнер Осипович понимает, что от сегодняшнего разговора с секретарем, от того, как ему удастся поставить себя и свои идеи в глазах секретаря, от этого зависит очень много в будущем, и поэтому старается вовсю. Да и Пуговкин вроде бы уже начинает сдаваться, сидит, слушает, не перебивает. Ничего, спеси кандидатской еще много, но жизнь собьет эту пыль, года два на это уйдет, за эти года два он, конечно, может наломать дров, ну а потом, глядишь, и нормальный будет секретарь. А сейчас Ветлову надо наступать, убеждать, приводить в свою веру.

— Понимаете, Станислав Павлович, с сельскими делами не стоит слишком торопиться. Мы за эту торопливость не раз и не два уже расплачивались. Специализация — это, конечно, хорошо, но для того, чтобы из нее дело получилось, а не мыльный пузырь, нужно учесть и местные условия. Под шумок о специализации наш брат председатель может хорошо замазать свои грехи, но ведь они все равно всплывут и ту же самую специализацию и концентрацию опорочат. Тут нужен сильный контроль. А у вас есть характер, вы не дадите разводить в районе анархию, а это в наших делах — главное. — Он заметил, как Пуговкин дернул плечом и двинул бровями, но не перебил, и Ветлов, ликуя в душе, продолжал гнуть свою линию — Комплексы ведь чем еще хороши? А тем, что дают молодежи возможность работать на современном предприятии. Ну, а если открыть в такой деревне, как наши Шигали, целый заводской цех, то этот вопрос мы решим еще лучше и надежнее. Разумеется, это может позволить пока не всякий колхоз, но такой, как наш, это осилит. Да в таком подсобном предприятии есть и очень острая нужда.

Впервые за все время разговора по лицу Пуговкина скользнула улыбка. Он сказал:

— Ну что ж, агитатор вы сильный. — И вдруг совершенно неожиданно спросил — Андрей Петрович часто у вас бывает?

— Э… Андрей Петрович? — переспросил Сетнер Осипович, пытаясь уловить, откуда подул ветер.

Андрей Петрович был секретарь обкома, и познакомились они давно, в то время, когда пошла печальная мода распахивать луга и многолетние травы, — увеличение, дескать, пашни — залог нашего благосостояния! А Ветлов тогда только еще стал председателем — года не прошло. Но голова уже и тогда на плечах держалась крепко, и он сразу почувствовал, что без сена колхоз жить не может, на одном кукурузном силосе коровы не дадут молока. А поля люцерны в колхозе тогда были удивительны: травостой такой, что брошенная палка на землю не проваливалась. Вот и решил молодой председатель на свой страх и риск: показал в отчете, что оставил пятьдесят гектаров люцерны, а триста гектаров «переведены на чистые пары». Оставил пятьдесят гектаров только по своей молодости: ведь сено, думал, все равно будет, его не утаишь. А случись это дело сегодня, не только гектары, и сена бы в отчете не показал. Верно говорится: молодо — зелено. Читают в управлении отчет и дивятся: с пятидесяти гектаров Ветлов накосил тысячу двести тонн сена! Или мировой рекорд, или ложь. Приехали проверять, перемерили стога.

И насчитали не тысячу двести, а тысячу четыреста тонн. Ну, это понятно: для себя мерили, не на продажу. Так ложь и открылась. А за это ясно что — на бюро райкома партии. И случился на этом бюро и Андрей Петрович, тогда тоже еще молодой секретарь обкома, только начинал работать. Он и спрашивает у Ветлова:

— Ну как, удои растут?

— Растут.

— Привесы растут?

— Растут, товарищ секретарь.

— Это хорошо. А виновным себя считаешь?

Помялся Ветлов, помялся да и заявляет:

— Не грешен тот человек, который не родился. А разве правы те, которые хотят уничтожить травы, распахать луга?

Секретарь обкома едва заметно улыбнулся, а вот члены райкома все больше и больше хмурились. А, он утаил триста гектаров да еще и оправдывается, — исключить! Сам виноват, а сваливает вину на других! Тут Андрей Петрович спрашивает:

— Скажи, Ветлов, в чем крепость нашей партии?

Странный вопрос для бюро райкома, но деваться некуда, и Ветлов говорит: в единстве, мол, с народом. Нет, не угадал. Тогда, может, в коллективном разуме? Опять не так. В борьбе за лучшее будущее человечества? Засмеялся Андрей Петрович, махнул рукой и твердо, раздельно сказал:

— В дис-цип-ли-не. Теперь понял свой грех?

Да, молодому председателю Ветлову теперь стало все понятно. Дело вовсе не в гектарах, не в сене. Дело все в том, что в своем рвении он нарушил партийную дисциплину. Сено и на будущий год нарастет, указания относительно лугов могут и отменить, но если каждый начнет самовольничать, то распадется единство, утратится сила. И когда именно так понял все дело Ветлов, то всякое наказание готов был принять как справедливое и стоял молча, опустив голову, покорно ожидая решения своей участи. Так что строгий выговор, который ему дали по предложению Андрея Петровича, был мягким, чем-то вроде дружеского предупреждения на будущее. Да так, пожалуй, оно и вышло: после этого бюро Андрей Петрович решил немедленно ехать в колхоз к Ветлову, и когда они сидели в легкой, чистой машине, а машина неслышно летела по выбитому шоссе, то Андрей Петрович сказал, обернувшись к Ветлову:

— Если хочешь вывести колхоз в передовые, ты должен иметь крепкую шею.

Вот такой урок преподал ему Андрей Петрович. Он потом частенько наведывался в колхоз, но никаких поблажек от него не было Ветлову, никакого особенного внимания Андрей Петрович не выказывал. И почему Пуговкин теперь спрашивает о нем? Может быть, Андрей Петрович интересовался? Или сам Пуговкин уже нажаловался Андрею Петровичу на Ветлова? Впрочем, не стоит этому придавать значения. А то, что Андрей Петрович раз в год наведывается в Шигали, об этом все в райкоме знают. И так он и ответил:

— Когда как: то раз в год, то два.

Пуговкин опять пристукнул по столу своей твердой ладонью, но сейчас, однако, без всякой строгости.

— Я понял, — сказал он, — засиделись мы в кабинете, а мне бы еще хотелось посмотреть ваш колхоз. — Он встал, вышел из-за стола и энергичным упругим шагом направился к двери…

 

5

Сетнер Осипович, беседуя с Пуговкиным, слышал, как заводили трактора, как отъезжали автомашины. Потом начала работать сортировка «Петкус», — благо, нынче сушить не надо, зерно привозят с поля сухое. Хозяйственный центр колхоза наполнялся шумом и звуками обычной будничной работы. Закрывая свой кабинет, Сетнер Осипович, чтобы не молчать, спросил:

— Мы — колхозники, мы привычны рано вставать, а вы, гляжу, еще раньше нас поднимаетесь!

— Я родился и вырос в деревне, — живо подхватил Пуговкин, точно был рад случаю сказать, что к сельским делам он имеет не только служебное отношение. — Когда началась война, корова наша отчего-то пала, и матери пришлось завести козу. Вот эту козу каждое утро надо было провожать в стадо.

Сетнер Осипович поглядел на полное румяное лицо Пуговкина и подумал; «Видать, козье молоко пошло на пользу». Но вслух об этом не сказал: может, обидчивый парень, кто его знает. А тот продолжал:

— Корову мы купили только после войны, когда отец демобилизовался. Продали перину, двух коз и купили хорошую корову. Может, я, больше всех радовался корове, потому что козы у нас были такие вредные да хитрые, что благополучно выгнать их в стадо или загнать вечером было для меня чистым наказанием. Ну, а с коровой никакой такой мороки! Я в семье был старший, за мной шла сестра, а уж потом, после войны, братья и сестры появлялись в нашем доме почти каждый год! — Пуговкин весело засмеялся. — А в большой семье за все отвечает старший, так что мне досталось, пожаловаться не на что. Вот и привык рано вставать. — И он опять засмеялся. — Когда преодолеешь такие барьеры, то уже ничего не страшно.

— А родители живы? — спросил Сетнер Осипович.

— Живы. Оба уже на пенсии, но колхозной работы не бросают. Трудолюбивые они у меня и всех нас так воспитали…

Но тут кто-то окликнул Сетнера Осиповича. Оказалось, что «Сельхозтехника» три обещанные машины с удобрениями не пришлет.

Потом они вышли на крыльцо, и здесь Сетнер Осипович с попавшимся навстречу молодым парнем поговорил о каком-то пресс-подборщике, а Пуговкин стоял рядом и слушал. Наконец сели в машину. Пуговкин водил машину сам. Поехали. Сетнер Осипович показывал, как выбраться на дорогу к молочной ферме, куда пожелал первым делом наведаться Пуговкин.

— Люблю коров, — объяснил он и улыбнулся. — Вообще сельскую жизнь я знаю.

Сетнер Осипович кивнул, соглашаясь.

— Вы что-то хотели сказать? — спросил Пуговкин.

— Вспомнилось прежнее время… Порой мне казалось, что иного бы специалиста по сельским делам выгоднее держать круглый год на курорте, чем допускать к работе.

Пуговкин покосился на Сетнера Осиповича, а Сетнер Осипович подумал: «Решил, что и в его огород камушек», — и чтобы поправить дело, продолжал:

— Теперь в сельское хозяйство приходят совсем другие люди. Я уже не говорю о специалистах. Подготовка у них что надо, но многое зависит только от их личных качеств. А руководители, которые не обязаны быть узкими специалистами, сейчас тоже другие, они понимают, что ключ ко всяким успехам в деревне — это человек. А раз так, то изволь и относиться к нему соответствующим образом. Влево, влево, — подсказал он на развилке. — Эта деревня — Хыркассы. Тут у нас луга и основные молочные фермы. Своего рода внутриколхозная специализация. У нас в каждой деревне как бы свое производство, свое направление. Ведь специализация, кроме всего прочего, ориентируется на то, что в деревне маловато людей, некому работать. Но ведь у нас в Чувашии людей в деревне живет пока предостаточно. Поэтому нам не стоит слепо копировать то, что делается в других областях.

— Ну, это вы не по адресу, — поспешно сказал Пуговкин и засмеялся. — По этому вопросу надо поговорить с Андреем Петровичем.

У деревни дорога опять расходилась, и Сетнер Осипович показал на ту, которая шла под гору, к Цивилю, которого, правда, пока не было видно. Проехали мимо огородов, и Пуговкин все косил глазами туда, как будто хотел разглядеть, что растет на грядках, но за частой изгородью на ходу мало чего разглядишь. Потом внизу, на самом берегу Цивиля, показались длинные приземистые коровники — розовые, под зелеными крышами. Дорога шла в объезд клеверища, но наискосок по тропке шли от коровников в деревню девушки в коротких платьях.

— На дойку мы опоздали, — сказал Сетнер Осипович и кивнул на девушек. — Вот такие молодые красавицы у нас работают. И молоко отсюда сдаем высшего класса.

— По качеству верно, к вам претензий нет, — подтвердил Пуговкин, оглядываясь на девушек. Про качество молока он сказал механически, вовсе не связывая его ни с Сетнером Осиповичем, ни с этими зелеными лугами, ни с девушками, которые возвращались с фермы после утренней дойки. Все сейчас для молодого Пуговкина было само по себе, и, говоря о молоке, он вовсе не о нем думал. Он еще раз посмотрел на девушек — теперь уже в зеркальце перед собой, но там, за машиной, поднялась пыль, и короткие платья, и красивые молодые лица, и загорелые руки и ноги, — все это неразборчиво увиделось сквозь поднявшуюся пыль. Свернуть бы сейчас к речке, броситься в прохладную воду!..

А Ветлов твердил свое. Оказывается, при малоземелье скот на культурных пастбищах пасти нельзя, потому что при косьбе выход травы в полтора раза больше, чем при стравливании, но в это засушливое лето положение такое, что лучше пасти…

— Да, да, — соглашался Пуговкин. Он теперь уже соглашался со всем, что говорил Ветлов, потому что устал сопротивляться, устал от этого упорного и спокойного натиска разумной и убедительной силы. Порой он даже еще забывал, что он секретарь, самое ответственное лицо в районе, и тогда ему очень нравилось все, что показывал Сетнер Осипович: и маленькие елочки в два ряда вдоль изгороди вокруг фермы, и эти розовые коровники и кормокухню, тоже розовую. Ворота в коровники были распахнуты настежь, и там все было уже убрано, свежая солома ворохом лежала по всему пролету. Наверное, это для подстилки, решил Пуговкин, но ни о чем не спрашивал. И так молча прошли и первый пустой коровник, и второй, и третий, а в последнем стояли только что отелившиеся коровы, вымена у них были набухшие, тяжелые, да и сами коровы показались Пуговкину слишком сосредоточенными, словно были заодно с председателем. А у одной висел еще послед, и рядом с коровой стояла девушка в белом халате.

Когда опять вышли на волю, то Сетнер Осипович направился было в сторону еще каких-то розовых строений, но Пуговкин спросил:

— А там что?

— Там телятник, а в крайнем у нас стоят нетели…

Пуговкин махнул рукой: ладно, мол, не пойдем, все понятно. А Ветлов пожал плечами: дело, мол, хозяйское, а я ничего не скрываю.

— Отчего же в других колхозах ничего этого нет? — с простодушным удивлением спросил Пуговкин. — Я объехал весь район, все хозяйство, но сказать откровенно… — Пуговкин оглянулся, посмотрел на розовые коровники, на ровные, как по линейке, шиферные крыши. Даже окна в коровниках все были целы, точно прошла уже кампания по подготовке к зиме. — Откровенно сказать… Впрочем, поехали.

Наверное, он подумал, что всякие откровенные разговоры были пока с Ветловым преждевременны.

— То, что у вас отличные шефы, это я знаю, — сказал он в машине, когда уже тронулись в обратный путь. — Но ведь шефы — это шефы, приехали, — уехали…

Чтобы не очень огорчать Пуговкина, и без того огорченного картиной, которую представлял весь район в сравнении с одним вот таким колхозом, Сетнер Осипович похвалил шефов:

— Но шефы у нас особые, Станислав Павлович. Ведь сам Алексей Петрович Великанов — наш земляк, так что он старается, и многое тут сделано только благодаря его помощи.

— Великанов — из Шигалей? — удивился Пуговкин. — Вот оно что!..

Помолчали. Машина мягко бежала по песчаной, пыльной дороге.

— Да, в обкоме к нему с таким почтением, что будьте здоровы, — сказал Пуговкин. Удары обрушивались на него необыкновенно крепкие, и Ветлов уже представлялся ему какой-то непробиваемой стеной, из-за которой неизвестно что может появиться в следующую минуту. — Мне бы такого шефа!.. Часто он бывает у вас?

— Раньше частенько наведывался, а в последние годы я сам к нему чаще езжу.

— Когда я учился в Москве, нас возили на экскурсию в колхоз имени Ленина Московской области. В коровниках у них такие же транспортеры, но навоз подают не на тракторные тележки, а со всех коровников собирают в одну емкость, а там стоит компрессор и сжатым воздухом через трубу выбрасывает метров на сто, как из пушки. А на том поле, куда выбрасывается навоз, уже торф навозили, и вот получается компост на месте.

Председатель там толковый, умный, Герой Труда. Вот бы вам съездить туда, посмотреть… — И помолчав, сказал совсем неожиданное — А так, конечно, вам на новый комплекс деньги выбрасывать не стоит.

У Сетнера Осиповича сердце провалилось куда-то, он закрыл глаза и сдержал улыбку, чтобы не выдать свою радость. Возить по своему колхозу всякого ранга гостей и показывать коровники и телятники было для него привычным и обыкновенным делом, своего рода работой, как и у многих из гостей работой считалось ездить по колхозам и смотреть коровники и телятники. Но даже и в праздных поездках и разговорах, от которых не зависел ход дел в колхозе, Ветлов защищал интересы своего колхоза, интересы тысячи людей, которые работали на фермах и на полях. И очень часто бывало, что в таких вот разговорах он отводил неминуемую беду от колхоза, отводил ее то лестью, то хитростью, то умным и своевременным замечанием, а то и намеком на близость с Великановым или самим секретарем обкома Андреем Петровичем. Были минуты, когда казалось, ничто уже не могло оградить колхозную кассу или колхозные планы от сомнительного проекта. Но Сетнер Осипович терпеливо подбирал один ключик за другим, один за другим, один за другим, пока не добивался того, обычного, прочного положения своего колхоза, за которое он всегда беспокоился. И в этой защите интересов тысячи человек, ничего не знающих и спокойно работающих на полях и фермах, и состояла одна из главнейших обязанностей председателя Ветлова, которую он взял на себя по своей воле и по требованию души. И сегодня тоже случилась одна из таких побед Ветлова. Победы над чем? Об этом он не спрашивал, это и не важно было ему, но он сейчас ехал в машине и испытывал такое чувство радостной усталости, как будто отвел от своего колхоза бедствие, подобное землетрясению. Он сидел с закрытыми глазами, сдерживал улыбку и почти не слышал того, что ему продолжал говорить Пуговкин.

— Идея ваша по строительству цеха стоящая, — говорил Пуговкин уже опять строгим хозяйским голосом, возвращая себя на прежнее главное место. — Поезжайте к Великанову, поговорите с ним, он вам поможет. Но вот что, Сетнер Осипович, в пай по строительству межрайонного комплекса вы все-таки входите. А то неудобно как-то. Не обеднеете, и пример будет хороший. Вы понимаете меня?

Да, да, — сказал Сетнер Осипович. — Обязательно!..

 

6

Алексей Петрович Великанов вот уже три дня как должен был быть в Кисловодске, но задержали дела но перестройке цеха под новое оборудование, да и теперь еще было какое-то неопределенное положение со строителями, они словно бы поджидали, что директор уедет, нажимать на них будет некому, и тогда по первой маленькой причине, которую сами же и придумают, бросят дело — конец квартала, им еще бы где сорвать куш для премии, тогда как у Великанова они уже ничего не получат. Да, у всех планы, планы, планы, каждой артели собственный план дороже всех других, вместе взятых, и ради своего плана почти каждая артель готова на все — даже на приписки, на всяческие манипуляции с документацией.

Но теперешний случай все-таки был особый. В том, что приходилось сейчас вносить изменения в проект и в уже почти законченное здание нового цеха, виноват отчасти был сам Великанов. В прошлом году он ездил в Венгрию и на одном из заводов в Будапеште увидел те самые легкие прессы, которыми и должен был быть оборудован новый цех. Но прессы были и те, да не те — они отличались от наших большей производительностью и автоматизацией управления. Это было то самое оборудование, о котором мечтал Великанов, задумывая этот новый цех легких прессов. Но с закупкой этого, оборудования возникли трудности и всяческие сложности, ему пришлось неделями сидеть в Москве, ходить по самым различным инстанциям, министерствам и главкам, и всем он уже там надоел, потому что в столичных учреждениях это его дело с переоборудованием цеха казалось всем таким мелким, таким незначительным, что из-за него никто не хотел беспокоить тех главных, больших начальников, от подписи которых зависела такая переделка. Даже в своем министерстве на него начали посматривать косо: «Чего ему надо?»

Отчаявшись добиться решения, он втянул в это дело обком партии, Андрея Петровича. И только когда Андрей Петрович обратился в соответствующий отдел Центрального Комитета и там к их просьбе отнеслись положительно, то словно бы во всех министерствах, главках и комитетах какая-то сильная рука перевела стрелку с «отрицательно» на «положительно».

Но это была первая и наиболее легкая часть всей задачи. Другая часть состояла в том, чтобы в соответствии с новым оборудованием, которое начало поступать в Чебоксары уже к новому году, внести изменения в проект цеха, в основном по планировке фундаментов под прессы, и исполнить эти изменения. Со строителями договориться оказалось гораздо канительнее, чем в Москве, потому что уровень решения этой проблемы был гораздо ниже и представлял безграничные возможности строителям не делать свою работу, потому что у них было много других работ в других местах — более легких, выгодных, за которые можно было получать премии и Красные знамена.

Но кажется, и это было преодолено; в новом цехе стучали пневматические молотки, урчали бетономешалки и вибраторы. И три дня отпуска прошло, нужно было бы давно быть Великанову в Кисловодске, а он все еще не мог решиться уехать из Чебоксар. Чего он ждал? Сегодня утром раздался глухой телефонный звонок. Алексей Петрович поспешил взять трубку, боясь, что звонок оборвется. Он надеялся услышать совсем другой голос, но это был главный инженер Кресалов.

— Пришли из комитета народного контроля…

Он извинялся, что беспокоит по нескольку раз в день, но вот пришли из комитета народного контроля, интересуются демонтированным оборудованием, а оно лежит под открытым небом, и они составляют акт…

С этим оборудованием дело как-нибудь уладится, и не этого звонка ждал он вот уже третий день в душе своей. Он ждал, что позвонит Дина. Эти три дня он только об этом и думал, словно возмещая то время, когда не думал о ней. Может быть, он и в Кисловодск-то не ехал только по этой причине, хотя и себе, и другим объяснял делами с новым цехом.

Теперь, когда ему некуда спешить, они могли бы по-человечески поговорить. Вот так сели бы друг против друга и поговорили. Все-таки у них есть о чем поговорить. Об Игоре, например. Это больно, очень больно — говорить об Игоре, вспоминать, какой он был и воображать, каким бы мог стать, но это горькое страдание иначе из сердца не избыть. Он вовсе не намерен умолять ее вернуться. Если она счастлива со своим полковником, с «первой своей любовью», то и бог с ним. Почему-то раньше она никогда не говорила, что у нее была «первая любовь» — мальчик из десятого класса, он потом уехал в летное военное училище. И вот двадцать лет спустя он возник из небытия, возник как раз в то самое время… Гибель Игоря как будто вовсе разъединила их, сделала чужими. Может быть, каждый винил в этой гибели другого? Но вслух ничего они не сказали друг другу об этом. Не пришло время?.. Алексею Петровичу кажется, что Дина тоже думает об этом и ждет. И он бы позвонил ей: «Алло, Дина Ивановна?

Это я… Завтра тот самый день, когда год назад…» Но где она? Однажды, когда ехал вечером домой, ему вдруг показалось, что в сквере у городского Совета… Такие же пышные рыжеватые волосы, схваченные лентой, эти плечи, эти полные загорелые руки… Но не хватило решимости остановить машину, выйти навстречу.

Теперь, когда дома сидеть совершенно невмоготу, он выходит на улицу и со странным чувством праздности и свободы идет вверх по улице, потом выходит к площади перед городским Советом, садится в сквере на скамейку и, надвинув темные очки, разворачивает газету, но не читает, а смотрит вокруг. К памятнику Ленину иногда подъезжают машины в лентах и жених с невестой несут цветы, фотографируются. И, когда Алексей Петрович смотрит на счастливых молодоженов, опять с болью в сердце вспоминает Игоря. Иногда он видит и знакомых, но поскольку никто не ожидает встретить здесь Великанова, то и не обращает внимания на человека с газетой, в черных очках, а сам Алексей Петрович не окликнет. Но однажды он не выдержал: из подкатившей к Совету машины вышел Сетнер. Наверное, опять приехал из своих Шигалей чего-нибудь выбивать или устраивать свои проекты. Машина развернулась и укатила, а Сетнер скрылся за тяжелыми дверями. Алексей Петрович стал поджидать. Он странно обрадовался, увидев Сетнера. Бывали в его жизни периоды, когда он совершенно забывал не только о Сетнере, друге своего детства, но и об отце-матери, о Шигалях, вообще забывал о себе, кто он и откуда взялся, он жил и работал в такие периоды как автомат, как машины, он делался нервным, подозрительным и вспыльчивым, он сам себе был неприятен. Возможно, это происходило вовсе не потому, что он забывал о существовании Шигалей или Сетнера. Возможно, тому причиной была его семейная жизнь, его отношения с Диной. Он глубоко в душе подозревал, что во всем, в том числе и в любви, она следует какому-то авторитетнейшему совету. Может быть, матери? Ведь мать ее ломала из себя некую светскую даму, правда, это выражалось в том, что каждое утро она красилась и мазалась по целому часу, прежде чем показывалась на белый свет. Кроме того, говорила Алексею только «вы». Раньше Великанов посмеивался над этой «блажью», но теперь-то видел, что все эти уроки Дина очень хорошо усвоила. И не только по части внешней. По части интимной — тоже. Тут у нее все было строго обусловлено. Всякие желания втискивались в какие-то узкие рамки приличий: то неприлично, это прилично. И, когда он взрывался — «я приличным буду только на кладбище, а пока я живой человек!..» — жизнь в доме делалась невыносимо приличной: Дина могла его «презирать» и неделю, и месяц. И тогда единственным утешением была работа. Он оглушал себя этой работой. Но сначала плохо получалось: все время мозги были заняты перебиранием причин его странной домашней жизни. Потом он привык. Ему казалось, что он привык. В душе все время сидела какая-то щемящая боль. Он не мог понять ее причины. Да и как ее поймешь, если тебе то и дело внушают, что ты плохо воспитан, что у тебя дурные вкусы, что, кроме станков, ты ни в чем не разбираешься, что вообще!.. И вот когда вся эта враждебная энергия собиралась в одну тучу, то белый свет в его глазах и вовсе мерк. Послать бы все к черту, но — «неприлично». Поехать бы на курорт да завернуть стопроцентный роман с обыкновенной женщиной, но — как это будет выглядеть в глазах общественности? Он уже сам не мог и шагу ступить без того, чтобы не путаться мыслями в том, что прилично, а что неприлично. И ему начинало казаться, что и все люди «его круга» так живут, что ничего иного вообще не может быть, что эта его жизнь продлится до конца дней. И вот когда в такие минуты он встречал Сетнера или кого-нибудь другого из Шигалей, как будто трезвел, как будто у него глаза открывались. И теперь случилось то же самое. Он даже удивился, что за эти три дня не подумал о Шигалях. Вот куда он поедет! Не в Кисловодск, а в Шигали! Он не бывал там уже года два. Но и тогда, когда приезжал, то только за тем, чтобы взглянуть, как там идет дело с монтажом транспортера или механизацией зернотока, — как шеф! Если он приезжал туда днем, то к вечеру надо было уезжать: ждали дела на заводе, а дома была Дина — ведь неприлично ночевать где попало. А так хотелось поспать «где попало» — на свежем сене, например, побродить по берегу Цивиля вечером, когда стелется над водой, и лугами белый густой туман, а когда поднимаешься к деревне, то наносит теплым запахом навоза. Наверное, в его крови упорно жил обыкновенный вульгарный человек, крестьянский сын, никакие «приличия», никакая «культурность» не смогли пригвоздить его в городе.

Прошло полчаса, а Сетнер все не выходил. Наверное, сидит в какой-нибудь приемной, ждет, ждет терпеливо, упорнсг. Вообще упорство у него всегда было завидное. Физика в школе ему трудно давалась. Бывало, все закончат задачку, кто не решит, тот спишет — поскорей из класса на улицу, и только он один сидит, решает, решает, а у самого слезы на глазах, но все равно губу закусит и сидит. Учительница не выдержит, сжалится над Сетнером, подойдет, пальцем покажет, где ошибка…

Но вот появилась в дверях Совета плотная коренастая фигура его, и Великанов поднялся, крикнул:

— Сетнер!

Тот посмотрел туда-сюда, покрутил головой, не узнавая в человеке в черных очках Великанова. Тот сдернул очки и помахал газетой.

— Алексей, мать честная! — громко, на весь сквер крикнул Сетнер. — Кто, думаю, зовет, а это ты!..

Они обнялись, и объятие получилось особенно дружеское, какое-то душевное. Давно у них не было такой встречи. Может быть, оба вспомнили что-нибудь из своего детства?

— Ты что здесь делаешь? — спросил Сетнер первым, и как всегда, не особенно церемонясь. — Свиданье с интересной дамочкой? А я позвонил тебе домой, телефон не отвечал, и я решил, что ты махнул на свой курорт!..

Они виделись недели две назад, Сетнер все знал и о новом оборудовании, и о Дине, и о том, что сам Алексей собирался в Кисловодск. Этот же Сетнер порой очень удивляет: скажешь ему слово-два, а обо всем остальном он догадывается и не лезет в подробности. Вот она — истинная деликатность, та самая душевная культура, о которой так пеклась Дина. А то, что Сетнер говорит громко да прямо, это еще ничего не означает. Вернее, это просто привычка. Сетнеру, например, часто приходится разговаривать на улице, вести совещания, собрания, так что голос у него поставлен. Но Дина ничего не желала понимать. И Сетнер был в их доме не очень-то желанным гостем: «От его крика у меня болит голова». Сетнер чувствовал это, но хоть бы слово оказал Алексею, пусть даже в шутку. Нет, он просто старался поменьше бывать у них, приезжал к Алексею на завод или звонил по телефону.

— А ты свои дела сделал? Небось у Шестакова был?

— Нет, я к начальникам не хожу, я все к заместителям. Начальник ведь ничего не может, он только резолюцию накладывает, а дело делают заместители! — Сетнер засмеялся и толкнул в плечо Алексея. — Но на заводах все иначе. На заводах да в колхозах без директора никуда!

— У тебя сегодня хорошее настроение, — сказал Великанов.

— Сам удивляюсь! — простодушно воскликнул Сетнер. — Как мало человеку надо для хорошего настроения! Ты просишь, например, пять тонн железа, а он тебе не то чтобы дает, а только обещает в конце следующего квартала, и вот у тебя уже хорошее настроение!

— А как в деревне-то, бывало, говорили, помнишь? — спросил Великанов. — Чем обижать грубым словом, лучше дай человеку большой ломоть хлеба.

— Глянь-ка, ты еще и деревню не позабыл!..

— Да уж и сам не знаю, — признался Алексей Петрович.

Сетнер Осипович добродушно рассмеялся. Глаза его большие, слегка навыкате, обычно с хитрым прищуром даже тогда, когда это и не нужно было, сейчас наполнились каким-то отцовским состраданием и лаской. Он взял Алексея за руку, как если бы взял сына, и сказал уже по-другому, без этой пустой веселости:

— Посидим здесь немножко, что-то я сегодня устал.

— Может, пойдем ко мне?

— Может, и пойдем. Я поручил шоферу одно дело, скоро он должен сюда подъехать, а там увидим, что к чему…

Солнце склонилось уже за полдень, но жара не спадала. Листья на аккуратно подрезанных липах завяли и пожелтели, словно была уже осень. Тут как раз к памятнику Ленину подъехал еще один свадебный поезд, и из первой машины, украшенной лентами, шарами и с большой куклой на переднем бампере, вышли чинно жених с невестой. До них было далековато, лица виделись неотчетливо, и казалось, что это счастливые красивые и умные молодые люди и жить они будут долгую, счастливую жизнь. Сетнер с Алексеем молча наблюдали за церемонией. Вокруг жениха и невесты набралась целая толпа девушек и парней, многие были с фотоаппаратами.

Может быть, на заднем плане какой-нибудь фотографии, где еще и лиц не разобрать, окажутся и Сетнер Осипович с Алексеем Петровичем?

— Сейчас и у нас в деревне невесту привозят на машине с лентами и шарами, — сказал Сетнер. — Правда, статистика утверждает, что в городе разводов в три раза больше. Оно, наверно, так и есть. Ты посмотри на этих длинноволосых. Они даже сейчас не догадаются выключить свои транзисторы.

— Не сердись, Сетнер, ребята есть хорошие…

— Вспомни-ка ты старую чувашскую свадьбу! Сговаривались на масленице, и начинала девушка готовиться. Первым делом — платья шьет, платки вышивает, рубашки, — ведь родни у жениха много, каждому подарок. Подружки, конечно, помогают. И вот пока она шьет да вышивает, она через это все уже в семью крепко входит. Тут тонкая психология была! А со стороны парня тоже к свадьбе готовятся, там дым коромыслом — пиво варят, поросят смолят. Помнишь, как мы в амбаре плясать учились к свадьбе? Какая же может быть свадьба без нас, сопленосых. Помнишь, как ты делал барабан? А какой свадебный парень без барабана! И убивали бедных собак для шкуры на барабаны. Бывало, как свадьбы пройдут, в деревне и не найдешь лишней собаки.

— Бавало, — тихо сказал Алексей и улыбнулся. Он вспомнил Юлю.

— Я на своем веку сделал всего два барабана, — сказал Сетнер. — А как разучивали мы песни! И песни-то не эти вот, какие сейчас по радио лалакают, а сами сочиняли. Кого поддеть, кого кольнуть, над женихом да невестой посмеяться… Да и не первые попавшие слова в песню, а отбирали, как элитные семена.

— Да, — соглашается Алексей Петрович. Но те ранние воспоминания такие отрывочные!..

— Сговаривались на масленице, а свадьбу справляли только на троицу! — с воодушевлением продолжает Сетнер Осипович. — Чувствуешь, какое время? — четыре месяца! Четыре месяца к свадьбе готовились. Не только невеста да жених, но каждый из родни готовился — разве можно плохо встретить да принять будущих родичей?! Да и свадьба — ведь свадьбой начиналось великое дело продолжения рода, продолжения жизни! Вот что такое была старая чувашская свадьба!..

— Ты поэт, Сетнер, настоящий панегирик спел старой свадьбе!

— Во многих старых обычаях есть большой смысл, и если бы мы не забывали об этом, у нас поменьше было бы всяких проблем. В том числе и с молодежью, с этими свадьбами и разводами.

И, сказавши про развод, он сообразил, что коснулся той темы, которая может быть неприятна Алексею. Он окосил глаза и украдкой посмотрел на него. Но все это получилось у него так простодушно и неловко, что Алексей рассмеялся.

— Дипломат! Ой, дипломат!..

— Будешь с вами дипломатом, — проворчал разоблаченный и сконфуженный Сетнер. На лбу у него выступили бисеринки пота, и он вытер лицо платком. Все-таки и под липой было жарко в костюме да в галстуке. Можно было бы снять пиджак и галстук распустить, но предстояло ехать к проектировщикам, к самому директору института, и Сетнер Осипович желал предстать перед ним во всем параде — знай наших! — Деревню сделал бог, а город — дьявол, вот что я тебе скажу, — проворчал он.

Как раз по скверу мимо скамейки прошли два подростка лет по четырнадцати, и оба, как нарочно, необыкновенно толстые, откормленные, у обоих зады как у справной шигалинокой. бабы, а щеки из-за ушей видать было, и походка — вялая, ленивая. Сетнер Осипович посмотрел на них и с сожалением покачал головой.

— Бедные, бедные! За что им с детских лет такое наказание?

А Алексей Петрович с пронзительной болью в сердце вспомнил опять живого Игоря. Нет, он не такой был, он любил труд и занимался спортом, а плавал — как бог. Но недаром и говорят, что тонут чаще те, кто хорошо умеет плавать. Истина, конечно, сомнительная, но если бы у берега булькался, то никакая судорога не страшна бы была…

— Сейчас другая жизнь, Сетнер, — неохотно возразил Алексей Петрович. — Город освободил подростка от физического труда и необходимости участвовать в добывании хлеба наравне со взрослыми, но вот мы, родители, к сожалению, взамен этого зачастую ничего им не даем, ничего даже и предложить не можем. Спорт, туризм… Но ведь это тоже лежит с краю. А область интеллектуальных, творческих занятий все так же далека от них, как она была далека и от нас с тобой.

— Потому и говорю, — упрямо гнул свое Сетнер. — Ты вот на старости лет не избежал этой беды…

Он замолчал и ждал, что ответит Алексей. Но тог тоже молчал. Этой темы было касаться мучительно, а не касаться ее вовсе было еще мучительней. И он ответил:

— Я сам виноват, Сетнер.

— Еще бы не виноват! — живо подхватил тот. — Слишком ты с ней носился, вот что я тебе скажу. А сам все время в упряжке, как лошадь на пахоте. Не снимал хомута! Давно я хотел тебе сказать это, да жалел, а теперь жалеть не буду, потому что такая жалость боком выходит.

Сетнер Осипович видел, как сразу понурился, сник его друг. И долго сидел так с опущенной головой и не возражал ни словом, ни жестом. Своей деревенской прямотой он, конечно, переборщил, сам это чувствовал, и, чтобы снять неловкость, повернул разговор на другую тему.

— А почему ты не уехал в Кисловодск? Ведь ты в отпуске…

Но тема была все та же, и Алексей Петрович только криво улыбнулся да покачал головой. В странном положении он оказался. Если бы кто-то еще года два назад сказал ему это, он бы не то что не поверил, но даже и в мыслях не мог бы допустить, что с ним такое может случиться. От других уходят жены, разводятся люди, но то другие, он ведь, Алексей Великанов, не другой!.. Но вот оказалось, что он ничем не отличается от других. А должность — она сегодня есть, а завтра ее нет… И что же тогда остается?..

— Лексей, не сиди больше в городе, айда в Шигали! Будешь жить у меня, отвожу в полное твое распоряжение сеновал и передние комнаты! Отдохни. А если будет скучно, найдется тебе работа — будешь главным консультантом по реконструкции. Кроме того…

— Что — кроме того?

— Да есть у меня одна мыслишка…

— Слушай, за то, что я уже сделал для твоего колхоза, ты мне памятник должен в Шигалях поставить!

— Это верно, мы тебе поставим памятник, только мыслишка на сей раз другая: женить тебя хочу! Ведь живет в Шигалях одна душа, которая до сих пор тебя любит и до конца дней любить будет… Нет, ты не опускай голову, не отводи глаза!

— Нашел что ворошить…

— Это не «что», а твоя жизнь, и от нее никуда не уйдешь.

Алексей Петрович посмотрел в возбужденные круглые глаза Сетнера и улыбнулся. Смотри ты, какой психолог и педагог!

— И нечего раздумывать, — наступал дальше Сетнер Осипович. — Собирай вещички и поехали. Часа через два я заеду за тобой, и к вечеру мы будем пить в Шигалях пиво. Айда!

— Прямо сейчас не могу, Сетнер. А денька через два-три сам приеду, — твердо пообещал Алексей Петрович, хотя за минуту до этого у него еще и не было такого окончательного решения. Но хоть и не было, а как сказал, так от этой определенности словно бы туман разошелся и даль прояснилась и само собой определилось уже и дело, и смысл существования. Все-таки та праздность и ожидание неизвестно чего парализовали его волю. За эти дни с особенным чувством он думал о том, что вот не понимал тех старых людей, которые, работая всю жизнь на самых ответственных постах, умирают, едва выйдя на пенсию. Самому Великанову до пенсии еще было далеко, но вот оказывается, что понимание тех или иных вещей зависит не от служебного положения, не от уровня образования, а от того, в каком состоянии находится твоя душа. — Через три дня приеду, — повторил Алексей Петрович.

Посидели молча. Сетнер Осипович посмотрел на стоянку, но машины еще там не было видно.

— Хотел с тобой, Алексей, об одном деле посоветоваться. Рабочая сила тебе нужна?

— Еща как нужна! А что, не хочешь ли помочь в порядке шефской взаимовыручки?

— В некотором смысле хочу. Открой в наших Шигалях какой-нибудь подсобный цех от своего завода, ну, что-нибудь вроде филиала.

Алексей Петрович посмотрел на своего друга с иронической улыбкой. Видимо, Сетнер хоть и умный мужик, но, видимо, трудно ему представить современное машиностроительное производство.

— Ну, что скажешь? Какой ответ дашь своим землякам?

Алексей Петрович засмеялся. Впервые за последние Дни засмеялся человек. А Сетнер Осипович грустно повесил голову, ведь он все понял. Он понял, как нелепа кажется Великанову его затея. Но все-таки не хотел сдаваться.

— Я не тороплю, ты подумай, может, что-нибудь и придумается. Ну, не обязательно тебе. Ты ведь знаешь и другие заводы в Чебоксарах, вон их сколько дымит у вас.

Когда Сетнер Осипович опять оглянулся на стоянку, то машина его уже там была — одна грязно-белая среди черных, лаково переливающихся.

— Мне пора, Алексей, — сказал он. — И если ты не приедешь через три дня к нам в Шигали!..

— Это уже решено.

— Вот и ладно! На месте да на досуге мы обо всем потолкуем…

И только когда они опять обнялись и Сетнер, перебежав тяжелой трусцой к машине, обернулся и помахал, он вспомнил о Юле. Но не кричать же через всю площадь: передай, мол, привет, и он только помахал Сетнеру. Потом он пошел к Волге, а в голове между тем как будто сама собой жила эта странная, на первый взгляд даже нелепая идея Сетнера о подсобном цехе в Шигалях. Разумеется, штамповать из пластмассы и металла корпуса для приборов и различных приборных панелей так же необходимо, как и сами приборы, да и вообще штамповки с каждым годом становится все больше и больше, но такой цех должны обслуживать сто двадцать человек. Цеху нужны восемь инженеров, а где они в Шигалях? Нет, нет, все это пустые разговоры!..

Так сказал себе Великанов, а сама мысль жила в нем упрямо и стойко. Наверное, в ней было какое-то рациональное зерно. Допустим… А кто в таком случае будет строить цех? Сельстрой? Межколхозстрой? О, эти организации с несчастным коровником возятся три года, а тут — производственный цех? Нет, все это пустые мечты и больше ничего.

От каждодневной жары Волга сильно обмелела, и хотя ему редко удается бывать здесь, но как сразу видно страдающего, больного человека, так видно и реку, изможденную сухим жаром солнца. В том месте, где когда-то были соляные амбары, купались ребятишки. Метрах в пятидесяти от берега качалась на якоре лодка с белой надписью по борту — «спасательный», в ней сидело четверо ребят, спины и плечи у них были черные от загара. Алексей Петрович разделся, свернул брюки и рубашку, а часы сунул в карман брюк. Один из парней в лодке начал играть на гитаре. Мелодия была странно знакомая, да и голос!.. — как будто Игорь бренчал на гитаре своей и пел. Алексей Петрович широкими шагами зашагал по мелководью, шум воды в ногах погасил мелодию и голос. Когда воды стало выше колен, он бросился плашмя и ушел с головой. Вода была теплая даже на глубине. В такой воде можно плавать сколько угодно и не бояться, что ногу сведет судорогой… Он проплыл неподалеку от лодки, но ребята даже не посмотрели в его сторону. Тот, что бренчал на гитаре, сидел с опущенной головой. Волосы у него были русые, и казалось, что стоит только ему поднять голову… До того все в этом парне было похоже на Игорево — и плечи, и голова, и длинные угловатые руки, что хотелось окликнуть его, позвать: «Игорь!..»

Алексей Петрович когда-то хорошо плавал, и сейчас он плыл все дальше и дальше, плыл легко, плыл без страха, даже без мысли о том, что берег все дальше и дальше. Звук гитары и голоса ребят, поющих песню, все истончался, и когда неподалеку проносилась моторная лодка, то голоса пропадали. Но стоило установиться тишине, как Алексей Петрович опять ловил эту тонкую ниточку знакомой мелодии и плыл дальше.

— Эй! — раздался вдруг крик с пролетающей мимо лодки. — Эй!..

Алексей Петрович оглянулся. Молодой парень, встав в лодке во весь рост, грозил ему кулаком.

— Куда Лезешь? Попадешь под теплоход!.. — услышал он его крик сквозь рокот подвесного мотора.

И верно, он выплыл уже на середину Волги! Здесь и в самом деле можно угодить под какой-нибудь теплоход. Алексей Петрович повернул обратно. Берег показался страшно далеко — едва видимая черта над зыбкой линией воды. И отчего-то сразу он почувствовал усталость в руках. «Только не суетиться!» — сказал он себе. А тут как раз на него налетал «Метеор» — бесшумный на своих подводных крыльях и быстрый, как щука. «Метеор» шел вниз и пролетел метрах в пятидесяти от него. Алексей Петрович успел заметить в низкой приплюснутой капитанской рубке две головы в белых фуражках, но ни та, ни другая не повернулись в его сторону, будто бы и не заметили его на воде. А может быть, они и в самом деле не заметили его? А тут еще волна от «Метеора» подняла его. Волна была крутая, неожиданная; и он окунулся с головой и хлебнул воды. Дыхание перехватило, в глазах поплыли желтые круги. Кое-как откашлявшись, он перевернулся на спину для отдыха и мало-помалу дыхание наладилось, и он пришел в себя. Он лежал на спине, чутко прислушивался к шуму сновавших вокруг моторных лодок и катеров и как будто трезвел, отчетливо сознавая, что до берега ему плыть еще далеко.

Небо над головой без единого облачка, в этом белесом, выгоревшем на солнце небе плавает чайка. Он даже видит ее красные поджатые лапки. Чайка тихо вскрикивает и делает над ним круг за кругом. Она еле пошевеливает крыльями, а клювик у нее черный, и глазки — две живые бусинки. Какая красивая птица, сколько грации в ее свободном полете!.. Алексей Петрович закрыл глаза, «о желтый свет солнца сочился под сомкнутые веки. Он рождал какое-то сильное, сладкое чувство жизни, живого тела, знания, что ты можешь открыть глаза и увидеть белую чайку. А если бы минутой назад пошел ко дну?.. Теперь, когда в душе была уже твердая уверенность, что ко дну он не пойдет, было что-то приятное в этой мысли о дне, о смерти. Ведь стоило открыть глаза, как становилось ясно, что ты жив. Да и бояться уж было нечего, потому что в руки вернулась уверенная сила, а дыхание стало ровным и глубоким. О смерти известного человека обычно оповещают людей. Если ты известен в городе, в области, то о твоей смерти известит областная газета: в черной рамочке будет напечатано, что такой-то, имеющий такие-то заслуги и звания, ушел от нас. Если ты известен в министерствах, если тебя знают в правительстве, то о твоей смерти сообщат в какой-нибудь из центральных газет, и тогда о тебе узнает вся страна: люди развернут газету утром и, прочитав главные новости, опустят глаза в уголок страницы: ага, еще один приказал долго жить, какой-то Великанов… Вот так прочитают, усмехнутся и подумают: «Вот и познакомились с товарищем Великановым! Может быть, и в самом деле был хороший человек…» Конечно, о мертвых плохо говорить не принято у живых людей, ведь даже если умрет какой-нибудь мошенник, мерзавец, то люди, вздохнув с облегчением, по доброте своих сердец все же найдут повод вспомнить его хорошим словом. А ведь кроме известных людей умирают еще тысячи, многие тысячи людей обыкновенных, рядовых, тех, о которых не сообщают даже и районные газетки. О таких людях помнят только родные, близкие люди, помнят долго и память о тебе передадут своим детям: «Вот это дядя Леша. Он купался в Волге, заплыл далеко и утонул». А то, что он был директор, член обкома, что был на дружеской ноге с самим Андреем Петровичем, об этом все забудут на второй же день…

Шум мотора приблизился, и когда он поднял голову, то увидел стоящего в лодке мужчину в тельняшке.

— Тупое бревно! — крикнул он. — Утонуть охота, что ли?

У него были желтые усы и форменная кепка с крабом.

— На тот свет мы еще успеем, — ответил Алексей Петрович. Эта форменная кепка с крабом и тельняшка как-то сразу привели его в чувство, он понял, что этот мужчина здесь хозяин и не потерпит никакого нарушения на реке, а нарушение было очевидное.

— А ну залезай в лодку! — приказал мужчина.

— Я и сам доплыву! — попробовал отговориться Алексей Петрович.

— Доплывешь! — усмехнулся он. — Разве я не вижу, что ты уже плывешь, как мертвый судак. Ну-ко, забирайся, а то веслом огрею! — и он взаправду поднял весло.

Наверное, он принял Алексея Петровича за пьяного, потому что какой же трезвый человек полезет под теплоходы?!

Делать было нечего, и Алексей Петрович, ухватившись за горячий борт, попробовал перевалиться в лодку, но без посторонней помощи сделать это не мог.

Только теперь, когда он сидел в лодке на горячей скамейке и с него струйками стекала вода, он почувствовал, как устал. Руки мелко и бессильно дрожали.

Его снесло чуть ли не на километр. Он поблагодарил лодочника и по горячему песку поплелся искать свою одежду. Одежду он скоро нашел и оделся, но когда сунул руку в карман, то часов там не оказалось. Не оказалось и семи-восьми рублей денег, которые были взяты на случайные расходы. Мальчишек, бултыхавшихся на мелководье, было еще больше. Но той лодки с парнями что-то не видно. Хотелось еще раз взглянуть на того русоголового, с гитарой. Он так напоминал Игоря!..

Дома стояла мертвая тишина. Даже уши закладывает каким-то глухим звоном, и только когда забормочет на кухне холодильник, пустая трехкомнатная квартира вроде бы наполняется жизнью. Но это обманчивый признак.

Впрочем, в его доме было и всегда не особенно шумно. С работы раньше семи-восьми приходил редко, и, бывало, позвонит, а никто ему не открывает, словно бы дома никого нет. Тогда он достает свой ключ. И когда уже откроет, то из своей комнаты выглянет Дина. «А, это ты…» Лицо заспано, волосы не прибраны. Оказывается, у нее болит голова и поднялось давление. Врача, конечно, не вызывала. «Что они понимают, твои врачи!» И такая страдальческая гримаса на лице, что кажется, будто один твой вид добавляет ей боли. И что ни скажи, все не так. Какие уж тут разговоры. И если Игоря нет дома, то идешь к себе, сидишь за столом, перебираешь бумаги. Вот в такие вечера написалась у Алексея Петровича небольшая брошюрка о методах управления и организации крупного современного производства. Эта брошюрка оказалась вдруг очень популярной, на всяком многолюдном партийном или хозяйственном собрании на нее ссылались, иногда пытались даже оспаривать некоторые мысли Великанова, но споры только добавили ей, этой тоненькой книжечке, еще больше популярности. Так совершенно неожиданно для себя он сделался автором, как утверждали сведущие люди, нечто очень важного, однако по краткости изложения брошюрка напоминает конспект и весьма затрудняет понимание вопросов широкому кругу специалистов, и поэтому советовали на основе этой брошюры написать книгу по проблемам организации и управления. Правда, со временем эти разговоры стали затухать, а сейчас, когда прошло уже года два с той поры, о брошюрке Алексея Петровича вспоминали совсем редко, а советов о книге и подавно не давали. Наверное, сведущим людям стало ясно, что Великанов автор случайный, пороху у него на книгу не хватило. А между тем сам он не отказался от этой мысли написать книгу об управлении. Самая элементарная польза такой книги стала ясной ему особенно после истории с новым оборудованием. Иногда Алексей Петрович приходил в отчаяние от того, какие мало компетентные люди вершили порой дела государственной важности! Но ведь жизнь не кончается — думал он. Растут наши дети, растут новые поколения рабочих, техников и инженеров, и в большинстве своем это искренние и честные ребята, они видят вещи шире и глубже, и если их вовремя не научить необходимым профессиональным навыкам и той единственной правде, на которой стоит наша жизнь, то очень скоро они могут разочароваться не только в делах и словах своих предков, но и в самих себе. Эта благая мысль подогревала намерение Алексея Петровича в отношении книги.

И еще — память о сыне. Он бы тоже стал инженером, как отец. Увлечение его техникой было глубоким и к шестнадцати годам уже профессиональным. Из детских привязанностей остались только пластинки да записи современной музыки, но Алексей Петрович видел, что и эта юношеская страсть постепенно отступает перед техникой и физикой. С Игорем все чаще и чаще нужно было разговаривать уже как с равным, как с инженером. Быстро же набираются ума эти нынешние акселераты. Правда, в их знаниях больше бывает эмоций и интуиции, чем инженерной трезвости и расчета, но трезвости никуда от них не денется. Так думал Алексей Петрович, когда разговаривал с Игорем. Теперь бы ему было уже восемнадцать… А пианино оказалось совсем ни к чему. Кажется, он испытывал к нему даже какую-то ненависть, и пришлось долго уговаривать Дину, чтобы она не терзала мальчика этими уроками музыки, как, впрочем, и тех учителей, которые приходили заниматься с Игорем. Теперь на пианино Алексей Петрович поставил большую фотографию сына. Фотография большая, но ведь сам Игорь остался все тем же подросток, каким был: на крутом выпуклом лбу чуть заметные следы прыщей, глаза смотрят не по-детски умно и грустно, как будто он уже знал что-то печальное о себе, а нос и пухлые мягкие губы — материнские…

В комнате Дины тускло поблескивает зеркало. На столике под зеркалом стояли обычно коробочки с пудрой, флакончики с духами и всякая прочая косметика, а сейчас тут валяются только железные шпильки да вот еще пыль. Пыль везде, даже на стенках шкафа.

Алексей Петрович зачем-то открывает дверку. Платья, кофты… Всякий раз, когда он сейчас приходит домой, надеется увидеть этот шкаф пустым, ведь у Дины есть ключ, она может войти в любую минуту. Отопрет дверь и войдет. «Здравствуй, Алексей… Я пришла забрать кое-что из вещей, Надеюсь…» Что на это скажет он? «Если ты не очень спешишь, то мы могли бы поговорить…» Конечно, она очень удивится, она даже нарочно сыграет на этом удивлении: «О, у тебя появилось желание поговорить со мной? Трудно поверить!..» А говорить-то, по сути дела, и не о чем. Вот это-то и странно. Не о чем говорить с человеком, с которым прожито почти двадцать лет. Раньше говорили о Игоре, о его учебе, о школе. Да и эти разговоры кончились, кажется, классе на шестом. Странно… Если разобраться, то они давно уже не были мужем и женой. Они были отцом и матерью сыну, но когда Игоря не стало, эта последняя связь оборвалась.

В этих стенах как будто хозяйничало одиночество.

Своя комната с письменным столом, книгами и рулонами чертежей похожа на убежище в этой квартире, на убежище, где нет звенящей тишины, от которой леденеет душа. Письменный стол поставлен у широкого окна, а окно выходит во двор, прямо на глухую желтую стену соседнего дома. Когда работается хорошо или когда зачитаешься хорошей книгой, то не видишь, что это — стена, а замечаешь только что-то желтое, и от этого желтого исходит даже какой-то непонятный покой. А вот когда на душе кошки скребут, то от этой стены рождается неприятное, нехорошее чувство, как будто тебя заперли на замок. О работе нечего и думать, — Алексей Петрович только поворошил на столе бумаги, а когда в кухне забормотал холодильник, то он поспешил на этот звук, точно его кто-то позвал.

В кухне на полу возле холодильника стояла пустая бутылка от коньяка. Это они с Сетнером опорожнили, когда он заезжал две недели назад. Засиделись за полночь, Алексей Петрович тогда и выложил все о Дине, о всей своей семейной жизни. Впервые он так разоткровенничался, впервые. Ведь до сих пор никто, кроме Сетнера, и не знает, что они с Диной разъехались. У Сетнера же один разговор — о своем колхозе, о механизированных фермах, о строительстве. Как будто у него и нет домашних проблем. И когда вроде бы в шутку сказал об этом, он гордо так ответил: «У меня тыл крепкий». Гордость эта была не обидной. Сетнера мучило другое. «Лексей, мне хочется много построить, но нет у меня на это зеленой дороги. В банке у меня лежит два миллиона, и кажется — строй на здоровье! Но не тут-то было. Я вымотался в поисках кирпича, цемента, каких-то несчастных бетонных блоков, которые у вас в городе сваливают в овраги. Лексей, я устал так жить. Это не работа, не жизнь, а одно мучение. Я уже лишился сна…» Кажется, еще немножко, и Сетнер заплачет.

Алексей Петрович пытался его успокоить. Конечно, сейчас трудно быть председателем, народ из года в год становится грамотнее, образованнее, требования его растут, кроме того, за председателем смотрит каждый, замечает всякую твою промашку, и так не только в колхозе, но и на заводе… Но слова были не те, не те, и он сам это чувствовал, а говорил, говорил, пока Сетнер не перебил его: «Но, Лексей, я ведь несчастлив, мне горько и тяжело. У меня крепкий тыл, но фронта нет, фронт у меня везде, как у партизана».

Они не заметили, как перешли почему-то на шепот, точно за стенкой, как раньше, была Дина со своими головными болями. Но ведь Дины не было. Ее больше никогда и не будет. Разве только зайдет на минутку за вещами. «Здравствуй, Алексей. Я пришла забрать кое-что из вещей…» Теперь она будет жить далеко — в Севастополе, ведь этот ее Остроухов Ю. П. служит там, наверное, скоро будет генералом. Ну что ж, дай ей бог, как говорится, дай бог…

Алексей Петрович заталкивает пустую бутылку в мусорное ведро и выносит ведро на лестничную площадку в мусоропровод. Слышно, как бутылка со стуком летит вниз по трубе, потом доносится стеклянный звон. Вот и все. Можно потихоньку собираться в Шигали… Зачем? Может быть, повидать родных… Может быть, повидать Юлю…

 

8

Таким же жарким и сухим было лето сорок девятого… На маленьких шигалинских полях среди леса еще кое-что уродилось — хлеб, картошка, а вокруг по колхозам все выжгло летнее солнце да суховейный южный ветер. Но шигалинцы оказались с хлебом!..

Из Казани они ехали с Колей Ефимовым на площадке товарняка, а ведь зима тогда была ранняя — накануне Октябрьских праздников везде лежал по-зимнему снег, и они с Колей совсем закоченели в своих пальтишках. На разъезд Пенер поезд пришел вечером, несколько домиков, снег, пустота, на попутную машину или там подводу нечего и надеяться, так что они закинули за спину свои легкие котомочки и отправились в путь. Мало-помалу согрелись. Коля учился в ветеринарном институте, и по дороге он рассказывал о своих товарищах, с которыми учился. Так и не заметили, как Добежали до села Норус, где Коля жил. А дальше пришлось идти одному — семь верст. В Шигали он добрался уже к полночи. Свет горел только в доме бригадира Аникея Федоровича Молчанова, и когда Алексей остановился у ворот, то ясно услышал шум и говор людей. Значит, колхозный праздник здесь устроили! Наверное, он имел право быть на этом празднике, ведь все лето он работал в бригаде Аникея Федоровича наравне с мужиками. Но прежде нужно домой, ведь дома ждет мать. Для матери у него куплен подарок — платок. А второй платок куплен для Юли. На эти подарки ушла почти вся месячная стипендия, но это ерунда, лишь бы платки понравились тем, для кого куплены!.. А мама и в самом деле его ждала.

— Сердце мое как чуяло, что ты прибежишь! Кошка вон со вчерашнего дня свою мордочку моет, я и думаю — Алеша прибежит на праздники!..

Он слушает мать, слушает родной голос, по которому так стосковался за первые месяцы учебы, и в душе его все ликует. Оказывается, можно скучать и по самому дому, в котором вырос, вот по этим стенам, по столу, за которым и щи хлебаешь и уроки готовишь, даже по черному горшку, оказывается, можно соскучиться, в котором молоко запеклось коричневой пенкой!..

А потом они вместе с матерью на праздник идут. Совсем уже ночь, но от снега на улице бело, и мать радостно рассказывает, как на собрании приняли решение провести колхозный праздник, да сколько постановили сварить пива, да кто варил, и у кого какое пиво получилось, да сколько на трудодень получится хлеба да картошки… А он уже плохо вникает в эти хозяйственные рассказы матери: в его мыслях уже Юля, Юля, Юля!.. А молодежь, оказывается, собралась отдельно — в доме Сергея Филипповича. Правда, Сергей Филиппович с войны не пришел, а жена его умерла в сорок пятом, и в доме, на краю деревни, живут две сестры — Наталья и Юля. Вот у них и собирается молодежь по праздникам: попеть песни, поплясать. Бывал и Алексей там не раз. Но при всех не смел к Юле подойти. Красивее Юли не было девушки в Шигалях. Алексей в этом и не сомневался. И, когда в Казань на учебу уехал, каждый день посылал Юле письма. Даже стихи сочинял. И теперь шел он по ночным Шигалям к тому заветному дому как на сладкую казнь: как Юля встретит его? Что скажет?..

А она ждала его у ворот. Оказывается, она тоже, как и мать, была уверена в том, что он придет именно сегодня. Ни слова не сказав, он подошел к ней, протянул руку, а Юля качнулась к нему, и они сами не заметили, как обнялись и поцеловались. А в голове все плыло от счастья — снег, тесовые ворота, окна дома, толстая черная ветла…

— Я хотела пойти в Норусово и там встретить тебя…

— Да ведь я и сам не знал, что сегодня приеду. Просто не было двух лекций, вот и получилось.

— Я знала. — И в черных глазах такая уверенность, будто и в самом деле все знала точно.

— Пойдем в дом?

— Совсем даже не хочется.

— Почему?

— Да Ягур Типушкин пристает.

— А ты не позволяй.

— Ударить, что ли, его?

— Если нужно, и ударить можно. Будь построже, — сказал Алексей и покраснел — ведь выходило так, словно была Юля уже ему жена.

А в доме — дым коромыслом. Трезвый человек в таком веселье вроде белой вороны. Но для таких гостей есть испытанное средство — штраф.

— Три чашки ему! Три чашки!.. — закричали ребята. — До дна, до дна!..

Деться некуда — приходится пить. Наталья подает ему первую чашку пива, вторую…

— Третью, третью! — требует Сетнер — знаток чувашских застольных обычаев.

— Сама знаю. А ты, Сетнер, не сори на пол.

Наталья — хозяйка строгая. И для Алексея не делает исключения, хотя знает, что у них с Юлей «любовь».

От трех чашек в голове зашумело, да разве догонишь тех, кто угощается пивом уже часа два! Ребята все хмельные, да и пиво сварено крепкое, нечто вроде медовки. Наверное, кое-кто из девушек выпил этого пивка — вон как поблескивают глаза в свете десятилинейной лампы. На девчатах — белые льняные платья, передники новые, праздничные — красные, зеленые, синие… Парни — те оделись кто во что горазд — толстые суконные пиджаки, застиранные гимнастерки, рубахи. Но наряды — дело второе. Главное — праздник, первый колхозный праздник после войны, на столе яблоки и квашеная капуста, огурцы и хлеб, хлеб, хотя он и испечен пополам с картошкой, а карманы полны орехов и семечек: пожалуйста, кто хочет, угощайтесь!..

— Лексей, давай гармошку! — требует Ягур Типушкин. Из парней он единственный фронтовик, и на черном в полоску тонком костюме у него сверкают ордена Красной Звезды и Славы, да еще медаль «За боевые заслуги» и гвардейский значок. Храбро воевал Ягур! Правда, когда началась война, он только поступил в Норусовское педучилище, а до призыва в армию успел даже поработать несколько месяцев учителем, и только потом его взяли на войну. А теперь, когда он вернулся офицером да при таких наградах, его поставили директором школы в Шигалях. Вот какой соперник, оказывается, был у Алексея! И хотя Ягур станом был тонок и ростом не удался, но — фронтовик, ордена, герой, одним словом, к тому же не какой-нибудь колхозник или даже студент, а директор школы! Лучше жениха для самой красивой девушки в Шигалях и быть не может! Во всяком случае, Ягур ухаживал за Юлей без всякого стеснения, и для многих, в том числе и для сестры Натальи, дело казалось решенным. Правда, была у Юли «любовь» — Алексей, но что он такое перед Ягуром Типушкиным?! Да и уехал Алексей далеко, уехал учиться, так что тут и говорить нечего!..

Самому Ягуру дело казалось тоже уже решенным, и сейчас на Алексея он смотрел как на временную помеху. Да и вообще с ребятами он говорил как с пацанами и только в приказном тоне — подай, принеси, отойди… И в том, как иной шигалинский верзила с пудовыми кулаками робеет перед тщедушным Ягуром, не было ничего удивительного. Но Алексей уже парень был вроде бы и не шигалинский, а городской, казанский студент, на Ягура смотрел он уже без робости, а его приказной тон казался уже обыкновенным бахвальством, петушиным задором, зазнайством.

Однако сейчас был праздник, гармошки хотелось не одному Ягуру, да Алексей и сам хотел ее захватить, но вот так спешил, что и забыл о ней. Правда, и мать, бывало, ворчала раньше, когда братья его или он брали гармошку: «До возвращения отца истреплете всю!..» Мать все еще не верила той черной бумажке, в которой было сказано о геройской гибели отца, и берегла гармонь. Но сегодня бы она разрешила поиграть Алексею.

Когда он вернулся с гармошкой, стол уже был задвинут в угол, а девушки, ставши в круг, пели.

— Танцы, танцы! — скомандовал Ягур. — Освободить место!

Алексей заиграл плясовую. Первым зачастил-зато-пал в своих хромовых сапогах Ягур. Плясал он не в лад, но с таким решительным, яростным выражением лица, что можно было подумать, что это сама музыка не в лад, а он, Ягур, пляшет как надо. Но и пляска его была странная — какая-то смесь из русской и цыганской. Кроме того, он еще повизгивал лихо, будто его щекотали. Потом и ребята посмелее затопали своими валенками. Но плясали неловко, точно у них ноги не гнулись и руки были тяжелые, как оглобли. Странная получалась пляска. Это Алексею было хорошо видно. Вообще-то часто так бывает: живет человек в родном месте и все там — и вещи, и люди, и обычаи — кажутся ему обыкновенными, такими, каким только и могут быть. Но вот стоит уехать побыть-посмотреть другие места, другие обычаи, а потом вернуться в родное место, и родное место и все в нем показывается иначе, и человек начинает много видеть такого, чего раньше не замечал. Вот пляшут ребята — кто как умеет, и в прошлом году на Октябрьские собирались и так же плясали, и сейчас вот пляшут эти же ребята, тот же вон Сетнер неуклюжий, как медведь молодой, загребает валенками, но видит в этой пляске Алексей уже и что-то иное, да и ребята вроде бы те да не те! Алексей видит их старание плясать красиво, видит эти кургузые пиджаки, толстые суконные штаны, растоптанные чесанки, видит он все это обычное, привычное и самим ношеное, но теперь вдруг его душа наполняется нежностью и сожалением к этим ребятам, сожалением и гордостью. Гордостью — за что? Он и сам не может сказать ясно. Он знает, что сейчас, в эту, может быть, самую минуту танцуют и в университетском зале, церемонные ребята и девушки, красивые, нарядные, модные, танцуют вальс либо новый танец фокстрот, и многие из них недавно, может быть, вот так же плясали в тесной избе при свете керосиновой лампы, и руки у них такие же твердые, как у Сетнера, твердые от топорища, от косы, от вил, от ручек плуга… Но там все это уже прячется, таится, уже подделывается под другие обычаи и порядки, потому что те порядки и обычаи красивы, вечны, как вечны н красивые белые льняные платья шигалинских девушек. А эта смесь Ягура из русских и цыганских переплясов — что оно такое? И этот неуклюжий топот ребят? Им кажется, что пляшут они красиво и изящно, пляшут чувашскую пляску, а на самом-то деле у них получается бог знает что, ведь никто не учил их плясать в детстве, не много они и видели веселых да настоящих плясок за свою юность, ведь они учились другому, видели другое — нужду, труд, труд, один труд до победного конца!.. И они победили, привели жизнь в своем колхозе к первому общему победному застолью. Это победители пляшут, вот что!.. И Алексей с навернувшимися на глаза слезами склоняется над гармошкой и не замечает, как в волнении убыстряет наигрыш. Ягур уже задыхался в своей пляске, глаза заливал пот, мокрые волосы реденькой челкой липли на лоб, да и ноги уже путались…

— Споем, споем! — раздались несмелые девичьи просьбы.

— Давайте песню! — приказала Наталья. — Лексей, слышь? Песню споем! — И первой взяла решительно и твердо:

Шелковый платочек надо уметь повязать! Но мало уметь повязать! Надо уметь повязать, надо уметь и стирать, Иначе он потеряет цвет!..

И звонким, как колокольчик, голосом подхватила Юля:

Друга милого надо уметь найти. Но мало уметь найти! Надо уметь найти, надо уметь и любить — Иначе потеряешь друга…

Алексей перестал играть на гармони, он сидел и слушал. Да не один он слушал да смотрел! Ягур, директор школы Ягур Афанасьевич, без всякого стеснения своими круглыми выпученными глазами уставился на поющую Юлю. Он счастлив. Масленая улыбка так и прилипла на его лицо. Грудь выпятил, потряхивает медалями. В деревне одни пацаны, не побывавшие в армии, так кого же еще такой девушке любить, как не Ягура?! Да разве не о нем поет она в своей песне!..

Рюмку светлую надо уметь держать, —

опять вступает Наталья своим твердым, густым, хозяйским голосом, —

Но мало уменья держать! Надо уметь держать, надо уметь и пить, — Иначе голову потеряешь!..

Ягур опять улыбается во весь рот: уж он-то умеет пить, уж он-то голову не потеряет!..

И опять зазвенел колокольчик Юлиного голоска:

А народ родной надо уважать, Но не только надо уважать, Надо уважать, делать добрые дела, — Иначе себя опозоришь!..

— Для кого это спела она такую песню? Неужели она думает, что Алексей уедет и забудет Шигали, забудет ее?.. Нет, нет, этого никогда не случится, никогда, Алексей готов в этом поклясться.

А потом опять плясали, теперь хороводом, степенным и величественным, походили девушки, и ребята топтались позади и норовили разбить хоровод, танцевать парами вальс — как в городе. Потом Наталья опять угощала всех пивом, а Ягур вдруг извлек из своих галифе бутылку настоящей водки под сургучом. В первую очередь он поднес стаканчик хозяйке, и та долго жмурилась, нюхала и фыркала, но соблазн попробовать настоящей водки был так велик, что она не устояла. Потом Ягур привязался к Юле: выпей да выпей! Та отбивалась решительно, да Ягур вдруг схватил ее голову, прижал к груди и насильно плеснул водку Юле в губы. Она вырвалась, ударила его кулаком, но тот ловко подставил руку и засмеялся довольно: вот, знай наших!

— Гармонист, попробуй и ты! — приказал Ягур. Глаза его победительно сияли, но в них сверкало и презрение к нему, Алексею.

— Нет, не буду, убери свое вино, — он сказал это спокойно, убрал с «оленей гармонь и встал, вышел в сени — освежиться. В сенях на случай праздника был повешен фонарь, и за стеклом помигивал красный керосиновый огонек. Следом за Алексеем вышел и Ягур. Он тяжело дышал за спиной, но Алексей не оглядывался. Голубой снег лежал по всему двору и на воротах.

— Ты оставь Юлю, — услышал Алексей хриплый, слабый голос Ягура. — Оставь, я женюсь на ней…

— Женишься? — повторил Алексей ставшее внезапно страшным слово. — А… разве я тебя держу?

Может быть, от этой нерешительности, от этой неожиданной растерянности в голосе его прозвучала слабость, и слабость эта была Ягуру как сигнал к атаке.

— Ты вот что, — сказал он уже своим обычным командирским тоном, — ты не стой на моем пути.

Что это такое? Кто такой Ягур, чтобы приказывать ему?!

— Да пошел ты от меня подальше! Что ты липнешь, как смола?

— Послушай, я на фронте маху не давал, — с угрозой сказал Ягур. — И два раза повторять не привык. Этого нюхал, салага? — Ив руке Ягура тускло блеснул вороненый пистолет. Может быть, он только хотел показать свой пистолет, только попугать Алексея, но у того вдруг сделалось холодно в животе, и со страхом, с отчаянием он ударил по руке Ягура. Он сам чувствовал, как по спине пошел ледяной холод, он ждал выстрела, грохота, ждал смерти, а пистолет глухо ударился об пол и не выстрелил. Он не выстрелил, а страх, этот противный страх все еще не проходил. А Ягур вдруг дико, пьяно зарычал и, как кошка, бросился на Алексея, пальцами хватал за горло, а пальцы у него оказались железные. Тогда он стукнул его по голове и оттолкнул. Ягур ударился затылком о дверной косяк. Алексей наклонился и подобрал пистолет с пола. Он оказался маленький и тяжелый, как гиря.

— Если еще раз подойдешь к Юле, кисель сделаю, — спокойно сказал Алексей. А Ягур поднялся и опять с диким хрипом вцепился в Алексея. Но тут в сени высыпали ребята и растащили их. Кажется, нпкто и не удивился, что они сцепились. Наверное, они понимали, что это неизбежно. Ягур хрипел и сплевывал кровь. Он еще подергался да поярился для порядка, но когда ребята его отпустили, он не то что не бросился на Алексея, но даже как-то виновато-заискивающе поглядел на него и стал поправлять галстук, пиджак…

Потом Алексей опять играл на гармошке. Но не было уже беззаботного веселья, как прежде, да и все устали, всем хотелось спать, а с непривычки к хмельному головы клонило в сон. Ягур только молча сидел в углу и просил Наталью налить ему еще, еще… Может быть, он боялся чего-то? Недаром он с таким страданием посматривал на Алексея, на его карман, который оттянул тяжелый пистолет. Что сделает с ним Алексей? И как его вернуть? Хорошо, что никого не было, ведь Ягур всегда может сказать, что не знает он никакого пистолета. Да, вот как все нехорошо повернулось!.. И он пил стакан за стаканом хмельное пиво.

Сделалась грустной и Юля. И Алексеи, глядя на нее издалека, переживал странное чувство ревности и досады. За что он ударил Ягура? Разве Юля уже стала жена ему? Может быть, Ягур ведет себя так вольно с ней неспроста? Ведь Алексей не был в Шигалях почти три месяца…

Эти мысли были такие горькие, что он взял гармошку, оделся и ушел. По дороге он вспомнил о пистолете, потому что он тяжело оттягивал карман и стукал по ноге. Подержав его в руках, он бросил пистолет в колодец. Завтра он скажет об этом Ягуру. И если тому нужна эта штуковина, — пусть очистит колодец и достанет.

Только когда он был уже возле дома, его догнала Юля. Она была в легком кафтане и запыхалась от бега. Она схватила Алексея за руку и стояла, переводя дух, а потом сказала:

— Липнет, как оса… Разве я виновата?

Он дернул плечом. И правда, кто ее знает, виновата или нет? Ягур ни с того ни с сего тоже не будет «липнуть»…

— Ударить мне его, что ли?

Он и на этот раз промолчал.

— Ведь не собака все-таки, человек…

— Что-то не заметил в нем человеческого, — не стерпел Алексей. И добавил презрительно — Директор!

Он и сам чувствовал, как эти два месяца жизни в городе переменили его. Раньше он бы не посмел сказать так презрительно о Ягуре, все-таки ведь он был Директор школы, а это прежде всего. А теперь вот говорит, да еще с таким презрением, что Юля вроде бы и оскорбилась, притихла. Потом:

— Он сватает меня… — И добавила едва слышно: — Наталья велит выходить…

— Выходи, я не держу. У меня еще конца учебы не видать.

— А когда… когда ты закончишь учебу… — проговорила она дрожащим голосом, — когда закончишь, ты на меня и краем глаза не посмотришь?..

И он деланно рассмеялся и оказал:

— Говоришь тоже ерунду!

Но впервые в сердце уже не было твердой уверенности. И с каким-то нехорошим чувством подумалось: как скучно! Да и о чем с ней поговоришь? Кто с кем в деревне гуляет, есть ли в Казани галоши для чесанок? А про Чайковского, наверное, и не слыхала!..

Эх ты, молодое время, молодая прыть! Если бы все это вернуть, если бы жить сегодняшним умом!

 

9

На автовокзале народу было — не протолкаться. Очередь к кассе за билетами завилась в такие кольца, что конца ее и не найти. А автобус на Шумерлю отправлялся через час, и все билеты на этот рейс уже были проданы.

Алексей Петрович, уже совершенно отвыкший от подобного рода явлений, потому что всюду, куда ему нужно было, ездил на служебной машине, с удивлением видел теперь Толпы потного, измученного народа, увешанного сумками, рюкзаками. Поразил его и тот вид терпения и покорности, который был на многих лицах, которое он здесь видел. Алексей Петрович пожал с удивлением плечами и вышел из здания автовокзала. Разумеется, он знал о различного рода проблемах, трудностях и недостатках в нашем хозяйстве по выступлениям ораторов на различных активах и совещаниях, но тут было нечто иное, чему он даже не мог сейчас подобрать определения. Палило солнце, пахло бензинной гарью и асфальтом, а он стоял как оглушенный в своей легкой белой шляпе, и портфель в руке делался все тяжелее и тяжелее.

Первым его побуждением было сделать так, как все вынуждены делать, все эти простые люди: встать в очередь и ждать. Но хоть это побуждение в нем говорило и ясно, Алексей Петрович почему-то не спешил осуществлять его. При одной мысли, что в этой духоте автовокзала ему придется простоять часа два, в нем поднимался гнев. Но ведь эти-то люди стоят, здесь без гнева! Правда, у него есть выход: он должен набрать номер главного инженера и велеть ему подослать машину сюда, на автовокзал. «Да что вы там делаете?!» — послышится искренне изумленный молодой голос человека, который еще года два-три назад и не знал иного способа передвижения по дорогам страны, как только при помощи таких вот вокзалов. «Нет, Алексей Петрович, вы меня удивляете! Сейчас я посылаю Ваню, через пять минут он у вас будет!» Да, стоит только набрать номер…

— Эй, дарагой! — услышал Алексей Петрович развязный, ленивый голос. — Куда ехать?

Он и подумать не мог, что это его окликают, но смуглый таксист-кавказец в кепке с огромным козырьком и с пышными усами, высунувши голову из машины, смотрел на него.

— Ты что, дарагой, оглох? Тебя спрашиваю, — сказал он капризным презрительным голосом.

Первая мысль Алексея Петровича была странная: «Почему из тысячи людей он выбрал меня? Ведь кругом такие же люди!..» Но в то же время было и понятно, что люди-то такие, да вот только у него лицо, еще не утомленное, не измотанное очередями и ожиданиями. Поскольку шофер справедливо не предполагал увидеть в этой толпе человека, имеющего в своем распоряжении иные средства транспорта, то он увидел в нем другого, того самого, который и был ему нужен — человека с деньгами. Когда это Алексей Петрович понял, то он поневоле улыбнулся.

— Мне нужно в Шумерлю, — оказал он тихо, не двигаясь с места, не бросаясь к машине, в то время как за дверцу уже ухватились две или три руки. Но шофер все еще смотрел поверх этих голов на Алексея Петровича и конечно же хорошо услышал его тихий голос. По голосу он понял то, что и должен был понять: такой пассажир ему был бы неудобен. И он коротко мотнул головой:

— Нэт, машина идет в Канаш.

— В Канаш! В Канаш! — радостно подхватили голоса, и дверки уже рвались, но хозяин-шофер властно и строго начал распоряжаться, выбирая себе пассажиров.

В самом деле, подумалось Алексею Петровичу, не попробовать ли на такси?

Эта мысль придала ему бодрости, и он довольно решительно подошел к вишневого цвета машине с шашечками на дверце и своим спокойным голосом, в котором ясно звучали необычные властные нотки, спросил:

— Свободно?

Парень-таксист с загорелым скуластым лицом, по которому сразу было видно, что он здешний, взглянул на Алексея Петровича и через оттопыренную толстую губу презрительно спросил:

— Куда?

— В Шумерлю, — ответил Алексей Петрович и вдруг ясно услышал в своем твердом голосе незнакомые нотки подобострастия. Ему стало как-то неловко, нехорошо, и он повторил уже зло: — В Шумерлю! — Но получилось то же самое. Видимо, эти ребята-шофера представляли какую-то стихийную силу, которая была сильнее всяких крепостей.

Однако в лице шофера-парня произошла внезапная перемена, в глазах мелькнуло даже что-то доброжелательное, он тотчас вылез из своей машины и щелкнул крышкой багажника:

— Пожалуйста, поедем, а портфельчик можно сюда поставить.

Это уже было такое, к чему привык Алексей Петрович и считал обыкновенным, естественным отношением к себе.

— Вы один? — спросил таксист, захлопывая крышку багажника.

— Ас кем я должен быть? — не понял Алексей Петрович.

— Нет, я так, — ответил таксист и, кажется, смутился. — Просто подумал, что дорога на одного станет дороговато. Если не возражаете, можно взять попутчиков.

Алексей Петрович пожал плечами: он не возражал.

— Кому на Шумерлю! — крикнул парень. — На Шумерлю!..

Звать пришлось недолго: к машине уже бежали, волоча тяжелые рюкзаки, мужчина и женщина, оба потные от жары и тяжести котомок. В первую минуту они даже и слова сказать не могли, а только:

— Э… э… мы…

Алексей Петрович видел в сумках, висящих на женщине, связки баранок, мятые батоны, какие-то свертки, кульки. Громадный рюкзак на спине мужика был набит втугую, мужик кряхтел и стонал под ним, а пот градом катился по красному, распаренному, измученному лицу.

— Через Норусово не поедешь? — робко спросил он, утирая лицо кепкой. Один глаз у него, оказывается, с бельмом. Он был так жалок, так несчастен, что парень-таксист взглянул на Алексея Петровича и, не встретив в его лице возражения, махнул рукой:

— Ладно, по Вурнарскому тракту поедем.

Когда уложили в багажник сумки и котомки да еще сами поместились на заднем сиденье, машина сразу осела на рессорах, а в кабине резко запахло потом.

Поехали. Но прежде чем выехать на шоссе, пришлось продираться сквозь длиннющую очередь у бензозаправки. Казалось, ихнюю низкую машину вот-вот раздавят, замнут огромные грузовики, но шофер ловко выворачивался из-под самых колес. На него кричали, матерились, грозили кулаками, а он как будто и не слышал ничего, с хладнокровным упорством пробиваясь к цели.

Мужчина и женщина сидели тихо, не проронив ни единого слова: то ли оттого, что молчал Алексей Петрович, то ли от радости, что едут домой в машине. Они уже наверняка позабыли о своих мытарствах с котомками, о стоянии в очередях. Но первой не стерпела долгого молчания женщина. Она держала на коленях туго набитую раздувшуюся авоську с баранками и заискивающим голосом спросила у Алексея Петровича, можно ли положить сетку? Наверное, она приняла его за какого-то большого начальника.

— Пожалуйста, — сказал он. А потом обернулся и спросил: — Куда же вы ездили?

— Да в гости, — живо ответила женщина.

— Приезжали в Чебоксары свою дурость показать, — проворчал мужчина. Наверное, это были муж и жена, а жена, видно, не привыкла, чтобы последнее слово оставалось за мужем.

— Ну что ж, недаром и говорится, что и барин не обходится без дураков, своих нет, так покупает!

— Всех чебоксарских товаров все равно не купишь, — опять проворчал глухим голосом мужчина.

Зато жена его и не думала скрывать, говорила громко, словно была уверена, что то, что она говорит, приятно всем послушать.

— В деревне не оставили ни макарон, ни крупы!

— Вот такие же, как ты, дуры, — не сдавался муж.

— А ты хочешь, чтобы я детей голодом морила? Даже картошка нынче — как овечий горох. Кто ложкой из миски работает, тот про это не знает, а знает тот, кто варит.

В голосе женщины зазвенело раздражение. Может быть, она говорила так нарочно, для «начальника», сидящего впереди, рядом с шофером.

— Советская власть не оставит тебя голодом, не бойся, — урезонивал муж свою жену. — Будет на миру, будет и у нас.

— Посмотрю, как ты будешь сыт своей скромностью!

Мужчина тяжело вздохнул и промолчал.

В этом тяжелом вздохе была такая печаль, что Алексею Петровичу стало жалко его. Видно, крепко подпоясала его жена поясом своего упрямства.

Машина быстро летела по хорошему асфальтированному шоссе, справа и слева тянулся густой березняк, и в машину, в духоту салона, иногда веяло лесной прохладой. Но когда дорога брала в сторону, то солнце било прямо в глаза. Алексей Петрович опустил щиток перед собой. Оказывается, это был не обычный темный прозрачный щиток, а что-то вроде дерматиновой пухлой подушки, а на обратной стороне оказалось зеркальце. Чего только не изобретут наши конструкторы! Может быть, это потому, что в конструкторских бюро много женщин? Взять хотя бы КБ ихнего завода, — больше половины женщин, все молодые, инженеры, но чего уж тут таить — порой у иных едва ли не две трети рабочего дня уходит на причесывание, на чаепития, на разговоры между собой, на болтовню по телефону с детьми, мамами, мужьями и женихами, на беготню (украдкой) по магазинам. А вот в оставшееся от всего этого время они занимаются «изобретением» всяких зеркалец. Впрочем, хорошее дело: в это зеркальце можно видеть все, что происходит у тебя за спиной. Вот женщина поправила платок, прибрала растрепавшиеся волосы. У нее скуластое, плоское и бурое от солнца лицо, а нос слегка вздернут, и губы пухлые, красивы, так что Алексей Петрович нет-нет да и невольно взглянет в зеркальце. Муж ее кажется гораздо старше, во всяком случае, лицо у него в морщинах, да еще на лбу какие-то рябины, как будто от оспы. И лицо, и шея у него черны, и ясно, что работает он где-то на улице, на солнце с ранней весны. И вот это бельмо… А другой глаз голубой, чистый, и смотрит он печально, и кажется, будто мужчина очень глубоко о чем-то задумался. В его чертах почти ничего нет чувашского, и Алексей Петрович решает про себя, что это русский, но только с детских лет рос в какой-нибудь чувашской деревне, и поэтому так чиста его чувашская речь.

— Ну и жара, — сказал шофер, который до сих пор ехал молчком.

— Да, — согласился Алексей Петрович. — Такая жара, что кажется, никогда не будет уже и зимы, снега…

— Еще как будет! — тут же своим решительным голосом вмешалась в разговор женщина. — Да еще такие будут морозы, что боже мой! — И сразу же совершенно о другом — В деревне пересохли все колодцы. Люди замучились — колхоз развозит воду на машине. Четвертый, месяц нет дождя! А в городе — посмотрите! — поливают водой траву, липы да дороги, а у нас скотину нечем поить!

— Поим из пруда, — тихо добавил мужчина и вздохнул опять.

— Да разве в том пруде вода? Там с утра до вечера полным-полно ребятни. Разве скотина напьется такой воды? Попою-ка я тебя такой водой, через неделю ноги протянешь!..

Алексею Петровичу не трудно представить эту муку. Сразу пришло на память свое детство, мать, ее вечные хлопоты с ребятишками и скотиной: всех на-корми-напои… В деревне и сейчас семьи большие, люди держат много скотины, да еще сад-огород, и с таким хозяйством женщине, конечно, приходится трудно, да тут еще жара, вода по норме из цистерны…

По правую сторону, за железнодорожной линией, замелькали разноцветные дачные домики. Один одного краше да наряднее. Как будто хозяева этих домиков соревнуются друг с другом и не жалеют ни краски, ни теса, ни своих трудов. Многие из работников заводоуправления года три назад получили здесь дачные участки. Алексею Петровичу эти участки стоили немалых хлопот, но сам он от такого участка отказался. И теперь об этом не жалеет. Видимость собственности на земельный участок в шесть соток делает с людьми чудеса. В ленивом и вялом человеке вдруг просыпается такая энергия, такой энтузиазм и такая страсть, что болото или свалка превращается в цветущий, плодоносящий и урожайный сад. И главное — эта каторжная работа делает людей счастливыми. Несколько корзин яблок, ведро клубники — и нет такому труженику высшей награды. Оба выходных дня он копается в своих грядках как муравей, он забыл не только о кино или пиве, но и о своем любимом телевизоре, о футболе и хоккее.

И вот как по волшебству за каких-то два-три года возникают на заброшенных пустырях эти красивые дачные городки. Сразу видно, что люди здесь живут счастливые и довольные.

— Погубила нас эта жара, — опять сказала женщина позади. — В земле сделались такие трещины, что проваливаются телята. Моя мама пошла покосить отавы и тоже провалилась и сломала ногу, сейчас лежит и не встает…

— Ладно, не хнычь, — оборвал муж. — Как будто у тебя одной беда. Да и вообще…

— Чего — вообще?

— А то, что вы, бабы, даже после светопреставления хотите на бугорке остаться.

Наверное, они повздорили еще в городе, таскаясь по магазинам, и вот до сих пор не могут успокоиться.

— Скотину-то ты чем будешь кормить зимой, если пуд сена уже сейчас стоит шесть рублей? Что, надеясь на тебя, детей, что ли, оставлю без молока?!

— Говорю тебе: в колхозе дадут солому, а в Сибири наши готовят сено.

— Для тебя, наверное, готовят?

— Для кого же еще? — искренне удивился мужчина.

— Дурак, — коротко сказала жена.

— Будет вам спорить, — вмешался шофер. — Иначе я вас высажу. — Он подмигнул Алексею Петровичу по-приятельски, как бы говоря, что он просто попугал этих деревенских, чтобы ехали молча и не мешали.

Дорога пошла уже через овраги, и когда машина поднимается в гору, то видно далеко вокруг, и взору предстают уже изрядно пожелтевшие рощи, желтые стога соломы посреди вспаханных полей и маленькие деревеньки, лепящиеся по склонам, на косогорах или в самой низине. И над всем этим одинаково властвует солнечный зной, и кажется, что от него не укрыться ни в долу, ни в лесу. Трава возле дороги бурая от пыли, и даже из машины видно, какая она жесткая, редкая. По обочинам дороги видны и глубокие трещины в земле, и если оступиться, то тут может сломать ногу не только человек, но и лошадь.

А под железобетонными мостиками только сухая спекшаяся глина, и нигде не блеснет вода, не зеленеет осока.

И пыль, пыль, пыль…

Встречные машины поднимают густые облака пыли, и когда через такое облако проедешь, то хоть окна и закрыты, на зубах все рано похрустывает пыль. Пыль уже обволокла лицо, шею. Но надо терпеть, делать нечего.

Вообще Алексей Петрович привычен к подобным тяготам жизни. Когда в детстве да юности хлебнешь такого лиха, это всегда скажется. Стоит только вспомнить, так тебе тогда доставалось. В таких же вот оврагах застрянешь на лошади с возом, а лошадь не тянет, хоть убей ее. Но дороги в Чувашии были и тогда везде хорошие, ведь недаром в тридцать пятом году республику наградили орденом Ленина именно за хорошее дорожное строительство. Да и сейчас дороги поддерживаются в хорошем состоянии. Вот и Вурнарский тракт уже покрыт асфальтом дальше Ишаков, строятся мосты через речки и овраги, железобетонные мосты, вечные…

Вот только через Унгу пока еще мост деревянный, ветхий, знак видит: с грузом более семи тонн проезд запрещен. А еще недавно такого знака не было — мостик стоял крепко. Но, видно, вышел ему срок, долгую и добрую службу он послужил. И подумалось Алексею Петровичу: интересно, сколько раз я проезжал через этот мостик?! И вот еще раз — домой, на родину, в Шигали!.. Из родных людей в Шигалях сейчас только старшая сестра Арина. Мать звала ее Урик, звала так с малых лет и до последних дней, хотя у сестры к тому времени было уже десятеро детей, и вот теперь и все в Шигалях зовут ее так — Урик. Подумать только — десять детей! До войны родилось четверо, а потом, когда ее муж Афанасий вернулся с фронта, сестра рожала сыновей да дочерей ежегодно. Алексей Петрович и сейчас даже путает их имена…

— Ох, беда, — опять вздохнула позади женщина. — И Сорма высохла, и Цивили высохли…

Как раз проезжали по мосту, и Алексей Петрович поглядел вниз — сухое, все в трещинах русло речки Сормы, только кое-где в бочагах влажнел песок. И над всем руслом, сколько было видно, летали грачи. Может быть, собирают дохлую рыбешку. «Неужели высох и Большой Цивиль?» — подумалось Алексею Петровичу с каким-то даже внезапным страхом. Большой Цивиль — река его детства, и в то, что он может высохнуть, просто не верилось. Но спросить у женщины, так ли это, он отчего-то не решался. Да и откуда ей знать, ведь она не из Шигалей…

— И Волга вся обмелела, — сказал и шофер. — Рыбаки говорят, что еще никогда не было таких уловов.

— Вот так вот! — подхватила женщина. — У одних беда и горе, а другим прибыток да радость.

Видимо, сердце женщины и, в самом деле, ожесточилось. Трудно поверить, что богатые уловы приносят рыбакам радость и удовлетворение сейчас, когда Волга и в самом деле так обмелела, что и глядеть страшно. Но ни Алексей Петрович, ни шофер, ни муж не возразили женщине.

Проехали Юпрямы. С каждым километром все ближе и ближе родное место, все знакомей места, че «рез которые идет дорога. Только засуха неузнаваемо преобразила землю. Лиственницы справа от дороги безвременно пожелтели и сбросили иголки. Да и рощи редки, лист на деревьях мелкий и жухлый. А вот и Сорминский лес, плантации хмеля. Там работают люди — белые платки на головах женщин, белые рубахи под палящим солнцем особенно белы.

— И хмеля нынче нету, — опять высказалась женщина.

— Поливать надо было, — вступил шофер в разговор, и по твердости заявления было ясно, что тут ему есть что сказать.

— Поливать! — почти выкрикнула женщина. — Чем же поливать?

— А в газетах сколько пишут о поливах!

— Да ведь газетами, в которых пишут о поливах, много не польешь.

— Я о том и говорю! Сколько пишут, а я вот всю республику изъездил, а почти и не видел, чтобы поливали. Так — в одном-двух хозяйствах.

— А чего не поливать, если прикажут, — с ехидством сказал и мужчина, все это время терпеливо молчавший.

Жена поняла его буквально и напустилась опять на него:

— Что ты понимаешь! Чем нам поливать? У нас, что, Волга, что ли, есть? Как был простофиля!..

— Подземными водами надо поливать, — со знанием дела сказал шофер. — Вот я слышал — в Японии…

И начался обычный в таких случаях разговор людей, знающих, как обстоит дело не только в родном колхозе, не только в родной республике, но и во всем мире. Такие разговоры еще больше расстраивают простых людей, потому что оказывается, что везде хорошо и с полисом, и с урожаем, и с привесами, и с картошкой, а только у нас дома плохо.

Алексей Петрович помалкивал, ведь в сельских делах он разбирался плохо, не знал всех тех тонкостей, которые отличают именно знатока, специалиста от дилетанта. Он и с Сетнером никогда не спорил по таким вопросам.

Скоро должна была быть деревня Яндоба, вон за тем пожелтевшим перелеском… Во время войны Алексей приноровился запрягать корову, чтобы привезти Дров. Хворост, сушняк, валежник, сухостой — вози, никто слова не скажет. Да и много рубщиков приезжали в здешние леса из тех краев, где нет леса, одни поля. Так их и звали — полевики. Вот эти полевики тоже всю зиму рубили лес и вывозили его. От них на вырубках оставалось много хороших дров, под снегом попадались и целые бревна. И Алексей не терялся в таких случаях, возил, наполнял свой двор, а в субботу после уроков, нагружал сани, потом уже после полуночи запрягал корову и к рассвету был в Яндобе.

Здесь он продавал дрова высокой, худой тетке. У нее жила эвакуированная женщина с четырьмя детьми, а вот были ли дети у самой тетки, он сейчас и не помнит. Потом эта эвакуированная умерла, и ее детишки так и остались в доме этой тетки, остались как ее дети. У нее была мука, за воз дров она давала Алексею четыре килограмма. Тетя Крахвине… Да, так ее и звали — тетя Крахвине. Ребята еще ругались: что, мол, ты продаешь так дешево? А он не торговался: сколько дала, столько и взял. А про то, что жалко было ребятишек да и саму тетку Крахвине, об этом он ничего не сказал… Да разве дрова он покупал на деньги? А корова тоже была своя. В месяц раза два он приезжал с дровами в Яндобу, а обратную дорогу он готов был лететь на крыльях — какая радость была на сердце при мысли, что вот он привезет матери муки!..

Яндоба появилась внезапно под косогором. Жива ли тетка Крахвине? Ей и тогда-то было за сорок, и если жива, то уже старуха, вряд ли и помнит она парнишку, который привозил ей на корове дрова. А однажды она заказала шестнадцать дубовых столбиков для изгороди…

Но теперешняя деревня Яндоба очень мало походила на ту, военной поры Яндобу. Большие дома под железными да шиферными крышами весьма отдаленно напоминают те маленькие убогие халупки с подслеповатыми окошками, в которых по утрам горели желтые керосиновые огоньки. А какие сейчас стали ребятишки у тетки Крахвине?..

— Приехали, — сказала вдруг женщина позади.

— Разве вы не в Норусово? — удивился шофер.

— Нет, мы здесь выйдем, останови.

Тормоза заскрипели, машина остановилась. Пассажиры завозились, начали вытаскивать свои котомки и сумки, потом шофер открыл багажник, выгружали оттуда и о чем-то глухо говорили.

— Да хватит тебе! — грубо сказал мужчина с бельмом. — Торгуешься из-за каждой копейки.

Наверное, женщина расплачивалась с шофером, и, видно, теперь, когда она была на месте, ей стало жалко переплачивать лишние деньги.

— Другой раз поезжайте на автобусе, — сердито посоветовал шофер и хлопнул крышкой багажника. А когда сел на место, и они поехали, объяснил Алексею Петровичу: — Я взял с них только половину того, что на счетчике, всего три рубля, а ей показалось, что я ее ограбил! Жадюш деревенские!..

Куры шарахались из-под колес машины. На счетчике было шесть рублей и какие-то копейки, Алексей Петрович не разглядел. Все не так просто, хотелось сказать ему, относительно жадности все не так и просто… Но парень, видно, сильно был обижен, он то и дело сплевывал на дорогу и ворчал:

— Если бы не вы, я бы ткнул их носом в счетчик!..

Жадная ли была тетка Крахвине, оставившая у себя четырех чужих детей? Жадная ли была его мать, которой иной раз нечем было накормить семью?.. Жадная ли сестра Урик, у которой десятеро детей?.. Трудно достаются деревенскому жителю эти копейки, особенно трудно они доставались ихним матерям, а скудость рождает бережливость, скупость, так что относительно жадности Алексей Петрович сказать ничего не может.

Машина летит по асфальтовому шоссе, на спидометре стрелка качается на цифре «100». Свистит за стеклом ветер, мелькают деревья и километровые столбики, а шофер говорит что-то о своем плане, который выполнять стало тяжело, о своем нерадивом сменщике, о свирепых гаишниках… Может быть, сознание чужих недостатков необходимо слабому человеку для самоутверждения в своих же глазах? Если у нас хватает чутья видеть ложь и решимости обличать ее, нам самим уже сложнее, труднее лгать… Производственный план… Ради его выполнения многое прощается. Допустим, прощается директору завода его невежество, грубость и сомнительные приемы управления, если его завод исправно выполняет план. Есть план, и у тебя появляются радетели и приятели в министерстве. Это уже надежный путь к вершине славы и личного авторитета, и то и другое необходимо прежде всего в моменты, когда составляются планы. Директор, находящийся на вершине славы, тому же министерству необходим не меньше, чем продукция, которую дает твой завод, да, не меньше, если не больше. Это и справедливо, ведь если ты выполняешь план, значит, ты всегда на виду, и премия, награда — кому? — ясно: тебе. А завершил пятилетку успешно — орден, как положено. Пусть многие недовольны твоим грубым обращением, приемами в руководстве, но ведь Ннбгие и довольны. Они подлизы, Скажут. Ну, это ведь как взглянуть. Главное — производственный план, выполнение и перевыполнение. И ты чувствуешь себя уверенно, крепко, твои корни прочно сидят в почве, как у дуба, а вершина уходит далеко ввысь. В конце концов, в случае, если там дисциплина или еще что, так разве ты один на заводе? А партком на что? А завком? Они куда смотрят? А еще комитет комсомола. Но даже если директор и в самом деле не слишком соответствует, то каков еще будет новенький? Отдать лошадь и остаться с кнутом? Поэтому пускай посидит, поработает еще годик-другой…

Налево, в низине, когда-то стояли две деревеньки — Пуканкасси и Ермошкино, а теперь они слились в одну большую деревню, а внизу сверкала под солнцем запруженная Убасирма. Когда-то здесь была глухая, лесная сторона, по берегам Убасирмы росли непролазные кусты тальника — самый прекрасный материал для плетенья различных вещей, и мастера этого дела здесь жили отменные, плели не только корзины, но даже кресла и стулья для продажи в городах, вот откуда, видимо, и само название деревни — Пуканкасси, потому что пукан — это стул…

Но сейчас в этой стороне леса почти совсем нет, все освоено хлеборобами, пни подчистую выкорчеваны, и вся земля по пологим склонам Убасирмы — сплошь поля. А эти две деревни были и раньше богатые, и дома здесь попадались крепкие, каменные, с конюшнями, амбарами и банями. Да и теперь они выделяются — железные крыши выкрашены в самые разные цвета, и оттого деревни выглядят нарядно и кажется, что живут здесь работящие, счастливые и веселые люди.

Справа от асфальтированной новой дороги тянется старая «каменка», и раньше, когда, бывало, шел дождь, на этой дороге с коровой или слабосильной лошаденкой была сплошная мука. В тот раз дождь захватил его сразу же за Норусовом, и на Хомушской горе они вместе с коровой едва-едва вытянули воз. Это были те самые шестнадцать столбиков для тети Крахвине, ее заказ. Если, говорит, привезешь, за каждый столбик дам тебе кило муки. Получается целый пуд муки! За пуд муки можно было купить прекрасные яловые сапоги!.. Но сейчас еще надо было добраться до тетки Крахвине, а ведь за Хомушской горой была гора еще побольше — Убасирминская. А дождь шел и шел. Глинистая дорога совсем раскисла, корова и на ровном месте едва тащила, копыта у нее разъезжались по сторонам. Так оно и вышло: бревешки пришлось втаскивать в гору самому, а потом еще помогать корове тянуть пустую телегу. И все это под холодным проливным дождем. Сколько раз он падал на этой полукилометровой горе?.. А потом, когда он опять нагрузил воз, сел у колеса и заплакал. А отчего плакал, и сам не знает: то ли оттого, что трудная дорога позади и теперь до самой Яндобы под уклон, то ли оттого, что у других с войны возвращаются отцы или братья, а у него уже никто не вернется, ни отец, ни брат, и вот теперь он всю мужскую тяжелую работу обречен делать всегда один… А ведь так хочется учиться, работать инженером на заводе… Но в слезах была и радость: такую гору одолел!..

К тетке Крахвине он приехал весь мокрый, озябший, голодный…

Вот как доставался когда-то хлеб, обыкновенный хлеб, которым сейчас завалены магазины!.. Но это была последняя поездка на корове, последняя поездка по этой вот каменке в Яндобу к тетке Крахвине, поездка за хлебом… Сетнер как-то сказал: «С послевоенных дней мы боролись за стопудовый урожай, а теперь получаем уверенно по двадцать центнеров с гектара…» Теперь у хлеба другая цена, у того же самого хлеба… Вот какие перемены прошли за эти годы в деревне, в том числе и в родных Шигалях…

Каменка круто пошла вниз, к самой воде, и там, внизу, промелькнул до боли знакомый деревянный мостик на сваях. Перила в одном месте были сбиты или сгнили сами по себе и обвалились, да и сам-то мостик еле держался. Вот с этого самого мостика и пришлось таскать дубовые столбики в гору!..

Машина пролетела по высокому железобетонному мосту, и если бы не знать, как тут было в сорок пятом, если бы не тетка Крахвине, то вот это место на земле оказалось бы ничем не примечательным, и Алексей Петрович пролетел бы в машине по этому высокому мосту как ни в чем не бывало. Могло бы даже показаться, что здесь и всегда так было.

Солнце уже почти в зените, в палящем зное оцепенела земля. Сухой, горячий воздух врывается в машину. Впереди, над Норусовским лесом, лохматится облако пыли — не то пожар, не то колонна автомашин едет по песчаной дороге, не то одуревшее от жары и слепней стадо вышло у пастуха из повиновенья и несется в деревню. Земля и все живое на ней в жесткой, властной руке засухи. Город еще обороняется от нее: поливаются газоны, деревья, а заводской двор и все дороги к цехам поливаются утром и вечером, но здесь, на обычной земле, от нее нет защиты… Пришло на память письмо племянника Демьяна: «Дядя Алеша, в Шигалях цветут липы и такая на земле благодать, что описать невозможно! В саду нарочно для тебя построил беседку, так что будет где отдохнуть, приезжай. Шигали покажутся тебе раем, вот увидишь!..»

Дима всегда был восторженный, ласковый мальчик, и казалось, что вырастет из него что-то слабенькое, нежное, болезненное, а вот вырос настоящий мужчина, и когда Алексей Петрович в прошлый раз был в Шигалях, то Дима завернул стройку дома. Как раз угадал на помочь, собралась почти вся деревня, и кирпичные стены росли на глазах. Что-то получилось из его затеи?

— Вот и Норусово, — сказал шофер, когда ехали мимо обнесенного забором кладбища, над которым густо шумели березы. — Теперь куда?

— Теперь в Шигали, — ответил Алексей Петрович и шумно, всей грудью, вздохнул.

Вскоре машина остановилась возле нового двухэтажного здания универмага. Две хилые, полузатоптанные клумбы да и те цветы, что оставались, высохли под солнцем. Пыльная дорога, обрывки бумаг, какие-то раздавленные ящики и коробки да еще эта жалкая клумба наводили на мысль, что живут здесь ленивые люди с черствыми, грубыми душами. Но делать было нечего, надо было вылезать из машины и идти покупать подарки.

В первом этаже помещался продовольственный магазин, и Алексей Петрович первым делом направился туда. В магазине было почти пусто. Он осмотрелся. В глаза прежде всего бросилось обилие рыбных консервов, гора «завтрака туриста»… Можно было подумать, что через Норусово проходят и проезжают толпы голодных путешественников. На самом видном месте крупными буквами написано: «Круп и макаронов нет». А рядом, облокотясь на прилавок, стоял пожилой дядя-продавец в белом халате с обнаженной волосатой грудью и с любопытством наблюдал за Алексеем Петровичем, озирающим полки.

— Отчего же нет круп и макаронов? — спросил Алексей Петрович.

Продавец усмехнулся и, помедлив, сказал:

— Раскупили. Мы за два месяца продали почти полугодовой лимит. Запасается народ.

Алексей Петрович кивнул: да, понятно, мол.

В промтоварном отделе народу тоже почти не было, однако всякой всячины столько, что глаза разбежались. И когда он спросил у молодой девчонки-продавщицы, что бы ему купить в подарок для пожилой женщины, то эта девчонка тотчас выложила на прилавок шерстяную кофту. Оказывается, это индийская кофта да еще и ручной работы! Ну что ж, вполне подходит! А зятю Афанасию и Диме — по рубашке.

Оказалось, что и таксист купил в магазине рубашку.

— Таких в городе не достанешь, — объяснил он. — Когда мне что-то нужно, я езжу в Аликово. Райцентр маленький и дальний, но магазины богатые, и никакого тебе блата не требуется: приезжаешь и покупаешь, что тебе нужно. В прошлый раз, когда был там, купил зимнюю куртку, вся в молниях! — похвастался парень. — В Чебоксарах такую и днем с огнем не найдешь. И туфли вот эти, и костюм тоже там купил. В деревнях много пожилых, а их моды не интересуют.

— Сам ведь тоже из деревни?

— Из деревни. Но деревня моя совсем близко от. Чебоксар, и вся молодежь в городе работает, а в деревню ездят на выходной повеселиться да мясом у стариков разжиться, вот и все. Не люблю ездить в деревню, — вдруг признался парень.

— Почему?

— Всегда угодишь в какую-нибудь компанию и напьешься.

Дорога повернула на Шумерлю. Алексей Петрович молчал. Молчал и шофер. Так молча и ехали. Но вот блеснули под солнцем сенажные башни, показались угловатые сооружения зернотока, а тут же рядом и довольно внушительных форм комбикормовый завод с высокой трубой, — настоящий город. Алексей Петрович хотя уже и знал, что здесь есть и гаражи, и лесопилка, а вон там сияет оцинкованного железа крышей мастерская и гараж, хотя все это было знакомо ему, но привыкший за дорогу к сельскому пейзажу, он на весь этот «сетнеро-град» смотрел с некоторым изумлением и гордостью, даже хотелось сообщить шоферу, что вот все здесь построено не без его, Алексея Петровича, участия. Сколько сил это строительство стоило самому Сетнеру, он после истории с переделкой цеха мог оценить в полную меру. Но построено здесь, в хозяйственном центре колхоза, все по высокому классу, и это видно сразу.

Шигали двумя улицами тянется с севера на юг. Верхняя да Нижняя, Тукас да Анаткас, — вот они, эти улицы, улицы его детства! С востока и запада деревню охватывает молодой колхозный сад. Сад огорожен хорошим забором, да потом еще два ряда высоких уже ветел — ветрозащитные посадки, и в этом деле у Сетнера тоже все на высоком уровне. Наверное, у каждого талантливого человека, за что бы он ни взялся, все получается и умно, и красиво. Но вот странное дело, такие люди и их дела почему-то вызывают настороженность. Серость, глупость — она словно бы везде желанна, везде своя, потому что все сразу видят, что это такое, тут никакого секрета, никакой тебе угрозы, как будто что-то родное, близкое. А умный, смекалистый, талантливый руководитель почему-то всегда вызывает настороженность. С этим же садом Сетнера чуть было не сняли с председателей, обвинив в том, что он сократил пахотные земли, занял лучшие участки, а дохода от них нет, и когда он еще будет! Кроме того, этой ситуацией воспользовались сами же шигалинцы. Ведь они испокон веку были отличные садоводы и огородники, еще до войны у каждого был отличный сад, они обеспечивали клубникой, вишней и смородиной, сливами и яблоками всю округу, а когда отменили сельхозналог в пятьдесят третьем, то сады развели заново, да поболее и побогаче прежних. А тут появился на рынке конкурент — свой же колхоз!.. И пошла писанина в самые различные инстанции: истинная-то цель скрыта, а гнев благородный — дохода нет, сократил посевы пшеницы, занял лучшие земли, колхоз несет убытки! Да и писанина-то все анонимная.

Но Сетнер Осипович и здесь нашел выход: строительство винзавода. Раздобыл и проект в плодово-ягодном совхозе да с этим проектом и прикатил: «Алексей, земляк, помогай-спасай!» Конечно, винзавод был маленький, одно только название — завод, но двум инженерам в порядке шефской помощи пришлось повозиться изрядно, в Шигалях даже и женить их хотели, а Сетнер и дом построил для них. Правда, в скором времени этот дом занял молодой армянин, «винодел с образованием», и вот уже лет пять заправляет делом и уезжать, кажется, не собирается.

По шигалинским улицам как и прежде — в два ряда ветлы. Кроны их разрослись, ветви вверху переплелись, и такая прохлада была в этой зеленой тени, что шофер не выдержал своего восхищения:

— Красивая деревня!..

Алексей Петрович кивнул:

— Да, деревня хорошая…

— И богато живут, — заметил вдруг шофер. — Все строятся, да и дома-то вон какие — настоящие кермени!

А вот и родной дом!.. Среди каменных хором он кажется совсем маленьким, но стоит ровно, окошки с белыми занавесками чисто поблескивают, и весь он такой ладный, как орешек. Юля теперь живет здесь, Юля Сергеевна. Хорошей хозяйкой оказалась Юля…

Машина ровно катилась по мягкой дороге, и пыль шлейфом поднималась за ней. Когда Алексей Петрович оглянулся, то из-за пыли он и не увидел домика, где родился.

Редкие прохожие оглядывались на такси и, наверное, гадали: к кому это гость катит? Но вряд ли кто узнал Алексея Петровича. Да и он пока не узнавал никого.

— Вот и приехали, — сказал он наконец.

Машина остановилась. С минуту шофер и Алексей Петрович сидели и молча глядели на веселый, весь в деревянной резьбе дом. Да, здесь живет его сестра Урик.

— Может быть, отдохнете? — спросил Алексей Петрович.

— Нет, — отказался шофер. — Тавтабусь. Спасибо.

Он неуверенно отсчитывал сдачу, но Алексей Петрович остановил его.

— Еще раз тавтабусь, — сказал парень. Потом он развернул машину и, поднимая пыль, умчался обратно.

С минуту Алексей Петрович стоял и смотрел на дом сестры Урик. Дом что надо: обшит в «елочку», покрашен голубой краской, а четыре окна в резных наличниках, точно в кружевах. И к дому примыкают ворота — в таком же роде обшиты и выкрашены. Красиво, ничего не скажешь. Словно всеми работами какой-нибудь художник руководил. Но нет, дело обошлось без художника, это все руки зятя Афанасия. А вот и он сам выглянул, отворив младшие ворота. Узнал, заулыбался. Когда в 44-м зять демобилизовался по контузии, едва ходил с палкой, а слышал совсем плохо, так что легче было ему писать на бумажке, чем докричаться. А теперь вот ходит бойко и со слуховым аппаратом слышит совсем хорошо. Идет навстречу несмело, припадая на левую ногу.

— Лексей!..

Обнялись. Алексей Петрович чувствует на своей щеке его щетину.

— Забыл ты нас совсем, — бормочет зять с волнением. На глазах у него блестят слезы. Да и как не волноваться, ведь ом был для Алексея вместо отца и старших братьев, которые так и остались на войне.

— Раз приехал, значит, не забыл.

— А похудел ты, Лексей. И виски седые. Не легок, видно, твой хлеб, а?..

— А ты выглядишь молодцом, время тебя не берет!..

Зять замахал рукой: пустое, мол, говоришь, пустое, — и сдернул кепочку:

— Гляди, полысел, как прохвессор, — и засмеялся. А смеялся он каким-то чистым, детским голоском, будто колокольчик звенел. — Пойдем давай в дом, вот мать обрадуется!..

Зять Афанасий и в самом деле заметно постарел, меньше волос на голове, больше морщин на шее и на лице. Но такой же худущий, как и раньше, так же любит носить клетчатые рубахи, и чтобы они были чистые, глаженые. И так же, как раньше, весь пропах деревом и табаком.

Сестра Урик выбежала в сени, ударила себя по бедрам:

— Ой, боже, Олеша! — и бросилась брату на грудь. — Ой, боже, Олеша! Хочу приехать хоть раз в Чебоксары да все не могу собраться!.. — Со слезами, на глазах она обнимала Алексея Петровича, и он почувствовал, что она все знает о Дине, о его теперешней одинокой жизни. И плакала она, видно, от жалости. — Эка я дура, — спохватилась она, — пойдем давай в дом!..

В сенях было прохладно, хорошо пахло березовыми вениками, а на маленьком окошке под занавесочкой бился о стекло огромный шмель. Все эти тайны деревенского дома волнуют сердце в первые часы, в первые дни, а потом к ним мало-помалу привыкаешь, привыкаешь к сестре, к ее быстрой речи, к этим постоянным вопросам о том, не проголодался ли ты, не хочешь ли покушать. И сколько живешь — неделю, две, все время пироги, блины, мясо, мясо…

Вот уже и сейчас, отстранившись от брата, Урик отдает приказание Афанасию:

— Сбегай в табун за бараном, а я пока поставлю яичницу.

— А где стадо? — с явным неудовольствием отвечает Афанасий — ведь ему тоже хочется побыть рядом с Алексеем. — Я не знаю, куда сегодня погнали…

— Известно куда — в лес по первому просеку.

Афанасий еще потоптался, но делать нечего — взял веревку и мешок.

— Я пошел…

— Да поживей, не задерживайся там!

— Не задерживайся! Как будто в магазин иду, а не в лес…

Ушел Афанасий, а сестра принялась за дело: загремели сковородки и кастрюли, застучали ножи и ложки, запахло жареным, а между тем она успевала сообщать брату о родне, о том, кто у кого родился, кто на ком женился, при этом то и дело с радостными слезами на глазах взглядывая на брата.

— А я ребенка Димкина качаю, вдруг слышу — машина. Кто, думаю, такой приехал?! — сообщала она уже который раз об этом моменте, как будто с него началась у нее другая, радостная жизнь. — Хочу бежать к тебе, а ноги у меня так и подкосились. Ой, Олеша, Олеша!.. — повторяла она опять с жалостью, но дальше не решалась говорить на эту тему, ждала, видимо, пока начнет сам брат. Но Алексей Петрович не торопился. Наоборот, он старался отвлечь сестру, выспрашивал шигалинские новости, хвалил Афанасия — как он украсил дом! Да и внутри было все чисто, все подогнано и покрашено, ничего лишнего и все так удобно — и водяное отопление, и газовая плита, на которой уже вовсю фырчала яичница на сале с луком.

— Да что у нас! — отмахнулась сестра. — Ты вот посмотришь, какой дом Дима отгрохал!..

— Хороший дом получился?

— С ума он сошел с этим домом, вот что! Живут втроем, а такая громадина, что заблудишься!..

— Ну что ж, они еще ребята молодые, семья прибавится…

— Да там хоть три семьи — места хватит. Одной уборки на целый день, техничку надо держать. Сам в школе, сноха в школе, а мне достается!., Сейчас помидоры принесу.

Сестра убежала, а Алексей Петрович стал выкладывать подарки. И когда Урик вернулась, он накинул ей на плечи розовую кофту, которую купил в Норусово. Сестра радостно вспыхнула.

— Совсем девушкой стала, — сказал Алексей Петрович.

— Зачем тратишь деньги? — стала она укорять его, хотя и рада была подарку брата, — Ты так столько расходовал на моих детей, что я вовек с тобой не рассчитаюсь. А когда ты учился, мы сами тебе копейкой не помогали, стыдно перед тобой, Олеша, так стыдно! — И заплакала.

То ли с годами душа сестры чувствительнее стала, то ли сама жизнь, над которой не висит постоянная угроза нужды, делает человека нежнее, но только прежде он никогда не видел, чтобы сестра плакала, Нет, она плакать не умела, сердцу ее чужды были жалость и сострадание, — так, во всяком случае, казалось тогда ему. Но бот оказывается, что сестра очень чувствительная женщина, сердце у нее отзывчивое…

— Твоих подарков мне до смерти не переносить… — говорила она сквозь всхлипы, утирая глаза концом платка. — Когда до войны выходила замуж, самым большим моим богатством был холст из двенадцати пасм. Сама и ткала. А лен был какой? Ты ребенком был, не помнишь, — отец прямо в огороде лен сеял. Отец наш носил простую рубаху, муж Афанасий тоже, разве ворот или подол вышивала. А сейчас все есть, вышитое в магазине купишь, и я уже рукоделье забывать стала… — Тут сестра спохватилась — Ой, Олеша, заговорила я тебя, садись-ко давай за стол, ешь, я сейчас в погреб за пивом сбегаю…

Пиво было не очень густое, а значит, и не крепкое, и Алексей осушил залпом литровую банку. Хорошо! А потом по настоянию Урик принялся за яичницу.

— Вот поешь да отдохни с дороги, — распоряжалась сестра. — Старый приведет барана, а я баню затоплю, помоешься с дороги. В городе насквозь пропылился. Ой, и не знаю, как ты терпишь там такую жару!..

Баня у сестры поставлена в саду, и Алексей Петрович вызвался поносить воду. Но оказалось, что и носить не надо, а только включить мотор, и вода сама побежит в бочку по резиновому шлангу. От нечего делать походил по саду, осмотрел хозяйство зятя Афанасия: сарайчик, где была у него столярка, дубовые формы для гнутья полозьев и дуг, токарный станок для вытачивания ступицы… Все, конечно, старинное, дедовское, но все исправно, все работает. Афанасий любит и похвалиться: «Мои телеги легче и крепче промкомбинатовских. Спроси любого в Шигалях, тебе скажут!..» — «Но ты ведь и берешь подороже!» — «Наоборот! — с азартом возразил Афанасий. — Дешевле беру. Спроси самого Сетнера!..»

На крыльцо сестра вышла.

— Все шорничает Афанасий?

— Ой, боже! Последний год стучал с утра до ночи, в месяц по три стана мастерил. Даже Сетнер приходил: не завод ли, говорит, открыл? Издевается же, окаянный! — Сестра засмеялась.

— А что он так старался?

— Да для пенсии.

— И большая ли теперь у него пенсия?

— Семьдесят рублей.

— Это много или мало?

— Ой, тура! Много. У других вон по двадцать рублей, а у меня пятьдесят пять.

— Ну что ж… — сказал он, подумавши, что ведь нему самому скоро придется считать пенсионные рубли.

— Ой, тура! Раньше бы так, когда детей учила!..

Тут малые ворота отворились, и вошел Дима — высокий, статный парень, глаза и брови черные, как у матери, а волосы русые. В руках у него портфель, должно быть, идет из школы, вот и завернул к матери. А дядю Алешу никак уж не ожидал тут встретить.

— Дядя Алеша!.. — сказал он, точно бы еще не веря совсем в то, что это он и есть. — Дядя Алеша!..

— Салам, Дима. Салам!..

Они обнялись, и Алексей Петрович почувствовал сильные, крепкие плечи, сильные мужские руки племянника.

— Ой, тура!.. — воскликнула на крыльце Урик. Она опять плакала, глаза ее сияли от счастья. — Давайте за стол садитесь, я пива принесу!..

— Нет, нет! — запротестовал Дима, и голос его оказался не менее решительным, чем у матери. — Дядя Леша ко мне пойдет, я дом ему покажу! — И своей сильной рукой крепко взял Алексея Петровича за локоть.

 

12

Шигали росли.

Чем дальше они шли, чем ближе была околица, тем чаще были новые дома, тем больше было признаков стройки — груды белого и красного кирпича, гравий, доски, уложенный в штабеля и тщательно укрытый толыо тес. А Димин дом оказался почти крайним. Дима остановился и молча кивнул — вот он.

Дом был кирпичный, высокий, в два этажа. Но нижний этаж был как бы фундаментом — без окон, но с широкой дверью, и Алексей Петрович понял, что тут у Димы запланировано помещение для гаража. Но верхний этаж был выложен красным и желтым кирпичом, и тут было четыре широких окна, и окна украшали резные наличники. Такая же резьба шла и по фронтону, и слуховое окно в конике тоже было все в затейливой резьбе, — чувствовалась рука Афанасия Ивановича.

Пока Алексей Петрович осматривал фасад, Дима стоял рядом и с ревнивым, затаенным чувством следил искоса за Алексеем Петровичем. Он ждал восхищения, удивления, похвалы. Но Алексей Петрович пока молчал.

— Гараж, — сказал Дима глухим от волнения голосом. — Но машины пока нет.

Алексей Петрович кивнул: понятно, мол.

Воротные столбы были тоже выложены из кирпича.

Дима широко распахнул ворота, как будто во двор должно было войти несколько человек. Двор оказался на удивление зеленым — как будто за газоном ухаживали не один год, и никаких следов недавней стройки! И пахло мочеными яблоками. Неужели от дикой ромашки, которой зарос двор, шел такой запах? И по этой траве ходили белые куры, а когда Алексей Петрович приблизился, то громадный петух встряхнулся и испустил хрипловатый предупреждающий крик.

Дима весь так и светился.

— Прошу, дядя Алеша! — И он открыл перед Алексеем Петровичем дверь в сени.

Широкая деревянная лестница в три ступени вела вниз, как на корабле. Они оказались в просторном помещении с большой печью, с газовой плитой и колонкой. Все было ново, сияло никелированными ручками и белой эмалью. Сервант, шкафы, громадный стол, стулья с резными спинками, — работа Афанасия Ивановича.

— Это кухня-столовая, — пояснил Дима.

Алексей Петрович согласно кивнул. Да, это понятно, но уж очень она огромна.

— Бывают и праздники, и разные дни рождений, и на помочь люди собираются, и всем тут хватит места.

Чувствовалось, что у Димы все продумано.

Из кухни была большая дверь в коридор. И когда вышли сюда, то рядом с кухней оказалась ванна. На лавке лежала даже пара веников.

— Хотите попариться?

— Чем же топишь? — спросил Алексей Петрович.

— Газом. А баню топим дровами. Хотите баню?

Алексей Петрович засмеялся.

— А здесь — туалет. — И Дима толкнул следующую дверь.

И верно — здесь был туалет, обычный туалет, и вода булькала в бачке, и пахло так же, как пахнет во всех туалетах мира…

— И канализацию сделал?

— Да, выгребная яма, а тут проложены трубы.

— Молодец, — похвалил Алексей Петрович племянника.

— Хочется, дядя Алеша, жить в человеческом доме, чтобы было в нем удобно, просторно, светло.

— Но с таким домом и забот не мало. И как только ты осилил такую стройку?

— Устал, дядя Леша, — признался Дима. — И надоело даже. Но сейчас вот, — и Дима щелкнул выключателем, под потолком загорелась тусклая лампочка, в желтом свете блеснули выпуклыми боками бесчисленные банки на полках вдоль стен. — Здесь прекрасно хранить фрукты и овощи, и влезет сколько угодно.

И верно, по стенам на железных угольниках деревянные полки прогибались под тяжестью больших стеклянных банок с помидорами, огурцами, яблоками. А в углу штабелями стояли ящики, и сквозь свежую стружку виднелись краснобокие яблоки.

— Картошки еще нет, она еще растет. Люди уже выкопали, потому что ботва высохла, а у меня еще зеленая, — похвастался Дима. — И секрет в том, что один раз полил, да сильно полил, вот картошка и растет. У меня колодец на восемь метров!

Алексей Петрович с восхищением покачал головой. Ну и Дима, ну и племянник!..

— А как же, дядя Леша! В деревне все должно быть свое. У нас нет гастрономов и овощных магазинов, человеку дана земля, и я сейчас только понял, что такое это — свой участок земли!.. Это не так просто, дядя Леша, как может показаться на первый взгляд.

— Догадываюсь, — сказал Алексей Петрович. Он вспомнил про те дачные участки, про тот азарт с этими участками. — Догадываюсь, что тут что-то есть.

— Есть, есть! — радостно подхватил Дима. — Мы как-нибудь поговорим об этом, а теперь — прошу!..

Оказывается, из кухни наверх вела деревянная лестница, ничуть не уже, чем лестничные пролеты в городских домах. Здесь было просторно, а ступеньки мелкие, рассчитанные, видимо, на детей.

И сразу они попали в просторный, светлый зал. Солнце уже ушло из четырех передних окон, и в зале стояло сухое, свежее тепло, глянцевато сияли краской широкие, плотно подогнанные половицы, тонкие тюлевые занавески делали весь зал особенно уютным. Телевизор, стол под скатертью, мягкие стулья, шкаф с книжками, в основном тут оказались учебники… А один угол занимала кадка с сильно разросшейся розой. Листья были большие, темные, а два бутона только что распустились… Два окна выходили на восток, и там видны были сады соседей, а еще дальше — колхозный сад: ровные ряды молодых яблонь сбегают под уклон к Цивилю. Вид этот показался Алексею Петровичу таким прекрасным, что хотелось постоять, посмотреть, но голос Димы звал его дальше:

— А здесь спальные комнаты… А это мой рабочий кабинет… Мебели, правда, еще не полный комплект.

— Успеешь, — успокоил Алексей Петрович.

— Успею, — охотно согласился Дима.

— Прекрасный дом, — сказал Алексей Петрович. — Но зачем тебе такая громадина?

Видимо, Дима почувствовал в вопросе Алексея Петровича что-то такое, что уже ему было знакомо, о чем его уже не однажды спрашивали, словно бы не веря в его искреннее желание построить для себя и для детей своих удобный, просторный и светлый дом. Если его спрашивали свои, деревенские, Дима отвечал какой-нибудь шуткой, не входил в объяснения, если же спрашивали люди посторонние, люди серьезные, как он считал, то тут он старался объяснить именно так, как и сам считал в душе своей, потому что мечта о таком именно доме была его давнишняя, заветная мечта. Но выразить свою мечту в словах оказывалось очень трудно, и когда он говорил о светлом и удобном доме для себя и своих детей, то люди пожимали плечами и с сомнением усмехались. Вот и дядя Алеша усмехается, дядя Алеша, ка полное понимание которого он так надеялся!..

— Когда ты был маленький, то вы втроем спали на одной кровати, спали валетом, — сказал Алексей Петрович. — Вообще во всех деревенских домах было тесно.

— Тогда было другое время, — сказал Дима.

Это верно, времена были другие. Вообще на земле всякие бывали времена, люди жили и так, и эдак, как будто испытываются различные возможности и формы человеческой жизни. В самом деле, кому не хочется жить в просторном, удобном жилище? Но од ни добиваются такого жилища от государства, другие мирятся с тем, что имеют, третьи не желают мириться и делают сами. И если разобраться, то тому же Диме, сельскому учителю, никто не приготовил удобную и достойную квартиру. Раньше, говорят, в деревне ставили дома для учителей, землемеров и земских врачей, но ведь тогда много ли их было на деревню, этих интеллигентов?! А сейчас их уйма, всем и не поставишь отдельные да удобные дома.

— Дорого ли встал тебе этот дом? — спросил Алексей Петрович.

Дима опять оживился.

— Тысяч шесть-семь ухлопал, — сказал он с такой легкостью, как будто речь шла о каком-то пустяке. — Главное, дядя Леша, не в этом. Главное — самому сделать. С отцом все плотницкие работы сделали, с кладкой помочь хорошо помогла. Если бы на все это нанимать да платить, то еще бы семь тысяч потребовалось. — И видимо, почувствовав, что дяде скучно все это слушать, он сказал: — А беседку для тебя своими руками сделал, отец не помогал!

— Ну что, ты молодец! — похвалил Алексей Петрович. — Пойдем посмотрим беседку.

Сад был молодой, много яблонь было в рост человека, но в крупных листьях чувствовалась порода, среди них не трудно было вообразить и краснобокие яблоки. Сохранил Дима и два старых дерева, — видимо, росли на этом участке еще с тех довоенных времен, когда слава о шигалинских садоводах гремела по всей округе. Эти два дерева стояли среди молодых яблонек как две древние старухи.

— Это летний душ, — объяснял Дима, показывая на черный бак на четырех столбах. — Воду греть не надо. Хотите помыться? А я моюсь по два раза в день!..

— Беседка вон там?

— Да, она!

Это было что-то вроде легкого домика с окном во всю стену, внутри было душно, пахло свежим деревом, стол из струганых досок, табуретка, узкая железная койка, заправленная, с подушкой, с домотканым покрывалом. Все готово — живи да наслаждайся!

— Прекрасно! — сказал Алексей Петрович с искренним восхищением.

Дима был доволен этой искренней похвалой дяди.

— Я вижу, что ты встал на родную землю крепко и навечно, — сказал Алексей Петрович.

— Да, навечно, — смутившись от таких слов, тихо ответил Дима.

— Это хорошо. Но ведь такой дом, такой сад требуют очень много забот, много сил. Правда, ты молод, но ведь у тебя есть еще и работа — ты учитель, ты должен читать, заниматься, думать. Не помешает ли одно другому?

— Мне кажется, что не помешает, — ответил Дима. — Во мне сидит крестьянская, хозяйственная жилка, это верно, и я должен был дать ей выход. Большой же тайны., большого секрета в этом деле нет, но теперь, когда я все это сделал, я спокоен, моя душа на месте, и мне кажется, что из меня может получиться теперь не плохой учитель…

Сказавши это, Дима на секунду смутился, но потом твердо взглянул на Алексея Петровича. Такой твердости, такой уверенной обстоятельности не ожидал Алексей Петрович в племяннике.

— Ты исполнил свою задачу, и, значит, ты прав, — помолчав, сказал Алексей Петрович. — А теперь пойдем помогать отцу, ведь там ждут нас.

В доме у сестры уже вовсю кипела работа: топилась баня, сама Урик вытряхивала половики, а зять Афанасий зарезал барана и теперь снимал с него шкуру. Но чем мог тут помочь Алексей Петрович? Дима — тот знал, что делать: переоделся в старые штаны и стал помогать отцу разделывать тушу, ловко отхватывая ножом среди вороха скользких кишок то баранье сердце, то почки, и одно бросал в эмалированный желтый таз, а другое — в цинковый. Он работал как заправский мясник, руки у него были в крови по локоть. Вот тебе и учитель! Видимо, деревенский житель, кто бы он ни был, должен все уметь делать сам, только тогда он преодолеет без ущерба сопротивление быта и не покорится ему. А таким, кто и курицу не может зарезать себе для супа, тому в деревне не место, пусть в городе толкается по магазинам да ждет, когда ему эту курицу привезут из-за границы в потрошеном виде.

Баня топилась дымно. Да еще и ветра не было, так что дым сваливало к земле и он растекался по всему саду и двору. Кроме того, сестра среди этого чада начала палить баранью голову и ноги для шюрбе, попалит, потом окатит кипятком и снова палит. И дым, и запах паленого, и запах свежего мяса, — от всего этого веет чем-то древним. И Дима как будто угадал!

— Что, дядя Алеша, смотришь и думаешь, наверное: вот дикари, убили барана, сейчас вымажут себя кровью и будут плясать вокруг костра! — И засмеялся, поднимая красные от крови руки и изображая что-то вроде современного танца.

— Я подумал, — сказал Алексей Петрович, — что в этом что-то есть, какая-то первооснова человеческой жизни, она пришла к нам из древних времен и до сих пор имеет место.

— Но мы обуздываем помаленьку дикарские страсти, — подхватил Дима. — Вылезаем из пещер и хижин, по возможности перебираемся в благоустроенные квартиры…

— И дома-кермени!

— Да, и такие дома имеют место, — ответил Дима. Он собрал в ком скользкую баранью шкуру и понес распяливать ее на задней стене сарая.

Чтобы чем-то занять себя, Алексей Петрович вытащил из колодца ведро воды и вылил в кадку. Но еще два-три ведра — и кадка была полна. Взялся подметать двор, но поднял облако пыли, так что пришлось метлу поставить на место.

Вот ведь дело какое: совершенно отвык от деревенской жизни! А кажется, так просто — подмести двор, нарубить дров… Вообще со стороны смотреть, так самой простой работой кажется работа крестьянская: пахать, боронить, сеять, пасти скотину, забить барана… Не потому ли столько у нас «специалистов» сельского хозяйства? Деревенского жителя все учат жить, учат строить дома, учат выращивать хлеб, разводить скотину, и чем поверхностнее такой учитель, чем примитивней его сознание, тем больше пафоса в его назиданиях. А если разобраться, то эта крестьянская простота покоряется только талантливым людям, таким, как Сетнер или вот Дима с отцом. Если же за сельские дела берется бездарь, то сразу же вокруг этого «простого» дела возникают одни проблемы и вопросы, а толку не видно и не предвидится. Нет, нет, всякая работа проста, в том числе и его, директорская, если делать все разумно и преследовать в работе цели реальные, а не мнимые…

Тут ворота отворились, и во дворе появился Володя, младший сын Урик и Афанасия, «последыш», как о нем говорили в шутку. Он отворил ворота и, сделав вид, что не заметил дяди, взял под уздцы и ввел во двор стоявшую на дороге пару лошадей, запряженную в рыдван с высокими грядками. Раньше такие сноповозки были в каждой бригаде, и с тока, где молотили, Алексей не раз развозил мякину по дворам. Да, точно в таком вот рыдване и возил! С тех пор он и не видал их, а он вот — существует! И Володя приехал на нем, не кто иной, а Володя, самый младший из племянников! Обычно мякину давали на трудодни, и вот Алексею поручалось развозить ее прямо с тока. А лошади были, помнится, гнедые, только у одной грива лежала ровно на правую сторону, а у второй как-то странно распределялась туда и сюда…

— Тпру-у! Стоять! — наконец скомандовал он этаким баском. И все еще не хотел замечать дядю, стоявшего у вяза и с улыбкой наблюдавшего за ним.

Но вот уже делать было нечего: мерин смирно стоял, и Володя, остановившись посреди двора, взглянул на дядю со вспыхнувшим от смущения лицом.

— Салам, Володя, — сказал Алексей Петрович, подходя и обнимая племянника. — Как ты вымахал!..

— С приездом, дядя Леша, — промолвил Володя ломающимся баском.

— Да, вот приехал и брожу по двору, не знаю, что делать!

— Вы отдыхайте, — посоветовал Володя.

— Отдыхать хорошо в каком-нибудь деле. Вот ты же работаешь, и какой это прекрасный отдых! Мякину, верно, развозишь по дворам?

— Нет, мякину возим к ферме, потом ее запаривают скотине.

— Вот как! — удивился Алексей Петрович.

— Да, — сказал Володя. — А другой раз мякину добавляют в силос.

— Где же ты сейчас работал? На току?

Володя опять улыбнулся своей снисходительной улыбкой — дядя Леша не знал таких простых вещей! Ведь тока как такового сейчас в колхозе нет, в поле работают комбайны, они ссыпают зерно в машины, машины увозят зерно в сушилку или на механизированный ток «Петкус», где работает всего только один человек!

А лошадям там нечего и делать. На лошадях они, такие же ребята-десятиклассники, как и Володя, собирают в поле солому, ту, что остается после уборки. Но много ли ее соберешь после того, как ее уберет волокушами механизированное звено! — вот и собираешь по соломине целый день…

— Что же, кормов, может, не хватает в колхозе?

— Это у нас-то не хватает! — Володя искренне засмеялся. — К нам весной почти весь район приезжает за сеном да за соломой! У нас Сетнер Осипович на это дело жадный, — добавил он с достоинством. — Еще будем скоро листья возить из лесу.

— О, листья и мне довелось повозить! — сказал Алексей Петрович. — Коровы ранней осенью хорошо лист ели, да и на подстилку шел лист.

— На подстилку и мы возим, но наша корова не ест, избалована.

И словно бы считая этот праздный разговор исчерпанным, замолчал и начал выпрягать лошадей. Делал он это ловко, споро, так что сунувшийся было помогать Алексей Петрович только мешал Володе. Даже смотать вожжи и то не сумел правильно. Володя следил за его движениями с удивлением, но молчал, как будто боялся оскорбить дядю своей подсказкой. Потом он легко вскочил на одну из лошадей, а другую дернул за узду, и обе поскакали легким галопом по улице. Алексей Петрович стал закрывать ворота. Ему вспомнилось, как в такие же вот годы сам приезжал домой на своей паре гнедых, выпрягал, потом гнал лошадей на конюшню, но лошади были не такие гладкие, ребра можно было легко пересчитать, а сидеть на хребте без подстилки было одно мучение. Проскакать бы сейчас по Шигалям на этой откормленной Володиной лошади, сгонять бы в ночное к Цивилю, посидеть ночь у костра, пока на рассвете, когда заподнимутся и закачаются над лугом утренние туманы, не сморит сладкий сон!..

 

13

Попарились в жаркой бане на славу!..

Афанасий Иванович, сняв свой аппарат, опять стал почти глухим, как будто только-только вернулся с фронта, и так же, как и тридцать лет назад, начал страшно материться, выражая этим весь свой восторг.

И хлестал он себя не чем иным, а крапивным веником, и из бани вылез весь красный, как перекаленный кирпич.

С непривычки напарился и Алексей Петрович, так что когда шел по саду, то деревья слегка покачивались, а дорожка так и норовила выскользнуть из-под ног. Сестра вышла навстречу, подала полотенце. А тут Володя бегом со двора, жуя на бегу, — торопится.

— Учти, я тебе каждый день белье менять не буду, сам будешь стирать!..

А он только смеется.

— Куда он? — спросил вяло Алексей Петрович.

— Выдумали какую-то игру — хутбол, — пожаловалась сестра. — Что за игра? Хуже комбайнера приходит после такой игры…

Алексей Петрович с нежностью обнял сестру за плечи. Она и счастлива опять, забыла про все огорчения, которые доставляет ей младший сын своей игрой в «хутбол». Просит брата, как мать:

— Ты, Олеша, приляг, отдохни, а мы в баню сходим с Лидой.

— С Лидой? — удивляется Алексей Петрович.

А это, оказывается, жена Димы. Вот и она сама — короткая стрижка, смазливенькое личико, брючки…

— Здравствуйте, Лида.

— О, Алексей Петрович!.. — протягивает руку, ладошка узкая, слабая, холодная. — С легким паром!..

Она тоже учительница, как и Дима, но Алексей Петрович почему-то с трудом соединяет Лиду с ее профессией учительницы. Ему, пожилому человеку, все еще кажется, что учительница — это что-то серьезное, ответственное, требующее ума, сердечной доброты и солидного житейского опыта, а здесь — где все это? Подобных красоток у него на заводе по всем отделам великое множество, и главное, все у них как будто наштамповано на одном прессе — и лица, и прически, и эти бюстики, и эти задики, и штаны, и словечки, и даже ужимки, и, как подозревает Алексей Петрович, все житейские устремления, которые сводятся к одному — поудобнее устроиться в жизни. Может быть, он и не прав в своих подозрениях, но уж больно легкомыслен этот стандарт. И вот сейчас, когда он пожимал руку Лиде и взглянул в ее круглые раскрашенные глаза, то ничего в них не увидел, кроме игривого желания понравиться. Наверное, это желание понравиться мужчине тоже было стандартным, как прическа и брюки, потому что, если разобраться, зачем же Лиде это нужно — понравиться ему, дяде Леше?

— Где же ты сегодня пропадала? — спросил он, — В школе?

— Да какая тут школа! — вмешалась сестра. — В город ездила прическу делать да вон еще сумку привезла всякого!..

— Мама!.. — с шутливым укором сказала Лида. — «У меня и другие дела были!..

— Ну ладно, ладно, пойдем давай в баню, забирай Петьку, я уже для него все приготовила. А ты, Олеша, приляг, отдохни пока. В бане попаришься — устанешь, как на пахоте.

В спальне была приготовлена для него и постель у окна: высокая мягкая кровать, громадная подушка в расшитой по углам наволочке, белоснежные простыни, — вот как постаралась сестра для брата. И когда он стоял перед этой приготовленной для него постелью, то впервые, может быть, с болезненной остротой в сердце почувствовал, что в мире этом, населенном чужими людьми, у него есть родная душа — сестра. И как это, оказывается, важно, как дорого — родная душа, родная деревня, родина!..

Раскаленно-багровый шар солнца спускался за пыльные ветлы. Эта минута вечерней зари в деревне особая — домой возвращается стадо, ушедшее за околицу рано утром, и вот оно возвращается. Улица наполняется блеянием овец и мычанием коров, устало раз-другой щелкнет кнут пастуха, но зато как призывно, как ласково закликают хозяйки своих Зорек, Дочек и Милок домой!.. Гогочут и гуси, хлопают крепкими крыльями, кричат вожаки, будто стаду угрожает на дороге какая-то опасность…

Скоро стихнут эти звуки, и над всей деревней установится, как венец жаркого летнего дня, тишина. Цену этой заветной минуте знает вполне только тот, кто хорошо потрудился днем, сделал урочное дело, встретил скотину и пустил ее во двор… Бывало, когда черная овца загнана, мать сядет на скамеечку, уронит руки в подол своего сарафана, а по лицу ее скользнет умиротворенная, расслабленная улыбка. Да, с той черной овцой помаялись они! Корова — та сама шла во двор, стоило только матери окликнуть ее, а вот черная овца норовила дать деру, и если ей удавалось убежать от Алексея, то потом искать ее приходилось по всей деревне. Да, побегал же он за этой овцой! В отместку за это он привязал ей на шею красную тряпку, чтобы издали отличить ее в стаде и вовремя преградить путь…

Но не дали всласть полежать Алексею Петровичу — явился Афанасий и повел к столу. За столом, кроме Димы, оказался и сосед — Василий Семенович, толстый, с двойным подбородком старик. Это был первый такой толстяк в Шигалях, но сравниться с ним еще пока никто не мог. На войне он был, как и зять Афанасий, артиллеристом, и это еще больше сближало соседей — ни тот, ни другой не могли сидеть в застолье друг без друга.

— Привет гостю! — пробасил Василий Семенович трубным, жирным голосом и протянул через стол руку. Здоровался он левой рукой, потому что на правой у него был только один большой палец и он стеснялся подавать ее.

В комнате было сумрачно, хотя за окном еще видно было светлое небо, и Алексей Петрович подумал, что в полях сейчас стоит особенный вечерний свет широкой тихой зари…

Но застолье началось: загремели рюмки и стаканы, тарелки и вилки. Все — и Афанасий, и Дима, и Василий Семенович — считали своей обязанностью угощать гостя, так что Алексею Петровичу пришлось отбиваться. А когда он наотрез отказался от водки, то Василий Семенович, будто он здесь был хозяин, даже обиделся. Зять Афанасий попытался сгладить ситуацию.

— Наш лейтенант, бывало, говорил так, — начал он похихикивая, словно просил разрешения совершить какое-то ненужное, грешное дело, — год, говорит, не пей, Два не пей, а после бани, хоть рубашку продай, но рюмочку выпей, хе-хе. Хороший был парень, да погиб под Курском, пусть земля ему будет пухом. — И плеснул из рюмки на стол, а потом, зажмурившись, выпил да вдогонку еще выпил единым духом и пива.

А Василий Семенович не спешил, вертел в руках свою рюмку, словно бы переживал отказ Алексея Петровича. Он вообще-то пил редко, как и зять Афанасий, но стоило ему выпить, как его тянуло к песням и к совершению каких-нибудь энергичных действий. Вот за песни да энергичные действия в районном ресторане ему в свое время пришлось уступить председательское место Сетиеру. Но это было давно, о том, что Василий Семенович когда-то был председателем, никто и не помнит, всем кажется, что этот толстяк-чревоугодник всегда заведовал шигалинской фермой. А с зятем Афанасием они, когда выпьют, вспоминают войну, они вспоминают ее не без гордости, ведь в Шигалях не много найдется живых людей, у кого по три ордена. По словам Василия Семеновича выходило, что за войну он «сменил четыре пушки», уничтожил около двадцати танков, а сам получил тридцать ранений. Вместо осколок он говорил расколок, и у него получалось так:

— Значитца, не задела ни одна пуля, все мои раны от расколков. Врачи вынимали-вынимали, да само собой вышло с килограмм, значитца, но еще много осталось.

Часто они тут же за столом и поспорят.

— У тебя четыре пушки разбило, а я всю войну на одной провоевал! Плохо ты, значитца, устраивал огневую позицию, ленился окоп рыть!

— А я ведь не из-за пригорочков стрелял, как ты, не из лесочков, а моя сорокапятка всегда рядом с пехотой. Но пехота в окопах сидит, а мне танки надо останавливать, значитца. А танк как харканет в тебя, расколки как дождь тебя накроют!..

Но сегодня они не спорят. Сегодня — особый случай.

— Значитца, Петрович, за встречу…

А на столе полно всякой еды: и отварное мясо из шюрбе, и колбаса, и рыба жареная, яблоки и помидоры, яйца вареные под майонезом и глазунья на сале, а от кровяной колбасы еще пар идет. Вот этого-то кушанья, пожалуй, и отведает Алексей Петрович. Давненько не ел он такой колбасы. Да и сварена она отлично, не пожалела сестра Урик ни нутряного сала, ни чеснока.

— Кушай, кушай, — поощряет Алексея Петровича зять Афанасий.

А Василий Семенович, глубокомысленно поглядывая на лоснящиеся от жира щеки Алексея Петровича, философствует:

— Значитца, жизнь как в сказке. Да, ничего не скажешь, наш труд не пропал даром: мы хотели выбраться из бедности и ведь выбрались. Сейчас наш колхоз богатый, я одной пенсии получаю шестьдесят девять рублей, да старухе носят двадцать рублей. Молока и масла нам не покупать, а в лавке хлеб есть, всегда, как в городе. Значитца, мне такое и не снилось, конешно. Наша кровь и пот не пролились даром.

— А дети в городе?

— В городе. Только вот у младшей Улгок жизнь не получилась, муж попался пьяница, она его бросила и вернулась. Теперь мы со старухой не одиноки. Да было бы и сто детей, разве свое дите будет лишним!

Нет, Алексей Петрович не помнил никакой Улюк. Видно, она родилась после войны.

А Дима между тем не забывает ухаживать за гостями: рюмки опять наполнены вином, стаканы налиты пивом.

— Ты, Лексей, много знаешь. Говорят, такой засушливый год был ровно сто лет назад. Так ли это? — зять Афанасий задает этот вопрос с таким важным видом, как будто речь идет о жизни и смерти.

— Да, так пишут в газетах.

— Нынче исполнилось пятнадцать лет, как я поставил дом. Но никогда, как нынче, не текло столько смолы из бревен! — И Василий Семенович торжественно поднимает правую руку с единственным пальцем. — Ну и текло, скажу я вам, ну и текло!..

— И лес пожелтел очень рано.

— И лесным зверям тоже беда! Вчера вечером совсем мы забыли о гусях, вот старуха будит меня среди ночи: «Пригнал ты гусей?!» — «Нет. Они остались ночевать на пруду». — «А ты слышал, что в Шумерлииский лес пустили волков для развода?» Слышал, говорю, да толком никто ведь не знает, правда это или нет. Правда или нет, а из ума не идут эти волки, встал и пошел. Ночь не так уж темная, молодая луна уже садилась. Значитца, думаю, кто же это набросал в пруд разных коряг? Но слышу, однако, и бултыхание. Лошадей, что ли, конюхи купают? А это оказались лоси! Вот ведь как высушило в лесу все болота и ручейки! Лоси-то вышли к деревне в поисках воды… Ну, я пригнал тогда своих гусей.

— Третьего дня я видел в Ежовом поле семью кабанов. Пять детенышей, уже изрядные кабанчики, — сказал все время молчавший Дима и посмотрел на Алексея Петровича.

Алексей Петрович согласно кивнул. Он чувствовал, как его укачивают эти дружные, мирные разговоры. Ему хотелось зевнуть и закрыть глаза.

— Видать, и кабаны мучаются от жажды, если ходят в Ежово поле.

— Для нас, значитца, эта жара не так страшна, как для других. Наши поля спасает лес. Там, где есть лес, там и дожди идут чаще. Вот у нас последний дождь был тридцатого июня, ливень хлестал целый час, и земля промокла на полный штык. А в Моргаушах и Вурнарах не выпало капли дождя, как они посеяли.

— С кормами для скота будет нынче туго, — сказал зять Афанасий. — Все сгорело: и трава, и посевы.

— У нас туго не будет. У нас полсотни стогов прошлогодней соломы. Если Сетнер не пожадничает, то можно колхозникам дать и сена. Да и сенажа осталась от прошлого года целая траншея. А нынче сколько заготовили, я уж и не знаю!..

— Но отава плохая.

— Да, отава плохая, ведь ни разу не помочило.

— Нет, сена-то он не даст, — качает головой зять Афанасий. — На сено Сетнер жадный. Коровы на ферме стали круглее, чем корова у лесничего.

— Значитца, пять лет назад надаивали от каждой коровы по три тысячи сто литров, а нынче надаивают по три тысячи пятьсот. И порода коров улучшается. Если породы нет, ты корми ее хоть в три горла, а молока не получишь. Порода — большое дело. Вон дети Степана Килькки как сравняются ростом с казенный стол, ты корми их хоть молоком, маслом да шыртаном, а они больше не вырастут. Значитца, все от породы. Порода есть порода.

— Но дети у него башковитые, — возразил Дима.

— Человечку нужен не только ум-разум, но и телосложение, внешность, — возразил Василий Семенович. — Сколько их у Степана Килькки? Четырнадцать? Вот то-то и оно! От таких мельчает народ шигалинский! — Он величественно поднялся, тряхнул своим двойным подбородком.

Видимо, такое заявление показалось всем очень серьезным, так что за столом установилась значительная тишина. Никто не пытался даже оспорить Василия Семеновича, как будто это была истина, изреченная самим небом.

Первым нарушил молчание зять Афанасий. Казалось, он не выдерживает напора чувств, глаза у него блестят, а голос дрожит:

— Лексей! Мы вместе с твоей сестрой вывели детей в люди. Никто из них не смешит народ, но все говорят о них только добрые слова. Спасибо тебе, ты много нам помогал!.. — И зять Афанасий, словно бы в растерянности — обнять ему Алексея Петровича или выпить? — поскорее схватил рюмку и выпил в знак переполнявшей его сердце благодарности. Справившись с волнением, он продолжал: — Лексей! Да и сам я… вот, гляди, — он протянул ему руки с задубелыми черными пальцами, но Алексей Петрович успевает заметить и то, что у запястий кожа дряблая, старческая. — Вот этими руками я построил для семьи уже третий дом да вот Димке помог, сделал почти всю столярку. А скажи, Лексей, легкое ли это дело — построить дом для семьи? То-то и оно!.. И ты, Димка, не смейся, ведь есть и такие, которые за весь век свой не то что дома, сарая, конуры для собаки не построили и дни коротают в том жилище, которое им от родителя досталось!..

Действительно, зять Афанасий был строитель упорный, Как только прибавлялась семья да появлялась возможность, он начинал строить новый дом — побольше да поудобнее. И вот таким образом и построил три дома.

Отпив глоток пива, он продолжал с азартом:

— Это только для себя! А для других? Ну-ка считай: Филиппу на Верхней улице, Виссару Сахарову, Мигуле Кураку, Вислею Ундре, Педеру Хылипу, Степану Прахуну… Так, пойдем дальше: Кузьме Елюку, Виктору Захарову… Теперь пойдем по нашей улице: Гришке Екимову, Кольке Нефедову, вот он, — зять Афанасий показал на Василия Семеновича и махнул рукой: — Пальцев не хватит пересчитать все дома в Шигалях, где мой топор стучал!..

— Молодец ты, Афанасий, молодец! — И Алексей Петрович обнял зятя за костлявые плечи.

Видимо, это хороший повод выпить еще по рюмочке.

— О боже, боже, ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра не лишай нас сладкой водки-пива! — шутит Василий Семенович. — Будьте здоровы!.. — Выпил, покрякал и осовелыми глазами прямо уставился на Алексея Петровича. Тот сразу понял, какой вопрос не дает покоя Василию Семеновичу, и у него опять заныло в груди.

— Сейчас я задам тебе один вопрос, — сказал он. — Правда ли это или неправда, но к нам в Шигали дошел слух, будто от тебя жена ушла.

В доме опять установилась такая глубокая тишина, что стало слышно, как в кухне стучат ходики. Алексей Петрович ощутил на себе взгляды всех, кто сидел за столом. Они как будто ждали, что Алексей Петрович, их дядя Леша, гордость и надежда, ответит отрицательно. Даже Диме трудно было поверить в то, что от Алексея Петровича, находящегося в каких-то недосягаемых для простого человека сферах, может уйти жена, женщина ничем особым не примечательная. Диме да и всем им было бы понятнее и приятнее считать, что не от него ушла жена, а он, Алексей Петрович Великанов, ушел, бросил, пренебрег. Втайне-то они надеялись, что так это и есть, и ждали как раз такого ответа, особенно они, родные ему люди, ждали ответа, который бы все поставил на место. Но Алексей Петрович кивнул и тихо, не поднимая глаз, сказал:

— Да, ушла…

Опять долго молчали, переживая каждый в одиночку эту новость. Наконец Василий Семенович, как бы сглаживая впечатление, сказал:

— Беда с этими городскими бабами! Совсем от жиру сбесились! — И захихикал, потряхивая двойным подбородком.

А зять Афанасий начал успокаивать Алексея Петровича:

— Ничего, тебя ведь не сняли с должности, нет? А это главное. Пускай уходит! За тебя, Лексей, хоть сегодня выйдет любая девушка. Хоть вот у нас в Шигалях тебя посватаем!..

И столько в этих словах сердечного участия и переживания, что у Алексея Петровича от неожиданного чувства спазм сдавливает горло. Оказывается, его судьба так глубоко касается его родных!.. Они переживают за него, беспокоятся о нем, и если бы он почаще вспоминал об этом, то в его жизни, может быть, было поменьше утрат и несчастий…

— Вот кого жалко, так это Игоря, — вздыхает тяжело и печально зять Афанасий. — Умный был парень, добрая душа, да вот не посчастливилось нам…

И опять все сидят молча, но это уже совсем другое молчание — они жалеют его, жалеют как сироту…

— Ну что, Дима, — нарушает молчание сам Алексей Петрович. — Не пора ли нам восвояси?

— Пора, — отвечает Дима. — Вот сейчас мои из бани придут, мы и двинем домой…

Эти несколько минут опять проходят в трудном молчании, да и хмель уже отяготил всем головы. Зять Афанасий попытался было запеть, Василий Семенович поддержал его, но голос у него жирно заклокотал, и он сконфуженно замолчал и махнул рукой.

 

14

Утром, еще как следует и не рассвело, зашипела коробочка громкоговорителя и раздался мужской голос:

— Внимание, говорит колхозный радиоузел! Передаю объявление для членов правления. Завтра утром состоится правление колхоза. Насчет точного часа будет сообщено дополнительно.

В динамике щелкнуло, установилась тишина, потом опять сквозь шипение и треск раздался голос:

— Передаю сообщение. Сидоров Костя, Прокопьева Серахви и ты, Ямщиков Павел! Ваши гуси пойманы на озимых! Озимые едва взошли в такую жару, это надо учесть. А у вас нет никакого стыда-совести. Честные колхозники пускают гусей в стаи и пасут, а вы оставляете своих гусей без присмотру и этим вредите колхозу. На вас все проклятие народа! На вас составлен акт и передан в сельсовет, вы должны возместить все колхозные убытки.

Опять в динамике щелкнуло и смолкло.

Алексей Петрович взглянул на часы: шестой час.

Полежал еще, вспоминая вчерашнее застолье. От выпитого вина больно ломило в затылке. «На вас составлен акт…» Видишь ты, подумалось Алексею Петровичу, как строго блюдут у Сетнера колхозный интерес!.. У меня на заводе на два миллиона оборудования ржавеет, и если народный контроль не поднимет шум…

В динамике опять зашуршало, щелкнуло — и зазвучала песня:

Мы шли через лес При свете листьев кленовых…

По деревне перекликались петухи. Запахло дымом. Видно, где-то неподалеку у соседей затопили печку.

У Димы в доме не слышно было звуков. Видно, еще спали.

Алексей Петрович встал, вышел из своей беседки, постоял босыми ногами в мокрой холодной траве, помахал туда-сюда руками, присел несколько раз, — физзарядка. Свежий воздух, ясное, нежаркое, встающее над землей солнце побуждали к движению, к действию, и Алексей Петрович невольно оглянулся, осмотрел тонкие яблоньки, гряды с помидорами и луком, колодец с насосом… Накачать воды в бак душа — дело пяти минут, никакого труда не стоит. Алексей Петрович ткнул кнопку пускателя, но мотор не заработал. Видно, у Димы все на ночь отключалось.

Алексей Петрович вернулся в свою беседку, взял со стола яблоко и, хрустя на ходу, отправился на улицу, а там, постояв и посмотрев туда-сюда, повернул вниз, к Цивилю. Когда-то в юности были у него там места, которые он особенно любил. Что было тому причиной, он теперь и не помнил. Может быть, однажды хорошо поудилось ему там? Ведь этого вполне достаточно, чтобы место на речке стало особенно дорогим. Дорога, спускавшаяся от околицы, вела вдоль сада. Через ряды подросших ветел виднелись яблони, листья уже местами пожелтели. А под яблонями земля была вспахана, и на бурой глинистой земле кое-где лежала падалица.

Дорога стала спускаться вниз, в овраг, но сад, к удивлению Алексея Петровича, не кончился, яблони росли и здесь, на склоне, а между рядами оказалась посеяна люцерна. Но эти яблони были заметно тоньше и хилее, да и яблок на них было меньше, чем на тех, которые стояли на равнине. Да и солнце здесь пекло в упор, ведь склон-то южный, тут не то что яблок, но и травы-то не было, голая красноватая глина, окаменевшая под солнцем. Потому, видно, так и овраг называли — Красный. Впрочем, тогда здесь, по склонам, стояло много деревьев — дубы, липы, и осенью, когда листья были желтые, огнистые, красные, то овраг издали тоже казался залит красным осенним пламенем. Ближе к Цивилю деревья росли гуще — ветлы, ольха… Где-то тут булькал и первый родничок, он не замерзал даже зимой, в самые лютые морозы над живой водой курился парок. А ниже родников было уже без счета, пока они не сливались в один сплошной ручей. Но самым лучшим, самым красивым и дающим самую вкусную воду был этот первый родничок. Почему-то шигалинцы звали его так — Старородиик. Может быть, родник-дед? Родник-предок? Кто не ленился, носил из этого родника воду не только на чай да на щи, но и в банный день для мытья головы. А зимой воду возили в бочках да ушатах на санках. Если кто ходил на Цивиль ловить рыбу наметкой, то уж домой всегда возвращался здесь, по Красному оврагу, — ведь здесь, в родниковом ручье, можно было половить крупных гольцов. А в реке, в густой траве по берегу в жаркий день держались щурята, их тут было видимо-невидимо.

Сейчас от всей этой благодати, которую так хорошо помнил Алексей Петрович, по склонам оврага остались редкие дубовые пни. Да вот еще редкие кусты орешника украшают голые склоны. А внизу, где раньше булькали роднички, сухо. Пропал Красный овраг. Когда началась эта гибель? Еще в военные годы, в те морозные зимы, погибло много лип, и их спилили на дрова. Потом, после войны уже, по всем этим местам вокруг деревни начали пасти скот. Где-то здесь, на берегу Цивиля, была усадьба единственного в Шигалях единоличника — деда Максима. Вот уж кто был спесивый, так это дед Максим! Из живности он держал лошадь, на которой зимой ездил в лес. Каких только налогов он не платил, каких только попреков не сносил, но в единоличниках держался стойко. Впрочем, он не вылезал из леса ни летом, ни зимой. Зимой он возил дрова, а если кто рубил новый дом или баню, то нанимался вывозить лес. Летом собирал сосновые и еловые шишки и сдавал их в лесничество. Нанимался на разные лесные работы, косил по вырубкам и маленьким ложкам сено… В деревне случались разные собрания, на которых критиковали тех, кто не платит в срок налоги, то и дело появлялся фининспектор на своем велосипеде, но никогда не слышно было, что у деда Максима задолженность. У него было и два сына, но они ушли от отца, вступили в колхоз, а когда началась война, то ушли на войну. В первый военный год у деда Максима пала лошадь, и тогда он завел свору собак и ездил на них в лес, возил, как и прежде, дрова. Смотреть на это зрелище сбегались ребятишки со всей деревни. Да и старики с укоризной качали головами: где это видано, чтобы чуваш запрягал собак?! Но Дед Максим не обращал на это внимания. Для собак он смастерил и сани — широкие, с длинными полозьями.

В конце концов все привыкли к этому, и никто уже не удивлялся, что по зимней дороге собаки тащат воз дров. Ведь коров раньше тоже не запрягали. Нужда всему научит. Но собак тоже надо кормить, чтобы они таскали такие сани с дровами, а кормить-то их особенно было и нечем деду Максиму. И вскоре они стали у пего тощи и слабосильны, он мог на них ездить только в Красный овраг. Здесь одноручной пилой он пилил толстые сучья, рубил хворост. За это его вызывали в сельсовет… «Я всю землю отдал колхозу, но ведь жить-то надо и мне», — отвечал он с тупым упрямством. Глядя на него, потянулись с пилами и топорами в Красный овраг вдовы с детишками, солдатки… У кого бы поднялась рука остановить мать с пятерыми ребятишками, везущими на санках воз хвороста?.. Но потом появились в деревне инвалиды, демобилизованные по контузии, и упали первые дубы, первые липы…

Цивиль с голыми берегами показался чужим. Лишь там, где стояла водяная мельница, еще сохранились дуплистые ветлы. Но и речки-то нет! В русле только влажный песок, да и он местами словно бы выгорел — сделался белый как мел. Вдоль русла темнеют лентой жухлые камыши да кустики ивы.

Когда женщина в такси говорила, что Цивиль пересох, в это почему-то и не верилось. Алексей Петрович даже подумал: у вас-то, может, и в самом деле пересох, но в наших-то Шигалях этого быть не может! А вот оказывается, что все может быть.

Опустошение всегда начинается с какого-нибудь безобидного пустяка. Дед Максим свалил убитую морозом липу. Пришел другой и, глядя на деда, свалил здоровый дуб. Так и началось опустошение берегов Цивиля. Высохли ручьи по Красному оврагу, по Глубокому, — здесь ведь тоже был непролазный лес. А какие черемуховые заросли!.. Казалось, на землю, на зеленые деревья упал чудесный снег! Да, вот в этом самом месте, где стоит сейчас Алексей Петрович, были эти черемуховые рощи, здесь, на этом выгоревшем до голой глины берегу… Но если понятно теперь Алексею Петровичу, почему вырубили липы и дубы, то кому понадобились эти черемуховые заросли? Но, видимо, как река начинается с истоков и потом, вбирая в себя силу маленьких ручейков, обретает такую мощь, что ее не всякая плотина остановит, так же и эта гибельная лавина истребления — начинается с пустяка, с первого кустика, а кончается вот таким опустошением, голыми берегами, высохшими реками, пустыней…

В Шигалях не было мальчика, который весной и летом не прибегал бы сюда, — наломать букет черемухи, нарвать ягод… Приходили за ягодами с ведрами, с корзинами, и вот заберешься на черемуху, устроишься поудобнее и пируешь: сочные да крупные — в рот, а кисти помельче — в корзину. Скоро язык от ягод становится черный и шершавый, едва ворочается во рту. Да и деревья были разные: на одном — ягоды вкусные и сладкие, на другом — какие-то кисловатые, на третьем — ягоды сухие, а на четвертом — сами во рту тают, как масло, да и пахнут медом. А дома мать начнет сушить черемуху на хорошо протопленной печке, и по избе пойдет сладкий, терпкий дух… И разве думалось тогда, что настанет день, когда на берегах Цивиля не будет этих черемуховых рощ?!

Выбитая скотиной тропа ведет берегом, и пыльный жесткий подорожник бьет по ногам, как проволока. Вблизи видно, как иссушена зноем земля, но те ветлы возле бывшей мельницы зелены и невольно манят к себе, суля прохладу, тень, живительную влагу. Мельница когда-то принадлежала всей деревне, «обчеству», а потом — колхозу, но в сорок втором году прорвало плотину, а восстановить ее сил тогда не оказалось, и вот с тех пор высокую когда-то плотину разрушала вода, ветер Да мороз, и теперь от нее оставались только воспоминания — груды камней по берегам. И как-то странно было сейчас смотреть Алексею Петровичу на эти камни. Одно Дело — читать о разрушении человеком природы там или там, и совсем другое — видеть это разрушение, пусть даже и не преднамеренное, в своем родном месте, в родных Шигалях. Когда Цивиль был полон, сколько загадок, сколько тайны было в тихих черных омутах! Сколько песен, сколько преданий и легенд взлелеяли его воды!.. Они казались вечны, как и эти омута и бочаги — бездонны. Но нет, вот оно, дно: сырой песок, коряги, опутанные высохшими водорослями, желтая глина обрывов… Там, где эти обрывистые берега повыше, стрижи надолбили себе гнезд, настоящие городские многоэтажные корпуса. От свиста и писка летающих стрижиных стай звенит воздух над головой Алексея Петровича. А там, где когда-то была плотина, а сейчас только зеленеют ветлы, кружится стая грачей. Грачи летают тихо, без своего обычного грая, и в этом ихнем молчаливом полете кругами есть что-то скорбное, тянущее за душу, Алексей Петрович даже останавливается и издали наблюдает за грачами, стараясь угадать значение и смысл их медленного полета над тем местом, где когда-то стояла плотина… Плотина была любимым местом ребятишек-рыбаков. Обычно на первые рыбалки ходили, когда расцветала черемуха. Ни школьные занятия, ни экзамены не могли остановить тебя, банка с червяками, две-три удочки в руку и — был таков! Клевало хорошо с раннего утра, когда над водой стоит еще туман, а солнышко вот-вот взойдет. И если успеешь к этому часу, то к полудню придешь домой с ведром рыбы. Сейчас трудно в это и поверить, особенно глядя на сухое русло Цивиля, но Алексей Петрович хорошо помнит тяжесть этого ведерка с рыбкой, которое мать выделила ему нарочно для рыбалок. Линь, окунь, мелкий налим, пескарь, хватающий всякий крючок без разбору, а изредка попадался и хитрый, осторожный голец… А ниже плотины было широкое, спокойное плесо, и вода здесь была особенно холодной от обилия родников, как говорили. Наверное, так оно и было, потому что так, как здесь, нигде больше не ловились угри. Угрей ловили наметкой или маленьким бреднем, и попадалось по одному или по два угря. Как змейки извивались они на дне наметки, и если взять их в руки, то они начинали издавать что-то вроде писка-чириканья…

После окончания первого курса, в сорок седьмом году, он приехал в Шигали на каникулы и первым же делом прибежал сюда, на плотину. Тогда лето было такое же засушливое, трава на лугах пожухла, да и Цивиль изрядно обмелел, но мельничный омут был так же глубок, а рыбы в нем просто кишело. Он ловил тогда наметкой и брал тех, что покрупнее, а мелочь бросал обратно в воду. Тогда он принес восемнадцать угрей. А вот последний раз с удочками приходил он сюда в год окончания института — в пятьдесят втором. Еще и тогда казалось, что ничего не угрожает ни Цивилю, ни черемуховым рощам, ни ольховым зарослям в Красном и Глубоком оврагах. А ветлы по тому и другому берегу над плотиной казались неистребимы, хотя дед Максим, которого звали в Шигалях Индусом, произведя эту кличку от слов — индивидуальный сектор, беспощадно рубил их для своего деревянного производства. Правда, мастером он был по этой части известный, разные кадки, чашки, миски и ложки заказывали ему со всей округи. Все лето он резал и плел, стучал молотком и строгал, а как выпадал снег, запрягал своих собак, нагружал воз и ехал на Норусовский базар. И ковши, и половники, и корытца для толчения картошки были у него желтого цвета и блестели, как полированные, потому что он скоблил их стеклом. За свой товар дед Максим брал печеным хлебом, картошкой или зерном, а денег не признавал. Если какой-нибудь покупатель сомневался относительно прочности ковша или чашки, или для того, чтобы подивить народ да похвалиться своей работой, дед бросал в воздух эту чашку или корытце: нате, мол, и не сомневайтесь, у меня не расколется! И верно, товар у деда шел нарасхват. Чаны для пива, кадки-бочки на камыше — чего только не мастерил дед Максим из дуба, липы и этих вот мельничных ветел! А из сухой яблони делал и гребенки! Слава о нем была такова, что он мог бы и не ездить на базар — покупатели знали сами дорогу к нему, и с чем только не ехали к нему из окрестных деревень! И если у колхозников туго было с хлебом, у деда Максима можно было выменять и зерна. Бывали годы, когда дед Максим так обрезал мельничные ветлы, что не было даже и надежды, что они отрастут. Но нет, к осени старый дуплистый ствол обрастал пышной молодой кроной, а еще через год ветлы опять были высоки, громадны, густы…

Когда Алексей Петрович подошел ближе, то увидел, что берег разворочен бульдозером, за ветлами оказались и горы красной глины. И эта развороченная земля, спекшаяся на солнце в камень, словно бы завершала впечатление крайнего опустошения. Алексей Петрович осмотрелся. Что же тут собираются делать? И почему Сетнер ничего не говорил об этой стройке на берегу Цивиля? Или это не колхозная затея?..

Вот и тот самый мельничный омут!.. Он казался тогда бездонной пучиной, а теперь в заросшей по сторонам ложбине поблескивает лужица воды, которая вот-вот совсем высохнет. И коряги… А среди коряг в воде стоит лиса, подняв хвост, так что издали ее можно и в самом Деле принять за корягу. Что же она там делает? Алексей Петрович не удержался и, сунув в рот пальцы, свистнул. Получилось довольно сносно. Оказывается, он еще не разучился свистеть!.. А лиса от неожиданности прянула в сторону, образовав от брызг радугу, вылетела на сухой берег и замерла. Но тут же, заметив человека на берегу, понеслась по берегу вверх, к лесу.

А тропа, пробитая скотиной, вела, оказывается, как раз к этой луже, — видно, единственное место, где можно напиться. Вязкий ил, мелкая вода — все покрыто, как плесенью, ржавчиной, следы лисицы, следы грачей… И в мелкой этой воде лежат вверх животом пескари и гольцы. Вот чем тешилась лиса! Да и грачи, видать, устроили себе «рыбный день». Несколько живых рыбешек, шевельнув хвостиками и замутив воду, ушли на середину, где, должно быть, было поглубже, — жалкие остатки прошлого мельничного омута!..

 

15

В писк летающих в небе стрижей незаметно как-то вплелся звук мотора, но Алексей Петрович поначалу на него и внимания не обратил — мало ли их сейчас, этих моторов, гудит и в городе, и в деревне! Но звук настойчиво приближался, и когда он обернулся, то увидел спускающуюся к Цивилю черную «Волгу». За «Волгой», которая ехала обочиной луга, вдоль бетонных столбиков с проволокой поднималась пыль. Машина ехала медленно, сильно качаясь на ухабах.

Нет, это был не Сетнер, ведь у Сетнера машина грязно-белого цвета, а эта черная, и лак на боках сверкает. Видно, районное начальство приехало. Да и не мог Сетнер ехать правым берегом, ведь там никогда не было путной дороги: когда свели лес, то весь берег распахали для количества гектар, но вот прошло уже столько лет, а пласты глины да вывернутые плугами комки до сих пор украшают землю. И если это едет какой-нибудь начальник, то такая дорога ему даже и полезна — пусть полюбуется.

Тем временем «Волга» осторожно спустилась в ложбину и теперь должна была показаться уже на берегу Цивиля, если, конечно, не застрянет в той ложбине. Там когда-то, помнится, тоже бил родничок. Заботились раньше люди о родниках, ухаживали за ними, чистили, устанавливали срубы, хотя у них не было сегодняшних знаний об экологическом равновесии в природе, никто им особенно не внушал, что природу нужно спасать. Да и от кого спасать, если подумать? От собственного же варварства…

Машина рывком выскочила на берег и по развороченной бульдозером земле устремилась к плотине. И Алексей Петрович заметил, что в машине ехал только один человек, только шофер. Наверное, машина приехала к мелиораторам, а их пока здесь нет. Но тот, что приехал, принял Алексея Петровича за одного из них, да и странный был этот шофер — вырядился как в театр… Галстук на белой рубахе был особенно красив — как павлиний хвост, весь так и переливался радугой… Но что-то знакомое показалось в облике этого плотного, небольшого крепыша с черными волосами, которые блестели так, будто он смазал их маслом. Не шигалинский ли?

— Э-э! — с изумлением сказал он и вскинул свои черные брови. — А… Алексей Петрович?!

Тут узнал его и Алексей Петрович: работник обкома партии Пуговкин.

— Салам, — сказал он, пожимая протянутую руку. — Богатым вам быть — сразу и не узнал: раздобрели вы хорошо.

— Да, — со смущенной улыбкой согласился тот. — Три года штаны в Москве протирал, накопил жирку…

— Ничего, по таким дорогам поездите, растрясете. Вы мелиорацией теперь занимаетесь? — Он спросил об этом только потому, что знал, что молодые работники не очень засиживаются в отделах обкома: их направляют на самые разные должности в министерства, в районы. Впрочем, не боги горшки обжигали… А Пуговкин, когда Алексей Петрович спросил о мелиорации, как-то сразу насупился, посерьезнел, посмотрел «а Великанова с настороженным подозрением: не знает или ехидничает? И сказал с едва скрываемой обидой:

— Я — первый секретарь райкома.

— Вот как! — не сдержал удивления Алексей Петрович. — Ну что ж, поздравляю, район вам достался хороший. Впрочем, дело не в этом, правда? Даже в хороших районах уровень хозяйственной жизни такой, что еще можно показать свои организаторские способности во всем богатырском размахе.

— Вы смеетесь, Алексей Петрович, — сказал Пуговкин, все так же серьезно, подозрительно посматривая на Великанова снизу вверх.

— Ничуть! Трудно показать себя там, где все организовано четко, где производство основано на строгом экономическом расчете и дисциплине. А где анархия, беспорядок, демагогия и пафос вместо дела, тут такое широкое поле деятельности открывается порядочному человеку, что лучшего и желать нельзя.

Секретарь райкома промолчал.

— Правда, шигалинский колхоз в этом смысле — белая ворона, как мне кажется.

Пуговкин улыбнулся. Теперь он понял, что Великанов шутит.

— Я читал вашу брошюру по организации управления, — сказал он, — и должен сказать, что там много интересного.

— Вот как! Но ведь там в основном производство с технической точки зрения, вас же, как я понимаю, больше интересует проблема планов, организации масс, организации соревнования…

— Не скромничайте, Алексей Петрович, вы и эту сторону прекрасно понимаете!

— Я практик, и на дело смотрю именно с этой точки зрения, но, видимо, реальная жизнь и проблемы современного производства позволяют делать определенные выводы…

— Еще какие! — подхватил Пуговкин. Видимо, он осваивался и говорил уже без волнения, без робости. — Вот раньше, когда я был молодой, неопытный, мне казалось, что наш партийно-управленческий аппарат на девяносто процентов вязнет в хозяйственных мелочах, хочешь ты того или не хочешь, а ведь существуют еще и те самые хозяйственно-административные органы, которые вроде бы тоже должны заниматься этими же самыми хозяйственными вопросами. Получается, что одни подменяют других, а это рождает субъективизм, подавляется деловая инициатива, но взамен получает простор инициатива иного рода. Вот и выходит, что, с одной стороны, мы, партийные работники, вооружены самой передовой наукой, а с другой стороны — там аврал, тут диспропорция, там приняли решение да забыли, а тут проект не рассчитали, но делать что-то надо, и вот вопреки науке нужно принимать просто-напросто сильное решение!.. — Он помолчал немного и продолжал — Но теперь-то я понимаю, что все намного сложнее. Есть сложности, о которых не принято говорить, но которые нельзя не учитывать.

И когда я начал работать здесь первым секретарем, я это понял особенно хорошо. Вот вы говорите о широком поле деятельности, и это правильно, однако я чувствую, как с каждым днем все сильнее и безнадежнее погружаюсь в неисчерпаемую прорву хозяйственных вопросов, больших н маленьких, а по большей части и совсем ничтожных. Вот приехал я к мелиораторам, и вчера ведь говорил об этом с начальником ПМК, а их нет. Что я должен делать? Должен разбираться в самых элементарных азах дисциплины, да еще на каком-то школьном уровне.

— Я вас понимаю, — сказал Алексей Петрович. Он поднял голову, поглядел куда-то мимо Пуговкина и сказал — Смотрите, какие могучие деревья! Говорят, что корни ветлы уходят в глубину земли на десять — пятнадцать метров.

— Возможно. — Пуговкин пожал плечами. — Я защищал диссертацию по истории, но вот приходится заниматься самыми различными сельскохозяйственными проблемами…

— Знаете, я помню эти места такими, какими они были тридцать лет назад. Здесь шумели леса, а вот там, по оврагам, в черемуховых рощах пели соловьи. А там, где вы проехали на машине, был непролазный лес. Теперь здесь все опустошено, река высохла. И вот мне, инженеру, трудно понять, чего тут больше: истории или хозяйственных проблем. Мы, жители этой земли, занимаемся каждый своим делом, и это наше отдельное дело может весьма процветать, а вот оглянемся и увидим, что земля-то после нас опустошена. Вот какие дела!.. — Он хотел назвать Пуговкина по имени, но тут оказалось, что он совершенно не помнит, как величать этого молодого секретаря райкома: вроде бы только что помнил — и забыл!.. Алексей Петрович от этой заминки смутился, махнул рукой — Впрочем, извините, все это старые и хорошо знакомые песни!..

— Время все меняет, — озабоченно заметил Пуговкин. — Я думаю, если серьезно взяться, то можно еще поправить.

— Видимо, другого пути просто и нету.

Они помолчали. Пуговкин вдруг тяжело вздохнул и сказал:

— Знаете, Алексей Петрович, когда я учился в Москве, жизнь и люди представлялись мне совсем иначе. Конечно, я был по молодости лет тщеславен и думал: если дадут мне район, то обязательно отстающий, и года за три я его вытяну, район загремит на всю Чувашию, ну и так далее. Но случилось так, что мне достался хороший район, тут вы совершенно правы, но оказывается, дело совсем не в этом. — Он опять вздохнул, минуту помолчал, словно бы решая, открываться до конца или нет, а потом махнул рукой, усмехнулся и сказал так: — Дело в том, что вот я поездил по району, и знаете, чему удивился? Какая-то бездумная покорность угнетает некоторых председателей колхозов и директоров совхозов. Приедешь к нему в совхоз посмотреть, познакомиться, а он, пожилой человек, в отцы годится, мне в рот смотрит. А если сделаешь какое-нибудь замечание, так он не то чтобы возразить, но хотя бы засомневаться — ведь я не специалист. Я еще не огляделся как следует! — он только и знает: устраним, исправим, ликвидируем. Мало того, ты сам от всего этого подобострастия начинаешь надуваться, как индюк, таким важным и умным сам себе представляешься… — Он грустно улыбнулся и посмотрел прямо в глаза Алексею Петровичу.

«Хороший ты, оказывается, парень», — подумалось Алексею Петровичу, но вслух он сказал:

— Но Сетнер Осипович не из таких!

— Да, Ветлов другой человек, это самостоятельный, умный человек, но хитрый, как сто чертей!

— Да, это у него есть!

— Но вот опять какое дело, Алексей Петрович! Я начинаю побаиваться Ветлова. Понимаете? Я — секретарь райкома, но в вопросах сельского хозяйства пока что дилетант, начинаю его побаиваться. Оказывается, мне гораздо спокойнее иметь дело с подхалимом, с человеком недалеким, чем с Ветловым. Интересная ситуация в смысле проблем управления, не правда ли? — Пуговкин весело засмеялся.

— Недаром наши шурсухалы говорили: хочешь узнать человека, дай ему на две недели власть.

— Да, сказано справедливо. Но когда имеешь дело с вашим другом Ветловым, то об этом забываешь. Вот недавно был у него, мы с ним хорошо потолковали. Честно говоря, меня задело, что он считает меня мальчишкой. Но ведь район — это не один Ветлов, это сложная система взаимоотношений — человеческих и производственных. Ветлов для многих наших районщиков как бельмо на глазу. Мне все уши прожужжали: Ветлов — очковтиратель, демагог, зажимщик критики, ну, вы знаете, какие слова говорятся в таких случаях. И когда слушаешь такие речи и раз, и два, и три, то поневоле задумываешься. Я не мог представить, как трудно дается эта справедливость, справедливый суд!..

— Да, — согласился Алексей Петрович, он внимательно слушал Пуговкина и все больше и больше проникался к нему симпатией. — Сетнер — сложный человек. Своего он не отдаст. Я-то его хорошо знаю.

— Да если бы у меня в районе было еще несколько таких Ветловых, секретарю райкома можно было бы спать спокойно! Скажу вам откровенно, Алексей Петрович, за своего друга вы не беспокойтесь, Ветлов мне все больше и больше нравится, такому человеку и помочь хочется. Вот с этой же плотиной. Теперь они у меня не вывернутся, не отвертятся, я заставлю их исполнять проекты и планы! Так что на будущее лето смело можете приезжать сюда ловить карасей.

— Разумеется, приеду, — заверил Алексей Петрович. — Я очень рад, что так неожиданно познакомился с вами.

— Я тоже. Знаете, как иногда хочется откровенно поговорить, поделиться мыслями с понимающим человеком, вы, наверное, представить не можете!.. Чайку не желаете ли? — вдруг спросил он. — Я вожу с собой термос, могу угостить.

— С удовольствием!

В машине была банная духота, так что лучше было пить чай в тени ветел. Чай был хороший, пахучий и крепкий, и тогда он стал объяснять секрет своей заварки. Секрет, оказывается, довольно прост и состоит в следующем: нужно взять высшие сорта цейлонского, индийского и грузинского, все это перемешать и, не жалея, заваривать. Удивительно, как все просто!

— Бутербродов не желаете?

— Нет, спасибо, — сказал Алексей Петрович. — А вам вот яблоко от меня.

— О, спасибо!

И этот, до нынешней встречи совсем почти незнакомый Пуговкин, все больше нравился ему. Оказывается, умных, толковых и честных людей гораздо больше, чем нам порой кажется.

— Долго еще пробудете в Шигалях?

— Недели две, думаю, буду. Мне бы хотелось Поработать здесь над новой брошюркой по своей теме…

— Не будете возражать, если я заеду как-нибудь к вам в гости?

— Милости прошу.

Получилось, что самый удобный момент проститься.

— Поедете искать мелиораторов?

— Теперь уж пусть они меня ищут, а я хочу проехать в Шумерлинское лесничество, посмотреть, как там у них дела — ведь кругом леса горят, просто беда!

Он сел в машину, кивнул на прощание и поехал лугом вверх. Скоро Алексей Петрович увидел, как поднялось облако пыли, — это значило, что Пуговкин выехал на полевую дорогу.

 

16

Солнце поднялось уже высоко — белое беспощадное пламя изливалось с неба на бедную землю. И стоило только выйти из-под ветлы, как Алексей Петрович почувствовал всю беспощадность солнечного зноя. Хорошо бы теперь под душ в Димином саду!.. Алексей Петрович поднялся вверх, но в обратный путь по тропе идти было Далеко, и он направился краем поля к Шигалям. Он знал, что выйдет к фермам, к правлению, но это все равно ближе, да и, кроме того, хочется встретить Юлю… Встретить как-нибудь нечаянно, перемолвиться о том о сем, а уж там видно будет…

Тропинка, огибая колхозный сад, вывела Алексея Петровича к трем длинным строениям под высокими крышами, и по сильному резкому запаху, который нанесло ветерком, он угадал, что это свинарники. Каждый из них оказался еще и отдельно огорожен. Волей-неволей пришлось идти вдоль этой изгороди. Кругом было пусто и тихо, как будто в трех свинарниках не было никого. Пусто и тихо было и у картофелехранилища — капитальная железобетонная постройка, в которой электрики с завода в порядке «шефской помощи» устанавливали кондиционер или, как его тут прозвали, микроклимат. Этот «микроклимат» хорошо держал температуру, и Сетнеру эта установка так понравилась, что он установил кондиционер и в свеклохранилище.

Рядом с картофелехранилищем еще что-то строилось — громадное, в два этажа. Ну и ну! Вокруг стройки, как водится, груды битого кирпича и щебенки, песок и разломанные бочки с известью, — знакомая картина. Кирпичную стену штукатурили, и на лесах были люди, судя по красным да белым косынкам — девушки. А там, где должны были быть ворота, стояла наготове дверная коробка, и вот из этой коробки, как из дыры, вышел на солнечный яркий свет Николай — Кулькка, — как звали его в детстве. Он зажмурился, ничего не видел, но продолжал вытирать тряпкой замасленные руки. Вместе с Николаем они учились до седьмого класса, а потом он бросил школу, стал работать в колхозе, а вскоре и женился, так что когда Алексей приезжал на каникулы, то они уже редко и виделись. Но вот какое дело! С тех давних школьных лет осталось у него к Николаю очень нежное, доброе чувство. Николай и в школе, и потом, когда стал мужиком, отличался ровным и мягким нравом, а когда говорил с тобой, то смотрел тебе прямо в глаза, и глаза эти, глубоко запавшие, внимательно и смущенно смотрели тебе, казалось, в самую Душу.

— Здравствуй, Коля, — с волнением произнес Алексей Петрович, подходя ближе.

Радостным тихим удивлением осветились глаза Николая, и тихим голосом, от которого так сладко сделалось Алексею Петровичу, он сказал:

— О, кто приехал!..

Он как-то смешно заволновался, не зная, подать ли грязную от смазки руку, не подавать ли, куда деть тряпку? — и Алексей Петрович сам взял его крепкие, сухие кисти и сильно пожал.

— Мы и то вспоминали вас, Петрович, — сказал он с милым, каким-то детским смущением, не решаясь и назвать его запросто, как товарища.

— Небось как богатого дядюшку, не иначе? — пошутил Алексей Петрович, и Николай простодушно засмеялся.

— И как своего земляка! — сказал он. — А я, Петрович, вспоминал вас особо…

— Вот как!

— Меня тут временно руководить поставили, — он кивнул на это строящееся здание, — так я совсем голову потерял, а вот у Петровича, думаю, такой завод, за все отвечать надо, все в голове держать, ох, думаю, и достается бедному!..

— Бывает, что и достается.

— Да и какой из меня руководитель! Это уж Сетнер Осипович что-то перемудрил. Трактора, плуги да сеялки — вот стихия моя, а в этих агрегатах ничего не понимаю.

— Да что тут вы строите? Что за агрегаты?

— Да кормокухню.

— И в чем загвоздка?

Николай с огорчением махнул рукой.

— В проекте одно, а велят делать по-другому, все мы тут перессорились.

— Да с кем же, если ты здесь самый главный начальник! — засмеялся Алексей Петрович. — Как прикажешь, так и будет.

— Вот я и говорю, что эти пищевые трубы надо верхом тянуть, как по проекту, а инженер из управления велит в землю закапывать. Тут всего-то ничего — пять метров, да и на случай, если замерзнет и порвет, ставь лесенку да и ремонтируй! — Николай говорил с растерянностью и обидой. — Если нарушать проекты, то как же тогда?..

К ним уже подходили люди, останавливались в сторонке, прислушивались к разговору; а один, в белой рубашке и при галстуке, подошел и подал руку. И как-то он назвал себя, Алексей Петрович не разобрал, только понял, что какое-то здешнее начальство. И пока они говорили с Николаем, то он с таким почтением заглядывал в глаза Алексею Петровичу, что тому было неловко.

— А как сам-то живешь? — спросил он у Николая.

— Да с этой стройкой весь замучался. Сейчас бы пахать, а я вот тут. Не мое это дело, не мое!.. — И беспомощно развел руками: — Железа на клетки хватит только на сегодня, а завтра что будем делать?

— Надо искать, — строго сказал мужчина в рубашке и галстуке.

— То, что не потерял, Геронтий, искать нечего, — ответил ему Николай.

Тут подкатил самосвал, груженный битым крипичом, и шофер, молодой парнишка со шнурком на шее, высунулся из кабины и спросил у Николая, куда сваливать. Николай показал на ближнюю свиноферму, где в распахнутых воротах белым пламенем вспыхивала электросварка. А Алексей Петрович, услышав это странное знакомое имя — Геронтий, с интересом смотрел на него: вот, оказывается, каков у Юли кавалер! Вчера сестра сказала о нем с таким пренебрежением, как будто оно исходило от самой Юли, а мужчина между тем очень даже привлекательный. Да и галстук у него вон какой красивый…

— Надо искать, — повторил Геронтий упрямо, когда самосвал отъехал. — Как делает Сетнер Осипович, — сказал он и посмотрел при этом на Алексея Петровича. — В этом единственный выход.

Николай сунул в карман тряпку, которую мял в ладонях, и только вздохнул в ответ:

— Если бы вот не наши шефы, не Алексей Петрович, где мы бы были с нашим Сетнером Осиповичем!..

— А оборудование не начали устанавливать? — спросил Алексей Петрович.

Оказалось, что еще и оборудования-то не полный комплект привезен, а об установке пока нет и речи. А строительным работам не видно конца. И даже Геронтий как-то уныло соглашался и уже не возражал Николаю, не защищал честь Сетнера Осиповича. Да и что же защищать? Председатель колхоза — не волшебник, и навозохранилища не строятся по щучьему велению, а для их строительства нужны бетонные плиты, нужен цемент, механизмы…

— Да и образованье-то у меня!.. — пожаловался Николай. — Да разве сейчас с семилеткой разберешься во всей этой технике!.. После войны некому нас было драть, вот и не учились. А ты, Алексей Петрович, умнее всех нас оказался…

Из дверей кормокухни вышли еще двое мужиков и сели неподалеку на пустой ящик. В одном из них Алексей Петрович узнал Федора Степановича, мужа Натальи. А Хелип Яндараев, с опухшим небритым лицом казался настоящим стариком. Вот парней и девушек Алексей Петрович уже не узнавал. Чьи они? В иных лицах взгляд его ловил какой-то смутный намек на лица своих товарищей по школе, но определенно узнал только двух сыновей Стяппана Килькки: они были так же низкорослы, кряжисты, нос картошкой и на солнышке облупился, — точь-в-точь как когда-то у самого Стяппана. Да и они, молодые, не знали Алексея Петровича прежде, он был для них шеф, человеком из высших, нездешних сфер — директор громадного завода в Чебоксарах…

Подошел электросварщик с откинутой маской и сообщил:

— Все, Николай, угольники кончились.

Николай вздохнул и развел руками.

Сообщение электросварщика было будто сигналом: тотчас с разных сторон послышалось:

— И цемента не везут вторую неделю.

— А где шифер?

— Все фонды на районный комплекс, а нам чем строить?

А Хелип, презрительно усмехнувшись, подвел черту:

— Работаем как для нищего, а колхоз — миллионер!.. — И сплюнул под сапоги, выражая этим всеобщее огорчение такой работой.

Алексей Петрович вроде бы и соглашался с этой реальностью, но в то же время и пытался возражать, оправдывать кого-то: с цементом, дескать, туго, потому что вся наша огромная страна строит, строит больше всех в мире, так что это временные трудности, болезни, так сказать, роста. И все его молча слушали. Но ведь недаром говорится, что соловья баснями не накормишь, и Николай громко, с лукавой улыбкой, как только Алексей Петрович закончил о стране, спросил о своем:

— А шефы не помогут бедным родственникам?

— Шефы подумают, — сказал Алексей Петрович и засмеялся.

Однако Сетнер Осипович, видно, знал, кого ставил руководить стройкой: Николай тотчас ухватился за это обещание, отказать этому мягкому, ласковому человеку было просто невозможно. Так что Алексей Петрович тут же направился в контору, а Николай и Геронтий сопровождали его. Открыли кабинет Сетнера, живо соединились по телефону с Чебоксарами, и минут десять спустя Алексей Петрович уже разговаривал со своим главным инженером, оставшимся на заводе вместо него. А Николай и Геронтий с благоговейным восхищением внимали тому, как легко, как просто распоряжается Алексей Петрович и цементовозами, и угольниками. Но оказывается, что цемент сегодня и им не возят, так что с цементовозом никак не получится…

— Позвони тракторостроителям, — сказал Алексей Петрович по телефону. — Займи у них. Неужто тебе лектора обкома присылать, чтобы он прочитал тебе лекцию о том, что подъем сельского хозяйства — дело всей партии и всего народа? — Алексей Петрович весело рассмеялся, так что было ясно, что выход найден. Николай с Геронтием перевели дух и тоже похихикали. — А разгрузку обеспечим, и шоферов накормим, пусть не волнуются…

Николай и Геронтий радостно закивали и зашептали:

— Все будет, все будет! Что касается накормить, пускай не волнуются!..

 

17

Но все это добром да само собой не кончится, думал Алексей Петрович, выйдя из правления и шагая обочиной дороги к деревне. Рано или поздно придется принимать в этих делах срочные меры. Так нельзя не только строить, так нельзя нормально жить человеку… Нет, так нельзя. Как на пожаре… Как засуха не кончится ничем хорошим, так и эта наша практика… Думая так, он вспоминал прежде всего свои мытарства с новым оборудованием, а потом — с перестройкой цеха. Но ведь это же происходит и здесь в Шигалях, только в масштабе строительства кормокухни для свинарника, но по сути дела то же самое…

Он уже шел под ветлами, шел, по своей привычке насупившись и слегка опустив голову и по этой причине не особенно всматриваясь в встречных. Из кратких и твердых ответов главного инженера он понял, что дела на заводе идут нормально, то есть не лучше и не хуже того, как шли и при нем, директоре, и вот это обстоятельство отчего-то задело Алексея Петровича. Мало того, о цементовозе и железе этот главный инженер говорил так, будто Алексей Петрович был не его начальник, а какой-нибудь бедный посторонний проситель. Но вот что удивительно было: этот молодой энергичный главный инженер, о котором Алексей Петрович только вчера еще думал хорошо, как о своей надежной опоре, теперь вдруг вызывал у него чувство неприязни. Откуда взялось в нем это чувство, прежде совершенно ему незнакомое? Он не спрашивал себя об этом и не доискивался его причин, но отдался ему с каким-то даже наслаждением и мстительностью. «Ну, погоди! — сказал он про себя вроде бы просто так, в шутку, но при этом думая именно о своем главном заместителе. — Завалишь план, я из тебя душу вытрясу!..»

С такими вот чувствами шел он шигалинской улицей в прохладной тени ветел, как вдруг кто-то несмело позвал его:

— Алексей… Алексей Петрович!..

И это, оказывается, была Юля! Нежданно-негаданно!.. Ведь он как раз и хотел именно такой встречи — неожиданной, случайной. Но если бы Юля не окликнула, так и разминулись, разошлись бы. Она окликнула. Он, странно волнуясь, с упавшим сердцем подошел к ней.

— Здравствуй…

— Здравствуй. С приездом…

Тоже волнуется, улыбка дрожащая какая-то: то губы растянутся радостно, то подожмутся. В руках сумочка — новая, платье без рукавов из какой-то цветастой, блестящей материи, плотно облегает стройную девическую фигурку, а косы носит как и прежде — венком на голове. Собралась как будто на праздник, а не на работу, не сидеть весь день в конторе.

Алексей Петрович улыбнулся и сказал:

— Тебя и не узнать, ты чудесно выглядишь!

Вот сказал обычную банальность и сразу перестал волноваться, сердце успокоилось, как будто выскочило из западни на твердую знакомую дорогу.

А Юля приняла это все за чистую монету и смутилась, покраснела, начала даже неловко оправдываться, будто в чем-то была виновата, пока так же, как и он, не сказала такую же банальность, которая ни к чему не обязывает ни того, кто говорит, ни того, кому это говорится.

— Как это ты вспомнил-то о Шигалях!..

— О! — засмеялся Алексей Петрович. — Про Шигали порой и рад бы забыть, да разве Сетнер даст!..

Вот и все. Теперь они могут говорить спокойно о всякой всячине: от красивого Юлиного платья до количества заготовленного сена. И оба это поняли и с неловкостью замолчали. Потом Юля спросила:

— Надолго приехал?

Очень хорошо спросила, как старый друг, в голосе ее даже что-то такое прозвучало, какое-то участие, нежность, и Алексей Петрович сразу почувствовал, что ей уж все про него известно.

— Сам не знаю, — сказал он. — У меня отпуск, вот приехал…

— А, вон, что — отозвалась она. — Значит, поживешь…

— Да, поживу. Спешить некуда, — добавил он. — Отдохну, похожу по гостям всласть. — И улыбнулся, глядя прямо Юле в глаза. — Не пригласишь в гости?

— Приходи, — ответила она, сдерживая улыбку. — Дом-то ваш.

— Когда это было! Есть квас, как говорится, да не про вас.

— Отчего же, — тихо возразила она. — Приходи, для тебя дверь всегда открыта.

— Вот нынче же и приду! — сказал он с какой-то даже уверенностью в том, что хозяин положения, как и ожидалось, он.

— Вечером… — Юля опустила голову. — Не знаю, когда приду домой… Приехал Юра, сын Натальи, так сегодня надо провожать, а поезд ночью…

— Вот как! — вырвалось у Алексея Петровича с огорчением.

— И Анну тоже провожаем.

— Анну?

— Да, нашу героиню. Разве ты не знаешь?

— Настоящую Героиню? — спросил он, думая, что «Героиня Анна» это кличка.

— Да, настоящую! В самом деле не слышал разве? — удивилась Юля Сергеевна, потому что считала, что ихнюю Анну знает не только Чувашия, но и вся страна.

— Нет, — признался Алексей Петрович. — Не слышал…

Он попытался вспомнить, говорил ли ему Сетнер что-нибудь о «Героине Анне», но ничего не вспомнил.

— Как же! Да ее портрет в Чебоксарах на самой главной доске Почета!..

Алексей Петрович пожал плечами. Он ведь не знал, где там в Чебоксарах эта главная доска Почета.

— Ну хорошо, — сказал он. — Куда же вы провожаете сегодня вечером свою героиню?

— В отпуск уезжает, на курорт по путевке.

— Ах, вон как! Едет на курорт! Шигалинцы уже ездят среди лета на курорты! — В его голосе звучала ирония и огорчение: ну и ну, ловко же она отбоярилась от него! А он-то надеялся, ждал… Ему сейчас и в самом деле казалось, что он и надеялся, и ждал, и что его сердце переполнено чувством. Ловко! Видно, сегодня вечером у нее не только проводы, да и что же за персона такая племянник Юра, чтобы его провожать? Нет, не зря, видно, говорят о том женихе — как его? Геронтий, что ли? И он едва сдержался, чтобы не спросить сейчас Юлю об этом Геронтии.

Она пошла, махнув ему рукой. И с такой непринужденностью, с таким приятельским жестом, будто они каждый день видятся по нескольку раз, будто Алексей Петрович — так, обыкновенный человек!..

А она уходила все дальше и дальше, и походка ее была все так же легка, как когда-то. Идет словно и не касается земли, идет как летит. Неужели не обернется? Нет, не оборачивается. Вот и поворот скоро. Неужели и здесь не посмотрит назад?! И показалось Алексею Петровичу, что все-таки посмотрела Юля, чуть головой повела, совсем чуть-чуть!.. Вот тебе и «первая любовь», вот тебе и «побежит», как уверяла сестра, только, дескать, пальцем помани. Первая любовь… Нет, это не зря говорится. Таких чувств, таких сладких мук он уже и никогда после не переживал. Вся душа трепетала, как жаворонок, стоило услышать звонкий Юлин голосок, увидеть издали ее легкую, летящую походку… «Как сложилась бы жизнь моя, если бы не пробежала между нами черная кошка?» — подумалось вдруг Алексею Петровичу. Да что ж гадать на солодовой гуще! Очень глупое занятие для пожилого человека. К тому же сусло уже из солода взято…

— Лексей, говорю! Лексей!..

Из окна, отбросив занавеску, высунулась женщина и махала ему рукой:

— Лекси, Лекси, проходишь мимо и не взглянешь!..

И во рту поблескивают золотом передние зубы.

Алексей Петрович тут же и вспомнил: «Атаман-Нюрка»! Да, когда учились в школе, эта девочка ни в чем не уступала мальчишкам, в самых разных играх участвовала наравне с ребятами, вот за это так и звали «Атаман-Нюрка». И вот однажды на лыжах катались в Красном овраге, Алексей прокладывал лыжню по целине, а вот у Нюрки не хватило терпения ждать, пока Алексей съедет вниз, и сама решила, по своей лыжне, покатилась да и налетела на пень. Когда Алексей подбежал к ней, то она уже сидела в снегу, сплевывала кровь и, глядя на эту кровь, плакала.

— Аня, не плачь, ведь солдаты не плачут и тяжелораненые, — уговаривал он ее. — Говорю тебе, не плачь!..

— Да, не плачь, у меня все зубы вылетели, — прошепелявила она сквозь слезы.

— Ничего, вот выучусь на врача и поставлю тебе золотые зубы, — пообещал Алексей тогда.

Но через день-другой «Атаман-Нюрка» уже опять вихрем летала на самодельных лыжах в Красном овраге…

— Зайди-ка на минутку! — решительно требовала она, высунувшись из окна. — Зайди, кому я говорю! — И захлопнула окно: дескать, разговор окончен и слушать отказы не желаю. И тут Алексея Петровича осенило: так ведь вот она, «Героиня Анна»!..

Она уже отворила калитку и выбежала навстречу. Ого, как раздалась! И плечи, как у борца, и грудь, как подушка!..

— Слава Героине Труда! — И Алексей Петрович, смеясь, обнял ее и поцеловал.

— Давай заходи-ка, я сама тебя прославлю! Видишь ты, идет мимо и не посмотрит! Директор тоже мне, головой небо продырил!..

— Признаю, Аннушка, признаю, зазнался, гордыня обуяла меня.

Она держалй его своей крепкой, мужской рукой за локоть и не отпускала, точно он мог убежать. Вспомнил: и мать у Анны была вот точно такой же и работала наравне с мужиками…

— Что ты смеешься сам с собой?

— Я вспомнил, как мы катались на лыжах в Красном овраге.

— Э-э, вон что!.. А ведь так и не стал ты врачом, Лекси, обманул меня. Ведь из-за зубов я и школу бросила. А у мамы сколько было горя, все ругала меня, кто, мол, такую беззубую возьмет теперь замуж?

Провела Алексея Петровича в переднюю комнату с большим круглым столом, с георгинами в вазе, а сама — сейчас! — убежала в кухню, загремела там посудой. Алексей Петрович осмотрелся. Все вещи и мебель были очень похожи на те, что видел он у сестры в доме, Да н у Димы тоже. И в таком же порядке они стояли: шифоньеры, кровати, столы, телевизоры… Но Алексей Петрович сквозь тонкую тюлевую занавеску на окне смотрел на противоположный, через улицу, дом. Когда-то дом этот, маленький, в три окна на фасад, был ихним домом, в том доме родились два его брата, погибшие на войне, и вот они с сестрой. Теперь в этом доме живет Юля. Но и дом уж не тот — отремонтирован, поставлен на кирпичный фундамент, заменены нижние венцы, пристроена терраса…

— Да подойди поближе и посмотри как следует! — сказала Анна, входя в комнату. — Думаешь, не вижу, где шаришь глазами?..

Он смутился, махнул рукой и, смеясь натянуто, сказал:

— Да что, сусло уже из солода взято!..

— Ну, не рано ли в старики-то записываться? Эх вы, городские! Вот давай приходи сегодня вечером, и Юля будет, посидим да вспомним бывалошное время…

— А почему она не вышла за Ягура? — спросил Алексей Петрович.

— За Яг-ура?! Да и я за него не пошла бы, если даже разведусь девять раз! Ой, как он пил! Пил и пил, не просыхал. Да вот как-то с пьяных глаз женился тут на одной, ну, думаем, образумится, а он еще больше. Его с работы и выкинули. Ведь до того пил, бедный, что среди бела дня черти-дьяволы мерещились, вот как пил. Ну и повесился. Двое детей осталось сиротами. Один ребенок, видно, по пьянке зачат был, так и рос дурак дураком. Жена распродала все хозяйство и уехала куда-то. — И вздохнула, жалея не то Ягура, не то эту бедную женщину. Доброе было сердце у «Атаман-Нюрки». — Разве за него должна была выйти Юля? — сказала она грустно.

Бывало, мать с такой же грустью говорила о Юле, жалея о том, что они «чего-то не разделили». Уже после того как дом в Шигалях был продан Юле за какую-то пустяковую цену, мать, жившая в городе у Алексея, но не любившая этот городской образ жизни, часто ездила в Шигали, а когда возвращалась и, оставшись с сыном с глазу на глаз, передавала привет от Юли. «Ах, какая она проворная да быстрая, — вздыхала мать. — Корову держит, свинью держит, гусей и кур полон двор… Пришлась бы она к нашему двору, да чего-то вы не разделили?..» Лишь после он узнал, что мать, приезжая в Шигали, жила не у дочери, а у нее, Юли. Видимо, тайные надежды на какое-то воображаемое счастье соединяло их и грело их души…

— Садись давай да откупорь вот бутылку, будь мужчиной.

Стол был уже весь уставлен разными закусками, а посреди стояла бутылка коньяка. Принесла Анна еще и яичницу.

— Не обессудь, что скудно тебя угощаю, я еще и печь не топила. А это зелье употребляешь? Я ведь не знаю, что директора пьют.

— Ничего, сойдет, — сказал Алексей Петрович.

— Водку если, так есть и водка, хлорофос этот! Нести ли?

— Не надо.

— И я так думаю. Наливай давай по рюмочке, а хлорофос пускай Мигулай хлещет.

— Мигулай? — спросил Алексей Петрович. Ведь и в самом деле, Николай тогда на Анке и женился, они оба не стали учиться после седьмого, Николай на тракторе стал работать, тогда еще, кажется, были МТСы… — Ну, твой Мигулай сейчас большим начальником стал, стройкой такой заправляет!..

— Все они хороши хлестать-то хлорофос этот, что начальники, что не начальники. Да и чего не хлестать, если нынче пьяницам всякое уважение? Их и лечат, за ними и уход, и по телевизору их показывают, а сколько дома с ними нянькаются, ох, беда, беда!.. Ладно, давай держи да хорошо поешь.

Выпили свои рюмочки, Алексей Петрович стал есть-закусывать, а Анна, подперев большим кулаком щеку, смотрела на него. Потом вздохнула с сожалением и говорит:

— Седой ты весь стал, Лексей… Видно, не легкий У тебя хлеб.

— Да, жаловаться не приходится. А ты как поживаешь?

— Как и все.

— Но Звезду Героя не все зарабатывают.

Помолчала.

— Так-то оно, может, и так, да только сейчас работать — не сравнить с прежним. Вода у теленка перед мордой, кормов Сетнер не жалеет, не по норме даем и сена, и сенажа. Комбикорма, правда, ведрами разносим, Да вот еще навоз в транспортер лопатой сталкиваем, вот и вся ручная работа.

— Все просто у того, кто умеет работать и любит сзое дело.

Она покачала головой, вроде бы не соглашаясь.

— Я так думаю, Лексей, что Героя мне дали не за нынешнюю работу, а за прошлую, за то, что мы прошлую жизнь вынесли. Ведь как бывало, страшно и подумать. Первые-то годы после войны и сам помнишь, как в деревне было. А на фермах и того пуще: кормов нет, телята орут голодные, болеют, вот тогда я крутилась. Крапивным отваром пою, за каждого теленка ведь душа болит, молодая еще тогда была. А как замуж вышла, забот еще больше. Троих родила, а в декретном отпуске и не бывала. Оклемаешься маленько — и снова на ферму. Младший — тот у меня так на ферме и вырос. «Сын фермы» — вот как его окрестили. На ветеринара в совхозе-техникуме учится…

— А Мигулай…

— Да что — Мигулай! Тогда же МТСы были, вот он и мотался на своем тракторе по всему району, разве заявлялся в неделю раз домой в бане помыться да белье сменить. Вроде его и не было, как подумаешь… Да ты ешь, ешь, вот пирога покушай.

— Спасибо, очень вкусно.

— Когда техника в колхоз перешла, тогда жили вместе, вроде бы полегче, да ведь все равно везде все сама — и на ферме, и дома, а он только знает свой трактор, да к хозяйству у него сроду сноровки не было. А теперь и вовсе стал как городской… Выпей-ка еще да поешь яичницу, пока не остыла, а то холодная яичница — что твои ременные вожжи… Может, пива подать? Сварила два бочонка из свежего хмеля, чтобы не ныл этот Мигулай!..

Но Алексей Петрович остановил ее, и Анна, поправив платок, снова села на место.

— А когда Героя мне дали, я полгода сама не своя ходила. Вот, — она развязала платок и опустила его на плечи, — поседела даже.

— Да что ты! Разве от счастья седеют!

— Да зачем мне одной-то? Ну, в войну девчонкой работала, после войны, так разве я одна такая в Шигалях? Лучше бы Сетнеру дали. Вот уж кто действительно старается, так это он. Да и толку от его работы куда больше, чем от моей. Ребятами вместе росли, я и думать не думала, что он сможет председателем работать, да еще как работать! Ты — другое дело, ты и тогда больше всех к учебе рвался, а он…

— Крестьянская мудрость в книги не записана, а Сетнер — он истинный крестьянин.

Анна согласилась с улыбкой:

— Да, он мудрый стал, как старик, а мы, простые люди, к нему часто и несправедливы бываем. А уж те, кого наказывает за дело!.. Трудная у него обязанность. Ведь наши обиды на него в каменный дом возводятся, а добрые дела пишутся на воде. Но Сетнер все терпит, даже виду не показывает, что переживает несправедливость, — не редко пьянчуга какой и обидит его. А когда мне Героя дали, первым меня поздравлять пришел и говорит: чтобы стать счастливой, надо быть умной, а станешь счастливой, зачем тебе ум? — и сам хохочет. Вот ты послушай, как он по утрам по радио выступает! И ведь все без бумажки. Вот кто герой, Алексей, так это он, а не я… — Она замолчала, опустила голову, водила пальцем по клеенке. Кажется, ее угнетала несправедливость, совершившаяся с ней. И ничего похожего на ту живую, решительную «Героиню», какая встретила его совсем недавно.

Алексей Петрович обнял ее за плечи и поцеловал в голову.

— Но что ни говори, а на все Шигали одна была «Атаман-Нюрка», одна, и ничего мне больше не говори! Все справедливо, Аня.

Анна всхлипнула, слезы закапали из-под руки на стол.

— Ну, ну!.. Не надо, а то и я заплачу с тобой, как тогда пойду по Шигалям? — И уже другим, серьезным, строгим голосом: — Я очень рад, Аня, что у вас с Мигулаем все хорошо, и дети стали хорошими людьми. И все мы вместе доброе имя Шигалей поднимаем.

Она вытерла платком покрасневшее мокрое лицо.

— Вечером-то приходи, вечером!.. — а у самой в глазах все еще стояли слезы. — Приходи же, и Юля придет…

Солнце уже поднялось и висело над деревенскими ветлами. В кирпичном доме Анны было прохладно, но стоило выйти на улицу, как жаркий душный воздух опять напомнил о засухе, о выгоревших полях, о высохшем Цивиле…

Командировка в подмосковный колхоз далась Сетнеру Осиповичу отчего-то с таким трудом, что эти последние минуты на аэродроме казались настоящей пыткой. Скорей бы домой, скорей бы, да и хватит мотаться и искать неизвестно что. В конце концов, истина состоит не в том, что в одном колхозе комплекс плох, а в другом хорош, все это дело второе, хозяйственное, истина лежит где-то в другом пределе, и в этом именно убедился нынче Сетнер Осипович.

Самолет что-то уж очень долго стоит на полосе, ожидая очереди на взлет. Двери закрыты, вентиляция еще не работает, и оттого в самолете как в комфортабельной душегубке. Бедные пассажиры, особенно те, кто поплотней, взмокли от пота, стащили с себя пиджаки и галстуки, расстегнули рубахи, обмахиваются газетами, книжками, платками. Вот сосед у Сетнера Осиповича оказался терпеливый, хотя и молодой еще человек, но уже с большими пролысинами на голове. Расстегнул рубашку, распустил галстук и почитывает себе спокойненько книжку «Невидимый фронт», — Сетнер Осипович успел название прочитать. Наверное, что-нибудь про разведчиков или шпионов. Сам он такой литературой не интересуется, вернее сказать, ему и некогда такой литературой интересоваться. Такие книжки печатают Для тех, у кого куча свободного времени, кто и на работе себя не утруждает. Ну пускай себе читают, пускай убивают время. Тем более если время вот такое — ожидание взлета. Что касается Сетнера Осиповича, то из всей литературы он читает только журнал «Сельская новь». Он и сейчас, в аэропорте, купил номер «Сельской нови». И в нем обязательно найдется что-нибудь интересное, новое и полезное, что бы захотелось применить в своем колхозе. Но такая жара, и тут не до чтения.

На лысину соседа села муха. А он, видать, так увлекся чтением, что и не замечает, не слышит мухи. А ведь осенняя муха — злая, кусается. Так и есть — укусила: молодой человек провел рукой по голове, отогнал муху. Та полетала, полетала над головами и села на потолок. Села и сидит себе, даже передними лапками перебирает. Интересно, как же она не падает? Как это она держится на потолке? Или у нее на лапках клей? Или присоски, как у доильных аппаратов? Интересно все-таки устроено!.. Вообще в природе очень много интересного, и если бы было время, то Сетнер Осипович постарался прочитать про все эти интересные вещи, чем читать про шпионов.

Это ведь надо — читает свою книгу, а на все остальное ноль внимания. Глаз не поднимет не только на муху, но даже и соседом не поинтересуется. Бывало, попадался разговорчивый сосед, так за дорогу от его разговоров болела голова. Иной раз и сам — слово за слово — разговоришься со случайным человеком. А тут, видать, не поговоришь. Скорей бы уж взлетал самолет с московского аэродрома, чего же зря моторы гонять, керосин жечь…

Салон полон, все места заняты, а ни одного знакомого лица! Бывало, еще в прошлом году, летишь откуда-нибудь, и всякий раз на рейсе есть два-три знакомых, а то и больше. Но нынче — никого! А все потому, что Чебоксары растут, строится ГЭС и тракторный завод, стройки Всесоюзные ударные, а это значит, что едут сюда люди со всей страны, в основном молодежь и едет, — вот и сейчас весь самолет почти заняла. Интересно, а этот молчаливый сосед-читатель, куда он направляется? Сетнера Осиповича разбирало любопытство, и он не выдержал.

— Жарко, — сказал он, отдуваясь нарочно громко, с выражением страдания. — И чего это нас держат, а?

Сосед-читатель как будто и не слышит.

— И вентиляция не работает, фу! Да что же они делают?

Молодой человек опустил книгу, поднял глаза на Сетнера Осиповича, внимательно поглядел на него, усмехнулся и сказал спокойно:

— Потерпеть надо. — Помолчал и добавил с такой ехидненькой улыбочкой — Переждать.

— Переждать? — спросил Сетнер Осипович. — Чего переждать?

Но молодой человек уже опять погрузился в чтение.

Интересно, отчего это он разговаривает с ним как с малым ребенком, хотя Сетнер Осипович ему в отцы годится? Вот молодежь!.. «Переждать», — повторил Сетнер Осипович. Это слово показалось ему не простое, но с каким-то значением.

Переждать… Как будто и в самом деле успокаивает. Если нельзя ничего сделать, нельзя повлиять на ход событий, то остается одно — переждать. Во всяком случае, когда придешь к такому выводу, то меньше нервничаешь. Да, эта молодежь, видать, умна не по летам. Сетнер Осипович стал листать «Сельскую новь», удивляясь про себя влиянию обыкновенного слова. Вроде и не так жарко стало в самолете…

Вот наконец-то тронулся ихний АН-24!.. Сколько уж налетал Сетнер Осипович, а всякий раз при взлете волновался: было интересно, как это такая громадина отрывается от земли? Особенно же интересно, когда взлетаешь в тумане или же когда самолет сразу же входит в облака, и тогда твои глаза ничего не видят, но только какой-то селезенкой чувствуешь, что самолет лезет вверх. Но сегодня не было ни единого облачка, взлет получился какой-то обыденный, ничего интересного. Наконец-то заработала и вентиляция, дышать стало легче. Что ни говори, а самолет — великое дело. Не успеешь полистать «Сельскую новь», как уже — «наш самолет пошел на снижение, застегните ремни, в Чебоксарах тридцать градусов тепла…»

И прежде не каждая командировка приносила удовлетворение, но Сетнер Осипович не помнит, чтобы из Москвы он возвращался пустой, ни с чем. Чего-нибудь да раздобудет для колхоза или полезные знакомства установит в своем министерстве или там еще где, и вот уже, глядишь, в адрес колхоза прибывает вагон-другой: комбикорма, удобрения, техника… Это большое дело — свой человек в министерстве, в главке, в «Сельхозтехнике», не говоря уже о таких учреждениях, как Госснаб. Но из командировок Сетнер Осипович привозил не только эти знакомства, не менее дорожил он и теми новыми знаниями, которые получал во всяких беседах с умными людьми и специалистами. Это стоит не меньше, чем вагон комбикормов. Посмотришь, как другие живут, как ведут дело, да прикинешь к своему колхозу, к Шигалям, и сразу яснее становится положение, вроде ума в голове прибавится.

Но эта поездка получилась совершенно пустая, никчемная. Ездил-ездил и выездил только то, что давно знал: между двух оглобель двух лошадей не запрягают. Пуговкин, расхваливая подмосковный колхоз, прав оказался в одном: комплекс работал, работал и пневматический навозоразбрызгиватель. Но особого эффекта либо какого-нибудь заметного преимущества перед иным способом в этом разбрызгивателе Сетнер Осипович не заметил. Более того, навозохранилище и здесь было переполнено, навозная жижа даже текла в овраг по склону, так что осталось только поинтересоваться, куда же этот овраг выходит и в какую речку навозная жижа попадает? Оказалось, в Москву-реку, а оттуда — в Волгу. Вообще, весь этот хваленый комплекс напоминал самую ленивую хозяйку: пол кое-как подмела, мусор сгребла куда-нибудь в уголок, а вот вынести — лень. В коровниках было чисто, тут работали те же самые транспортеры, что и в Шигалях, но потом навоз шел в эти самые переполненные навозосборники, а в Шигалях — в тракторные тележки, которые тут же и вывозятся в поле на компостирование. Способ хотя и старый, дедовский, да ничего лучшего пока Сетнер Осипович не видел.

А на этих новых комплексах навоз оказывается не на полях, а в хранилищах как какая-нибудь драгоценность. Мало того что в хранилищах, да ведь хранилища эти переполняются, навоз льется через край, отравляет ближние водоемы. Ну если у вас есть в запасе вторая Москва-река, то, пожалуйста, лейте в нее навоз, в Шигалях же второго Цивиля нету, да и тот, правда, высох нынче — такая засуха…

Нет, ничего дельного не увидел Сетнер Осипович в этом хваленом подмосковном колхозе. Все, правда, там есть: и техника всякая, и понастроено всего, и видно, что денег туда валят без счету, а председатель отмечен наградами. Может, оно и за дело, да только не лежала душа у Сетнера Осиповича к этому колхозу. Да если спросить: для чего эти навозные пушки делать? Ну хорошо, пострелял навозом на пятьдесят метров, удивил приезжую делегацию: знай наших — а потом что? Потом опять на тележку наваливай да развози по полям. Какой тут эффект? Разумеется, если в смысле получения медали, то другое дело.

Нет, между двух оглобель пару лошадей не запрягают.

А сосед-читатель как будто устал от своей толстой книги, потянулся и посмотрел в окошко, за которым была темная бездна. Если вглядеться, то можно увидеть, как тускло поблескивают ниточки рек, пятнышки озер. А поля и леса — сплошная синева, жаркое марево.

— Извините, — сказал Сетнер Осипович вежливо. — Вот вы дали мне совет: переждать. Это в каком смысле — переждать?

Признаться, ему просто хотелось поговорить с соседом, он устал молчать и рад был любому поводу завязать разговор, но сосед не поддался.

— В самом прямом смысле, — ответил он, всем видом давая понять, что разводить разговоры со случайным человеком он не намерен. — В самом прямом, — повторил он и опять взялся за книгу.

Ну и черт с ним, и не надо! Читай свою глупость!.. Сетнер Осипович тоже полистал «Сельскую новь», но сил не было ни во что вникать.

Обычно в Москве на случай ночлега спасали гостиницы при ВДНХ, но там всегда требовали путевку: такой-то, дескать, направляется правлением колхоза «Рассвет» для ознакомления с передовым опытом… Но Сетнер Осипович совсем забыл написать себе такую бумажку. Да и странно было бы как-то: сам себя направляешь для ознакомления с передовым опытом по работе навозной пушки. Вообще с этими гостиницами для простого человека просто беда. Если у тебя нет доброго знакомого, ночуй хоть на тротуаре. То, что ты председатель колхоза, не имеет значения. То, что ты приехал по важному государственному делу — хлопотать по устранению допущенных ошибок в проекте на свинокомплекс, никого не интересует и не волнует. Сетнер Осипович крякнул, заворочался в кресле, покосился на соседа своего, но тот знай почитывает книжечку, даже вниз не посмотрит, на землю, не поинтересуется, где и летим. Впрочем, что же интересоваться, и так ясно — в Чебоксары.

Полет на самолете всегда возбуждает Сетнера Осиповича, и даже если перед этим не спал целую ночь, то в самолете все равно и подремать не удастся. Предыдущую ночь ведь тоже толком не спал. Да и как поспишь в деревянном неловком кресле в шуме и духоте вокзала! Вообще-то, Сетнер Осипович надеялся встретить своего старого товарища из «Россельхозтехники», но успел в эту контору лишь к концу рабочего дня: только подъехал на такси, как из парадного подъезда навстречу хлынул народ, Сетнер Осипович не волновался: Виктор Иванович на работе засиживается долго, так что можно и переждать. Стал в сторонку, стоит, посматривает на служилый люд, в основном женского пола, сам думает с удивлением: вся техника, все удобрения, все ядохимикаты, какие есть в России проходят через их руки. И запасные части тоже!..

Вот и поредел поток. Сетнер Осипович попытался было протиснуться внутрь, однако вахтер остановил его: без пропуска нельзя. Да как же нельзя? Да я к Виктору Ивановичу, а сам я такой-то! Но вахтер, оказывается, и знать не желает не только тебя, но и самого Виктора Ивановича: нужен пропуск с точным указанием фамилии, кабинета, времени, вплоть до минут. Совсем расстроился Сетнер Осипович, махнул рукой и побрел прочь.

Нет, порядок, конечно, нужен, без порядка и дисциплины никак нельзя, и всякого прохожего нельзя пускать в учреждение, но ведь председатель колхоза — это не всякий прохожий, тем более для «Россельхозтехники». А так хотелось поговорить с Виктором Ивановичем и об этой навозной пушке, и о так называемой специализации, из-за которой некоторые молодые районщики насели на колхозы: давай специализацию и концентрацию — и никаких разговоров! А что специализировать и концентрировать — это пускай волнует председателей колхозов да директоров совхозов, нет чтобы подумать: ведь не каждому колхозу специализация подходит.

Когда говоришь с Виктором Ивановичем на подобные темы, то, оказывается, он с тобой вполне согласен, все понимает, а спросишь его: если все вы это понимаете, то почему позволяете наоборот делать? — и он только улыбнется, похлопает по плечу. Так вот и бродил по Москве, стемнело уже, фонари кругом, свет, витрины пылают, машины летят со свистом, все прекрасно, дома кругом стоят громадные, окна светятся, миллионы людей живут, чай пьют, телевизор смотрят, одному только Сетнеру Осиповичу, председателю колхоза из Шигалей, некуда притулиться. И председателю-то не последнему какому-нибудь, а передовому, можно сказать, председателю, два миллиона чистого капиталу в банке лежит, а приткнуться некуда, отдохнуть, ноги протянуть, которые от усталости гудят… Подумалось с отчаяния: не поехать ли прямо на квартиру к Виктору Ивановичу? Тут и недалеко квартира-то, на Кутузовском проспекте, шестой этаж, вход со двора… да ведь недаром говорится: незваный гость хуже горькой редьки. С Виктором Ивановичем нахальничать нельзя, нельзя злоупотреблять расположением такого человека. Заявишься к нему ночью, а у него, может, гости, или семейное какое дело, или там еще что. Нет, не поеду, решил Сетнер Осипович и отправился в Быково, в аэропорт. На Чебоксары есть утренний рейс, так что как-нибудь ночку скоротаешь, а утром сел в самолет — и, считай, дома! Но рейс-то есть, да вот билета для Сетнера Осиповича не оказалось уже на этот рейс. Ну ладно, потерпел, ночь на исход пошла, он вспомнил про кассы, а там уже очередь. Делать нечего, кто последний, ага, хорошо, я за вами. Стоят, стоял, ноги уже онемели, хоть падай. Наконец дотянулся до окошечка. Оказалось, билеты только на третий рейс! Выбирать уж не приходится, давай на третий, чтобы пусто было и тому, и другому, и пятому, и десятому! Вот он, передовой опыт, как достается…

Переждать, говорит, потерпеть… И переждал бы, да некогда: зябь вспахана, озимые посеяны, да надо картошку копать, план выполнять по молоку и мясу. А если бы спросили Сетнера Осиповича, что и как концентрировать да специализировать, он бы ответил точно и твердо: поставьте все конторы и всех начальников в строгую зависимость от дела, а не от разговоров о деле. Если бы Сетнеру Осиповичу дали волю, то первое, что сделал бы Сетнер Осипович, уволил бы немедленно Яштакова, начальника сельхозуправления просто отдал бы под суд!..

А внизу-то что творилось!.. Вдоль по Суре — он сразу узнал реку! — горели леса, горели на чувашской стороне, горели в нескольких местах, и белый дым широко растекался над землей. И сразу же подумалось о Шигалинских лесах: как там они? Не горят ли?!

Нет, сердце у Сетнера Осиповича не могло терпеть, не могло ждать, не могло мириться. Он даже с какой-то злостью поглядел на соседа-читателя, которого ничего, кажется, не интересовало. Такая сила была в его взгляде, что этот читатель почувствовал, что на него смотрят, и поднял свои глаза.

— Что, уже снижаемся? — спросил он, чувствуя недоброжелательность и не понимая причины.

— Да, — буркнул Сетнер Осипович, — скоро приедем. — И отвернулся, стал смотреть вниз, на землю, лежащую в синем жарком мареве и белых дымах. А самолет, казалось, как нарочно висит на одном месте.

 

19

Дима устраивал праздник, застолье в честь начала нового учебного года, в честь своего «знатного дяди» Алексея Петровича, и отбояриться от этого неожиданного мероприятия опять не было никакой возможности. Опять надо было есть, пить, рассказывать, что-нибудь смешное, шутить, стараться самому быть веселым, ласковым родственником. Все это уже начинало утомлять Алексея Петровича. И когда он вспоминал свое намерение посидеть за работой, разобрать бумаги, которые он захватил с собой, то ему сделалось досадно и тоскливо. Он чувствовал, что за эти несколько праздных дней со спаньем вдоволь, с плотной сдой и прогулками он сделался вялым и ленивым. «Надо бы сегодня поработать», — говорил он себе утром, уже заранее зная, что ничего из этого намерения не получится. А тут вот еще Дима устраивает праздник!..

Оказалось, что место его за праздничным столом рядом с Тамарой Васильевной, учительницей русского языка и литературы. Это уж он потом понял, что это устроено Лидой и Димой, чтобы, дескать, дядя Леша не скучал, а Тамара — девушка хорошая, да и человек интересный!

Как водится, сначала пошли безобидные анекдоты, всякие бытовые байки про неверного мужа или лукавую жену, которая то и дело бегала к соседу за утюгом, а через полгода муж нашел под кроватью целую дюжину утюгов.

Кроме Алексея Петровича., сестры Урик да зятя Афанасия за столом была одна молодежь, все учителя Шигалинской школы, хоть педсовет открывай, и вот Алексея Петровича удивило, что эта ученая молодежь прекрасно знает не только то, как жили их отцы-матери, через какие трудности прошли, сколько горя хватили, но знает и старинные народные обычаи, да получше их, стариков, знает!

— Вот хороший русский обычай — пить до дна! — сказал кто-то, а Лида вроде даже и обиделась:

— А свое застолье мы совсем забыли! Раньше чуваши как говорили? Пойду, мол, пить пиво, а не «пойду в гости». И пили только одно пиво. И в самом конце, на посошок, всем подносили по рюмочке водки. — И Лида показала свой мизинец с крашеным ногтем: вот какая, дескать, рюмочка. — Так, мама, я говорю?

Урик поскорее закивала, смутившись: так, так. Удивительно, Алексей Петрович не слышал о таком обычае, да и сестра кивала как-то механически, не думавши, а вот они, молодые, все точно знают. И соседка Тамара Васильевна тоже подтверждает:

— И я об этом слышала.

Детство и юность Димы, Лиды и их товарищей, таких же молодых, как и они, не отягощены воспоминаниями горя и бедности, чувством неполноценности, они везде свои — ив городе, и в деревне, везде хозяева положения, воля их свободна, мысль смела, и в их сознании и житейском обращении прекрасно уживаются и старинный народный обычай, и транзистор, и Белинский с Фейхтвангером. Эти молодые учителя могут тебе растолковать что угодно. Даже то, почему одни поэты или писатели становятся великими, а другие, пожив со своими птичьими песнями, умирают для общества еще при жизни, а тем более забываются историей. Так ведь и сказала: «птичьи песни»! Оказывается, Тамара Васильевна — очень серьезная девушка! Кого из классиков он любит — Пушкина, Толстого или Гоголя? А из современных? Лично она очень уважает Проскурина. Неужели Алексей Петрович ничего не слышал о Проскурине?! Не может быть! И о Бондареве?! Ах, о Бондареве слышал! Иван Бондарев? Кажется, не Иван, — неуверенно сказала Тамара Васильевна. Кажется, какое-то другое имя… Но это не важно, сказал Алексей Петрович. Ведь тут важно помнить не имя, а то, что он сочинил, если, конечно, сочинил что-то дельное. Впрочем, это равно и для всех: для столяра и плотника, инженера и рабочего. Но Тамара Васильевна с этим не согласна. Как можно судить о важности и достоинстве произведения современной литературы, если Алексей Петрович не читал ни Проскурина, ни Бондарева, ни других крупных художников слова, таких, например, как Носов, Алексеев, Иванов, и многих других.

— Кто? — спросил он. — Другие? У нас был плановик — Зосим Другой. Редкая фамилия, правда?

— Но интересно, что вы читали в последнее время, Алексей Петрович? — спросила Тамара Васильевна со снисходительным веселым смехом. — Мне кажется, у директора завода на уме только один план по выпуску каких-нибудь коленчатых валов.

— Про план вы точно заметили, — отвечал Алексей Петрович. — А читал я в последние года два-три только Кузьму Чулгася.

— Кузьму Чулгася? — удивилась Тамара Васильевна. — Не слышала. Нет, вы шутите?

— Да какие шутки! Прекрасный писатель, вашему Проскурину не уступит ни запятой!

Теперь она поняла, что он, конечно, шутит. Догадливая девушка, ничего не скажешь.

— Что касается Гоголя, то его монархические воззрения…

— Вот как, воззрения! Никогда не слышал про такие штуки.

— Руководители-практики, у которых на уме один лишь план, так отстают от современных знаний, что их просто жаль.

— Да, это бывает, согласен с вами.

Ну и так далее, все в таком роде.

А Лида лукаво переглядывалась с Димой и показывала глазами в их сторону: радовалась, наверное, что так ловко устроила, ведь Алексей Петрович очень оживлен и доволен своей соседкой. Еще бы! Тамара — такая красивая девушка, плечики узенькие, толстенькие, грудь торчком, да и сама серьезная, не какая-нибудь, с кем попало не позволит ничего лишнего.

— Что касается Дарвина!.. — подняла свой толстенький пальчик и строго поглядела своими серьезными зелеными глазами на Алексея Петровича.

— Будьте добры, Тамарочка, подайте вон ту бутылку. Вот спасибо. Так я слушаю вас. Миропонимание, говорите, монархическое было у Николая Васильевича?

— У какого Николая Васильевича?

— Извините, вы ведь уже про Дарвина!..

Надула свои пухленькие губки:

— Я чувствую, что вы надо мной смеетесь…

Пришлось со всей страстью уверять, что ничуть не смеется, что ему интересно, он ведь ничего этого не знал, а теперь знает, действительно, без знания всех этих современных материй трудно общение друг с другом, поэтому она должна извинить руководителя-практика и так далее. Кажется, она поверила ему, потому что лицо ее опять сделалось очень серьезно, она выпрямилась за столом, приготовилась говорить о Дарвине. Но тут Дима опять выскочил со своим тостом, пришлось пить…

Сестра Урик и зять Афанасий тоже посматривают в его сторону, видят, как оживленно разговаривает он со своей полненькой зеленоглазой соседкой, и чему-то нескрываемо рады. Чему же они рады? Ах, они ведь его жалеют, одинокого, брошенного неверной женой!.. Они стараются все сделать для того, чтобы одиночество не так тяжело было ему, не переживал, не убивался зря, не мучился, вошел в нормальную колею. Вот и с Тамарой Васильевной познакомили, очень приятная девушка, лет двадцать пять, не больше, полненькая, умная, интересные разговоры ведет, приятно, И всем хорошо, все рады-счастливы, вот и выпьем за наше счастье, выпьем и закусим.

— А вам нравится здесь работать? Не тянет в город? Ведь при вашем уровне!..

— Нет, — живо ответила она. — Я работала и в городской школе. Должна сказать, что здесь интереснее, у детей проявляется большой интерес к знаниям, чем в городе.

— Любопытное и глубокое наблюдение, — похвалил Алексей Петрович.

— Да, да и не спорьте! А родилась я в Шумерлях.

— Можно сказать, горожанка, а предпочла жить и работать в деревне. Что-то в народническом духе.

— А хотя бы и так! — с вызовом отпарировала она.

— Молодец! Ну просто молодец! — похвалил он. — И вот мой племянник Демьян — тоже молодец.

За столом уже было шумно, говорили наперебой, не слушая друг друга, а когда запустили магнитофон, то сестра Урик и зять Афанасий поднялись из-за стола. Пора было и ему освобождать место. Но в голове уже играло вино, и он остался сидеть за столом. Сидел, слушал разговорчивую Тамару Васильевну, но совершенно не вникал в ее рассуждения, сам что-то говорил, пытался шутить, так что Тамара Васильевна заливалась веселым смехом. А когда стали расходиться, он пошел провожать ее и сказал такую пошлость, от которой покраснел, как свекла.

— Томочка, — сказал он, — вы подарили мне такой прекрасный вечер, что я век не забуду.

Хорошо, что было темно. А она все приняла за чистую монету.

— Да что вы, — сказала она смущенно. — Я тоже…

Он не стал допытываться, что она хотела сказать, шел молча. Над садом взошла большая багровая луна, и в том месте, где она всходила, стояло какое-то мрачное, дымное зарево.

— Как пожар, — оказала Тамара. — Я так боюсь пожаров!..

Он промолчал.

А жила она, оказывается, в том самом двухквартирном школьном доме, в котором во время войны жили эвакуированные из Москвы две семьи.

— Вот я живу здесь, — и она показала пальчиком на темные окна.

Пропало то застольное оживление, при котором можно было говорить о чем угодно, и все было бы уместно, даже самые рискованные игривые намеки. Алексею Петровичу с трудом давалось всякое слово, поскорее хотелось остаться одному, лечь на свою узкую железную койку в беседке, закрыть глаза, а стоит закрыть глаза, как тебя понесет неведомым, но сильным течением памяти в прошлое, где еще живой Игорь, да и Дина тоже, и вся жизнь так прекрасна!..

— Если хотите попить чайку… — сказала она сдавленным от волнения голосом.

Он подавил невольную улыбку, сунул руки в карман и сказал:

— Поздно, у вас завтра первые уроки, вам надо хорошенько выспаться. Первое сентября — это очень важный день, верно?

— Да, — тихо сказала она.

— Отдыхайте. — И он пожал ее пухлый локоток, повернулся и медленно пошел прочь.

Утром опять его разбудило радио.

— Хотите опозориться беготней по лавкам-магазинам? — гремел строгий голос, который показался ему знакомым. — Целыми ящиками покупаете макароны! А того не знаете, что эти продукты нельзя долго хранить, макарон покрывается плесенью, в нем заводятся всякие жуки. Вот к чему может привести жадность. Но пора бы знать, все ведь грамотные, газеты читаете, засуха засухой, а государство никого еще в беде не оставляло. Я только что вернулся из Москвы, был в одном подмосковном колхозе, и могу доложить, что там никто ящиками макароны не покупает. А у нас вот находятся некоторые, бросают работу и едут в Шумерлю или в Чебоксары!..

Конечно, это был сам Сетнер, председатель, только он мог так говорить, так обличать своих односельчан. Оказывается, приехал. Приехал, наверное, вчера вечером.

— Некоторые начали таскать с поля солому, — продолжал Сетнер Осипович в динамике. — Правление опять предупреждает: если попадетесь, дополнительная оплата пропадет вся. Вы думаете, что ваша скотина зимой останется без корма? И нынче, несмотря на трудные погодные условия, дадим зерна, как и в прошлом году, и соломы. Сегодня бригадиры выделят лошадей для возки листьев из лесу, так что имейте в виду. Кто поедет в лес, чтобы с собой не брать ни спичек, ни папирос. Напоминаю еще раз: в такую жару и сушь дом — полено, а деревня — поленница дров. И сами остерегайтесь огня-пожара, а за детьми особо смотрите. Вор ограбит — что-нибудь да оставит, а пожар ничего не оставит. Понятно?

Тут, видно, Сетнер решил передохнуть и попить водички, как это делают ораторы, потому что в динамике щелкнуло, зашуршало и раздалась музыка.

Мы проехали поля, Мы проехали поля, Через полюшко пшеницы…

Голос у певца был домашний, приблизительный, должно быть, записали на магнитофон свою самодеятельность, а теперь по утрам прокручивают, радуют шигалинцев. Когда песня закончилась, снова возник голос Сетнера Осиповича.

— Товарищи! Напоминать часто — это нехорошо, но все еще есть люди, которые вынуждают вспоминать некоторые плохие слова. Вот Хелип Яндараев. Сколько раз мы говорили ему, чтобы он бросил пить, и на собраниях, и лично члены правления вели с ним беседы. Но ему все как об стенку горох. За гулянку во время жатвы юн уже лишил себя дополнительной оплаты. Так ему этого мало, он продолжает свое и сейчас уже сторожит лавку, когда все добрые люди идут на работу.

В динамике опять шипит, потрескивает — и начинается другая песня.

А голова после вчерашнего застолья болела, ломило все кости, так что вставать не было никаких сил. Алексей Петрович выключил репродуктор, хрипевший старыми песнями, и повернулся на другой бок. Значит, приехал Сетнер, подумал он и слабо улыбнулся, воображая его возле микрофона. «Некоторые плохие слова…» Оратор! За все он тут отвечает: и за Хелипа, и за урожай, и за нетелей… Председатель колхоза, голова, первый ответчик, как в семье — отец, старший брат…

А свои заботы казались так далеки!.. К тому же они в воображении освободились от той суеты, которая отнимает половину драгоценного времени, так что Алексей Петрович почувствовал нечто вроде нежной тоски к своему заводу, к разукрашенным въездным воротам, к гулким цехам, к шумным летучкам, к прохладным широким коридорам заводоуправления, где на лестничных площадках нестерпимо пахнет табачным дымом. Он повернулся на другой бок, но и на этом боку было не лучше: отчего-то вообразилась начальник планового отдела Людмила Тимофеевна, дама молодая, с пышными формами и откровенным подобострастием в красивых лукавых глазах…

Но все эти сны наяву разрушил Дима. Оказывается, они с Лидой ждут его завтракать! Волей-неволей пришлось подниматься.

Стол был накрыт в просторной кухне. Нигде никаких следов вчерашнего застолья, все чисто, все прибрано и вымыто, как будто здесь вчера не жарили и не пекли целый день. На распахнутом окне свежий утренний воздух парусом надувает легкую тюлевую штору. Можно подумать, что в доме всю ночь работали добросовестные домработницы.

И опять надо было есть: в красивой рыбнице из цветного красивого стекла лежала аппетитная толстая селедка, в особой тарелочке — кругляш только что спахтанного масла. Масло источало удивительный тонкий запах, от которого Алексей Петрович уже и отвык. Наверное, принесла сестра, нарочно сбила масла для брата и принесла к завтраку. Бутылка сухого вина «Медвежья кровь», помидоры, такие налитые, надутые, словно вот-вот треснут и брызнут соком. А в самом свежем воздухе плавал тонкий запах пельменей и тушеного мяса.

В кухню спустился Дима — в белой рубашке с галстуком, в отутюженных брюках. Да, ведь сегодня первое сентября, первый день занятий в школе, день первого звонка, линейка — и все такое. Лида тоже успела причесаться, и Алексей Петрович видел, что стоит ей сбросить широкий красный передник с белой каймой понизу, как из заботливой хозяйки, занятой приготовлением завтрака, она превратится в строгую учительницу, перед которой будут благоговеть не только первоклашки, но и их родители. Как это у них все просто и красиво получается! И громадный дом, и ребенок, и сад-огород, а вот оделись, причесались — и не то что кухней не пахнет от них, а даже и не подумаешь, что они чем-нибудь и занимаются, помимо высших педагогических материй.

— Ну и как? — спросил Дима с той снисходительной и лукавой улыбочкой, с которой обычно спрашивают мужчины друг у друга после веселого гуляния, разумея под этим «ну, как?» ту завершающую, интимную часть вечера.

Он сразу понял вопрос племянника, но этот фривольный тон не понравился ему. К тому же Дима своим вопросом как-то сразу уронил себя с той высоты, куда его только что вознес сам Алексей Петрович. Оказывается, несмотря на отутюженные брюки, роскошный дом и хрусталь, Дима оставался все таким же простоватым, невоспитанным парнем. И, чтобы скрыть свое огорчение и отвести всякие возможные разговоры на эти темы, Алексей Петрович сказал серьезно:

— Поздравляю вас обоих с началом нового учебного года.

Но ни Дима, ни Лида не захотели принимать такого тона. С лукавыми улыбочками они ждали, как он скажет о том, что их прежде всего сейчас волновало и составляло главную прелесть нынешнего утра: Тамара Васильевна, Тамара!.. Судя по всему, они воображали бог знает что.

— Какая вкусная селедка, — сказал он, нарочно потирая руки, точно был очень голоден.

— А Тамара… — начала было Лида с огорчением.

— Тамара Васильевна тоже очень интересная женщина, — сказал Алексей Петрович. — К тому же очень умная.

— Девушка, — поправила Лида и вспыхнула. — Ведь мы с ней вместе учились на одном курсе и жили в одной комнате, — пустилась она в объяснения. — Мы с ней и сейчас дружим…

— Ну что ж, очень хорошо, я рад за вас, — сухо сказал Алексей Петрович, и Лида, кажется, надулась, замолчала. Видимо, и Дима понял наконец-то всю неуместность таких разговоров с Алексеем Петровичем и смущенно молчал.

Так и ели молча.

Может быть, молчание бы и продолжалось, но явился гость — Сетнер Осипович. Вошел он без стука, как обычно и входят в деревне гости, чуть постоял у двери, осматриваясь и оценивая по привычке ситуацию.

— Богатым вам быть, к завтраку пришли, садитесь! — засуетилась Лида. Все-таки она была здесь хозяйка.

— Ну, а вас с праздником, — сказал Сетнер Осипович, пожимая руки Лиде и Диме, а сам косил глазом на Алексея Петровича. — В школу нынче не смогу прийти, Геронтий придет к вам, речь он приготовил, речь хорошая, так что не волнуйтесь. — И тут уж к Алексею Петровичу — Ну, здравствуй, гость дорогой! — Они обнялись с каким-то искренним радостным и легким чувством, как братья, встретившиеся после долгой разлуки. — Честное слово, не ожидал, что все же соберешься приехать, не ожидал! А за цемент да за железо спасибо, но об этом потом, потом! Давай, хозяин, угощай! — распорядился он, а лицо его радостно сияло. А когда Дима потянулся к бутылке, остановил — Оставь на вечер. В Шигалях говорят: с утра пьет только Хелип Яндараев. Вот вечером мы с Алексеем поможем тебе опорожнить ее. Пельмени — вот это дело!..

Но его распирали новости, заботы, он желал поделиться всем этим с Алексеем Петровичем, так что за разговорами о своей поездке в подмосковный колхоз забывал и о своих любимых пельменях.

— Нет, все-таки ездить надо! — как будто споря с кем-то, говорил он. — Хорошее, плохое — все надо видеть. Когда видишь то и другое и понимаешь что тут и к чему, легче жить, легче находить свой путь!..

Как всегда, он был уверен в правоте своих слов. Удивительное, счастливое свойство, если оно дано умному и чуткому человеку. Если же уверенность такая дана человеку недалекому, ограниченному, то ничего, кроме беды, от него не дождешься.

— Космонавты живут в космосе по полугоду, технический прогресс так шагнул, что и сравнить не с чем, но свинина, к сожалению, получается все тем же способом, что и тысячу лет назад: способом выращивания из маленького поросенка десятипудовой свиньи! Отсюда получается — что, ну-ко, товарищи педагоги, скажите?

Дима снисходительно улыбался.

— Вот то и получается: в космос летаем, все науки превзошли, а путного навозохранилища или чего-нибудь в этом роде построить не умеем!

— К месту оказано, — заметил Дима с тонкой усмешкой.

Впрочем, пора было и закругляться.

Но судя по всему, у Сетнера Осиповича на сегодняшний день были серьезные намерения относительно своего шефа — он взял Алексея Петровича под руку, и так вместе они вышли на улицу.

— Я с этим делом голову сломал, Лексей, — признался он, и в его голосе прозвучала искренняя растерянность. — Ума не применю своего, что делать?.. В навозе тонем и ничего лучше, кроме пушки, не можем придумать!..

— Да, видел я твои свинофермы…

— Вот, вот, они сидят у меня в печенках!

— Впрочем, стоят они весьма удобно — на склоне.

— Вот то-то и оно — склон-то к Цивилю! Запоганить речку нашу не хочется, вот что!

— Разумеется, — сказал Алексей Петрович. — Это само собой. Но на склоне можно удобно расположить отстойники, вот и все. Гляди сюда. — Он сломил прутик ветлы и стал чертить на дорожной пыли, объясняя — Вот склон, километра два, а то и больше, расстояние хорошее. Вот первая траншея, вторая, понял?

— В этом что-то есть, — согласился Сетнер Осипович.

— Но нужно, чтобы все это рассчитали специалисты.

— В этом что-то есть, — повторил он, словно бы и не слыша Алексея Петровича. — Что-то есть…

 

20

Единственное, что он хотел показать ему в своем колхозе немедленно, это закрома. Он и сам не был там уже с неделю, и вот сейчас шел туда с каким-то нетерпением, так что Алексей Петрович едва поспевал за ним, ходко и мягко шагавшим на своих коротких крепких ножках.

— Да, ученых людей много, институтов много всяких, проектных организаций тьма, а вот толкового проекта или хотя бы хорошей идеи, хорошей дельной мысли днем с огнем не найдешь! — говорил между тем Сетнер Осипович и коротким, энергичным взмахом кулака стукал по своей ладони, точно печати ставил.

— Ну и ну, — сказал с осуждением Алексей Петрович, — тебя послушать, так одни только председатели колхозов дело делают, а все другие баклуши бьют.

— Бьют не бьют, а решетом воду таскают, вот что! При этом и сами считают, и другим внушают, что эта ихняя работа полезна и просто необходима! За это под суд отдать мало!

— Под суд, — засмеялся Алексей Петрович, — Так, знаешь, многих под суд отдавать придется, никаких судов не хватит.

— Да как же не под суд, если от иного ученого не только никакой пользы государству, а один вред и убыток! То начинаем по всей стране хвататься за выровненную зябь, то остаемся без единого гектара паров, то ликвидируем травы и луга, а потом, когда остаемся без сена, кричим «караул» и даем обратный ход: нужны пары, нужны травы! А вот скажи ты мне, кто за эти неисчислимые потери из ученых ответил перед народом хоть один раз? Нет, никто не отвечал, не помню, не слышал… — Сетнер Осипович сердито замолчал. Но долго не мог он молчать, многое, видимо, накопилось в его душе. И начал он вроде бы спокойно, глухим голосом, но с каждой минутой все распалялся. — Вот специализация и концентрация. Дело само по себе хорошее, но зачем разводить опять ту ненужную спешку?! Махнуть бы рукой, да вот характер окаянный, не дает покоя! Ну, я дождусь, дождусь, Яштаков мне шею свернет! — Сетнер Осипович неожиданно рассмеялся. — Он ведь как про меня всем в уши дует? «Ветлов, говорит, это фигура темная!» Вот мерзавец! Знает, знает, как ударить! В делах он слаб, прямо сказать, глупый человек в делах, а вот опорочить кого, языком побрякать или солому жечь, тут он мастер. А кому веры больше, мне или ему? Нет, ты скажи, скажи! — приступил он к Алексею Петровичу, даже дорогу ему заступил, встал, словно скала, плечо даже вперед выставил. — Что, не знаешь? Вот так-то… Конечно же Яштакову, — уныло согласился сам с собой Сетнер Осипович и, понуря голову, пошел дальше. — Ведь это он болеет за районные месячные и квартальные планы, это ведь он ночей не спит, думая, чем кормить скотину. Он, Яштаков! А когда в районе случится что-либо, где будет этот Яштаков? Он опять в первых рядах — с пеной у рта будет обличать меня в консерватизме, потребует выговора, исключения из партии…

Алексей Петрович улыбнулся и покачал головой.

— Ты, Сетнер, неисправимый максималист, — сказал он. — Но вот что я замечаю…

— Что такое? — насторожился Сетнер Осипович и, нахмурив брови, подняв лицо, строго и выжидательно смотрел на Алексея Петровича. — Что такое, а?

— Замечаю, что чем больше ты ездишь да смотришь, тем тверже твой голос и смелее соображения. Смелая мысль — это, конечно, хорошо, но все-таки откуда у тебя такая самоуверенность? Ведь раньше ее, как я помню, не было…

— Откуда, говоришь? — брови его взлетели, он опять стукнул кулаком по своей ладони, точно поставил печать. — Откуда? А вот откуда, вот, смотри! — И он показал на ряд приземистых кирпичных строений под железными крышами. — Пойдем, покажу я тебе, откуда у крестьянина берется самоуверенность!..

В первом строении ворота были распахнуты, такие же ворота были и на другом конце, так что они вошли как в туннель. По прохладе, по непередаваемому запаху Алексей Петрович сразу понял, куда он вошел. Он бы об этом сказал с закрытыми глазами, не видя по обеим сторонам полных сусеков пшеницы. Пол бетонный, чистый, ни единого зернышка, а сусеки подняты над полом, сухо, прохладно… Да, ничего не скажешь, этим можно гордиться, можно показывать.

А хозяина просто распирало от гордости.

— Все это нынче раздадим колхозникам, — похвалялся он громким внятным голосом, и эхо раздавалось гулко по всему окладу. — Пусть не ноют и засуху не вспоминают!..

Алексею Петровичу вспомнилось, как до войны у них в амбаре был тоже полный сусек пшеницы, и когда отец входил, то трогал ладонью зерно, гладил, будто ласкал, а потом, погрузив ее до локтя, выхватывал горсть и долго мял, подносил к лицу, рассматривал чего-то, нюхал… А так и он, мальчишка, любил упасть на этот полный сусек, кинуться как в воду и лежать, слыша сухой хлебный запах чистого зерна!.. Но в первый же год войны много зерна отдала мать в счет сельхозналога, а потом на покупку танковой колонны «Колхозник». После этого в ихнем амбаре хлеба уже и не бывало, а то, что зарабатывала мать, умещалось обычно в двух мешках, они стояли в сенях, пока не приходило время везти их на мельницу.

Во втором зернохранилище тоже была пшеница, по виду она показалась такой же, как и в первом, но Сетнер Осипович зачерпнул горсть, потер, понюхал с наслаждением. пересыпал из ладони в ладонь, определил:

— Мироновка, озимая, самая наша пшеничка!

А на ворохах зерна весело чирикали воробьи, да так весело и азартно, будто справляли свадьбу.

— Все ваше зерно съедят, — сказал Алексей Петрович.

— Пусть едят, — беззаботно ответил Сетнер Осипович и подмигнул. — По крайней мере в город не улетят!

— Разве у тебя людей мало? Не хватает рабочих рук? Ну, знаешь?..

— Да люди-то есть, да ведь мне не просто люди нужны, а толковые, умные, смекалистые ребята. Такие, как Хелип Яндараев, мне особенно и ни к чему.

В следующем хранилище был овес и горох.

— А вон в том ячмень, — указал Сетнер Осипович еще на одно точно такое же строение, ворота которого тоже были распахнуты настежь. — Ну так вот, теперь скажи, есть у меня причина быть уверенным в своей правоте? Молчишь! То-то и оно. А свои семена, — вдруг добавил он, славно вспомнив самое главное, — свои семена мы храним вон в том деревянном амбаре. Не сыреют и зимой.

— Да, живешь богато, — согласился Алексей Петрович. — С таким богатством и я бы высоко голову держал! — Он засмеялся и потому что маленький Сетнер Осипович был ему только до плеча.

— Ты вспыльчивый, нетерпеливый, не жалеешь себя, — ласково продолжал Алексей Петрович. — Подучиться бы тебе немножко дипломатии.

Нет, не то он говорит, совсем не то, и Алексей Петрович с огорчением замолчал. Странное дело, впервые он попал в подобное затруднение. Впрочем, он и раньше, в прежних разговорах с кем бы то ни было, старался избегать посторонних тем, полагая все это чем-то необязательным, второстепенным, ка к рассуждения об охране природы или о статье на моральные темы. Он был убежден, что для человеческого счастья и удовлетворения достаточно быть компетентным в своей области, исправно делать работу, то есть быть хорошим, исполнительным специалистом, а все остальное — мелочи, они приложатся сами собой. Но вот оказывается, что рассуждения об охране природы имеют отношение к твоей родной речке, к родному дому, а проблемы сельского хозяйства — это твой друг Сетнер, в свои неполные пятьдесят уже похожий на старика, это твоя сестра Урик с зятем Афанасием, это Хелип Яндараев, Юля, «Героиня Анна»… Племянник Дима. Да что — Дима! Что — Сетнер! Разве сам он не почувствовал, как твердая, казалось бы, почва закачалась и ушла из-под ног, как только обрушилось на него это горе — Игорь, а потом и Дина?! Оказывается, даже если ты хороший хозяин своего дела, то это не значит, что ты еще хозяин своей жизни, своих чувств…

Алексей Петрович стоял, опустив голову, смотрел себе под ноги, видел пыльные, мятые брюки Сетнера, поношенные домашние тапочки на его ногах…

— У меня, Лексей, в этом году наступил тринадцатый месяц луны, — сказал Сетнер Осипович, глубоко вздохнув. — Сам не знаю, или на работе устал, износился, или же умом свихнулся, или вот эта засуха проклятая на меня так действует, сам не пойму, но со мной что-то происходит… — Он грустно улыбнулся и помял свои короткие пальцы. — Ты ведь знаешь, раньше у нас, чувашей, год ведь был в тринадцать месяцев. Старики говорили, бывало: если беды приходят на тринадцатый месяц, то есть в самом конце года, то будущий год будет счастливым. Верно?

Алексей Петрович согласно кивнул:

— Есть и другая поговорка: в засушливом году тринадцать месяцев.

— Если бы мне было дано две жизни, то одну я, так и быть, потратил бы на все глупости, на Яштаковых там разных, а уж другой бы своей жизнью распорядился по своему разумению. Но вот беда, жизнь-то у меня только одна… — Он с шумом вздохнул и продолжал — Прости, Лексей, что-то я расклеился совсем. Горя у тебя раз в десять больше моего. Понимаешь, не с кем мне здесь поделиться тем, что на сердце лежит. Все мы здесь заняты суетой, текучкой, в этом плане живем и говорим, только в этом плане друг друга и воспринимаем. А с тобой я, видишь ты, совсем распустился, развесил нюни!..

— А что же ты в тапочках-то ходишь, председатель! — засмеялся Алексей Петрович.

— Да ничего, — отмахнулся Сетнер Осипович, — пускай, ноги хоть отдохнут, все до мозолей стер в этой командировке. Пойдем вот сейчас ко мне на обед, ты ведь у меня не бывал давно, Нарспи и то нынче вспоминала: обиделся, что ли, говорит, на нас Лексей? — И засмеялся весело, как ни в чем не бывало. — И никаких возражений не желаю слушать!..

 

21

В детстве мы все завидуем старшим братьям: их жизнь кажется нам интересной, значительной. Алексей Петрович хорошо помнил, как два его старших брата до войны играли в спектаклях, пели в хоре, танцевали. Просторный клуб в Шигалях по вечерам был переполнен. Но малых ребятишек туда не пускали: у дверей дежурили парни с красными повязками на рукавах и со значками на груди — «КИМ», «Ворошиловский стрелок». О, какую зависть вызывали эти значки!..

Ребятишкам оставалось одно: смотреть за играми взрослых парней в окна. Но окна в клубе были высоко. Приходилось прикатывать чурки, класть на них доски. Парни и девушки на сцене играли свои роли в гриме, с приклеенными бородами и усами, не в своей одежде, но Алексей все равно узнавал своих братьев. Когда старшего брата Анатолия взяли в армию, Алексею было девять лет. Как раз вскоре началась финская война, Анатолий воевал там и вернулся оттуда раненный в руку и с медалью «За отвагу». Это была первая боевая награда в Шигалях, кто только не приходил поглядеть на эту медаль!..

В клуб они попадали только по большим праздникам: пели перед родителями в школьном хоре. И в Новом году на два дня отдавался в их распоряжение: играли-веселились у большой елки, получали из громадного мешка Деда Мороза холстяные мешочки с подарками: там было всего понемножку — печенья, конфет, пряников…

А первыми комсомольцами в Шигалях были Узяп и Педер. Это были друзья не разлей-водой. Поженились в один и тот же год, и дети у них родились в одно время. Узяп, а по-другому сказать — Осип, назвал своего сына Сетнером, а Педер дочь свою назвал Нарспи. Тогда они оба знали наизусть поэму Константина Иванова «Нарспи», читали главами со сцены, так что в честь героев этой славной поэмы и назвали своих новорожденных первенцев.

— Пусть мой Сетнер будет самым счастливым человеком в новой советской жизни! — сказал Узяп.

— Пусть моя Нарспи сама выбирает своего возлюбленного, когда вырастет, а со стороны родителей ей не будет никакого запрета, — сказал, как поклялся, Педер.

И вот все детство ребята их так и дразнили: «жених да невеста». И потом в школе дразнили, сочиняли даже обидные частушки:

Нарспи и Сетнера Надо закрыть в баню, А чтоб не умерли от жажды, Дать мочу кобылью.

Сорванцов спасало равнодушие Сетнера. Да и то как-то не стерпел. Кажется, это было еще в классе четвертом, допекли бедного Сетнера — он и схватил не на шутку обидчика за грудки:

— Нарспи самая красивая девочка в школе, понял? И она любит меня, а я люблю ее, понял? А тебя кто любит?..

Не вернулся с войны Узяп, председатель колхоза, не вернулся и друг его Педер, колхозный бригадир. На долю Сетнера и Нарспи выпало тяжелое детство. Но ни эти трудности, ни насмешки ребят, ни колючие частушки, ни само время не охладило их дружбы. Нарспи дождалась Сетнера из армии, они поженились, и вот Нарспи родила на белый свет двойню — двух мальчиков. А год спустя еще двойню — и опять двух мальчиков.

Алексей Петрович не видел Нарспи давно, может, лет пять, и теперь с непонятным волнением ждал встречи. Она, конечно, не удержится и тоже начнет жалеть его: как же, ведь одинокий, брошенный, несчастный!.. Впрочем, и раньше, когда он бывал в гостях у Сетнера, он поражался атмосфере согласия, какая царила в доме друга. Не слащавое сюсюканье, цену которого так хорошо знал Алексей Петрович, не торжество силы сильного или лукавой лести слабого, нет, в семье Сетнера могло даже поразить и грубоватое обращение, но в этом кажущемся грубоватом обращении его к ней или Нарспи к Сетнеру слышалось бесконечное доверие, как будто их не могло разъединить ничто, кроме смерти.

Но когда пришли к Сетнеру, то дома никого не оказалось. Дом у председателя был новый, просторный, бросались в глаза широкие половицы, из таких же широких плах был и потолок. В зале на стене висели четыре портрета — сыновья Сетнера и Нарспи.

Алексей Петрович пошутил:

— Отстал ты, Сетнер, отстал! Твои колхозники ставят каменные хоромы, а ты живешь в деревянном доме!

— Кому что нравится, — ответил он на эту шутку, как всегда, спокойно, так что и шутить как-то не хотелось — ведь все равно его не поймешь. — Стройка — она как зараза, вот у нас в Шигалях все этим заразились — строить! — И он засмеялся своим радостным, заразительным смехом. — Садись давай, я сейчас живо соображу что-нибудь закусить.

Веранда, где они были сейчас, казалась самым обжитым и уютным местом в доме: большой стол, широкий диван, стулья, холодильник, газовая плита… Но не удалось похозяйничать Сетнеру: стукнула калитка, послышались легкие быстрые шаги…

— Вот и Нарспи! — воскликнул Сетнер.

А Нарспи во дворе сказала:

— Эй, Сетнер, ты и птиц не накормил?

— Я сам еще не обедал, — отозвался с веранды Сетнер.

— Себя-то ты не забываешь, а о скотине и не подумал!

Алексей Петрович засмеялся.

Тотчас на пороге появилась и сама Нарспи — в белом, низко повязанном, платочке, в цветастом платье без рукавов.

— У нас гости… — сказала она со смущением, а руки уже оправляли передник. Но тут она узнала Алексея Петровича, всплеснула руками: — Олеша! Ой, Алексей Петрович!..

Рука у Нарспи была крепкая, с царапинками на запястьях, и принесла с собой запах хмеля и солнца.

— А ты все моложе да красивее, — не удержавшись, сказал Алексей Петрович, глядя в радостные синие глаза Нарспи. И верно, она была все так же стройна, как и лет десять назад. Только в бедрах раздалась.

Залилась румянцем, засмеялась, прикрывая рот рукой.

— Вот как ты гостей встречаешь! — нарочно сердито напустилась она на Сетнера. — И стол чистый, ничего не готово!.. Я ведь Олеша, не раз собиралась к тебе приехать да пожаловаться на него, сил моих никаких нет!..

— Да что такое?

— Совсем испортился. Ночами не спит, глотает таблетки всякие, тот у него не такой да этот не по нему, и сам весь издергался. Ведь так и заболеть недолго. Ты бы, Олеша, поучил его маленько, поругал бы…

— Вот вы сейчас вдвоем на меня и напуститесь!

— Еще улыбается!

— Ты видишь, какой у меня народный контроль!..

А между тем опять готовилось застолье; Сетнер вытаскивал из холодильника разные свертки и баночки, Нарспи разожгла плиту и застучала сковородками. Алексей Петрович пробовал остановить эти приготовления, но разве остановишь ливень, рухнувший с неба после удара молнии?

Оказывается, Нарспи и сама хочет есть!

— На хмельнике всегда хочется есть, — добавил Сетнер.

— А ты бы пришел на хмельник-то! Народ волнуется: урожай нынче не тот, много не заработаешь, как в прошлом-то году, а трудов-то поболее. Вот и хотят люди, чтобы прибавили. И они правы: столько пришлось повозиться с этими поливными трубами!..

— Знаю, знаю, разберемся на правлении с этим делом. Думаю, увеличим процентов на двадцать, но не больше. Так и передай. Да я сам нынче приду к вам на хмельник.

И вот стол уж-e заставлен всякими тарелками с закусками, стаканами, рюмками, и Нарспи приказывает садиться. Ей ведь некогда, она торопится, нужно и свою скотину накормить-напоить да бежать в бригаду работать — хмель убирать.

— Мой муж мясо очень любит, а вот ухаживать мне приходится.

— Ты давай, мать, не вали с больной головы на здоровую. Я тебе сколько раз говорил: зачем три десятка индеек завела? Да куры, да два кабана!

— А кто говорил, что мы с тобой должны подавать пример другим и держать свой скот, а? И от этого примера я не хуже тебя устала. Давай вытащи шампанское.

— Да что вы! — взмолился Алексей Петрович. — Помилуйте!..

— Ничего не случится. В кои годы раз приехал, и чаем, что ли, буду угощать!

У Нарспи много не посамовольничаешь, вот так, и Сетнер, подмигивая, вытаскивает из холодильника бутылку шампанского. За едой, за всякими хозяйственными разговорами Алексей Петрович замечает, что Нарспи нет-нет да и посмотрит на него своими пронзительно-синими глазами. Как будто выпытывает, счастливо живет он или нет. И хотя Алексей Петрович был оживлен, смеялся, шутил с Сетнером, взгляд этих синих глаз проникал, как ему казалось, в ту тихую тоску, которая настойчиво жила в его душе. И он нарочно не давал передышки разговорам, чтобы не спросила Нарспи чего-нибудь такого, на что трудно было бы ему отвечать с этим вот внешним оживлением. И он спрашивал Сетнера об урожае на хмель, сам рассказывал о том, что в обкоме готовится большое постановление бюро по шефской помощи селу и, как он чует, эту помощь предложат увеличивать. Нарспи слушала все это с каким-то снисхождением, наклонив голову. Наконец опять заговорили о засухе, о высохшем Цивиле, о том, что раньше по Цивилю от Шигалей до Норусово было восемь мельниц, восемь запруд, а нынче нет ни одной.

Это была самая больная тема для всех троих. То, что Цивиля сейчас нет, Цивиль пересох, угнетало их так, что они даже внезапно замолчали и так сидели, точно не знали, что же теперь будет и что они должны делать?

— В одном месте начали, — сказал наконец Сетнер. — Но нынче вряд ли плотину закончат, подрядчик слабый. А готовы проекты еще на три запруды, но если так дело пойдет…

Теперь везде по берегам Цивиля культурные пастбища, их надо поливать, поливать надо и хмель, и картофель, значит, нужна вода. А кроме того, нужно еще и уметь поливать. Этому делу надо учиться у узбеков. Они мастера поливать. И расход воды маленький. А мы зачастую льем, льем, а толку нет.

— Нынче из прудов всю воду выкачали, — сказала Нарспи. — А случись пожар, воды в прудах нет.

— Да, — сказал Сетнер, насупив свои выгоревшие брови. — Надо каждый день по радио не забывать предупреждать. Сейчас такая сушь, что все может случиться. Да и недаром говорят и верно говорят — в засушливом году тринадцать месяцев. Прав ты, Алексей.

Нарспи поднялась, ей пора было идти на хмельник.

 

22

Алексей Петрович проснулся, как будто кто его окликнул. Но крутом было тихо, сквозь легкую тюлевую занавеску видно черное звездное небо. Ветерок шелестит сухими листьями на яблоне. Ночь. Кажется, только уснул, еще и солнце не зашло, а уже ночь. Правда, на часах только десять, но ведь уже осень, темнеет рано.

Он встает и выходит в сад. Из окна Диминого кабинета на втором этаже падает широкой полосой свет. Жухлые листья яблонь и вишен в этом свете блестят жидким золотом.

На улице пиликнула гармошка и смолкла. Наверное, гармонист неопытный, не сумел сразу взять верную ноту.

Алексей Петрович выходит за калитку и садится под ветлой на скамейку. По улице горят на столбах редкие фонари, но густая листва ветел загораживает свет.

Гармошка где-то на другой стороне улицы, в темноте и не разглядеть. Никак мелодия не получается твердо. Даже не поймешь, что он и пытается подобрать. Кроме того, приглушенные смешки, голоса, они, видно, мешают гармонисту. Наконец он взялся за более привычную мелодию — заиграл частушку. Совсем Другое дело. И тотчас насмешливый ломающийся басок запел:

Моя милка заболела, Ничего не кушает!..

Судя по голосу, этому певцу лет шестнадцать — семнадцать, не больше. В эти годы и приходит настоящая первая любовь. И когда так влюбишься, свою нежность пытаешься скрыть вот в такой неуклюжей песне. Конечно, по-настоящему счастливый человек никогда не кричит о своем счастье, но… Молодость наивна, она не внемлет поучениям старших — все это мимо ушей, молодость не принимает всерьез ни ошибок, ни мудрости своих отцов, каждое новое поколение на земле идет своей дорогой.

Шигали спят уже, во всей улице светятся три-четы-ре окна. Проулком можно выйти и на Верхнюю улицу, как раз к дому «Героини Анны», и оттуда посмотреть, есть ли свет у Юли. Если она спит, то он вернется тем же путем.

Над темным колхозным садом висит тонкий серп молодой луны, пахнет скошенной люцерной, и в сердце такое молодое волнение, что Алексей Петрович кажется себе молодым пареньком, студентом, торопящимся из Норусова в Шигали, — ведь поезд в Пинеры приходил тоже ночью…

Он усмехается и говорит себе:

— Совсем ребенком стал!..

Свет у Юли в доме горел только в боковом окне, а все три окошка на улицу были темны. Алексей Петрович постоял с минуту, осмотрелся, потом решительно толкнул калитку и вошел во двор. Но тут, кажется, и кончилась вся его решимость. А вдруг кто-нибудь есть у Юли? Разве она обязана сидеть и ждать его?! Но и уйти сейчас он не мог. Ведь вполне может быть, что она ждет именно его… Вот так воображаешь себя молодым, решительным, смелым, а на самом деле ничего, кроме старческой рефлексии, уже и нет… Так укорял себя Алексей Петрович, стоя под окном, в котором горел свет, и не решаясь взобраться на пустую кадку и заглянуть в это окно.

Да, кадка пустая, надо только ее перевернуть вверх дном и встать… Точно так заглядывали когда-то с ребятами в дома, где парни и девушки устраивали посиделки, хватались за раму, чтобы не упасть, но всегда срывались, падали, поднимали возню, какой-нибудь парень обязательно вылетал из избы на этот шум, а они — врассыпную по темным углам, как воробьи…

Но не успевает Алексей Петрович взлезть на кадку и посмотреть, чем занята Юля, как окно над ним распахивается, и он, точно воришка, пойманный на месте преступления, далее приседает с испугу, надеясь остаться незамеченным.

— Леша! — вскрикивает Юля с удивлением. Это вылетело у нее так безотчетно, что она даже испугалась, побледнела, а когда разглядела, что это действительно он, засмеялась мелким нервным смехом. — Леша, ты чего здесь делаешь?

Смех получается какой-то чужой, деревянный, кажется, Юля Сергеевна вот-вот заплачет.

— Леша, разве для тебя нет двери?

— Но дверь у тебя заперта…

— Разве нельзя постучать?

Она в строгом зеленом платье, косы уложены на голове короной, на ногах белые туфли… И все так же стройна, красива, со строгостью в глазах, отчего и раньше казалась недоступной.

— Иди, я открою тебе…

Когда он подходит к крылечку, то дверь уже открыта, Юля стоит у порога, прислонившись к косяку, лицо ее белеет, руки на груди скрестила, словно озябла…

— Почему ты так поздно?

Наверное, она собралась куда-то или кого-то ждет, ведь и это платье, и туфли…

— Шел мимо, вижу, свет у тебя, — говорит Алексей Петрович с виноватой улыбкой. — Извини…

— Да что ты, я очень рада, пойдем в дом, я приготовлю ужин!

Он берет ее за руки и не пускает.

— Я не хочу есть, Юля, не надо ничего, постоим лучше здесь, не беспокойся!..

— Разве так отпущу тебя, не пригласив за стол?

— Нет, нет, ради бога! Я только целыми днями и знаю, что завтракаю, обедаю да ужинаю по нескольку раз. Давай постоим здесь…

Руки у нее крепкие, шершавые, ведь дома приходится заниматься хозяйством, работать на огороде…

— Анну проводили?

— Да, проводили, уехала…

Помолчали. Тут он вспомнил, что она говорила еще и о племяннике.

— И племянника проводили?

— Юру? Да, проводили…

Взглянули друг на друга и улыбнулись, как будто поняли всю ничтожность таких разговоров сейчас, когда наконец-то увиделись, стоят рядом, и никого вокруг, никого, ни единой души…

— Леша, знаешь…

— Что?

— Я никогда не радовалась чужому горю…

— У тебя доброе сердце, Юля.

— Но когда Сетнер Осипович сказал, что у тебя… что вы разошлись, я обрадовалась.

— Ты всегда была искренней, Юля, ты всегда говорила то, что было у тебя на уме.

— Потому про меня и говорят: «Злая, старая дева», — Она опять засмеялась неестественным смехом.

— Не знаю, я не слышал такого. Это ты сама про, себя придумала.

Она вздохнула, помолчала и неожиданно горько, тихо:

— Вот, ты опять первый открыл мой секрет!..

Он в порыве внезапных нежных чувств обнял ее и поцеловал в волосы, в тугие косы на голове. Но тут же и почувствовал, как твердые сильные руки уперлись ему в грудь, и он отпустил Юлю. Так они стояли на крылечке друг против друга и не знали, о чем говорить, что делать. Как будто все, что можно было сделать и сказать друг другу, у них уже было сделано и сказано. Раньше в это почему-то не верилось, воображалось, что та их первая любовь бесконечна, чувства так же свежи и сами они верны этим чувствам. Бывало, в студенческую пору шутили: подарят какому-нибудь имениннику громадный сверток, он и надеется, что там бог весть что, а начнет разворачивать, а там бумага, одна бумага, и только где-нибудь в самой середке завернута безделушка, соска или еще что-то дешевенькое, такое не соответствующее первоначальной надежде. «Наивный мальчишка, — укоряет себя Алексей Петрович. — Прошлое не возвращается, об этом знает каждый…» Он смотрит на ее белые туфли и говорит:

— Прости меня. Юля…

— Да за что, Алеша? Я с тобой не грешила, у тебя нет вины.

И говорит она об этом даже с какой-то гордостью. Чем она гордится, бедная!

— А помнишь, как ты приезжал в деревню с молодой женой? — спрашивает она вдруг.

— Как же не помнить… — Однако в памяти Алексея Петровича возникают какие-то смутные картины, да и то он не уверен, этот ли случай имеет в виду Юля, ведь все так давно было, и ничего интересного.

— Тогда я пришла к Анне. Вы вышли на улицу и сели на скамейку. Тогда я долго смотрела на вас в окно, а потом побежала на гумно. Мне так хотелось умереть. «Для чего я буду жить на земле без него?» — думала я. Анна меня нашла и помаленьку отвлекла всякими разговорами, утешила… — Она помолчала с минуту и продолжала — На другой день ты поехал зачем-то в Шумерлю. Анна зовет меня: пойдем посмотрим на молодую. И мы пошли. Не дура ли я была?!

— И что же, посмотрели? — Алексей Петрович почувствовал, как забилось при этом сердце в груди.

— Посмотрели. Платье мне понравилось.

— Платье? — удивился Алексей Петрович. В нем даже что-то вроде обиды всколыхнулось, обиды за Дину.

— А зубы… — сказала Юля и, усмехнувшись, замолчала.

Зубы? Что же, у Дины нормальные зубы, правда, мелкие, но зато белые, здоровые, она за ними так ухаживает, чуть что — сразу же доктору, так что зубы у нее всегда в порядке. Чем же они не понравились Юле?

— Таких зубов в своей жизни я еще не видела.

Он пожал плечами.

— Они росли вовнутрь.

— Вовнутрь? — удивился Алексей Петрович. — Как это?

— Ну, в глубь рта, как у акулы, — объяснила Юля Сергеевна.

Да, пожалуй, что-то похожее было. Но как это она смогла заметить? Отчего же она ничего не увидела в Дине, кроме как эти зубы?

— Ты наблюдательная, оказывается, — сказал Алексей Петрович, убирая руки за спину. То доброе, нежное чувство, с которым он шел к Юле, как-то незаметно иссякло. С трезвой ясностью он вдруг понял, что если бы снова пришлось сделать ему выбор, то он сделал бы точно так же. Юля, о которой он в последнее время так часто думал, осталась в далеком прошлом, а та, что стоит рядом с ним, уже другая, совсем другая, чужая ему, чужая и далекая. Между ними — прошлое, и прошлое это — как глубокий овраг. Он сделал их чужими, он разъединил их окончательно и навсегда. Странно признаться, но ему даже скучно стоять здесь.

— Уже поздно, — говорит он и смотрит вверх, в черное звездное небо. — И люди спят, и собаки спят, и куры спят, только мы не спим. А тебе ведь завтра на работу.

Она ничего не отвечает, строго сдвинула тонкие брови, смотрит мимо него с угрюмой сосредоточенностью. О чем она думает?

— О чем ты задумалась? — спросил он.

— Так, ни о чем.

— Я слышал, к тебе сватается главный агроном колхоза. Я сегодня видел его, познакомились. Интересный мужчина.

Она небрежно дернула плечом.

— Я желаю тебе счастья.

— Спасибо, — с ироническим презрением проговорила она. У нее дергались губы, как будто она собиралась заплакать, но изо всех сил сдерживалась.

— Извини, — сказал он, — пришел среди ночи, говорю всякую чепуху…

— Может быть, все-таки зайдешь в дом?

— Уже поздно, — улыбнулся Алексей Петрович. — Пойду восвояси.

Она промолчала.

— До свидания. — Он взял ее руку и ласково, сильно пожал. Рука была холодная и даже не шевельнулась в ответ.

От калитки он обернулся. Юля все еще стояла на крыльце.

— Прощай, — тихо сказал он, однако получилось так тихо, что Юля Сергеевна вряд ли слышала.

 

23

Ему снится, что он лежит в лесу на теплой земле. Сквозь желтую осеннюю листву блестит солнце, и он смотрит на этот солнечный блеск из-под прикрытых век. Желтое теплое сияние, запах хвои, глухой ропот высоких крон под ветром, где-то в отдалении, похожее на старческое покряхтывание, скрип сухой сосны… О чем это она так настойчиво скрипит, как будто добивается, чтобы Алексей Петрович внял этому голосу? И верно, слышатся ему какие-то внятные звуки, даже слова отдельные можно разобрать, что-то о том, что добро и зло… А что — добро и зло? — не понять, далеко, невнятно. Да все это слишком хорошо известно, даже слушать не хочется. Борьба между добром и злом, победа добра… О чем тут толковать! Так-то оно так, но дело в том, что добро делается добром только тогда, когда осуществляется в твоем поведении, в каждодневном поступке. И из этих поступков, как из кирпичиков — здание, складывается вся твоя жизнь. Стоит тому или другому кирпичику лечь криво или оказаться ложным, обманчивым, как вся постройка, то есть вся твоя жизнь, исказится, изломается, а чтобы начать вое сначала, понадобится другая жизнь, которой тебе не дано…

Но вот солнце закрывается тучей, ветер в вершинах деревьев крепнет, и теперь уж не разобрать, о чем скрипит старая сосна… Потом появляется кто-то в белом холщовом платье. Кажется, мать. Платок повязан низко, а лицо бледное, совсем белое, как платок…

— Лексей, я родила тебя для того, чтобы ты был хорошим человеком…

Но слабый голос матери гаснет в шуме ветра. Она что-то еще говорит сыну, что-то еще очень важное хочет сказать ему, но деревья шумят, и Алексей Петрович делает усилие приподняться, приблизиться к матери, чтобы услышать ее слова, но просыпается. Он лежит с открытыми глазами, смотрит в тесовый потолок и думает о том, что приснилось. Обыкновенные слова о добре и зле кажутся ему сейчас очень важными и полными значения. Словно никогда прежде он и не слышал ничего подобного…

Он лишь успел умыться, как пришла сестра.

— Ты крепко спал, я тебя не хотела будить. Читал, видно, долго. Или писал чего?

— А сколько же времени? Почему-то никого не слышно.

Сестра глубоко вздохнула:

— Все наши уехали с раннего утра тушить пожар.

— Пожар?

— Лес горит, — сказала сестра. — Людей повезли на машинах.

— Где горит? Далеко?

— Километрах в семи от нас, недалеко от лесничества.

Он огляделся, посмотрел вверх, но небо среди яблоневой листвы было по-вчерашнему белесо, солнечно.

— Не заметно что-то.

— Ветер не в нашу сторону, вот и незаметно.

— Много поехало народу?

— Все мужчины выехали. Женщины только и остались. И то Сетнер велел всем тут быть начеку. Ох, эта засуха совсем замучила!..

Он посидел, о чем-то думая или что-то вспоминая.

— Вставай, Лексей, умывайся, я завтрак приготовила, — оказала сестра.

— Ты лучше найди-ка мне сапоги да лопату, я тоже в лес пойду.

Сестра всполошилась, заойкала, замахала руками.

— Без тебя там народу не хватит, что ли? И трактора поехали, и пожарные машины поехали!..

Но Алексей Петрович ничего и слушать не хотел. Он поел, живо собрался и с лопатой на плече отправился по дороге к лесу. Он пошел напрямик, через поле, и когда уже подходил к опушке, то по шоссе проехала красная пожарная машина, мигая бледно-синим огнем на кабине. И, кроме этой машины, ничего тревожного не было в этом мире. Не гремел никто в колокол, не бегал, не кричал, людей вообще не было видно ни в деревне, ни по дорогам, так что могло показаться, что никакого пожара и нет. Но машина-то прошла, и машина не простая, один ее красный цвет вызывал тревожный азарт, значит, слова о пожаре — не пустые слова. Жаль, а так бы обо всем услышал и уехал на пожар вместе со всеми, вместе с Сетнером, с Димой, с зятем Афанасием…

Старый лес подступал к самому полю, высокие липы и березы вместе с подростом в хорошие годы стояли как плотная неприступная стена, а сейчас листья пожелтели и опали раньше времени, в лесу было светло, пусто, неприютно.

Нет, заблудиться он не боялся, он точно знал, как выйти к дороге на лесничество, ведь этот лес хорошо знаком ему верст на десять. В этом лесу когда-то он пас скот, ходил сюда за малиной, за грибами, а зимой возил дрова. Грибов было особенно много в тех местах, где пасли скот, так что собирали не все подряд, а с выбором, в основном белые грузди на засол… Сейчас никаких грибов и видно не было, даже мухоморы не росли. На земле лежал толстый слой желтых листьев. Куда ни посмотришь, одни листья, листья… Сухие, они под огнем как порох, достаточно одной искры…

Дорога шла по просеке и была прямая, как по линейке. В колеях, даже там, где дорога спускалась в низкое место, к ручью, или к болотине, было сухо. Сухой и жаркий был сам воздух в лесу, он оказался густым от зноя и запаха смолы, так что казалось, что и он вот-вот вспыхнет. Никогда еще не бывало на памяти Алексея Петровича ничего похожего.

Начались старые вырубки, мелколесье, и вот тут он впервые учуял запах гари. Но дым появился значительно позже. Он уже устал, пот катился по лицу градом, рубашка на спине была мокрая, а людей все было не слышно, только где-то в стороне гудел трактор, но когда Алексей Петрович прислушивался, то кровь в ушах так шумела, что он не слышал и своего тяжелого, запаленного дыхания. Ему стало казаться, что он идет не туда, куда надо. Вот тут он и увидел дым над лесом. Снизу дым был черный, а потом клубы его светлели, ширились, растекались по горизонту, заслоняли солнце, и тогда оно становилось похоже на раскаленную добела железную плиту.

Он постоял, соображая, где могут быть люди и куда ему идти. Но ни голосов, ни рокота моторов не было слышно, и в голове Алексея Петровича невольно мелькнуло: «Не повернуть ли назад?» В самом деле, что же он мг» г сделать один с этим чудовищем? Ничего не сделает, только сам может попасть в ловушку, какую устраивает огонь в лесу зверю и человеку: не заметишь, как он обойдет тебя, окружит со всех сторон.

Уже слышался треск горящих деревьев. Иногда сквозь поднимающийся круто черный дым с уханьем прорывалось багровое пламя.

Мысль о том, что надо бы повернуть назад, сидела в нем неотвязно, а сам он шел все вперед и вперед ближе к огню, пока не оказался на просеке. Лес горел по левой стороне, теперь было видно все отчетливо — и дым, и огонь, и деревья, которые охватывало пламенем. Ветер сваливал дым в огонь, но пламя пробиралось низом, исподволь, и молодой ельник вспыхивал то тут, то там внезапными жаркими факелами, а с этих горящих елочек пламя перекидывалось на большие деревья, и так шло наступление этого страшного врага на лес. Огонь по сухой листве и траве вполне мог перебраться и на другую сторону просеки, и хотя тут была уже пропахана противопожарная полоса, но было это сделано, видно, еще в начале лета, вывернутая дернина заросла травой, ее забило сухими листьями, так что особого препятствия огню эта полоса не представляла. И, не зная что делать, боясь ближе подступить один к полосе огня, Алексей Петрович начал рыть лопатой эти вывернутые плугом комья и пласты дернины, кидал сухой песок по сторонам, разгребал хвою и листья. Он и сам понимал, что это мизерная, незначительная работа, она не остановит огня, огонь в любом другом месте перекинется через просеку, и тогда он окажется в окружении и может погибнуть. И вот хоть он это и понимал, а отгонял от себя эти мысли об окружении, о возможной гибели. Но вот ему показалось, что ветер начинает меняться. Он огляделся, соображая, что может случиться, если переменится ветер. Кругом стояли высокие деревья с бурой полуоблетевшей листвой — липы и дубы, и это был миг отчаяния, когда он почувствовал себя обреченным, как и эти деревья. Рукавом он вытер лицо. Руки у него дрожали. Как нарочно зачем-то еще вспомнилось, что он не просто человек, не просто Алексей Петрович Великанов, но директор крупного завода, член обкома, зачем-то вспомнилось еще, что с самим Андреем Петровичем они в дружеских отношениях, как будто огню было дело до Андрея Петровича, как будто огонь мог вдруг одуматься и остановиться от того, что Андрей Петрович есть на земле, как будто огню было небезразлично, что он директор крупного завода и член обкома или просто рядовой человек. Огню, разумеется, вовсе не было дела до его чинов и званий, у огня была своя разрушительная страшная работа, а кто его остановит и усмирит, это было ему все равно. Он, этот огонь, был настоящий и делал свое черное разрушительное дело по-настоящему, без всяких проволочек, и остановить его могла точно такая же сила — настоящая и разумная. А сила такая могла быть только в нем, в человеке… Эти мысли внушали Алексею Петровичу странное спокойствие, он даже лопату держал крепче и не оглядывался ежеминутно по сторонам в ожидании подмоги.

Подмога эта подошла. Люди двигались по просеке, делая ту же самую работу, какую делал и Алексей Петрович, так что получилось, будто он просто на время отбился от своей бригады, а теперь вернулся. Понял, что одному невозможно, и вернулся. Он слышал голоса людей и копал землю еще энергичнее, копал и улыбался чему-то, а чему, он и сам не знал. Мало помалу он пришел опять в свое обычное состояние, ему уже хотелось распорядиться, приказать тщедушному мужичонке, который копал рядом с ним, копать подальше да пошевеливаться, потому что огонь не ждет… Но почему-то удержался и не приказал. «Чтобы вырастить лес, нужны десятки лет, а из-за неосторожности какого-нибудь шалопая пропадает столько народного добра!..»

Но тут подъехали две пожарные машины, начали поливать, и пока они работали, у людей вышла минута передышки, сошлись маленькой группой, человек пять. И тот тщедушный мужичонка с большой лопатой посмотрел на Алексея Петровича и сказал:

— Эй, у тебя штаны горят, ты разве не слышишь?

И верно, тлело на колене, как раз над сапогом. Он сбил тлеющую материю, обжигая пальцы, оборвал бахрому, и дыра на колене получилась внушительная. Правда, никому дела не было до его дыры. Мужики говорили о том, что вот раньше в лесу были пруды, в которых мочили липовую кору, а теперь кору мочах в деревенских прудах, вывозят из лесу и мочат. Так что машинам за водой придется ехать опять в Шигали, это самое ближнее место, где можно заправиться водой.

— Да, тут одной водой не обойдешься, — сказал все тот же тщедушный мужичок. — Под землей выгорают пни и корни, тут не зальешь, нужен хороший дождь.

Лицо у него было в саже, под носом — усы из сажи, так что в этом «гриме» его было и не узнать.

— Слишком в огонь не лезьте, — строго сказал подошедший к ним мужчина в кепке с прожженным верхом. Наверное, он был тут за главного и теперь обходил всех. На одном глазу у него было бельмо. Алексей Петрович по этому бельму и узнал его: ведь они вместе ехали на такси из Чебоксар!..

— От чего загорелось-то? — спросили его.

— Да кто его знает. Милиция приезжала, да что тут найдешь, — он развел руками.

— Говорят, загорелось ночью.

— Да, вроде так, вчера ведь еще не было видно дыма…

Машины, выкачав из своих баков воду, уехали. А люди снова взялись за лопаты. От жары, гари и работы кружилось в голове и пропадала сила в руках. Чтобы не упасть, Алексей Петрович подолгу стоял, опираясь на свою лопату. Точно так же делали и другие. Раза два-три мимо пробегал тот, с бельмом, и ободряюще говорил, что скоро придет подмога. Но подмоги все не было. Когда послышалось урчание машин, он подумал, что это пожарники возвращаются с водой, но оказалось, что приехала подмога — из кузова выпрыгивали люди. Человек, вставший на подножку, крикнул:

— Яндобинцы! Кончай работу, отдыхать! Теперь этот квартал за нами!

Он был еще чистенький, свеженький, словно пришелец из другого мира.

— Кто такой? — спросил Алексей Петрович.

— Это председатель колхоза «Гвардеец», — сказал тщедушный мужичонка. Он вытирал лицо подолом рубахи. — Колхоз у них большой, народу много, дотушат и без нас.

Когда яндобинцы собрались вместе, то их оказалось человек двадцать. Тот, с бельмом, бегал и всех пересчитывал, наверное, он был тут за старшего и отвечал за людей, чтобы никто не потерялся в лесу и огне. Но что-то у него не сходилось, потому что он опять стал пересчитывать, а когда натолкнулся на Алексея Петровича, то остановился и сказал:

— Кто такой? — Но тут же и признал — А, мы ведь вместе ехали в такси! То-то думаю: откуда у меня лишний. Да вы как здесь оказались?

— Пошел тушить пожар. Гляжу: горит, и начал копать, а тут и вы подоспели.

Сказавши это, Алексей Петрович даже удивился: как все просто!

— А вы не председателем будете? — поинтересовался он.

— Нет, бригадиром работаю. — Он оглянулся на своих, скомандовал — Давай пошли к лесничеству, машина там быть должна!

Мужики с лопатами и топорами на плечах двинулись вялым шагом по дороге. Пожар оставался позади, на просеке уже перекликались люди, пришедшие на помощь, и голоса у них были звонкие, свежие, точно такие, какие были голоса утром и у яндобинцев, когда те приехали в лес тушить пожар.

Яндоба, яндобинцы… В Яндобу он во время войны возил дрова. Наверное, кто-то из этих мужиков и помнит его, ведь они в то время тоже были мальчишками.

— Значит, вы из Яндобы? — спросил Алексей Петрович бригадира.

— Да, — сказал тот.

— А тетю Крахвине вы не знаете?

Бригадир как-то странно усмехнулся.

— Тетю Крахвине… Как же, знаю.

— Жива она? Здорова?

— Жива, жива, еще во всем без посторонней помощи обходится. — Он взглянул на Алексея Петровича одним своим глазом и опять усмехнулся. — А вас я тоже узнал, — сказал он. — Вы тете Крахвине дрова привозили, году в сорок четвертом…

— Да, да! — удивился Алексей Петрович. — А вы не сын ли ее? Я помню, у нее жило много ребятишек.

Бригадир улыбнулся широкой радостной улыбкой.

— Вот я один из них и есть. Старший, — добавил он, — Павел.

— Павел? — Что-то не помнил Алексей Петрович такого имени. Наверное, он из тех, эвакуированных, которые остались у тети Крахвине как свои дети. — А как младшие братья и сестры поживают?

Оказывается, все живы-здоровы, правда, разъехались из Яндобы кто куда, младшая, например, медсестрой работает в Чебоксарах, другая сестра — учительница, а брат — на тракторном заводе. Оказывается в прошлый раз они с женой как раз и ездили к нему в Чебоксары отметать тридцатилетие.

— Все, как говорится, в люди вышли, — сказал Павел. — Только я один нежданно-негаданно остался при земле.

— Почему — нежданно-негаданно?

Павел сказал, что родился в Можайске, откуда их и эвакуировали, родные отец и мать были учителя, у него и самого была детская мечта — работать в школе учителем. Но вот не получилось, судьба иначе распорядилась.

— Вы оказались старшим, а старшим всегда выпадает ноша потяжелее, — проговорил Алексей Петрович. — Мои старшие братья погибли на фронте…

— Да, жизнь тогда была трудная, — согласился Павел. — Нас было много, а работала одна мать. Колхоз, правда, помогал…

Пока брели по дороге до лесничества, не заметили, как и стемнело. Сначала казалось, что это просто дым пожара, за день привыкли к этому дымному сумеречному свету, вот и не заметили, что на самом деле наступил уже вечер. У Алексея Петровича болели плечи, ноги, ломило в пояснице. Хотелось пить, во рту словно песок был горячий. Если яндобинская машина не пойдет через Шигали, то ему просто-напросто не добраться до дому.

До лесничества они так и не дошли, машина встретила их на дороге. И, пока она разворачивалась среди деревьев, Алексей Петрович не выдержал и сел на землю. Он смотрел, как мужики бросают в кузов лопаты и топоры и как легко залезают туда сами, встают на колесо, а с колеса — за борт и садятся на скамейки, а он боялся, что у него не хватит сил даже и подняться.

Но кое-как он поднялся, ухватился за борт, ступил на колесо. Тут несколько рук подхватили его, точно бы мужики увидели, что человек совсем обессилел.

— Оп-ля! — весело сказал Павел, бригадир, приемный сын тети Крахвине. — Вот так. Ну-ко, ребята, подвиньтесь. Теперь поехали.

Машина тронулась. В лесу стало совсем темно, так что шофер включил фары. Ветки царапали по бортам, по кабине, и тогда кто-нибудь впереди кричал: «Головы береги!»

Кажется, машина повернула на Шигали.

Но на развилке стоял «газик» с включенными фарами, и машина с яндобинцами остановилась. Шофер выключил зажигание, мотор заглох, и только свет фар «газика» вырывал из темноты вершины дубов.

— Товарищи, — послышался из темноты голос, — товарищи, загорелся лес в квадрате шестьдесят четыре!

Алексей Петрович поднял голову и вгляделся в человека на дороге. Голос показался ему знакомым. Так и есть, это был секретарь райкома Пуговкин. В темноте отчетливо белела рубашка, рукава закатаны.

— Товарищи! — Пуговкин энергично махнул рукой, словно говорил с трибуны, призывая народ к совершению какого-то важного дела. — Товарищи, в опасности громадное народное богатство, кроме того, в том месте, как вы знаете, дом егеря, там дети, женщины…

— Да мы с утра не ели, — опять сказал кто-то из темноты.

Пуговкин замешкался. Однако тут же и нашелся:

— Кто здесь старший?

— Мы свое отработали, посылай других! — опять сказал грубый злой голос из кузова. — С ног валимся!

— Мы вообще не из этого района! — поддержал его другой, напористый и звонкий голос. — У нас, может, у самих горит!..

— Друзья! — голос Пуговкина стал мягче. — Лес принадлежит всем нам, принадлежит Родине! Я, как председатель чрезвычайной комиссии, прошу вас: поезжайте, там семьд егеря, там заготовлено сено лесничеством, ведь все это наше общее добро! А помощь я обещаю!..

Алексей Петрович сидел, склонив голову, словно боялся, что Пуговкин разглядит его в темноте, узнает.

— Видать, ребята, надо ехать, — тихо сказал Павел.

Он сидел рядом с Алексеем Петровичем.

Пуговкин молчал. Он словно бы понял, что эти люди в кузове, с черными неузнаваемыми лицами, с волосами, как печное помело, злые от усталости, если чему-нибудь и подчинятся, то только своему собственному понятию о своем долге. Его же авторитет тут ничего не значил, так что он молчал и даже отступил подальше, чтобы не раздражать, не дразнить этих измученных усталостью людей. Отступив, он махнул шоферу своему рукой, и тот выключил фары, так что в лесу стало черно. В кузове раздался глухой шепот. Один ворчал: надо ехать, другой таким же злым шепотом матерился, кляня шалопаев, которые ходят по сухому лесу с папиросами, кляня засуху и все на свете.

— Ладно, ребята, надо ехать, — опять сказал Павел.

На этот раз никто громко ему не возразил. У Алексея Петровича было такое впечатление, что люди, оставшись в темноте, мало-помалу прониклись сознанием, что никого, кроме них, нет сейчас поблизости, кто бы поехал на борьбу с пожаром, и поэтому ехать нужно им. И тут впереди крикнули шоферу:

— Эй, Сашок, трогай! Поехали к егерю водку пить!

В кузове горько засмеялись, но никто не возразил.

 

24

Когда Алексей Петрович вышел из лесу, было утро. Пожар удалось потушить уже за полночь, огонь и в самом деле метров на сто не дошел до дома егеря, а один стог сена тонн на пять все-таки сгорел. Пожар потушили, но егерь упросил яндобинцев подежурить до утра, обещая всех хорошо покормить и напоить чаем. Мужики остались, а Алексей Петрович поплелся по дороге в Шигали. И вот он вышел из лесу. Уже поднимается солнце, в мире опять спокойно, светло, как будто и леса кругом не горят, и люди не валятся от усталости, борясь с таким страшным, таким неукротимым и коварным лесным огнем.

Рубашка, и волосы, и кожа — все пропахло лесной гарью, и сейчас, в поле, это особенно чувствовалось. Всходило солнце. Сверкала роса на едва поднявшейся озими. Удивительно, как при такой жаре и в земле, похожей на пепел, проросла пшеница. А по всему полю там и тут стояли стога овсяной соломы, и были они сейчас золотистые. Когда нет дождей, солома всегда бывает такой…

Дорога мягкая от толстого слоя пыли, и под сапогами она взбивается облаком, даже роса не прибила ее.

Лента дороги огибает поле, потом — пруд, а там уже и Шигали. Отсюда еще и домов не видно, одни зеленые ветлы, они еще густы и зелены, а вот березы стоят уже осенними желтыми кострами.

Алексей Петрович стоял, оперевшись на лопату, смотрел на стога овсяной соломы, на поле в редкой щеточке озимых всходов, на дорогу, на свою деревню… На второй год войны здесь, на Ежовом поле, сажали картошку, он тогда впервые встал к плугу, да, вот здесь, на этом поле, все и началось. Потом были и другие поля, пришлось поработать на каждом колхозном поле, так что в этой земле есть и его соленый пот, сколько бы ни прошло времени с тех пор, а не забудут руки непослушную тяжесть плуга, нет, не забудут… А боронить он вышел в первый раз, когда ему шел двенадцатый год. Тогда и лошади были кругленькие, сильные, их не то что погонять, их только удерживай, так что на такой лошадке работать — одно удовольствие. Но об этом он узнал позднее, когда пришлось пахать на лошадях, перезимовавших первую военную зиму без овса. А про тех лошадей, которые выдержали всю войну, про тех и вспоминать жалко — кожа да кости. И те ребята, которые уже бросили школу и работали в колхозе, выбирали всегда самых лучших лошадей, а уж школьникам доставались последние клячи. Пахать Ежово поле ему выпало на двух доходягах — кобыле Шурке да мерине Гаврилке. У Гаврилки была длинная грива, а кличку свою получил он от своего прежнего хозяина Гаврилы Чумана: когда тот привел своего мерина в колхоз, то все так и стали звать: Гаврилина лошадь, Гаврилин мерин, а потом и совсем просто — Гаврилка. Этот Гаврилка к тому времени еле волочил ноги. А пахали они так, что сейчас и вспомнить смешно, не пахали, а кое-как ковыряли землю. И вот где-то здесь, на обочине дороги, Шурка споткнулась и упала. Оказалось, она издохла. Этого момента как будто все давно и ждали, потому ребята и поставили Алексея ймым последним, зная, что лошади у него самые худые. Шурка с Гаврилкой и останавливались чаще других, дышали тяжело, глубоко, и Алексею было до слез жалко их. Но, отдохнув маленько, они сами дергали плуг и тащились дальше. И вот в тот день он сделал только два-три круга, правда, гоны здесь долгие, и вот пристяжная Шурка споткнулась и рухнула на землю. Алексей потянул ее за узду, помогая Шурке подняться на передние ноги, но лошадь только дергалась да вскидывала большой головой. Бросив узду, он стал выпрягать Шурку, распустил супонь на хомуте, сбросил седелку, но и из этого ничего не вышло. Стал дергать Шурку за хвост, но тут из ее ноздрей запузырилась кровь. Пока он бегал к ребятам, Шурка испустила дух, лежала, откинув огромную голову, не дергалась, глаз полуоткрытый был уже мертвый, мутный.

Позвали колхозного ветеринара, однорукого злого мужика. Он еще не узнал, в чем дело, а напустился на Алексея с руганью и криком:

— Ты загнал ее!.. Ты не умеешь пахать!.. Ты ударил лошадь по ноздрям!.. Ты за это ответишь!..

— Лошадь пала от голода! — твердо сказал Сетнер. — И ты не кричи на него.

— Ах ты, сопляк! — напустился ветеринар и на Сетнера.

— Ты сначала вскрой ее! — зашумели другие ребята.

Однорукий ветеринар заставил Алексея снимать шкуру с Шурки. Это была такая пытка, какой он не знал ни прежде, ни после. Вспоминать об этом и сейчас он не может без слез. Может быть, в тот самый день и отшибло у него всякую любовь к лошадям. И как тяжело и долго болела его душа от этого унижения, которому подверг его однорукий злой ветеринар!..

А в сорок четвертом на этом Ежовом поле жали осенью овес. Овса было посеяно в тот год много, жнитво распределяли по душам — каждому по полтора гектара, — и срок дали очень уж маленький, так что пришлось работать и ночью. Жать было непривычно, и у Алексея опухли запястья и серп падал из рук. А рядом, вот в этом лесу, всю ночь выли волки. Женщины зажгли в нескольких местах костерки из соломы, но они были такими жалкими и слабенькими в этой осенней темноте, что волчий вой даже не дрогнул: они пели свою протяжную песню, наводя на все живое кругом ужас…

Из пыльной придорожной травы выпорхнула птичка. По трепету крылышек Алексей Петрович угадал в птичке жаворонка. Потом выпорхнула другая, но не круто свечкой, как первая, а медленно, словно со ступеньки на ступеньку, поднималась вверх, туда, где уже звенела песенкой первая.

«Еще жаворонки не улетели, значит, осень будет долгой и теплой», — подумал Алексей Петрович.

Над всем простором поля в чистом утреннем небе уже мелькали жаворонки и звонкие высокие трели раздавались с весенним ликованием. Как будто жизнь и в самом деле возродилась на земле из этого зноя, сделавшего пашню прахом, из этих страшных пожаров… Жизнь возродилась пока только в этой раннеутренней песне жаворонков, а люди пока спят, но ведь весна и начинается именно с этой песни!.. Все-таки какое это счастье — жить на этой земле, какое счастье!..

Когда Алексей Петрович подошел ближе к деревне, к садам, то услышал и другую песню — грачиную. Грачи стаей вились над колхозным садом и кричали, кричали так же громко и зычно, как весной, когда прилетают на родные гнездовья и радуются. Видно, в мир и в самом деле приходит какая-то радость, радость, о которой пока догадываются только птицы, — ведь они вон как высоко летают!..

В деревне уже топили печи, над крышами поднимались дымы, под ветлами порхались куры и горланили петухи… Ведь они все тоже были вестниками наступающей жизни, вестниками грядущего, да и недаром говорится, что, покуда будет на земле хоть один петух, утро обязательно наступит.

Так никого и не встретив ни на улице, ни во дворе, — Дима с Лидой спали еще, судя по всему, — Алексей Петрович сбросил на крылечке сапоги, посидел, чувствуя, как гудят и слабеют ноги, потом едва встал, вошел и тотчас увидел на столике, поверх своих книжек и стопки бумаг, листок телеграммы. Сердце у него дрогнуло, и первое, что он подумал, было — Дина! Но, усмехнувшись этой своей нелепости, он взял телеграмму. Так и есть, телеграмма была с завода, внизу стояла подпись: Кресалов. А ведь Кресалов — это главный инженер, оставшийся исполнять обязанности директора. «Седьмого состоится заседание комитета народного контроля зпт вызывают нас обоих тчк Для подшефного колхоза сегодня отправляю четыре тонны арматурного железа тчк Кресалов».

«Вызывают нас обоих…» — перечитал Алексей Петрович. И отчего-то сразу пришло на ум: Сетнер говорит о цехе в Шигалях, о заводском цехе, так почему бы в самом деле всерьез не подумать об использовании ненужного оборудования именно здесь, в этом цехе?! Раньше об этом он думал как-то иронически, с сомнением, а сейчас вдруг понял, что иронизировать тут нечего, что это дело вполне реальное, ведь деревня сейчас вовсе не такая, какой представляется издали. Во всяком случае, эта идея может иметь место!.. От этой мысли Алексею Петровичу стало удивительно легко, даже усталость пропала, захотелось тут же приняться за расчет, как будто в цифрах, в которых все это выразится, и крылась истина. Но ручка не держалась в огрубевших обожженных пальцах, и Алексей Петрович, улыбнувшись, стащил рубашку, брюки и лег на заскрипевшую всеми старыми пружинами кровать. И как в яму провалился, только скрип пружин и прозвучал в ушах сладкой колыбельной музыкой…

Проснулся Алексей Петрович от раскатов грома, раскатов протяжных и гулких, какие бывают при летней грозе. Раскаты грома были все ближе и ближе, наконец ветер зашумел в деревьях, а в окне свет и вовсе смеркся, так что невозможно было понять, вечер за окном или утро. Сорванные ветром листья и ветки стукали в тонкие стенки и окна, а на какой-то миг все потемнело от поднятой ветром пыли. И вот когда казалось, что сейчас буря сорвет крышу, ударил такой раскат грома, что земля содрогнулась, озарившись голубой вспышкой молнии. Молния ударила где-то совсем рядом, может быть, по стальной трубе телевизионной антенны, которую умный Дима соорудил подальше от дома. И ветер присмирел, испугавшись грома, а тут ударили по крыше и первые капли. Гром еще раз ударил над головой, но уже не так сильно, а дождь усилился, а потом хлынул настоящим долгожданным ливнем. Перед окном беседки образовалась ломкая стенка из потоков с крыши, и в этой водяной катящейся стенке блескуче играли вспышками золотые молнии.

Алексей Петрович сел в кровати, смотрел на эти вспышки и чувствовал, как в него вливается бодрость. И уже не ныла поясница, не болели ладони и сама душа, как будто омытая ливнем. И рождались в ней новые надежды, новые, как утро, как песни жаворонков. И казалось Алексею Петровичу, что та разумная, светлая жизнь, о которой он когда-то давно мечтал, только еще начинается.

А вокруг лился долгожданный дождь, лился на высохшую, потрескавшуюся от долгой жары родную землю.