Село расположено между Смоленском и Ельней. Уже само название этих двух городов говорит о том, в каких условиях войны проходило мое детство. У меня сейчас растет внук, возраст которого равен моему в ее начале, и внучка моих лет при ее окончании. Это была бойня с массовым уничтожением незащищенного населения – детей, женщин (наших матерей) и беспомощных стариков. Я видел ее следы, горы трупов, не осознавая трагизм бессмысленно растерзанных взрывами множества людей. События на Украине с невероятной жестокостью убийства тех, для которых мирная жизнь должна быть единственным их уделом, с тревогой возродили, казалось бы, забытое бытие моего военного лихолетья. А тревога – за будущее своих внуков: родились они для любви и созидательного труда в своей жизни или для убийства? Тревога порождает бессонницу, и видения собственного детства становятся все острее. То, что я помню, – это мое восприятие не таких уж и далеких лет, ставших достоянием истории.

Теплый солнечный день. Моя мама и ее родная сестра Нина вывели на прогулку босоногих ребят: меня и двоюродного брата Анатолия. Мы беззаботно бегали по нагретой солнцем песчаной тропинке. С одной стороны ее – склон холма с невысокими соснами, с другой – поле ржи. Рожь цвела, из чешуй ее колосков свисали маленькие цветки. Если колос сорвать и положить за ухо и цветков станет больше – это к счастью, если меньше – к несчастью. Так погадать посоветовали наши мамы. Для большего счастья мы за ухо клали по несколько колосков, и все они его нам посулили. Но вечером в доме мамы плакали, говорили шепотом, лампы не зажигали. Прозвучало слово «война». Мы не знали, что это такое, но ожидание чего-то страшного охватило и нас.

Это было 22 июня 1941 года.

Наступили суматошные непонятные дни. Что запомнилось? На ночлег у нас расположилась большая группа парней в изорванной, потрепанной одежде (я их хорошо помню). Уложили их спать на полу, от стены до стены ступить негде было. Это были, как потом говорили, московские комсомольцы, которые рыли противотанковые рвы на берегу Днепра (он от нас недалеко, в нескольких километрах). Командовал ими капитан. Помню, он говорил, плача и не стесняясь слез, чтобы мы ночью не боялись, когда эти ребята начнут сонными вскакивать и кричать. Он пояснил, что, когда они рыли ров, начался артналет. Не бывавшие в боях «землекопы», фактически еще дети, со страху залезли на деревья. «Я, – говорит, – бегал под ними и умолял их слезть, иначе они все погибнут». Вот уцелевших этих комсомольцев он и сопровождает. Что с ними будет, он не знает, но до Москвы они вряд ли дойдут.

Наступила ночь. На полу вздрагивающая серая масса стонала и вскрикивала. Кто-то вдруг вставал, истошно кричал «Мама!» и опять в беспамятстве возвращался в эту копошащуюся массу. Лежа на печи, мы не могли уснуть: так было страшно.

Выше по Днепру была Соловьева переправа – единственное место, через которое отступающим к Москве частям Красной армии еще можно было перебраться на противоположный берег. Весь трагизм и героизм этой переправы описан в военных мемуарах. Что там происходило, мы не могли знать. Но по Днепру плыли трупы солдат. Нелюдимая и угрюмая баба (я ее хорошо помню, но имя забыл, хотя мама мне его называла; она мне напоминает торговку семечками у входа на Комаровский рынок) ходила к Днепру и у железнодорожного моста, у станции «Приднепровской» багром вытаскивала убитых, раздевала их и забирала одежду. Вдруг она вытащила сына и тоже раздела его, а потом столкнула в воду с напутствием: «Плыви, сынок!» Она и к нам приходила, такая же нелюдимая и угрюмая. Говорила, что сын снится ей по ночам, жалуясь: «Мама, мне холодно!»

Вскоре она исчезла. В народе утверждали, что «поплыла за сыном». Скорее всего, утопилась.

Как я сейчас понимаю, в какой-то момент мы собрались эвакуироваться. Загрузили домашним скарбом, нашим и соседским, доверху телегу. Усадили меня сверху, обвязав женским серым платком. И поехали. Где-то рядом шел бой. Горел лес и какие-то постройки. Взрывы, треск, дым. И мы на телеге за неказистой лошаденкой, подгоняемой стариком, сквозь эту жуткую картину.

Выбрались на какое-то поле. Слева от дороги дымил сбитый самолет. К нам подошли два закоптелых летчика. На их вопрос, где наши и есть ли в лесу партизаны, мы не знали ответа. Только посочувствовали их озабоченности, выраженной словами: «Что же нам делать, куда идти? У самолета лежит наш тяжелораненый товарищ». Так и расстались.

Подъехали к деревянному мосту, перекинутому через ручей с крутыми берегами. Лошадь, как ни понукали ее, топталась на месте, но на мост не ступила. Оказалось, что все бревна настила были подрублены снизу. Умное животное почувствовало опасность. Воспользовались бродом. И через него же вернулись назад в свое родное Добромино, поняв бессмысленность отъезда.

Вскоре состоялось первое знакомство с оккупантами. Утром к дому подъехало несколько мотоциклов. Слышим под окном непонятную речь: «Дыр, дыр…» Значит, немцы. Начали расправляться с ульями. Потревоженные пчелы атаковали своих обидчиков, и те вынуждены были удалиться. Но у одного не завелся мотоцикл, и пчелы со всей злостью навалились на него. Спасаясь от их нападения, он метался, как одержимый. Лучшего спасения не нашел, как сунуть голову в криницу, из которой мы брали воду для бытовых целей. И захлебнулся, окончив свой воинский и жизненный путь таким вот необычным манером.

От пчел досталось и черному жеребцу, которого, в отличие от немца, все жалели, но ничем помочь не могли.

Первые дни оккупации запомнились смертью дедушки Осипа, который меня очень любил. На его похоронах мне не досталось сладкой кутьи, и я горько плакал. Во время похорон подъехали верхом трое полицаев из местных со словами: «Заберите своего Яшку!» Это был мой дядя – Корсаков Яков, лейтенант по воинскому званию. Выходя из окружения, попал (как говорили) в руки немцев. Его жестоко пытали. Подвесив за руки, под ногами разложили костер. От изуверских пыток он скончался, тело обуглилось, ноги скрючились. Его похороны я тоже помню. Мама и другие сокрушались, что крышку гроба нельзя было закрыть: из гроба торчали скорченные полуобгоревшие ноги.

А накануне в окрестностях был бой. Слышался треск выстрелов и взрывы. Перепуганные, мы вместе с другими жителями села не нашли более безопасного места, чем совхозный сарай. По стенам его как бы рассыпался горох, а по крыше цокали пули. Неожиданно все замерло. Наступила, как говорится, мертвая тишина. В предчувствии чего-то страшного, мы все были охвачены ужасом. Вдруг местность огласил какой-то оглушающий дикий рев и бешеная стрельба – чудовищная какофония звуков, среди которых слышались душераздирающие крики «Мама!» Человеческий ор поглотили частые взрывы, и опять наступила зловещая тишина.

А произошло следующее. У нас холмистая местность. Между холмами, закрытыми лесом, двигались две колонны: одна – наших солдат, другая – немцев. Они одновременно вышли на ровное поле, находившееся в полукилометре от села. И началась рукопашная схватка. Артиллеристы обоих воюющих сторон, не разобравшись в ситуации, накрыли поле боя шрапнелью и всех их положили на этой равнине, на которой по весне и закопали. На это поле мы со своим братом Анатолием и другими уцелевшими сорванцами после войны ходили собирать шрапнель – круглые свинцовые шарики. Стояли и смотрели, как пашет там колесный трактор и выворачивает плугом человеческие кости. Их было так много, как картошки в бороздах при ее уборке. Среди этих костей мы и находили шрапнель. Когда же под трактором вдруг стали взрываться мины, все бросились домой, навстречу перепуганным мамам.

Дни оккупации были похожи один на другой. Жили с постоянным ожиданием чего-нибудь страшного и притупившимся чувством голода. Однако не будем нарушать хронологию событий.

От попадания снаряда (а бои у нас практически не прекращались) сгорел наш дом. Перед глазами – дышащие жаром догорающие его остатки и заплаканная мама. Следующий день принес и приятную неожиданность. Под обуглившимися бревнами мать откопала ящик с инструментами отца и радовалась: «Надо же, ящик не сгорел, а только теплый! И все инструменты целы!» Тут я должен пояснить, что отец мой, кузнец, был репрессирован за два месяца до моего рождения. Во время ареста он сложил весь свой, им же сделанный, кузнечный инструмент в ящик и наказал маме хранить его, что бы ни произошло. «Главное – это инструменты, – сказал он. – Если они есть, все можно сделать». Она бережно и хранила их, перепрятывая ящик.

Грабежи в селе начались с первого же дня немецкой оккупации. Жители, чтобы уберечь свои пожитки, закапывали их в землю. Обычно неподалеку от стен избы, на огороде. Но немцы тоже не лыком шиты. Не обнаружив ничего в доме, они шли в огород. Прощупывали его длинными шомполами и нередко находили схроны. Зная это, мама закопала ящик с инструментами прямо под стену, чтобы шомполами его нельзя было достать. И даже когда дом сгорел, ящик остался цел и невредим. Перед отъездом в Сибирь, где после лагерей и тюрем в ссылке на поселении находился отец, эти инструменты как величайшее по тем временам сокровище были переданы в местную кузницу.

Оставшись без жилья, мы переселились (если это можно назвать переселением) на хутор «Большое поле», расположенный неподалеку от Добромино. С нами прибыли еще несколько обездоленных женщин и детей. Там стоял обычный деревянный серый дом, каких было немало и в любой белорусской деревне. Половина крыши цела, другая разнесена снарядом. Днем немцы: «Где партизаны?» Ставят у стены, угрожают расстрелом. Для пущей убедительности дают очередь над головами под крышу. Ночью партизаны: «Что вы говорили немцам?» Грозятся сжечь. Спать мы укладывались на пол. Память сохранила просвечивающееся окно и лицо «партизана», освещенное спичкой при прикуривании. И ведь могли бы сжечь! Углы дома облили керосином, дверь подперли снаружи колом (утром через окно пришлось выбираться). Но дом все-таки ночные визитеры не подпалили и после этой ночи уже не появлялись. Женщины потом долго гадали: «Почему нас не подожгли? Что им помешало это сделать?»

Справедливости ради надо сказать, что у нас не всех партизан считали настоящими, взаправду воевавшими с немцами. Под этой маской были и такие, которые просто прятались в кустах, скрываясь от захватчиков. Их даже прозвали в народе «кустарниками». Позднее, когда мы вновь вернулись в Добромино, эти кустарники увели от нас корову. Сначала мы ее сами чуть не потеряли. Испугавшись канонады, она сбежала и долго не появлялась. Потом немцы ее пытались забрать. Женщины, плача, подводили к ним ватагу детей и знаками объясняли, что их надо как-то кормить. «О, Kinder, Kinder!» – слышалось, как я помню, в ответ, и любители чужого молока удалялись. Но вот пришли «кустарники», среди бела дня накинули на коровьи рога веревку и, несмотря на женские слезы, причитания и детский рев, увели животное. Потрясение было столь велико, что я и сейчас не могу забыть того коренастого крепыша в зеленой телогрейке с немецким автоматом на шее, который тащил за собой нашу кормилицу.

Однако вернемся на хутор. Как-то утром я вышел из дома, завернул за угол и присел, спустив штанишки по своей детской надобности. И вдруг из кустов выбегает большая стая серых собак – и ко мне. Подтянув быстро портки, я выхватил из догоравшего костра дымящуюся головешку и смело ринулся им навстречу. Удивительно, но они пробежали мимо, а я с головешкой еще пытался их преследовать. Из дома выскочили все, кто в нем был, – и за мной. Оказалось, что это – волки.

Волков с начала войны расплодилось много. Один из них, можно сказать, даже спас жизнь моей маме, которая возвращалась из-под Витебска, где в концлагере находился мой старший брат Николай. Минное поле она переходила по волчьим следам.

Но не волки, а боязнь быть сожженными заставила нас вернуться в Добромино – центральную усадьбу совхоза «Приднепровский». На его главной улице сохранились только сарай (после войны ставший сельским клубом, в котором показывали кино), почта с высоким крыльцом и три полуразрушенных дома. В уцелевшей половине одного из них (вторая была разбита снарядом), мы и обосновались.

Запомнились немецкие солдаты с их требованиями: «Матка, яйки, млеко, шпик», чем обогатили наш детский лексикон, в котором уже были такие слова, как киндер, хальт, хенде хох, цурюк. Но что у нас, бедняков, возьмешь? Погрозив автоматами, посетители уходили, так ничем и не разжившись. Находясь в помещении, солдаты что-то насвистывали. Когда мы пытались им подражать, нас останавливали. Считали, что это плохая для них примета: не будет победы, на которую они надеялись. При напоминании о Колодне (пригороде Смоленска, где наши им изрядно всыпали в 41-м), только восклицали: «О! Колодня, Колодня…» и удалялись.

Память сохранила две встречи с немцами в черной форме. Одна из них была безобидной. Войдя с улицы в дом, я увидел за столом двух фрицев (так их тогда называли) в черном. Даже блестящие сапоги были черного цвета. Немцы обедали. На столе лежали хлеб, масло в круглых коробочках, конфеты и другая снедь. Меня за ручонку быстро удалили за дверь.

Другая встреча чуть было не закончилась смертью. Рядом с нами, метрах в двухстах-трехстах, располагалась железнодорожная станция. Для разгрузки военной техники немцы соорудили там длинную эстакаду – настил из бревен. Я и двое моих одногодок (мальчик и девочка) искали под настилом что-нибудь съестное. Вдруг сверху послышался непонятный окрик. Спутники мои тут же дали деру, а я, как бывало и раньше, продолжал медленно идти под эстакадой. Слышу над собой четкие шаги, выстрелы и сыплющиеся сверху отщепы. Выскочил из-под настила и вижу: стоит на его краю немец в черном и прячет в кобуру пистолет. Сверстники потом сказали, что он стрелял между бревен в меня, но не попал. Выходит, счастливо отделался!

На второй год стали появляться немцы-окопники (так их называл народ) в изрядно потрепанной одежде и нечищеных грязных сапогах. Теперь представьте такую сцену: стоит такой окопник в измятой шинели с оторванной полой и о чем-то мирно беседует с обступившими его женщинами. Слышится: «Гитлер и Сталин – штюк!» (показывает кулаками, как их надо стукнуть); «Криг – капут!» (разводит руки, разжимая кулаки). Достает фотокарточки, приговаривая: «Киндер». Женщины, разглядывая их, говорят: «Его дети. А это – его жена». Он подтверждает: «Я, я!» Таких немцев жалели и их не боялись.

Запомнился еще один примечательный эпизод. Стоим мы все у двери – у входа в дом. Подходит немец. Берет одну из женщин за руку и со словами: «Матка, ком» ведет ее в дом. Дверь защелкивает на крючок, и она долго не открывается. У собравшихся паника: «Что он там делает с ней?» Люди начинают осторожно подглядывать в окно. Заглянул и я. На стуле сидит немец, совершенно голый, только ноги обуты в сапоги с широкими голенищами. На волосатом впалом животе автомат. Перед ним на стуле сидит несчастная его избранница и ногтями больших пальцев бьет вшей, медленно передвигаясь по шву грязной рубашки. Затем расстилает одежду немца на рядом стоящем столе и катает по швам бутылку, продолжая давить насекомых. Снова берет эту одежду в руки, садится на стул и опять ногтями давит вшей. Все с облегчением вздыхают: «Жива!»

Запечатлелся в памяти также пассажирский поезд с немками, которые ехали на фронт. Местным женщинам они не понравились: некрасивые, тощие и костлявые – так их они охарактеризовали. Облик одной за окном вагона я хорошо запомнил – полураздетая, с вытянутым, как лошадиная морда, лицом. Больше смахивающая на мужчину.

Проходил через железнодорожную станцию и поезд с немецкими ребятами (как я сейчас знаю – с членами гитлерюгенда). Высыпав веселой гурьбой в шортах, они подбежали к лежащим бесформенной грудой обломкам нашего самолета. Смеясь, отдирали мелкие частички и ножовкой отпиливали куски белого металла (алюминия) – на память, как сувениры. Мне очень хотелось, чтобы они, беззаботные и беззлобные по виду, подбежали к нам, малышам, стоявшим кучкой недалеко от этого самолета. Но… Прогудел паровоз, и они, радостно подпрыгивая, устремились в вагоны.

В начале первой военной зимы (уже лежал снег) поздно вечером из партизанского отряда прокрался домой мой старший брат Николай, родившийся в 1924-м году. Окно сразу же завесили. Заглянула соседка, немного повертелась у порога и убежала. А вскоре пришли три полицая с карабинами. Брату коротко – «Собирайся!» Хозяйке – «А ты, мать, радуйся, что тебя не забираем! Твой муж в тюрьме, и поэтому тебя и выродка твоего не трогаем».

Мне запомнилось только серое пальто брата со светло-серым воротником и узелок с завернутой краюхой хлеба, который, плача, мама совала в его руки. Брата отправили в концлагерь под Витебск (от нас километров сто). Мама к нему ходила зимой, пока не отморозила пятки. Носила скудную еду. Домой возвращалась через несколько дней, переходя, как я уже отмечал, минные поля по волчьим следам. Переступала порог, падала и долго лежала в бесчувствии.

Сразу же после освобождения она товарняками добралась до Витебска и узнала, что барак, где вместе с другими пленными был ее сын и мой брат, немцы сожгли из огнеметов за шесть часов до прихода нашей армии.

Надо отметить, что немцы гадились (от слова «гадливый» – это не я придумал, я это слышал) полицаев и, как гласит молва, перед отступлением их отстреливали. К недоумению нашего женского населения. Русскоговорящие немцы (были среди них и такие) пояснили: «Это предатели. Предали вас, предадут и нас. Зачем они нам?» Возможно, по этой причине пособники фашистов при их отступлении прятались в лесу. Но их там быстро переловили. Слез по ним никто не лил.

Война принесла не только разруху, но и голод. Вспоминаю наступившую осень, холода. Мы с Анатолием (братом) сидим у костра возле избы, греемся. Из дома, в котором раньше была почта, слышны звуки гармони и смех: полицаи веселятся. Подходит полицаиха и ставит на угли небольшой чугунок с картошкой: пусть, мол, варится! Вода закипает и переливается через две лежащие сверху картофелины – круглую и продолговатую. Нас пытаются оттянуть от этого чугунка. Мы упираемся, не сводя глаз с этих картофелин. Их хочется съесть. Но снова приходит полицаиха и, слив воду, забирает чугунок. Чудесное видение исчезает, как сон.

Первую зиму кое-как пережили. Кое-что еще оставалось на огородах, не было отобрано или сожжено. Весной на огородах собирали перемерзшую картошку. Сняв кожуру, ее разминали в воде. Крахмал осаждался на дне посуды, вода сливалась. Из этого крахмала пекли оладьи – тошнотики, которые и поддерживали нашу жизнь.

Вторая зима (Смоленск был освобожден по осени 1943-го года) оставила больше голодных воспоминаний, чем первая. Повязанные платками, я и мои сверстники, еле передвигаясь по глубокому снегу, на заросших бурьяном полях собирали «пучча» – высохшие метелки щавеля с сохранившимися в них семенами. К ним что-то добавлялось, и выпекался хлеб – черный и вязкий, как темный пластилин. Он застревал на зубах, был невкусным. Есть его было невозможно. Взрослые уговаривали: «Отломи маленький кусочек, клади в рот и глотай». Но и это не помогало.

Если удавалось раздобыть зерно, его мололи на жерновах. В муку добавляли мякину или опилки (с мякиной хлеб был вкуснее). Жернова изготавливали сами. Они представляли два чурбана, в торец которых забивались обломки разбитого для этой цели дырявого чугунка. Забивал их я. Нижний чурбан вверху обивался узкой полоской жести так, чтобы ее край был выше самого чурбана. В верхнем делалась дыра, в которую засыпали зерно. Такой муке цены не было. А как только сходил снег, на огородах опять искали картофелины, чтобы потом испечь тошнотики. Так и пережили эту голодную зиму.

Не меньшим злом в быту были вши. К всеобщему удивлению, ни у меня, ни у мамы они не водились, хотя она ухаживала за заболевшей тифом сестрой Ниной. Почти ежедневным занятием женщин стал взаимный поиск этих зловредных насекомых в волосах на головах детей и у себя. Их давили ногтями, прижимая к гребешку. Грязное белье кипятили в щелоке, который приготавливали следующим образом. В бочку насыпали золу и заливали горячей водой. Намокнув, зольная взвесь оседала на дно, а жидкость приобретала щелочные свойства. Ею мыли и голову.

Донимали население и клопы, которых боялись и немцы. Если они вламывались в дом, от стены отдирали доску и приглашали взглянуть на красные за ней отпечатки. С криками «Клеп! Клеп!» фрицы обычно немедленно ретировались.

Приближалась осень 43-го года. Гитлеровская армия, отчаянно сопротивляясь, откатывалась на запад. Сражения развернулись и в наших краях. Ночами над головами слышался натужный гул бомбардировщиков, летевших бомбить Смоленск, который еще занимали немцы. Город расположен на холмах, и нам хорошо были видны лучи прожекторов, шаривших по небу. Иногда они перекрещивались и в таком положении передвигались по горизонту. «Поймали! – слышалось в толпе наблюдающих. – Теперь собьют».

В светлое время суток вспыхивали воздушные бои. Перед освобождением они шли чуть ли не ежедневно. Помнится, как выли истребители, гоняясь друг за другом по большим виражам. Слышались короткие пулеметные очереди. В один из таких острых моментов перед домом остановилась колонна немцев на велосипедах, и, оставаясь в строю, они начали следить за боем. Иногда аплодировали, оживленно переговариваясь. Видать, по поводу удачной атаки своего летчика. Бой закончился, и они, сев на велосипеды, поехали дальше.

Во время военных действий не помню ни одного дня без взрывов и выстрелов. Чтобы избежать быть убитым разорвавшимся снарядом, быстро «выработал» условный рефлекс. Если летящий снаряд над головой шуршит, можно быть спокойным: он перелетит и взорвется вдали. Если пронзительно свистит, бухнет рядом. Нужно срочно падать на землю и прижиматься к ней, раскинув руки. Вставать можно после того, как содрогнется под тобой земля. Приобретенный навык пригодился – остался живым, хотя иногда при взрыве изрядно швыряло и било об эту изувеченную землю.

Приближался фронт. Однажды в селе появились немецкие солдаты – босые и в нижнем белье. Как оказалось (об этом говорили с радостью), ночью в Глинку, наш районный центр в 10 километрах восточнее Добромино, вошли наши танки. Увидев их, проснувшиеся поутру немцы дали стрекача. В чем спали, в том и убегали.

Перед самым освобождением от немецкой оккупации полицаи согнали всех оставшихся в живых жителей села (и меня с мамой) и, угрожая карабинами, заставили лезть в кузова трех грузовых машин. Кузова были заполнены полностью. Люди стояли, тесно прижавшись друг к другу. Заметив, что охранники куда-то на миг отлучились, мама схватила меня в охапку, спрыгнула с машины и, водрузив меня за спиной на закорки, бросилась наутек. С живым грузом перепрыгнула через противотанковый ров и добежала до болота. Потом и сама удивлялась, как это она умудрилась перелететь через этот ров. Я спрашивал у нее, почему я был у нее за плечами, а не бежал рядом. Вот ее ответ: «Если бы стреляли вдогонку, в спину, то одной пулей убили бы и тебя, и меня. И никто из нас не мучился бы».

Спрятались в небольшом, поросшем ольхой и тростником болотце, на небольшом бугорке. С нами очутилась еще одна женщина с грудным ребенком на руках и неизвестный нам старичок. Болото оказалось сухим, без воды под ногами. Наступала ночь, самая ужасная ночь в моем детстве. По сторонам болота были две дороги. По одной из них отступала немецкая техника. Слышался лязг гусениц, рев моторов. По другой шли пешие колонны немцев. Раздавались их приглушенные голоса, кашель, шарканье обуви. А в промежутке между этими дорогами (и колоннами), в болотных зарослях лежали мы.

Стемнело. В небе послышались звуки летящих самолетов-кукурузников, фанерных У–2 – дыр…дыр…дыр… Повесит этот кукурузник фонарь на парашюте – и планирует с выключенным двигателем, высматривая себе цель. Затем низко спускается, сбрасывает бомбу и, снова включив двигатель, улетает, дыр-дыркая над нами. Бомбы рвались где-то рядом, подбрасывая нас над нашим лежбищем. Осколки рубили стволы деревьев и ветки. Взлетающая в воздух земля сыпалась на нас. Со страху я засунул голову в рукав какой-то одежонки. Мама, чтобы меня не убило, легла на меня сверху, прикрыв своим телом.

К утру все стихло. Неожиданно послышалась русская речь, а в нашем укрытии, как на грех, расплакался ребенок, и его мать никак не могла его успокоить. Услышал мамин шепот над ухом: «Власовцы… Значит, нам конец». Власовцы, отступая последними, отличались особой жестокостью. Встреченным – штык в живот, и человек на второй день умирал в страшных мучениях, прося воды, но воды ему не давали. В погреб, если там кто-то прятался, власовцы бросали гранату. В деревнях, через которые они проходили, населения практически не оставалось. Мы об этом знали.

Ожидая своей участи, мама решилась все-таки выяснить, кто это говорит по-русски, и, крадучись, пошла на голоса. Вскоре, радостно крича «Наши!», вернулась. Она увидела на пилотках красные звезды. Следом за ней прибежал капитан (на погонах четыре звездочки). Глянул на меня и заплакал: видать, такой у меня был удручающий вид. Вывел нас из болота, выделил сопровождающего солдата, который через лежащую на земле и стреляющую солдатскую цепь довел до села Воронова.

В окрестностях все еще шел бой. Между редко стоящими соснами дымился догорающий дом. Поблизости виднелись разбитые телеги (на одной лежал в спекшейся крови солдат), понуро стояла лошадь; валялись какие-то лохмотья, окровавленные бинты и белые лоскуты. В деревне – наши солдаты вперемежку с толпящимися женщинами, стариками и детьми. Слышим вдали выстрел немецкого орудия, и над нами, шурша, летит снаряд. За соснами раздается взрыв. Тут же ответ с нашей стороны – и новое шуршание над головой, но уже в противоположном направлении. Выпущенные снаряды были хорошо видны, и, кажется, все следили за их полетом, показывая на них пальцами. Артиллерийская дуэль продолжалась весь день. А вечером мы с несколькими жителями поплелись в Добромино, до которого было два-три километра. По дороге попадались разбитые машины, воронки; повстречалась убитая лошадь и что-то дымящееся в бесформенной куче.

Добрались до дома, вернее – до его целой половины. Все окна в нем кем-то выставлены и аккуратно прислонены к стенам. Стекла, к всеобщему удивлению, не разбиты. На полу – толстый слой непримятой соломы. Видать, никто на ней не лежал, что тоже вызвало удивление. Наверное, немцы собирались в доме отдыхать, обезопасив себя на случай внезапной атаки. Но не успели.

На пороге, прислонившись к косяку, сидит моя бабушка. «Живы, слава богу!» – говорит. Облегченно вздыхает и крестится. Перед домом лежал весь в бинтах солдат, жалобно стонал и просил пить. Из поднесенной мною кружки он сделал несколько глотков и прошептал: «Спасибо!» Через некоторое время к дому подъехал небольшой грузовик (полуторка). Шофер и санитар в белом халате забросили раненого в кузов и увезли.

А на следующий день чуть в стороне от дома четыре солдата, чередуясь попарно, копали глубокую квадратную яму, к которой на носилках, а то и прямо за руки и ноги стали подносить убитых. Как их закапывали, я уже не стал смотреть.

Любопытства ради пошел к вокзалу. На песчаной дороге лежал на спине, раскинув руки, в чистом белом нижнем белье убитый солдат. Было жутко видеть, что пальцы его ног уже успел обглодать какой-то зверь.

Возможно, мне никто не поверит, но у меня сложилось впечатление, что немцев изгоняли весело. Солдат через наше изуродованное боями Добромино прошло немало. Останавливались они и у нас в полуразрушенном домишке, в котором ютились мы втроем (я, мама и бабушка) и еще несколько женщин с детьми – моими ровесниками. Это были молодые веселые ребята, делившиеся с нами своим провиантом, среди которого имелась и американская тушенка. Сахар (по два кусочка на каждого) они отдавали весь детям. Шутки, безобидные розыгрыши, подтрунивание и смех, видать, сокращали неизбежное ожидание быть убитым или покалеченным в скором бою. Не знаю ни одного случая, чтобы они пили спиртное из своих алюминиевых кружек.

Особенно запомнились два неразлучных друга, которые не пели песни только тогда, когда спали. Проснувшись и еще не встав с кровати (досок, сложенных на козлы), они уже запевали что-нибудь. Никогда не теряли присутствия духа.

На железнодорожную станцию прибывали воинские эшелоны. Выгрузившись из вагонов, бойцы строились в колонны, и эти колонны маршем шли мимо нашего дома. На обочине вместе со мной оказалась незнакомая женщина. Наблюдая за проходящими в молчании солдатами, она перекрестила их и спросила: «А куда это вас, родненькие, ведут?» Из колонны послышался жесткий ответ: «На мясо!» При этих словах бойцы, как мне показалось, оживились.

Запечатленная в детской памяти сценка имела неожиданное продолжение. В 80-е годы ушедшего столетия я заведовал кафедрой на географическом факультете Белгосуниверситета. Перед Днем Победы, как правило, на торжественном собрании преподавателей и студентов с воспоминаниями о военных событиях выступали ветераны. На одном из таких мероприятий я встретил генерал-майора, совсем не похожего на бравого воина. Улыбчивый, спокойный, с какой-то, я бы сказал, домашней теплинкой. Но обилие боевых орденов на груди указывало на его непростой воинский путь. В своем выступлении он вспомнил бои за Смоленск, упомянул Глинку (наш районный центр) и Добромино, что меня крайне заинтересовало. После официальной части я уже на кафедре рассказал ему об услышанной из колонны солдатской реплике. «Да, – заметил он, – я сопровождал тогда эту колонну и помню ту бабку и парнишку, стоявших на обочине. Парнишка махал нам ручонкой».

– Так это же был я! – само собою вырвалось у меня. Мы долго смотрели друг на друга, вполне осознавая уже оба, что война – это большая мясорубка и тот незнакомый боец, отклик которого я слышал в детстве, был по существу прав, хотя сказано было и грубовато.

Бабушка моя умерла на двенадцатый день после освобождения, успев научить нас с братом креститься перед маленькой почерневшей иконой и приговаривать: «Боженька, спасибо за хлеб-соль». Опорой осталась одна лишь мама. Однажды она рассказала нам, как бабушку избивал немец. Бил сапогом в поясницу, что явилось причиной ее смерти. Каблуки же у немецких сапог подковывались, как у лошади копыта (только железки были поменьше). А подошва подбита шестигранными, если мне не изменяет память, металлическими бляшками – другого слова не могу подобрать. Можно представить, какими были эти удары.

Немцы, чтобы их подольше помнили после изгнания, заминировали все, что могли заминировать, и отравили все, что можно отравить. Наши солдаты внушали нам, что ходить можно только по дорогам, не ступая на придорожную траву. Моя двоюродная сестра однажды забыла про это и осталась без ноги.

С коварными фашистскими сюрпризами стали сталкиваться и другие. Лежал в мотке колючей проволоки клубок ниток – вещь очень нужная в разрушенном хозяйстве. Потянула женщина этот клубок и осталась, бедолага, без глаз и руки. Мы с одногодкой-тезкой в углу разбитого дома, в свою очередь, обнаружили два кусочка сахара и разделили между собой. Он свой съел, и его похоронили. Я же только лизнул – сутки тошнило, но остался жив. Мама втолковывала: ничего не брать – что бы ни лежало. Даже детские игрушки, потому что в них тоже пряталась смерть.

Таилась она и в водных источниках. Вода в колодцах была отравлена. Ее разрешали черпать только после проведенного обеззараживания и снятия покрывала.

Зиму после освобождения мы пережили вместе с солдатами. В тесноте, но, как мне кажется, беззаботно: они нас подкармливали. Весной они ушли, но остались минеры и тыловики – солидные усатые дяди не в шинелях, а в телогрейках. И молчаливые – в противоположность стоявшим у нас молодым бойцам.

Наступили мирные будни со своими послевоенными заботами. Начал возрождаться и наш совхоз. Хорошо помню строительство большого сарая – фермы для скота. Работа возле него уже кипит. Пожилые небритые плотники шкурят и обтесывают бревна, которые им подтаскивают женщины на передке телеги. Среди них и моя мама. Попарно впрягаясь в оглобли, бревна везли из расположенного за ручьем (примерно в полукилометре) леса. Комель бревна укладывался на валик передка, а вершина тащилась по земле.

Приступили к возделыванию и огородов. Пять женщин, перекинув через плечо толстую веревку, впрягались в железный плуг. Шестая сзади направляла и удерживала лемех в земле. Веселой гурьбой, понукая друг друга, они тащили этот агрегат; да еще и нас, малолеток, просили подстегивать их.

А война напоминала о себе. Продолжался поток израненных, изувеченных солдат – одноногих, одноруких, нередко и без обеих ног, восседающих на роликовых тележках. Обитали они в основном на вокзале с надеждой уехать дальше на попутном товарняке. Это были уже не веселые жизнерадостные молодые солдаты, а покалеченные войной и скоро повзрослевшие мужчины. Кружка со спиртным уже была их спутником. Она помогала забывать боль и ужас сражений.

Как-то узнали, что на станции будет делать остановку эшелон с пленными немцами. Его ждали долго. Соседка даже умудрилась испечь буханку хлеба, озадачив сельчан: зачем? Когда на вокзале появилось оцепление, оттеснившее всех от перрона, стало ясно, что эшелон вот-вот прибудет. Так и случилось. Двухосные вагоны-теплушки оказались полностью набитыми военнопленными, горланившими что-то похожее на песню. В тамбуре каждого вагона стоял наш солдат с винтовкой – вот и вся охрана.

Постояв какое-то время, поезд тронулся. В этот момент наша соседка проскочила через оцепление и бросила в открытую дверь хлебную горбушку. Ее поймали чьи-то руки.

– Ты что – сдурела? – послышались осуждающие голоса. – У тебя самой муж на фронте, а двоих детей забрали в Германию.

Со слезами на глазах женщина проронила: «От моих весточки нет. Может, и их вот так где-то возят на чужбине и кто-нибудь тоже откликнется добром».

В селе стали ремонтировать полуразрушенные дома и строить новые, благо лес был рядом – за железной дорогой. Вначале изготавливался сруб. Он высушивался, лежа собранным отдельными венцами. Когда они доходили до нужной кондиции, собирались все, кто мог ходить, и общими усилиями за один день дом подводили под крышу. А хозяева готовили к этому времени трапезу. Все усаживались за общий стол, съедали скромную пищу и расходились, довольные выполненной работой.

Дом, который нас приютил в военное лихолетье, шел на снос. Мама с детьми перебралась на Собачовку, своего рода «пригород» Добромино, расположенный за небольшим болотом. Там жила двоюродная сестра отца.

Сюда тоже как-то попросился переночевать солдат – рослый, на вид здоровый мужчина. На вопросы, кто такой и куда идет, ответил, что его демобилизовали в Полесье и отправили домой, а дом его под Ельней. На Полесье в Белоруссии он подхватил малярию, хинин кончился, и он от этого мучается.

К его словам отнеслись с недоверием, однако покормили какой-то похлебкой и уложили на кровать. У бедняги начался приступ лихорадки. То колотило так, что казалось, что он подпрыгивал, и его пришлось поверх одеяла накрыть еще дырявым полушубком; то бросало в жар, и, обливаясь потом, он с себя все сбрасывал. Чтобы как-то помочь, привели бабу-знахарку. Та что-то пошептала над водой, переливаемой через битое синеватое стекло из одной кружки в другую. Потом дала ему выпить этой воды, и он успокоился. Проснувшись поутру, попрощался и отправился дальше. От предложенного куска хлеба отказался.

Мне запомнилось тогда незнакомое слово «Полесье». Через не так уж много лет, после окончания мной в 1960 году географического факультета БГУ, этот уголок природы стал основным объектом моей изыскательской и научной работы.

В ту памятную мне ночь, что мы под бомбежкой лежали в болоте, и в следующий день нашего пребывания в Вороново, в окрестностях, видать, шло ожесточенное сражение. Оно оставило после себя множество опасных сувениров: неиспользованных снарядов, патронов и мин. Они несли в себе смерть и довольно часто собирали свою страшную дань. Трудно перечислить моих сверстников, а также старше или моложе меня, погибших или покалеченных из озорства, любопытства и неосторожности обращения с этими предметами. Вот только один из случаев, произошедших после открытия в Добромино в 1944-м году школы с начальными классами обучения (я пошел в нее в 1945-м году). Группа из 12 учеников из Воронова возвращалась после уроков домой. По дороге они обнаружили артиллерийский снаряд. Уселись кружком вокруг камня, лежащего на дороге, и старший из них, переросток, по уже накопленному ранее опыту отделения головки от гильзы решил добыть из последней трубчатый порох, чтобы запустить «салют». Грянул взрыв, и вся компания погибла. Инициатору оторвало ногу и руку. Там их, у дороги, и похоронили. Насыпали сверху небольшой продолговатый холмик и поставили деревянный крест.

Постоянная угроза быть убитым, очевидно, притупляет чувство сохранения жизни. Как иначе объяснить различные «эксперименты» с патронами, снарядами и бомбами, приводившими к потере пальцев, глаз, контузиям и другим увечьям, вплоть до смерти. Причем не только в первые годы после войны, но и спустя десятилетия.

Ну а такое просто невозможно забыть. Утром солнечного дня прибежала с работы возбужденная мама. Двор огласился ее радостным криком: «Победа! Война закончилась!»

О невзгодах первых послевоенных лет можно говорить много и далеко не радостного. Год победы был и годом похорон. Умирали не только вернувшиеся с фронта и покалеченные телесно или психологически солдаты. Но и дети, и уцелевшие их родители. Это были годы полуголодного существования. Основной пищей были «гарбузы» (тыква), сваренные на воде и размятые толкачиком до жидкой кашицы, и сваренная или испеченная картошка. Не отказывались, как и в годы войны, от «тошнотиков». Скудный домашний рацион дополняли дикорастущие ягоды и грибы.

В открывшемся магазине продажа товаров строго регулировалась. Хлеб в нем был не всегда. Печенье и конфеты – только поштучно. Имелись спички, соль и сахар (отпускали по полкилограмма). На скудную зарплату много не купишь. Тетради для меня и других учеников покупали на рынке в Смоленске по 12 рублей (мамина месячная зарплата) за штуку.

Величайшей несправедливостью, если ее не воскресить, было бы мое незабытое за все прожитые годы, но умалчиваемое знание того, что не все возвратившиеся с войны односельчане смогли отмечать следующие дни Победы. Я вспоминаю пришедшего с войны своего далекого (по отцовской линии) родственника. С капитанскими погонами на кителе, увешанном орденами и медалями, среди которых была и медаль «За отвагу». Видел я его только несколько дней. Поинтересовался у мамы: «Почему я его больше не встречаю?» Скрывать правду она не стала: «Его ночью забрали!» И перечислила еще несколько имен тех, кого тоже «забрали». Кто их «забирал», не пояснила, а только горько вздохнула. Празднуя победу, об этом не принято было вспоминать.

Как я сейчас понимаю, их суждения о войне и о том, что ей предшествовало и последовало потом, не были полностью политкорректны. А боевые награды не защищали от уже забытой в наши дни действительности. В общей послевоенной суматохе их исчезновение оказывалось мало замечаемым, тем более что не у всех их оставались в живых родные и близкие. Горько, но не могу об этом не сказать, ведь и у меня «забрали» отца за два месяца до моего рождения.

Я храню документы о его трагической участи, напоминая о том, чтобы подобное не повторялось. Первый раз мой отец был осужден тройкой УГБ УНКВД Западной области 18.10.1937 года по статье 58 п. 10 УК РСФСР к десяти годам заключения за расхищение социалистической собственности, вредительство и контрреволюционную пропаганду. И повторно по этой же статье областным судом Еврейской автономной области 8–9 апреля 1941 года. По решению Смоленского областного суда от 29 мая 1958 года и по протесту прокурора РСФСР от 30 января 1957 года эти судимости были отменены за недоказанностью преступлений.

После отбытия срока наказания он был направлен в ссылку на поселение в Венгеровский район Новосибирской области. По решению прокуратуры, УМВД и УКГБ по Смоленской области от 6 июля 1954 года освобожден «в связи с неправильным применением к нему ссылки». И последняя строчка в документе: «Киселев Никифор Иосифович – реабилитирован». Хочется надеяться, что времена, когда судили неправедно и отправляли в ссылку, останутся только исторической реальностью.

В конце мая 1949 года мама, собрав нехитрые скудные пожитки и купив мне ботинки, которые я впервые надел, отправилась со мной к отцу по месту ссылки, потому что, как она выразилась, «вместе легче будет горе горевать». И там я впервые встретился с папой, не сломленным несправедливым судом, но искалеченным: с побитыми изувеченными ногами, гниющим левым плечом (туберкулез кости). По возвращению на Смоленщину ко всем его болезням добавился туберкулез и ишемическая болезнь сердца.

Как трудно ни жилось и трудно ни училось, Сибирь осталась в ностальгических воспоминаниях о ее просторах, природе и людях. Об этом может быть особый разговор. Замечу только, что война сопровождала нас и там. В деревню Морозово, где мы поселились, домой вернулся только один солдат. Поседевшая женщина, у которой я квартировал в последний год учебы в Шипицинской школе, в один день получила «похоронки» на мужа и шесть сыновей. Такой ценой вот добывалась победа!